Территория книгоедства

Етоев Александр Васильевич

Гг

 

 

Газданов Г

Эмигрант эмигранту рознь. Если Бунин, Зайцев и Осоргин до конца своих дней писали исключительно о России, то Газданов о родине, которую покинул в шестнадцать лет, писал мало. Исключение – рассказы и «Вечер у Клэр», первый роман писателя, где в ретроспективе показаны жизнь и мытарства молодого солдата добровольческой Белой армии, – роман, основанный на собственном коротком, но страшном опыте автора.

«Я плохо и мало знаю Россию, т. к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать», – писал он Горькому из Парижа в 1930 году.

Прозу Газданова сравнивали с прозой Набокова (тогда Сирина) и Марселя Пруста.

Здесь позволю себе короткое отступление о так называемом сравнительном методе в литературной критике. Когда человеку, пишущему о книге, сказать о ней нечего, но сказать надо (за рецензии платят деньги), тогда он и прибегает к вышеупомянутому методу, то есть начинает сравнивать книгу с произведениями уже существующими и как-то себя зарекомендовавшими. При этом, если критик сравнивает автора, например, с Прустом, самого Пруста критику знать вовсе не обязательно, про Пруста, его стиль, манеру и прочее написаны десятки исследований. Метод Пруста – метод импрессионистического письма, запись мгновенных впечатлений, и если у сравниваемого автора обнаруживается что-нибудь сходное, то критик смело напишет: «В манере Пруста». Причем достаточно расставить те или иные акценты, как статья (рецензия) становится или положительной, или отрицательной: «В лучших традициях» такого-то (Пруста, Гоголя, Достоевского…) или «слепо следует манере» такого-то (список тот же).

На примере Газданова в очередной раз убеждаешься, что во все времена критика, даже благожелательная, необъективна.

Все, написанное словами, сопоставимо. И когда все активно стали искать истоки Газданова в Прусте, вдруг выяснилось, что Пруста тот не читал вообще. Конечно, опытный критик вывернется и начнет рассуждать о незримых течениях духа и неисповедимых путях искусства, по которым независимо от писателя одни и те же идеи перемещаются от автора к автору.

Но почему-то про самобытность начинают вспоминать лишь тогда, когда писатель лежит в могиле – под небом Франции ли, России, неважно какой страны.

 

Гайдар А

Мне Гайдар нравится – просто потому, что нравится, вот и все.

«Жил человек в лесу возле Синих гор», – разве плохой писатель может так начать книгу?

А все это «советское» – «несоветское», «наше» – «не наше» – дурость и блажь, и блажные дураки те, кто такое деление принимает. За хорошие книги, неважно, когда написанные – при советской власти, при несоветской, – стыдиться стыдно – извините за тавтологию.

Жизнь и творчество этого «писателя от природы» (определение мое. – А. Е) было не таким уж безоблачным, как о нем писали в прежних гайдаровских биографиях. То есть понятно – бои, контузия, в двадцать лет увольнение «в бессрочный отпуск» из Красной армии, без которой сын комштаба 35-й дивизии Аркадий Гайдар жизни своей не мыслил, – одно это добавит всякому на лицо морщин.

Но были и другие печали, о которых в биографиях не рассказывали. А именно – цензурные ножницы, режущие по-живому художественную кожу произведения в зависимости от перемены климата.

Вот случай, о котором сообщает историк отечественной цензуры Арлен Блюм. Он сравнивает известный рассказ писателя «Голубая чашка» в варианте 1936-го и 1940 года.

1936: «Есть в Германии город Дрезден, и вот из этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей…»

1940: «Есть за границей какой-то город, и вот из этого города убежал один рабочий…»

1936: «„Дура, жидовка! – орет Пашка. – Чтоб ты в свою Германию обратно провалилась!“ А Берта дуру по-русски хорошо понимает, а жидовку еще не понимает никак. Подходит она ко мне и спрашивает: „Это что такое жидовка?“ А мне и сказать совестно. Подождал – и вижу: на глазах у нее слезы. Значит, сама догадалась… Я и думаю: „Ну погоди, приятель Санька, это тебе не Германия, с твоим-то фашизмом мы и сами справимся!“»

1940: «Дура, обманщица! Чтоб ты в свою заграницу обратно провалилась! А Берта по-русски хорошо понимает, а дуру и обманщицу еще не понимает никак. Подходит ко мне и спрашивает: „Это что такое дура?“ А мне и сказать совестно… Я и думаю: „Ну погоди, приятель Санька, с твоим-то буржуйством мы и сами справимся!“»

Все понятно: в 1936 году Германия была Стране Советов врагом, а в 1940-м, после пакта Молотова – Риббентропа, стала лучшей ее подругой.

В послесловии к «правдинскому» изданию ранних повестей Гайдара (сборник «Лесные братья», М.: Правда, 1987) рассказывается история первых публикаций повести «Р.В.С».

Когда в июне 1926 года повесть вышла в Госиздате, в Москве, Гайдар, прочитав напечатанное под его именем издание книги, отрекся от этого «сочинения», и его «отречение» тогда же напечатала «Правда». Вот оно:

Уважаемый товарищ редактор! Вчера я увидел свою книгу «Р.В.С.» – повесть для юношества. Эту книгу теперь я своей назвать не могу и не хочу. Она дополнена чьими-то отсебятинами, вставленными нравоучениями, и теперь в ней больше всего той самой «сопливой сусальности», полное отсутствие которой так восхваляли при приеме госиздатовские рецензенты. Слащавость, подделывание под пионера и фальшь проглядывают на каждой ее странице. Обработанная таким образом книга – насмешка над детской литературой и издевательство над автором.
Арк. Голиков-Гайдар

Прав был Александр Сергеевич, который нашу отечественную цензуру только с «дурой» и рифмовал.

 

Гений в быту

Тяжелое это жизненное явление – гений в быту. Если нормальный человек в быту ну побуянит – побьет спьяну жену или, как пишет Михаил Гершензон в письме к брату (после поездки по Подмосковью в 1900 году): «Один пьяный мужик стал требовать с жены на полбутылки, та не дала. Тогда он схватил грудного ребенка за ногу и говорит: „Расшибу о печку“. Однако бросил ребенка, но уперся плечом в стену и выворотил угол избы», – то гений будет есть вас поедом постоянно, из часа в час, ибо уверен: вы, я, он, она – единственные во множественном числе, кто мешает ему, гению, свободно выражать свою гениальность, объедает его, обпивает, недодавая ему нужных калорий для правильного функционирования дара. И такая хренотень – каждый день, как когда-то писал Чуковский.

Привожу пример из 1922 года. Пришвин, только что получивший комнату в общежитии в доме Герцена на Тверском бульваре, пишет о Мандельштаме: «Вот еще баранина, мука, масло, которые назначил мне КУБУ (Комитет улучшения быта ученых). Мандельштам из-за этого поднял, было, настоящий бунт: он, как поэт, оказался ниже какого-то ничтожества, получает баранину по второй категории» (М. Пришвин. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 537).

Позже выяснилось, что продукты выдаются в равном количестве писателям любой категории, и конфликт угас.

Или Хлебников. Вот уж кто вел себя в быту так, что не позавидуешь бедным людям, которые его окружали. В Чернянке, у Бурлюков, его застукали, бредущего по ночной аллее – в одной руке раскрытая книга, в другой – свеча. Хлебников прочитывал страницу, вырывал ее и бросал на дорожку. «Раз книга прочитана, она мне больше не нужна», – объяснил он причину своего неадекватного поведения. Благо, если б книга принадлежала ему – тогда рви ее себе на здоровье! Так ведь пользовался он библиотекой хозяев, приютивших одинокого гения. Хорошо еще, что Хлебников не додумался сжигать вырванные страницы, как делал это в 1918 году в Астрахани: «Я был без освещения после того, как проволока накаливания проплясала свою пляску смерти и тихо умирала у меня на глазах. Я выдумал новое освещение: я взял „Искушение святого Антония“ Флобера и прочитал его всего, зажигая одну страницу и при ее свете прочитывая другую; множество имен, множество богов мелькнуло в сознании, едва волнуя, задевая одни струны, оставляя в покое другие, и потом все эти веры, почитания, учения земного шара обратились в черный шуршащий пепел».

Совершенно хамски поступал Хлебников со своими родственниками. Вообще Хлебников и его родственники – разговор особый. В биографической книге Софии Старкиной о Велимире Хлебникове (М.: Молодая гвардия, 2007) примеров хамского отношения поэта к близким приведено множество. Правда, автор каждый такой пример сопровождает репликой вроде: «Что ж с них, обывателей, взять! Рожденный ползать летать не может, а уж тем более – понимать гения».

Получается, гению все дозволено. Все должны гению угождать, потому что продукт его деятельности есть общее достояние человечества. Как Блок придумал квартал поэтов, так и Хлебников в 1916 году пытался провести в жизнь идею об основании общины поэтов-гениев. При этом отдельным пунктом у него значится: «Обязать соседние города и села питать их и преклоняться перед ними».

Я мог бы дополнить рассказ историями о Есенине, Клюеве, Маяковском, Ахматовой, продолжить его примерами из жизни сегодняшней, но оставлю это на другой раз. Пока существуют гении, тема «Талант в быту» будет актуальной всегда.

 

География

Кажется, что может быть обыденнее и проще географической науки. Все белые пятна на карте мира уже давно закрашены в соответствующие цвета. Все дороги, реки, болота, моря, пустыни пронумерованы, классифицированы и внесены в реестр. Но вот открываю как-то давно в ЖЖ страницу Мирослава Немирова и там читаю:

Самая <…> река в Казахстане – это река Куланотпес («Кулан не пройдет»), которая впадает в озеро Тениз с юго-востока. Так как она со снеговым питанием, то после половодья уровень там сильно падает, но в озеро впадает река Нура с северо-востока, и если у Нуры очень большой расход, то иногда, из-за малого уклона, река Куланотпес течет в обратную сторону.

Многоточием в угловых скобках я засекретил неприличное слово, но даже это нисколько не умаляет удивления от подобного сообщения! Река, текущая то вправо, то влево, – это, согласитесь, не слабо!

А как вам нравится озеро, которое перемещается, меняя свое расположение каждые три года, так что нет никакой возможности изобразить его на географической карте? Вот сообщение Екатерины Таратуты на эту тему: «Оно (это озеро. – А. Е) велико, но лодки по нему не ходят, потому что его вода такова, что пропитывает любую лодку в считанные минуты, как ее ни смоли. Пить эту воду нельзя, и тот, кто хочет не умереть в тех краях от жажды, должен уметь проглатывать лошадиную кровь». Добавлю для любознательных, что государство, где находится это озеро, называется Крорайна, или Кроран, части же его называются Чалмадана, Нина и Сача.

Да что далеко ходить! Буквально у нас под боком, в России, между станцией Кушавера и деревней Дворищи Хвойнинского района Новгородской области (или губернии? как там нынче делится территория?) есть такое озеро Светлое, которое раз в году проваливается в подземную щель и появляется в трех километрах к северу, возле деревни Прядлицы. Здесь его называют Мутным. Вместе с озером уходит вся рыба, и, говорят, был однажды случай, когда заснувший в лодке рыбак проснулся, причалил к берегу и не нашел дорогу домой. Потому что заснул на Светлом, а пробудился уже на Мутном.

Вот такие чудеса и открытия случаются еще в географии, если вы, конечно, интересуетесь в жизни чем-то большим, чем телевизор.

 

Гершензон М. А., писатель и переводчик

Давно, когда я был маленьким, радио в жизни людей значило не меньше, чем теперь телевизор. Я очень хорошо помню, как буквально замирал от тревоги, слушая радиопостановку о Робин Гуде, самое ее начало – там, где два монаха едут на лошадях через лес. Шум деревьев, лесные шорохи, пересвист птиц, напряженный разговор всадников – все это создавало атмосферу беспокойства, чуть ли не страха; предчувствие грозящей опасности пугало и одновременно притягивало – хотелось спрятаться, убежать и невозможно было не слушать дальше. Потом появлялся Робин Гуд, начинались веселые приключения, и напряжение исчезало.

Сама повесть Михаила Гершензона о Робин Гуде, по которой была сделана постановка, мной прочитана много позже. Читал я ее уже иными глазами, чем в детстве, уже замечая хитрости и всяческие тонкости мастерства, без которых печатный текст превращается в казенщину и тоску; читал глазами читателя, которому важно не только «что», но и «как».

Ведь бывает, в детстве книгу проглатываешь взахлеб, она врывается в твой мир, как комета, а потом, годы спустя, перечитывая книгу взрослым, замечаешь, как беден ее язык, как невзрачен он и убог, и герои в ней не люди, а роботы.

Вообще очень важно, как автор делает вещь, и особенно вещь для детей. Если книга сделана мастерски, если писатель чувствует, что именно этого слова требует эпизод или фраза, то он выигрывает у возраста, книга перерастает детство и становится достоянием всех. Андерсен, Кэрролл, Стивенсон, Марк Твен, Лев Толстой, Платонов, Евгений Шварц. Примеры можно множить и множить.

Стрела «воткнулась в землю, дрожа от злости».

«Дрожа от злости» – это находка. Таких находок у Гершензона много. Почти вся книга про Робин Гуда состоит из находок. Гершензон – человек большого литературного вкуса. Это для писателя много значит. И тем более – для читателя.

Вкус автора виден с первой же строчки, с первого предложения, как видны безвкусица и халтура. Ни того ни другого не скроешь от умного, внимательного читателя.

Но по-настоящему я оценил талант и мастерство Гершензона, когда читал «Сказки дядюшки Римуса» Джоэля Харриса.

Мы не знаем, как звучат эти сказки в оригинале. Язык, на котором они написаны, настолько сложен и дик, столько вобрал он в себя ломаных, искаженных слов, которыми изъяснялось между собой местное негритянское население, жившее в позапрошлом веке по берегам Миссисипи, что переводить его – все равно что переводить со старофранцузского Вийона или Рабле. Или переводить на английский наших Бориса Шергина и Степана Писахова с их северным хитроватым говором.

Сам Джоэль Харрис, писатель и фольклорист, сказал о своей книге так: «Моей задачей было передать легенды в их оригинальной простоте и в тесной связи с причудливым диалектом».

Поэтому писатель Михаил Гершензон эти сказки не совсем перевел, он их просто пересказал по-своему, словами, понятными нашим уху, уму и голосу. Точно так же сделал позже Борис Заходер, переводя-пересказывая «Алису в Стране чудес», «Мэри Поппинс» и «Винни-Пуха». Главное в переводе – не буква, главное – передать суть.

Имя Михаила Абрамовича Гершензона можно смело ставить на обложку «Сказок дядюшки Римуса» рядом с именем Джоэля Харриса. Он этого заслужил.

Книгу Харриса Гершензон перевел еще до войны, в 1936 году. Перевод Гершензона давно стал классикой. По-моему, невозможно уже представить Братца Кролика, Братца Лиса, Матушку Мидоус, Братца Черепаху и других персонажей сказки иначе, чем они существуют у Гершензона.

Если «Алиса в Стране чудес» может жить и читаться в переводах Демуровой, Щербакова, Набокова и так далее, и во всех она одинаково интересна, то со «Сказками дядюшки Римуса» такое вряд ли получится.

– Эй, там, погоди, Братец Кролик! – сказал Лис. – …Мне с тобой поболтать охота.

– Ладно, Братец Лис. Только ты оттуда кричи, где стоишь, не подходи ко мне близко: блох у меня сегодня, блох!

Эти «эй, там, погоди!» и «блох у меня сегодня, блох», органически вписывающиеся в разговор двух вечных соперников, Братца Лиса и Братца Кролика, сродни знаменитому «А вот она я!» Наташи Ростовой.

Я не знаю, почему это хорошо. Хорошо, и все. Талант не подлежит объяснению.

А звуки, которыми буквально наполнена книга о Братце Кролике, – все эти «блям», «блип», «керблинк», «липпити-клиппити», издаваемые то дверьми, то лягушками, то коровьими рогами о ствол дерева, то водой, то лапами по пыльной дороге.

Ситуации, в которые попадают герои харрисовских историй, знакомы нам по множеству вариаций. Подобных сказочных сюжетов в фольклоре народов мира хоть пруд пруди. Но веселость и легкость, с которыми они поданы нам Харрисом-Гершензоном, я думаю, не имеет аналогов.

Вот обычные с виду фразы:

– Здравствуй, Братец Кролик! Ты-то как поживаешь?

– Да так, ничего, спасибо, Братец Медведь, – говорит Кролик.

Приветствие вроде бы как приветствие. Вроде бы, да только не так. Братец Кролик ведь произносит эти слова, будучи подвешенным на веревке к верхушке дерева. Ничего, мол, нормально, вишу себе помаленьку. И Медведь, он тоже ведь не удивился ничуть, увидев висящего Кролика. Как будто это дело обыкновенное.

Из таких «вроде бы, да не так» состоит эта небольшая книжка.

Не удержусь, чтобы не сделать еще несколько выписок.

Вернется (это про Братца Кролика. – А. Е.), сидит у огня, газету читает, как полагается семейному человеку.

Как-то ночью Братец Опоссум зашел к Братцу Еноту; опростали они большую миску тушеной моркови, выкурили по сигаре, а потом отправились погулять, посмотреть, как поживают соседи.

Пролетал мимо Братец Сарыч. Увидал, что Лис лежит как дохлый, – дай, думает, закушу дохлятинкой.

Так вот, Братец Кролик постучался в крышу и спросил, дома ли хозяин. А Братец Черепаха ответил, что дома.

В последней фразе тоже скрытый подвох. Ведь крыша дома Братца Черепахи не что иное, как черепаший панцирь.

Про Джоэля Харриса мне известно немного. Писатель, собиратель фольклора американских негров. Годы жизни – 1848–1908. Образ дядюшки Римуса писателем не придуман. Действительно, у Джоэля Харриса был знакомый негр, которого звали Тирель; с него-то и списан старый добрый слуга, рассказывающий мальчику Джоэлю бесконечные поучительные истории. Тирель был рабом на плантации в штате Джорджия, от него-то Харрис и записал множество негритянских сказок, легенд, песен и поговорок.

Наиболее живо и интересно про Джоэля Харриса рассказал Марк Твен в «Жизни на Миссисипи».

Русский соавтор книги про Братца Кролика, писатель и переводчик Михаил Абрамович Гершензон погиб в 1942 году на передовой, в бою: повел за собой батальон, встав на место убитого командира.

Михаил Гершензон много чего успел сделать как писатель и переводчик. В число его работ входят книги о Салтыкове-Щедрине и о естествоиспытателе Фабре, переводы английских поэтов-романтиков и рассказов и легенд Вашингтона Ирвинга.

Но лучший памятник этому замечательному писателю и смелому человеку – его книга про Братца Кролика.

Где ты, Братец Кролик? Сидишь на крылечке, Куришь сигару, Пускаешь колечки?

 

«Глоссалолия», поэма о звуке Андрея Белого

Был когда-то такой журнал «На посту», от него еще произошло выражение «напостовцы», ныне крепко забытое, – по аналогии с вохровцами, чубаровцами, рабфаковцами и пр. В 1927 году в этом самом журнале некто Евтихий Подгребщиков (наверняка псевдоним) напечатал длинный поэтический опус под названием «Наставления советскому поэту». В нем Е. П. как бы учит своего сына на случай, если б тот решил стать поэтом.

«Бойся пуще огня…» – наставляет сына отец, и далее идет целый список, чего бояться. Бояться же надо следующего:

Пастерначьей учености, Заумной кручености, Осипа Брика Лефоформалистики, Всеволода Иванова Беллетристики, Вячеслава Иванова мистики…

И так далее.

В этом перечне литературных грехов наряду с «ходасевическим эмиграчеством» и «эренбурговским рвачеством» порицается и «андрее-беловское чудачество».

Чудачество в жизненной = творческой биографии Андрея Белого всегда играло важную роль (знак «равно» поставлен по той причине, что у Белого, как, возможно, ни у какого другого писателя, жизнь и творчество шли в ногу настолько тесно, что не всегда бывает понятно, конкретное ли жизненное событие вытекает из творческого порыва или наоборот). Это и «мистические любови», и анонимные эпистолярные исповеди, и несостоявшиеся дуэли с Брюсовым и Блоком, и переквалификация в резчика по дереву на постройке Гётеанума, антропософского храма в Дорнахе (Швейцария). Это и обожествление ритма в прозе, и чудаковатые герои романов (сенатор Аблеухов, профессор Коробкин), и сами названия книг («Записки чудака», «Московский чудак»).

Поэма «Глоссалолия», созданная в 1917 году в Царском Селе и изданная в Берлине в 1922-м, вполне вписывается в чудаческую вселенную Белого.

Вот три вырывки из поэмы – из вступления, начала и из конца:

«Глоссалолия» есть звуковая поэма. Среди поэм, мной написанных, – она наиболее удачная поэма. За таковую и прошу я ее принимать. Критиковать научно меня вполне бессмысленно.

Глубокие тайны лежат в языке: в громе говоров – смыслы огромного слова; но громы говоров и мгновенные молнии смыслов укрыты метафорным облаком, проливающим из себя в волны времени линии неизливных понятий…

И бирюзеющий купол молчал; вечерело; оттуда, где гребни Эльзаса туманно протянуты издали, тявкала пушка.

Да будет же братство народов: язык языков разорвет языки; и свершится второе пришествие Слова.

Все сочинения Белого, и поэтические, и в прозе, – лишь текстовые иллюстрации к звукам; он сам неоднократно на этом настаивал (и ритмы его прозы – из этого).

«Примат звука – мой выношенный 30-летний опыт» (см. ответы писателя на анкету для сборника «Как мы пишем»: Издательство писателей в Ленинграде, 1930. Переиздано: М.: Книга, 1989).

«Глоссалолия» – чудачество гения и, следовательно, с точки зрения здравого смысла, подлежит осмеянию.

Ибо «все подлинные художники слова подлежат осмеянию» (А. Белый).

 

Гоголь Н

1. Мне очень хотелось начать заметку о Гоголе с такой вот чисто литературной фразы: «Что больше всего мне нравится у Гоголя, так это его нос».

Понравилась она мне, конечно, своей двусмысленностью. То есть как бы нос это нос, то, что у каждого человека растет спереди, на лице. С другой стороны, здесь как бы намек на известное сочинение о носе майора Ковалева. А потом я решил, что фразу эту я опущу совсем. Потому что она не моя – заимствованная. Это чуть переделанное начало «Васи Куролесова» Юрия Коваля. Только у Коваля говорится не про Гоголя, а про черных лебедей, если кто помнит. И вообще, при чем тут Гоголь-писатель, о котором я собрался писать. Поэтому считайте, что этой фразы не существует, а начинается заметочка по-другому.

Вот так: прозу Гоголя знают больше и лучше, чем прозу Пушкина. Во-первых, она считается очень смешной. Это отчасти верно. Во-вторых, она местами бывает страшной, как детские страшилки про черную руку или летающую по ночам простыню («Вий»). В-третьих, Гоголь много места уделяет еде, а какой же русский не любит вволю поесть.

У Пушкина всего этого тоже хватает – и смешного, и про еду, и страшного («Гробовщик»). Но у Гоголя это как-то выпяченнее, на виду, как на картинах Снейдерса в Эрмитаже («Рыбная лавка»).

Пушкин Гоголя очень любил, это хрестоматийная истина. Даже дарил Николаю Васильевичу сюжеты. И печатал его в своем «Современнике» в первую очередь («Коляска», «Нос»). Хотя других печатал не очень, потому что главной литературой считал не литературу художественную, а литературу факта: «Пишите просто собственные записки, не гоняясь за фантазиею и не называя их романом; тогда ваша книга будет иметь интерес всякой летописи, и произойдет еще та выгода, что вас будут читать люди не с намерением читать роман: ибо такое расположение духа в читателе гибельно для всего того, что вы почитаете лучшим в своем сочинении».

То есть читатель не должен в угоду литературным изыскам забывать о мысли, вложенной в книгу автором.

Гоголь же был действительно не облекателем каких-то глобальных идей в доступную литературную форму. Он просто радовался живому слову, не обличал, но смешил, любил поесть и писал об этом и прочее и тому подобное.

А когда он попытался однажды поставить очередное свое сочинение на колеса христианской идеи, то вышло из этого невесть что, а именно «Выбранные места из переписки с друзьями».

И продолжение «Мертвых душ» было сожжено по этой причине. Как Саванарола когда-то внушил Боттичелли, что его картины полны язычества и противоречат истинам христианства, и художник, просветленный, сжег их во славу Господа, так и с Гоголем случилось нечто подобное.

Сложное явление – литератор. Лучше его почаще печатать. А то напишет он что-нибудь гениальное, и будет лежать этот шедевр невостребованным в столе, а затем придет писателю мысль, что написанное – ложь и неправда, и нате вам – щелчок зажигалки, и нету никакого шедевра. Напечатанную же вещь не сожжешь. Придется выкупать весь тираж, а денег у писателя, известно, никогда не бывает.

2. Более всего Гоголь не любил холод. Он всегда мерз, даже на жаре, летом, а потому, где бы ни появлялся, приказывал жарко натопить печь, кутался во все теплое и тем не менее согреться никак не мог.

Аксаков в «Истории моего знакомства с Гоголем» с удивлением вспоминает подсмотренный им момент работы писателя над рукописью какого-то из сочинений. Гоголь был в толстых женских чулках выше колен, в фантастических размеров и формы бабьем чепце и в чем-то еще, столь же нелепом и поразительном.

Мы-то понимаем, что так автор «Ревизора» и «Мертвых душ» спасался от вечно мучившего его озноба.

Кстати, и причину своего бегства из России в Италию, в Рим, Гоголь объясняет хронической нелюбовью к холоду. То есть Россию и православие, которые он воспевал не единожды (см. хотя бы «Тараса Бульбу»), он по этой объективной причине легко меняет на Рим, оплот католицизма и папства.

«Настоящей родиной моей души» называет он в письмах этот город всех городов. В Риме же Гоголем написано главное его сочинение «Мертвые души». Самое русское и одновременно самое антирусское произведение великой русской литературы.

Василий Розанов в одной из своих заметок о Гоголе сравнивает последнего с Улиссом, создателем деревянного коня, сгубившего Трою:

Так Гоголь, маленький, незаметный чиновничек «департамента подлостей и вздоров», сжег николаевскую Русь… «Илион» императора Николая он в самом деле обрек в уме своем «на сожжение» и начинал «Ревизором» и «Мертвыми душами» пожар едва ли только «художественно-бессознательно». Гоголь-великий творец-фантаст; но припомним же, сколько в нем было преднамеренности, обдуманности, сколько было дальновидной хитрости в его хилом и странном тельце.

Обобщая, скажу: наверное, этот общественно-литературный поджог был для Гоголя еще одним способом, вроде чепца и чулок выше колен, спасти себя от того великого холода, который его мучил в России.

3. Сам Гоголь был человек малообщительный и людей не очень-то уважал. Друзей у него было раз-два и обчелся, а те мемуаристы, кто позже кичился своей дружбой с автором «Мертвых душ», в большинстве своем откровенно преувеличивают.

Я был и с Гоголем знаком. Ценю такую роль: Он как-то в цирке каблуком Мне отдавил мозоль… —

вот характерная для XIX века пародия на авторов таких мемуаров (в конкретном случае сочинитель пародирует воспоминания графа В. Соллогуба).

При царизме Гоголя ругали за то, что он писал не людей, а типы людей, обобщая человеческие слабости, недостатки и возводя их в некий отрицательный абсолют. При советской власти, наоборот, Гоголя за это хвалили и возвели на демократический пьедестал как чуть ли не певца революции. Как и Пушкина, которого советские критики сделали провозвестником будущего народного гнева исходя из молчаливой цитаты, следовавшей в трагедии о царе Борисе вслед за авторской ремаркой: «Народ безмолствует».

А Гоголя всего лишь тошнило от хамства, подхалимства, лени, скверных дорог, жульничества, тысячи других особенностей русской равнины, которые у любого здорового человека вызывают такие же судороги в желудке.

Поэтому, любя Россию и православие, он жил практически от них вдалеке, предпочитая вечерам на х. близ Диканьки классические венецьянские прохлады. Дело было в физиологии организма: у одних – аллергия на хамство и плохие рессоры брички; у других те же самые раздражители вызывают положительную реакцию.

Слава богу, сейчас уже не те времена, когда любое сочинение любого автора берут под социальный прицел. Гоголь – прежде всего писатель, большой писатель, возможно, лучший писатель, сказавший о нас такое, что другому никогда и не выговорить, просто не хватит слов.

4. Василий Розанов всю жизнь корил Гоголя за «Мертвые души», «Ревизора» и другие его «антирусские» сочинения. Он считал Гоголя виноватым в том, что, опошлив русского человека-хозяина, «оноздрёвив» его, «очичиковив», окарикатурив до балаганного шаржа, он не понял его внутренней сути, надсмеялся над ним и заставил зубоскалить других. По Розанову, Гоголь – один из тех, кто толкал Россию на край той пропасти, в которую она действительно в конце концов угодила.

Вообще это свойство всякого культурного русского человека прошлого и позапрошлых веков – видеть в литературе и литераторах ответственных за повороты истории в худшую или иную сторону, за всевозможные перекосы в обществе и в его сознании, за настоящее и будущее России. Слава богу, в нынешнем веке положение в корне переменилось. Литература утратила свои былые позиции врачевательницы, умиротворительницы, равно как и дьявола-искусителя широких народных масс. Сейчас она если и дьявол, то отнюдь не в плане общественно-политическом. Скорее уж в бытовом, интимном, каком угодно другом.

 

Голоса травы

Замечательно знать мир, в котором живешь. Имена цветов, деревьев, птиц, созвездий, ветров, ведь им самим до этих имен, данных им человеком, дела столько же, сколько тем же звездам до нас, людей, – звездам, на которые человек возлагает столько надежд.

Я всегда завидовал таким людям, как Пришвин, Соколов-Микитов, Бианки, Шергин, Коваль, знавшим о мире больше нас, обитателей городских квартир.

Любовь к миру во всех его проявлениях рождает ответную любовь мира. Вот Юрий Коваль, например. Его «любили решительно все – писатели и читатели, дети и взрослые, мужчины и женщины, люди простые и люди в шляпах. Любили собаки, кошки, птицы, рыбы, бабочки, деревья, травы, звезды и облака…» (Э. Блинова. Праздник общения с Юрой Ковалем в сб. «Ковалиная книга» М.: Время, 2008).

Перечитывая этим летом Олешу, в романе «Зависть» я обнаружил фразу: «Меня, как святого, окружал кустарник. Я срывал кисловатые нежные косточки растения, обсасывал их и выплевывал…» Чувствуете? «Растения»!

Пришвин, Соколов-Микитов, Бианки, Шергин, Коваль дали бы растению имя.

Я нисколько Олешу не укоряю. У него уход от имени к обезличенному слову «растения» намерен, он оправдан художественно. Кавалеров – человек не земли, не неба, но – между, ни там ни здесь.

Мы тоже люди между, ни там ни здесь, не знающие и не желающие понять голоса травы, которая у нас под ногами.

Кстати, о голосах травы. Помните повесть Трумена Капоте с таким названием? Так вот, Суламифь Митина, ее переводчик, взяла название из Олеши. Вот это место в «Зависти» (начало гл. XI): «Раздались маленькие звуки… – голоса птиц, голоса травы…»

 

Гончаров И

Его Обломов перерос из человека в человеческий тип. В школе мы Обломова осуждали, предпочитая ему деятельного трудягу Штольца. Лично я не променяю десяток Штольцев на один промятый обломовский диван. Хотя в Штольце, как во всех гончаровских героях, очень много симпатичных мне черт.

Главное достоинство Гончарова – отсутствие того утомительного, избыточного психологизма, которым грешила, грешит и, видимо, грешить будет русская литература.

Гончаров описывает – описывает детально, – рисует тщательную картину, не забывая ни про одну подробность, но вот зануднейших описаний человека внутреннего или длиннейших разговоров о вечном вы в его сочинениях не найдете. В этом, между прочим, его современность. Этому у него нужно учиться.

«Преобладание оптики над акустикой» – так охарактеризовал манеру письма Гончарова И. Анненский.

У Гончарова нет плаксивой сентиментальщины, нет богоискательства, мистики. Для кого-то это, может быть, минус, для меня – плюс. От героев Достоевского устаешь. От гончаровского Обломова – никогда.

Гончаров вырос из гоголевских одежек. Но по объемности человеческих образов он много перерос их.

Все-таки у Гоголя не люди, а куклы, раскрашенные карикатуры на людей. У Гончарова людей можно пощупать, пощекотать, почувствовать, как в них бьется живая кровь, и не отбросить в сторону, наигравшись.

«Видел ли кто на свете белое дерево? – спрашивает у нас с вами Василий Розанов. – Белое, как сахар, как платьице на девушке в Христов день? И вот весь он, наш Гончаров, – такая же красота, белизна и успокоение.

Вечная ему память».

 

Горький М

Несмотря на лавры отца-основателя самого жизнеутверждающего метода в истории литературы – метода социалистического реализма, – Горький был человек улыбчивый и очень ценивший юмор. Юмор, правда, был у него несколько странный, черноватый, какой-то слегка кладбищенский.

Михаил Ромм вспоминает случай в Горках под Москвой, где жил в последние годы Горький. Знаменитый кинорежиссер снял тогда «Пышку» по Мопассану, и избранную группу киношников, участвовавших в проекте, направили в Горки к Горькому на встречу с Роменом Ролланом.

Вот прибывшие сидят, ждут классика французской литературы, атмосфера напряженная, хмурая, сам Горький почему-то не в духе. И чтобы разрядить обстановку, Ромм обращается к Алексею Максимовичу, которому его картина понравилась: мол, некоторые зрители говорят, что кино неправильное, и Франция в нем не Франция, и французы там не французы. Потому что все французы нечистоплотные, а в картине один из героев моется.

На что Горький Ромму и отвечает: «Это хорошо, что он моется. Вот могучая сила кино! Никогда не знал, что у Горюнова (актер, игравший героя, который моется. – А. Е) такая волосатая спина, а вот узнал».

Далее кто-то из гостей спрашивает: «А как мы узнаем, что Ромен Роллан устал? Чтобы нам вовремя уйти».

Горький и на это дает ответ: «А он не будет стесняться. Он ведь скоро умрет, а человек, который скоро помрет, не стесняется. Устанет – встанет и уйдет».

Вот какой был весельчак, этот Горький.

Вообще же, смеховая стихия Горького то и дело пробивается и в его реалистических сочинениях, не давая читателю погрузиться в иссушающую серьезность.

А если честно, то очень жаль, что за последние пару десятков лет имя этого несомненного мастера оттеснено на задворки. Он достоин читательского внимания – и за книги свои, и за то, что он делал для русской литературы в не лучшие для нее времена.

 

Горький и футуристы

В 1917-м, революционном, году два молодых поэта пишут «Воззвание Председателей Земного Шара» (все – с прописных букв). Текст «Воззвания» достаточно широко известен, приведу для забывчивых несколько коротких цитат: «…Только мы, стоя на глыбе себя и своих имен, осмеливаемся среди моря ваших злобных зрачков назвать себя Правительством Земного Шара…», «…Наша тяжелая задача – быть стрелочниками на путях встречи Прошлого и Будущего…», «…Мы – особый вид оружия…» и т. д.

После подписей людей, на тот момент уже председательствующих во всеземном правительстве (В. Хлебникова и Г. Петникова), к «Воззванию» был добавлен постскриптум: «Мы верим, что этот список скоро пополнится блестящими именами Маяковского, Бурлюка и Горького».

В том 1917-м же году Горькому, видимо, так и не удосужившемуся прочесть «Воззвание», предземшаровцы (к именам Хлебникова и Петникова добавляется имя Каменского) адресуют «Открытое письмо». Вот его полный текст:

Алексей Максимович!

Хотя мы сторонники войны между возрастами, но мы знаем, что возраст духа не совпадает с возрастом туловища. Поэтому мы обращаемся к Вам с небольшой просьбой: ответьте нам, руководясь решением совести, на вопрос: можем ли мы быть достойными членами Правительства Земного Шара или нет? Созвать его мы предполагаем в будущем.

Жмем Вашу руку…

Далее идут подписи.

С Маяковским и Бурлюком понятно, но почему молодые литературные провокаторы так настойчиво апеллируют к Горькому? А вот почему.

Во-первых, Горький в 1915 году, выступая на вечере в «Бродячей собаке», посвященном выходу литературного альманаха «Стрелец», бросил следующую крылатую фразу, мигом растиражированную газетами: «В футуристах все-таки что-то есть!»

Во-вторых, Горький лет за десять до хлебниковского «Воззвания» развивал на «башне» у Вяч. Иванова идею о будущем правительстве России, состоящем из деятелей культуры, то есть мысль, вполне созвучную идее «предземшаризма».

Ну и, в-третьих, суммируя во-первых и во-вторых: это был сильный рекламный ход, своеобразная пиар-акция, выражаясь на новоязе последних лет.

Недаром фраза про «что-то есть» вместе с именем ее автора была вынесена на обложку одного из футуристических сборников.

Все мною вышерассказанное суть не только малый штришок в историю пиар-кампаний в России. Это еще и пальмовая ветвь автору, прославившему родную литературу не одной «Матерью», но и многими другими произведениями.

 

Грибоедов А

1. Хотя официально реформатором русского литературного языка считается Карамзин, на деле оживили его два человека – Крылов и Грибоедов.

Это мнение Александра Сергеевича Пушкина, считавшего и того и другого главными своими учителями.

Они ввели в литературу живую речь, не скованную светскими нормами и условностями. В баснях первого и в комедии второго наконец-то заговорили на своем языке московские кумушки и питерские извозчики, картавящие по-французски хлыщи и пропахшие навозом крестьяне.

Судьба даровала Грибоедову жизнь странную и короткую – впрочем, прожитую поэтом блестяще.

Замечательна история дуэли Грибоедова с Якубовичем.

Красавица Авдотья Истомина, балерина, ученица Дидло, повздорила с графом Шереметевым, своим покровителем, и по уговору Грибоедова зашла на чашку чая к поэту домой, где тот проживал вместе с графом Завадовским. Последний был безумно влюблен в Истомину, и Шереметев об этом знал, поэтому счел случившееся за измену.

По совету Якубовича, знаменитого дуэлянта, Шереметев вызвал Грибоедова и Завадовского на «четверную» дуэль – четвертым участником дуэли был Якубович. Первыми выпало стреляться Завадовскому с Шереметевым, Грибоедову с Якубовичем, соответственно, – вторыми. Дуэль проходила на Волковом поле осенью 1817 года.

Первый выстрел достался Шереметеву: пуля графа вырвала клок воротника на сюртуке противника.

«Он покушался на мою жизнь!» – в гневе воскликнул граф Завадовский и сделал смертельный выстрел.

«Вот тебе и репка», – сказал, глядя на мертвое тело, секундант Завадовского Каверин.

Из-за гибели участника дуэль Грибоедова с Якубовичем пришлось отложить, и состоялась она через год в Тифлисе.

Якубович, первоклассный стрелок, зная пристрастие Грибоедова к музицированию на фортепьяно, прострелил противнику ладонь левой руки и повредил тому мизинец. Этот-то скрюченный мизинец и помог опознать обезображенное до неузнаваемости тело поэта, когда последний пал жертвой обезумевшей мусульманской толпы в Тегеране летом 1829 года.

А потом была дорога в Арзрум, и Пушкину, встретившему на горном перевале арбу с покойником, на вопрос: «Кого там везут?» – скажут в ответ: «Грибоеда».

2. Восточная, вернее мусульманская, тема нынче актуальна, как никогда. Известные всем события – Чечня, Палестина – тому причиной. Впрочем, и во времена Грибоедова тема эта волновала умы людей. Более того – возможно, что не будь тех знаменитых кавказских рейдов генерала Ермолова, не было бы нынешней злобы чеченцев к русским, не было бы мертвых русских мужчин и женщин, погибших от ножа, фугаса, автомата Калашникова и прочих разновидностей орудий убийств, которые чеченская сторона с выгодой покупает на оборачиваемые в той же России деньги.

Вот как хотелось видеть трагические тегеранские (не чеченские) события 1829 года российскому правительству (из сообщения тогдашнего министра иностранных дел командующему Кавказским корпусом):

При сем горестном событии (гибель Грибоедова. – А. Е) его величеству отрадна была бы уверенность, что шах персидский и наследник престола чужды гнусному и бесчеловечному умыслу и что сие происшествие должно приписать опрометчивым порывам усердия покойного Грибоедова, не соображавшего поведение свое с грубыми обычаями и понятиями черни тегеранской…

Вот так. Вышел господин Грибоедов и в одиночку, по глупости, иначе говоря – опрометчивости, попер на толпу мусульманской черни. Дурак был вроде Чацкого из своей комедии. Не рассчитал сил. За это и поплатился.

Примерно то же самое было и в достопамятные советские времена, когда чечен (не тегеранец) и русский были братья навек и всякие там отдельные мордобои, переходящие в смертоубийство и поножовщину, не имели якобы под собой ни исторических, ни национальных корней.

Чего-то меня понесло в политику. Наверное, насмотрелся балабановских фильмов, которые, кстати, мне очень нравятся, в особенности – «Война». Возвращаясь же к Грибоедову, сообщаю: у автора хрестоматийного «Горя от ума», кроме этого самого «Горя», есть не менее достойные сочинения. Стихотворение «Лубочный театр», например. Вот какое у него примечательное начало:

Эй! Господа! Сюда! сюда! Для деловых людей и праздных Есть тьма у нас оказий разных: Есть дикий человек, безрукая мадам…

Вот на этой-то безрукой мадам я и ставлю не точку, а многоточие, надеясь, что заинтересовал читателей.

 

Григорьев Г

Питерскому поэту Геннадию Григорьеву однажды я посвятил рассказ. Историю про человека в противогазе. Привожу его целиком, благо рассказ короткий.

ЧТОБЫ И ДРУГИМ БЫЛО ВЕСЕЛО

Поэту Геше Григорьеву

Прогуливаюсь я с утра возле дома, а навстречу мне мой сосед Морковкин.

– Здравствуйте, – говорю, – Иван Иваныч, как внуки?

Морковкин смотрит как-то подозрительно косо, а сам все к стеночке, к стеночке – а потом как припустит от меня рысью к парадной, только пятки, фигурально говоря, засверкали.

Я не понял, пожал плечами, гуляю дальше.

Тут навстречу мне Булкина Елена Антоновна, соседка из квартиры напротив. В руках авоська, на голове шляпка.

– С добрым утречком, Елена Антоновна, – говорю. – Уже с покупками? Донести не помочь?

Соседка тоже повела себя непонятно – прижала к груди авоську и нервно засеменила к дому. И пока бежала до двери, все оглядывалась на меня из-за плечика и все чего-то бормотала себе под нос.

Ладно, думаю, всякое под старость бывает. Не с той ноги, может, встала или в магазине обвесили.

Тут навстречу мне первоклассник Федька, моего друга Янушковского сын.

– Ну что, – говорю, – брат Федор, опять двойка? Федька меня увидел, весь затрясся, стоит и плачет.

Я его, как мог, успокоил, а сам стою возле скамейки и размышляю. Что ж, думаю, все от меня шарахаются? Ну надел я противогаз, подумаешь! Может, у меня веселое настроение, и хочется, чтобы и другим было весело.

В основу этой миниатюры положен реальный случай. Дело в том, что в конце 80-х годов вечный бунтарь Григорьев приобрел скандальную славу, явившись в противогазе на поэтический семинар Александра Кушнера, который в те времена посещал. Со стороны Григорьева это был акт протеста против затхлой атмосферы петербургской поэтической секции, где настоящему поэту вроде Григорьева нечем дышать. Так он и просидел весь вечер, парясь в своей резине. Вообще-то поэт Григорьев что в противогазе, что без – разницы практически никакой, и, если бы дело происходило где-нибудь в писательском кабаке, никто бы не обратил внимания. Но дело происходило на семинаре, и акцию бунтующего поэта присутствовавшие восприняли адекватно. Даже был поставлен вопрос об исключении хулигана Григорьева из членов писательского союза, в котором тот состоял. Но все потом как-то сгладилось, из писателей Гешу не исключили, скажу больше – его фигура приобрела мифологические черты, стала чем-то вроде святого Георгия, который с копьем и в противогазе сражается с многоглавым змеем.