Территория книгоедства

Етоев Александр Васильевич

Дд

 

 

Д’Аннунцио Г

В сентябре 1919 года итальянский писатель Габриэле д’Аннунцио с небольшим отрядом единомышленников занимает город Фиуме и учреждает в нем Карнарское государство. Дело в том, что Италия, в ходе 1-й мировой бойни присоединившись к союзу с Великобританией и Францией, в результате осталась с носом. То есть президент Вильсон, наобещав с три короба, в результате не дал союзникам с Аппенин ни клочка обещанного. Вот писатель д’Аннунцио, отождествив себя с обманутой родиной, и взял в качестве контрибуции хорватский городок Фиуме (нынешняя Риека), входивший до 1918 года в состав Австро-Венгерской империи.

Конституция Карнарского государства, написанная д’Аннунцио, – такой же литературный памятник, как и многие его сочинения. Так, например, в статье 14 провозглашается символ веры нового государственного образования. Он короток: «Жизнь прекрасна». Музыка, в соответствии с 64-й статьей, объявляется «религиозным и социальным учреждением». Основная обязанность законодательной власти, по Конституции, – «говорить короче». Исполнительная власть избирается «из людей тонкого вкуса и отличных способностей».

Самое удивительное, что государство Габриэле д’Аннунцио продержалось целых полтора года. Лишь когда страны-союзницы упрекнули власти Италии в попустительстве политическому авантюризму отдельных ее представителей, на д’Аннунцио стали наезжать. Поначалу мягко, потому что Муссолини негласно поддерживал правителя Карнарского государства. Но когда д’Аннунцио издал политический манифест, в котором… Впрочем, вот из него отрывки: «Франция не может вмешаться в это дело (имеется в виду вооруженная интервенция против Карнарского государства. – А. Е): она импотентна, как и все ее мужское население. Англия тоже не вмешается, ибо в Ирландии, Индии и Египте ее трясет сифилитическая лихорадка. Что же касается до убогого (Вильсона. – А. Е), то ему скоро придется сдаться…» Согласитесь, сказано смело.

Короче, после этой д’артаньянско-д’аннунцианской бравады правительство Италии скрепя сердце (как же, обидели и Францию, и Англию, и самого Вудро Вильсона!) направляет к Фиуме войска, а с моря делает по дворцу, где вершит государственные дела д’Аннунцио, несколько залпов из корабельных пушек.

И вот тут-то начинается самое интересное. Женщины, что жили в домах, окна которых выходили на море, все, как одна, повыскакивали на балконы с грудными младенцами на руках. Пусть погибнут они и их дети, но родное Карнарское государство не отдаст своей независимости!

Д’Аннунцио поступает мудро. Кровь христианских младенцев для него важнее, чем власть. «Что с того, что я побежден в пространстве, – говорит он, – если меня ждет победа во времени». И оставляет город.

Далее Муссолини дарует д’Аннунцио титул князя, тот, в свою очередь, в благодарственном письме Муссолини дарует последнему титул дуче, кем тот и становится вскоре, возглавив итальянских фашистов.

Д’Аннунцио в нашей литературе считается проповедником сильной имперской власти (вот откуда родом питерские фундаменталисты во главе с Крусановым и Секацким!). Да, он любил власть, но – читай выше – в момент испытания совестью поступает по-христиански. Он, которого папская церковь однажды едва не объявила Антихристом!

Умер писатель в 1938 году. Осуществив на деле летучую фразу Гюго, которую д’Аннунцио любил повторять при жизни: «Хватит загромождать собою свой век».

 

Два Петра

Сидячий сиднем, гладкий и бесполый, он дум не полн великих, ибо – полый. И сны ему державные не снятся. Туристы многие желают рядом сняться. Французы, англичане, нидерландцы, новозеландцы, шведы и посланцы Российской Федерации субъектов, а также неопознанных объектов. Вот, говорят, что вроде не пристало, но ничего: сидит без пьедестала. Иные залезают на колено, а он молчит и терпит, как полено. Как хочется, как хочется потрогать лицо его, похожее на ноготь. Поскольку монументы не кусаются, иные в самом деле прикасаются.

Это ехиднейшее антишемякинское стихотворение написано ехиднейшим питерским романистом Сергеем Носовым, и оно действительно замечательно сделано – со всех точек зрения. Умный Носов явно противопоставил субтильную шемякинскую почти что восковую персону фальконетовскому Медному всаднику, которого попробуй коснись какой-нибудь туристишка-лягушатник и которому рискни залезь на колено какой-нибудь засранец-посланец из бывших республик СССР. Медный Петр, оживающий по ночам, настигнет и выбьет дурь и последние остатки ума из любого гордого человека, как выбил их из пушкинского Евгения, посмевшего выкрикнуть в пароксизме ненависти свое яростное «Ужо тебе!».

 

Дельвиг А

Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой, Товарищ радостей минувших, Товарищ ясных дней, недавно надо мной Мечтой веселою мелькнувших?..

Эти строчки из послания Баратынского 1820 года перекликаются с пушкинскими:

И мнится, очередь за мной, Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой, Товарищ песен молодых… —

написанными в 1831 году, когда Дельвига уже не было на земле.

Дельвиг сделался для русской литературы неким символом чего-то безвозвратно ушедшего, того яркого и ясного мира, который был и которого вдруг не стало, и время разделилось на золотое вчера и пасмурное сегодня, и стена между ними непреодолима на этом свете. Недаром Андрей Белый в «Петербурге» делает эти строки Пушкина лейтмотивом всего романа, повторяя их с печальной настойчивостью, когда говорит о поколениях отцов и детей.

Но мне больше по сердцу Дельвиг другой, живой, который снимет телефонную трубку и позовет тебя, по-юношески картавя:

Друг Пушкин, хочешь ли отведать Дурного масла, яйц гнилых, — Так приходи со мной обедать Сегодня у своих родных.

 

«Демон» М. Лермонтова

Художник Михаил Врубель, выставив на экспозиции «Мира искусства» в 1902 году своего «Поверженного Демона», продолжал работать над картиной даже на глазах публики и испортил ее. Наверное, «Демона» просто сглазили или сам Демон навел на картину порчу. Точно так же и Лермонтов, чья поэма послужила источником вдохновения Врубеля, работал над «Демоном» едва ли не всю жизнь – переделывая, подгоняя под условия времени, добавляя новые строфы, вычеркивая ненужные и т. д. Существует восемь (!) авторских редакций поэмы, последняя закончена за несколько месяцев до смерти.

«Печальный Демон, дух изгнанья» был родствен и художнику, и поэту. Сначала молодой Лермонтов поселил Демона в отвлеченном мире, лишенном конкретных черт, и только после первой кавказской ссылки местом действия становится Грузия, а соперник Демона из Ангела превращается в жениха Тамары, молодого князя, «властителя Синодала». Природа становится осязаемой, описываемые места – узнаваемыми, поскольку списаны поэтом с натуры.

При жизни Лермонтова «Демона» так и не напечатали. Надежды были, особенно в 1841 году, когда поэму читали при дворе наследника. Специально ради этого поэт выпустил из поэмы крамольные, по его мнению, места и завершил «Демона» спасением души Тамары. Не помогло. Демон есть Демон, нераскаявшийся соперник Бога, и духовная цензура в России не могла допустить существования в печатном виде мятежного, вольнолюбивого сочинения.

Поверженный демон Врубеля отомстил художнику, наслав на него безумие, приведшее к смерти. Побежденный Демон Лермонтова проклял свои мечты и остался, как и был, в одиночестве – завещав свое одиночество своему создателю. А одиночество, как и безумие, приводит к одному результату.

 

День рождения

Сергей Носов, петербургский писатель, часть весны 2008 года провел в Граце (не путать с Грассом, который не в Австрии, а во Франции и в котором почти всю эмиграцию провел Бунин), в Международном доме писателей, где жил на стипендию и работал.

Время от времени в ЖЖ у Носова появлялись «вести из Граца», коротенькие заметочки обо всем. Одна из них мне очень запомнилась: «Зашел вчера к своему соседу по дому, львовскому поэту Назару Гончару. Шесть вечера, он еще наружу не выходил, один горемыкает, а у него день рождения. Нет, говорю, надо что-то обязательно предпринять. Решили мы съездить на кладбище Св. Леонарда и посетить могилу Рихарда фон Крафт-Эбинга, изобретшего мазохизм (в смысле термина и описания). Поехали на трамвае на край города, могилу нашли. Смеркалось уже. Он и садизм придумал (в смысле термина и описания). И первым дал клиническое описание паранойи. Короче говоря, отец современной сексопатологии лежит здесь…»

Далее приводится очень качественное фото могилы, а ниже реплика кого-то из Сережиных френдов: «Не слишком ли мрачная программа для дня рождения? Надеюсь, после посещения могилки дело пошло веселее?»

Вопрос хоть и праздный, но в целом правильный. Ведь обычно люди ходят на кладбище в дни рождения тех, кто там похоронен. И называют такие посещения поминками. Впрочем, memento mori – так, кажется, пишется по латыни знаменитая крылатая фраза.

Многие не любят свой день рождения – особенно женщины. Это для них напоминание об уходящей молодости и любви. Как в старой песенке Окуджавы:

Но маячит уже карнавала конец, Лист осенний кружит, как разлуки гонец…

Мне кажется, они это зря. День рождения – веселый праздник. Да, уходит молодость и любовь, но взамен их приходит другая молодость, другая любовь, возможно, иного качества, но ведь суть любви неизменна, а молодость бывает и в старости, это уже зависит от человека.

Что касается посещений кладбищ, то мы с друзьями в суровые времена андроповщины, когда людей хватали даже у пивного ларька, не говоря уже о скамейках в садах и парках, ходили смело в Александро-Невскую лавру на Никольское кладбище, выбирали себе могилу и там спокойно распивали портвейн с плавленым сырком на закуску. А когда появлялся милиционер, то мы делали скорбный вид и объясняли представителю власти, что справляем поминки по родственнику. И ни разу ни один мент не отвел нас за распитие в околоток.

Чтобы не закончить за упокой, еще раз повторяю: друзья, день рождения – веселый праздник, и неважно, где вы его проводите, на кладбище или среди домашних. Главное, помнить дозу и не обижаться подаркам – будьте рады даже ненужной мелочи вроде обувной ложки, если она дарится от души.

 

«Детский остров» Саши Черного

Поэт Саша Черный известен был своим чадолюбием. Он доказывал это неоднократно и стихами, и прозой, и «Детский остров» – реальное тому подтверждение. Как и прозаический «Дневник фокса Микки». Но мы сейчас не о прозе, а о поэзии.

Самое вредное для детей – это плохие стихи. Главный же признак плохих стихов – это нравоучительство, проглядывающий сквозь строчки строгий палец наставника, указывающий, как надо поступать правильно, в какой руке держать вилку, зубную щетку, а в какой руке не держать.

Так вот – у Саши Черного никакого пальца из стихов не высовывается. Там все много веселее и интереснее.

Разве мальчики – творог? Разве девочки – картошка? —

спрашивает поэт Саша Черный у пугливых детей, которые думают, что главная профессия трубочиста – это кушать мальчиков и девочек на обед.

Советы детям он, конечно, дает. Очень, между прочим, правильные советы. Например, как лучше назвать котенка. Разве вам, если вы ребенок, придет в голову дать котенку имя Дзинь Ли-дзянь? Или назвать вашего котенка Пономарем? Вы и слов-то таких не знаете – «пономарь», – если вы, конечно, еще ребенок. Вот тут-то вам и понадобится помощь такого знатока интересных и новых слов, как поэт Саша Черный.

А еще он с удовольствием вам посоветует, чем кормить вашего домашнего поросенка.

Ведро помоев, Решето с шелухою, Пуд вареной картошки, Миску окрошки, Полсотни гнилых огурцов, Остатки рубцов, Горшок вчерашней каши И жбан простокваши.

И, заметьте, советы у Саши Черного все хорошие. Не то что у какого-нибудь современного Григория Остера, у которого только одни плохие.

 

Детство

У Горького детство было горькое, о чем он с удовольствием сообщает в книге о своем детстве. У Толстого детство было, понятно, толстое, потому что жил он богато, питался плотно и часто бывал на воздухе. Какое детство было, к примеру, у немецкого ревизиониста Эдуарда Бернштейна, критика Маркса и автора афоризма «Цель ничто, а движение – все», в точности сказать не могу, но, наверное, он не очень-то бедствовал – в Германии в его времена людей еще не разделяли по форме носа.

Лично мне, вернее, моему организму в детстве очень недоставало фосфора, и я помню, как слизывал его с циферблата папиных наручных часов, сняв с них тоненькое стеклышко крышки. Папа долго не мог понять, почему циферблат перестал светиться, но однажды ночью, проснувшись по какой-то своей нужде, обнаружил, что у сына светится в темноте язык, и сделал соответствующие выводы.

Правда, бить меня он не стал – на стенке над моей кроватью висел плакат: «НЕ БЕЙ РЕБЕНКА – это задерживает его развитие и портит характер». И нарисован пионер в галстуке и коротких штанах на помочах.

Хотя будь на его месте, скажем, Федор Михайлович Достоевский, он бы снял с пояса тяжелый ремень и отхлестал потребителя фосфора за его неблаговидный поступок. Ибо считал, как пишет где-то у себя в «Дневнике писателя», что телесные наказания закаляют и приучают детей к борьбе.

Система детского воспитания в добрые старые времена часто поддерживалась примерами, слышать о которых сегодня, мягко говоря, странно. Я однажды писал про знаменитого «Степку-Растрепку», сборник стихотворных нравоучений, еще в позапрошлом веке переведенный с немецкого. Чтобы, скажем, приучить ребенка не баловаться со спичками, там рассказывается страшный стишок о том, как девочка сгорела дотла. Или детей пугают зверского вида садистом с ножницами, который оттяпывает у малышей пальцы, если те не стригут ногтей. И все это с цветными картинками.

А может быть, так и надо. Возможно, какая-то доля жестокости необходима ребенку, чтобы лучше задерживалось в голове.

Ведь, например, в «НОЖе» – «Научной организации жизни», разделе журнала «ЁЖ» в 20–30-е годы, который вел Николай Олейников, – печатались такие истории: «Когда-то, очень давно, в Италии был устроен церковный праздник. Все было хорошо, не хватало только ангелочка. Тогда взяли четырехлетнего мальчика, прицепили ему к плечам крылья, а все тело натерли золотой краской, чтобы красивее было. Позолоченный мальчик побыл два часа в церкви, а потом вдруг, в самом разгаре праздника, упал на пол и помер».

Это была иллюстрация на тему личной гигиены ребенка, чтобы дети не забывали мыться, иначе поры на детской коже забиваются всякой дрянью, и организм не может дышать, как в случае с итальянским мальчиком.

Интересно, что бы написали в «ЁЖе» о слизывании языком фосфора?

 

«Детство. Отрочество. Юность» Л. Толстого

У великих даже промахи и огрехи не более чем признак величия и поэтому не подлежат обсуждению. Но все же трудно удержаться, чтобы не процитировать некоторые места автобиографической трилогии Толстого и не прокомментировать их с точки зрения нынешнего редактора.

«Я так увлекся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня» (стр. 101. Здесь и далее все номера страниц даны по изданию «Детство. Отрочество. Юность» в серии «Литературные памятники»). Современный редактор за «стук снимания калош» немедля поставил бы автора сочинения к стенке и проткнул его рабочим карандашом. А во времена Толстого прошло.

«Пройдя шагов тысячу, стали попадаться люди и женщины, шедшие с корзинками на рынок» (стр. 144). Фраза, в принципе, мало чем отличается от знаменитой чеховской пародийной: «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа». Современный редактор так же наверняка придрался бы к обороту «люди и женщины». «А женщины что, не люди?» – задал бы он вопрос автору и был бы, пожалуй, прав.

«Как будто все здоровье ее ей подступило кверху с такой силой, что всякую минуту угрожало задушить ее» (стр. 183). «Ее – ей – ее». За обилие однородных местоимений современный автор тоже бы получил нагоняй.

«Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча есть дача, – это потому, что я не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем и про то, что я нынче у него обедал» (стр. 192). Сейчас четырехкратное повторение «что» в одном предложении подчеркивается красным цветом, а рукопись передается на доработку.

«Ее… лицо и ее… фигура, казалось, постоянно говорили вам: „Извольте, можете смотреть на меня“. Но, несмотря на живой характер…» (стр. 213). «Смотреть – несмотря» – два следом идущих одинаковых оборота также не поощряются.

Все это лишь избранные примеры, в книге их значительно больше. Вот и позавидуешь классикам за наивность и свободу выражения мыслей посредством слов во времена, когда страшная тень редактора не нависала над их мудрыми головами.

 

Диккенс Ч

Во времена моего детства во всех витринах всех букинистических магазинов тогдашнего Ленинграда лежали покрытые пылью зеленые тома тридцатитомного собрания сочинений Чарльза Диккенса. В начале 70-х они уценивались до 10 копеек, и весь комплект продавался за 3 тогдашних рубля. Поэтому для меня Диккенс всегда ассоциировался со скукой, витринной пылью, литературой позавчерашнего дня. Переворот в моем отношении к Диккенсу произошел уже в 80-е годы, когда моя будущая жена всучила мне в руки «Дэвида Копперфильда» и сказала буквально следующее: «Если не прочитаешь, черта с два на мне женишься!» Я был вынужден взяться за этот многостраничный том. Результатом стали покупка вышеупомянутого зеленого многотомника и далее запойное чтение всех вошедших туда романов. Поэтому, говоря о Диккенсе, я говорю про него пристрастно.

У Диккенса хорошо практически все. И сентиментальные слезы его рождественских повестей, и гротескные фигуры злодеев, и фантастические описания существующих и несуществующих городов, и благородные поступки героев, и хеппи-энды его ранних романов.

Не помню точно, но, кажется, это фраза из Иосифа Бродского – о человечестве, которое деградирует исключительно потому, что не читает романов Диккенса. В этой мысли поэта-лауреата – суть такого общечеловеческого явления, как творчество писателя Диккенса. Дело в том, что его книги не просто книги. Как те капли из песенки Окуджавы, которые всех лекарств полезней, его книги помогают практически избавиться от недугов сердца. И от главной болезни – черствости, самой заразительной и опасной.

Садясь писать, я думал обойтись несколькими цитатами из книги Гильберта Честертона, сказавшем лучшие слова об английском классике, и на том успокоиться. В книжке Честертона действительно что ни страница, то ода моему любимому автору. А потом я вспомнил про грустные впечатления детства и решил написать по-своему. И может быть, у меня получилось.

 

«Диккенс» Г. К. Честертона

Действительно, кому, как не Честертону, было браться писать о Диккенсе. Проза первого и романы второго родственны и близки по духу. Герои Честертона и Диккенса – чудаки, искатели истины, попадающие в невероятные ситуации и выбирающиеся из них пусть потрепанными, но всегда с честью и на коне.

Диккенс – главная литературная любовь Честертона. А когда человека любишь, прощаешь ему если не все, то многое.

Одну из главок книги о Диккенсе (о Пиквике и Пиквикском клубе) Честертон начинает с рассказа о слабости диккенсовского характера, выражавшейся в том, что буквально каждый мог вывести его из себя. Какой-нибудь безумец, вздумавший утверждать, что «Мартина Чезлвита» написал он, а не Диккенс. Мелкий репортеришка, тиснувший где-нибудь материал о том, что Диккенс не носит крахмальных воротничков. Писатель обижался на всех, стремился оправдаться перед любым глупцом и нахалом, когда надо было просто не обращать внимания.

Уже появление его первого романа, знаменитых «Записок Пиквикского клуба», было связано со скандалом. Дело в том, что Диккенс был взят издателем в качестве автора текста к серии картинок известного в то время карикатуриста Сеймура. После седьмого номера Сеймур застрелился, и Диккенс пригласил на его место художника Физа, чьи иллюстрации до сих пор украшают все издания этой книги. Вдова же художника, уже после того, как роман был написан и принес писателю заслуженную славу, подала на Диккенса в суд – якобы идея и замысел произведения принадлежат ее покойному мужу, а Диккенс – лицо второстепенное.

Неважно, чем дело кончилось. Я этот пример привел для того, чтобы показать, как мысль Честертона от малого поднимается до великого. Начало книги, говорит Честертон, Диккенс мог взять у кого угодно. Он больше, чем просто писатель. Он может написать все. Он вдохнул бы жизнь в любых героев. Ему достаточно любой фразы из любого учебника или даже с клочка газеты, чтобы на их основе сделать великую вещь. Подать идею Диккенсу – все равно что подлить воды в Ниагару.

Честертон, анализируя творчество писателя, утверждает, что Диккенс не был писателем в привычном смысле этого слова. Он был создателем мифов, последним – и величайшим – из мифотворцев. Ему не всегда удавалось написать человека, но всегда удавалось создать божество. Его герои, пишет Честертон, как Петрушка или как Дед Мороз. Время на них не влияет никак. Его книги о причудах вечной, неменяющейся души человека, ее странствиях, ее приключениях. Она, душа, есть центр мира. И Диккенс – самый человеческий из писателей.

 

«Дневник фокса Микки» Саши Черного

В Париже Саша Черный жил хорошо. Но случалось, что иногда грустил. И тогда сочинял такие, к примеру, стихи:

С девчонками Тосей и Инной В сиреневый утренний час Мы вырыли в пляже пустынном Кривой и глубокий баркас. Борта из песчаного крема. На скамьях пестрели кремни. Из ракушек гордое «Nemo» Вдоль носа белело в тени. Мы влезли в корабль наш пузатый. Я взял капитанскую власть. Купальный костюм полосатый На палке зареял, как снасть. Так много чудес есть на свете! Земля – неизведанный сад… «На Яву?» Но странные дети Шепнули, склонясь: «В Петроград»…

Ну и так далее. Это грустное эмигрантское стихотворение называется «Мираж». Вообще-то грусть для поэта примерно то же, что для растения дождь. Погрустит поэт, погрустит, и родится очередной шедевр. Но грусть – штука не вечная (и скучная, если говорить честно). Больше поэту пристало радоваться жизни, шутить, пить пиво, вино, коньяк (которые для поэтов тоже примерно то же, что для растения дождь), а в перерывах между этими легкомысленными занятиями писать смешную детскую прозу.

Почему смешную? Потому что – детскую. Детская проза не может быть не смешной. То есть быть-то, конечно, может (примеров хоть отбавляй), но тогда она автоматически переходит в разряд взрослой, которую пишут такие писатели, как небезызвестные Василий Прокофьевич, Анна Ивановна и Мария Петровна – злые старички и старушки из «Сказки о потерянном времени».

К счастью для себя и для всех, Саша Черный писал смешно. Даже письма. Вот коротенький отрывочек из письма к знакомому:

У нас здесь чудесно. Пилю, крашу, собираю хворост и думаю, что к концу лета впаду в такое первобытное состояние, что начну давать молоко…

Про детскую прозу и говорить нечего. Цитирую из «Дневника фокса Микки»:

Почему, когда я себя веду дурно, на меня надевают намордник, а садовник два раза в неделю напивается, буянит, как бешеный бык, – и хоть бы что?! Зинин дядя говорит, что садовник был контужен (?) и поэтому надо к нему относиться снисходительно. Непременно узнаю, что такое «контужен», и тоже контужусь. Пусть ко мне относятся снисходительно.

А вот про цирк, оттуда же:

…Потом летали тарелки, ножи, лампы, зонтики, мальчики и девочки.

А вот про возвращение в Париж после летнего отдыха на берегу моря:

Простился с лавочницей. Она тоже скучная. Сезон кончился, а тухлые кильки так и не распроданы.

А вот что писал про детские книжки Саши Черного другой небезызвестный писатель тогдашнего русского зарубежья Владимир Владимирович Набоков:

Ребенок бессознательно требует от книг изысканную простоту слога – без сюсюканья и без пословиц – и тщательную изящность иллюстраций.

Выделим во фразе Набокова три последних слова: тщательная изящность иллюстраций.

Художник Рожанковский проиллюстрировал книжку про фокса Микки не то что изящно – наверное, это образцовый пример того, как следует иллюстрировать хорошую детскую книгу. Плохую можно иллюстрировать как угодно, слишком большая честь для плохой книжки – быть украшенной изящными иллюстрациями.

Наверняка фокс Микки, когда увидел картинки к своему дневнику, лизал художника в обе щеки и вывихнул себе от радости хвост.

Да и как тут не радоваться, если получилась такая изящная и смешная книжка про большую собачью жизнь.

 

Драгунский В

Жил-был такой Кондрат Тимофеевич Подвальчук, украинец с 1915 года. Служил он в страховой кассе, но душою был великий артист. Однажды, не вынеся мук безвестности, Кондрат Тимофеевич написал письмо в Горконцерт.

Прошу, просил он в письме, превратить меня в артиста гастрольных концертов и зарубежных поездок. И прилагал составленную им за ночь афишу с описанием собственных достижений. Вот она:

Кондрат Подвальчук! Имитатор и звукоподражатель! Без всяких инструментов! Только при помощи ротового отверстия!!! Подражает разных птиц и животных! Не уступает известных Кобзонов и другие!!! В зале смех и так до бесконечности!

Не то чтобы Кондрат Тимофеевич был фигурой совсем безвестной. В селе, где Подвальчук проживал, он пользовался определенным успехом. Особенно у мальчишек и пионеров. Они бегали за ним стайками и кричали: «Дяденька, хрюкни! Дяденька, хрюкни!» И очень его этим разозлевали.

Мы не знаем, что ответил Подвальчуку Горконцерт. Может быть, оставил его письмо без ответа. И сидит себе тихонечко Кондрат Тимофеевич в страховой кассе, имитируя при помощи ротового отверстия разных кошек, гусей и прочее. И никто о нем до сих пор не знает.

А вот писателя Виктора Драгунского представлять не нужно. Зачем представлять писателя, пишущего смешно? Не тужащегося, как некоторые, а просто пишущего как пишется.

Смех – великая сила и лекарство от большинства болезней. Смехом можно лечить от глупости, жадности и даже от сволочизма. И от много чего еще, включая плоскостопие и лишай.

И тут я увидел, что все униформисты тоже засмеялись, и я похлопал по животу Жилкина, он стоял первым к публике, он наш председатель месткома, и, когда я его похлопал, он прямо покатился со смеху, и лицо у него стало глупым и добрым, хотя в жизни Жилкин довольно сволочеватый старик.

Это из «взрослой» повести Драгунского «Сегодня и ежедневно». Повесть рассказывает про человека, чья работа – смешить людей. Про циркового клоуна.

В одном месте он говорит о себе так:

Понимаешь, я какой-то странный, чокнутый, наверное. Мне хочется, чтобы они действительно смеялись. Наяву. Раз я клоун и раз я к ним вышел, они должны смеяться… Иначе я никуда не гожусь… Если они не смеются, если они не будут смеяться, когда я выхожу в манеж, можете послать меня ко всем собачьим свиньям. Меня вместе с моим париком, штанами и репертуарным отделом Главного управления цирков.

На самом деле клоун, о котором идет речь в повести, – сам писатель Драгунский. До того, как начать писать, он был клоуном, был актером, был создателем, режиссером и бессменным руководителем театра литературных и театральных пародий «Синяя птичка».

Поэт Михаил Светлов на банкете после премьеры одного из спектаклей «Птички» поднялся из-за стола и спел на мотив знаменитой когда-то песенки:

И Светлов – хорошо, И Бахнов – хорошо, Костюковский – хорошо, А Драгунский лучше!..

Виктор Драгунский жил, всегда окруженный смехом. Он и родился-то не как все нормальные люди, вернее – не там: в Нью-Йорке! Даже не в Нью-Йорке – в «Нью-Йоркске», как значилось в домовой книге напротив фамилии жильца Виктора Юзефовича Драгунского, проживающего по такому-то адресу.

Свою первую книжку Виктор Драгунский выпустил в 48 лет. Называлась она «Он живой и светится». И сам рассказ, давший книге название, и другие рассказы сборника давно уже стали классикой.

После этой книжки писатель выпустил много разных других – не только про одного Дениску.

Помните «Волшебную силу искусства» в исполнении Аркадия Райкина? Это тоже по рассказу Драгунского. И история про Кондрата Тимофеевича Подвальчука, украинца с 1915 года, тоже принадлежит ему.

У Драгунского вышло несколько книжек сатирической и юмористической прозы – «Железный характер», «Шиворот-навыворот», «Январский сенокос» и др. Выходили две взрослые повести – «Он упал на траву» и «Сегодня и ежедневно».

Но самое вечное, самое помнимое, самое читаемое и перечитываемое у писателя – конечно, это «Денискины рассказы».

С Дениской знакомы все – дети и юноши, мальчики и старушки, милиционеры и пожилые люди.

Когда у меня хорошее настроение, я люблю скакать. Однажды мы с папой пошли в зоопарк, и я скакал вокруг него на улице, и он спросил:

– Ты что скачешь?

А я сказал:

– Я скачу, что ты мой папа!

Он понял.

Мы тоже, читая детские рассказы Драгунского, понимаем все с полуслова. Мы любим то, что любит Дениска. Любим слушать, как жук копается в коробочке; любим стоять перед зеркалом и гримасничать; любим плавать там, где мелко, чтобы можно было держаться руками за песчаное дно; любим гостей и, особенно, лошадей за их такие красивые и добрые лица.

И не любим то, что не любит он. Не любим, когда задаются; не любим, чтобы в соседней комнате пели хором «Ландыши, ландыши…», когда мы ложимся спать; не любим, что по радио мальчишки и девчонки говорят старушечьими голосами…

Лично я, вспоминая себя другого, того, что остался в прошлом, узнаю в себе маленького Дениску, и, наверное, любой из нас в своем детстве смотрел на мир такими же открытыми, как у Дениски, глазами.

Я тоже строил у себя во дворе настоящую космическую ракету. И подбрасывал знакомым записки со зловещей подписью «Фантомас». Такие, как у Дениски, помните? «Биреги сваю плету. Она ща как подзарвется!» Или: «Выходи ночю на двор. Убю!» Я тоже двадцать лет провел под кроватью и еще десять лет – в платяном шкафу, но это уже моя история. А уж сколько книжек про шпиона Гадюкина прочитал я в те далекие годы, сколько было школьных спектаклей, в которых мне довелось сыграть: и «Собаке – собачья смерть», и «Пионер Павлик Морозов», и «Общество чистых тарелок», и много всяких других, от которых и названий-то в памяти не осталось.

Конечно, в детстве были не одни светлые дни. Это нам, сегодняшним, с высоты наших седовласых лет детство представляется легким и беззаботным праздником. Были в нем опасности и подвохи, были страхи в темных парадных и подворотнях, были коммунальные дрязги и жестокие уличные разборки.

Да, все это было, но почему-то вспоминается свет. Вот и книги Драгунского наполнены этим светом детства, от которого прыгают по одежде зайчики, а заботу и тени на наших лицах сменяет веселый смех.

Сам Драгунский ушел. Это единственная печаль, которая никогда не оставляет меня после чтения его рассказов. Но печаль эта какая-то легкая. Я ведь помню его слова, переданные героем повести:

Главное было позади. Я отработал. Дал, что мог. И не впустую, нет, они смеялись. Если так будет всегда, то жить можно.

 

«Другие берега» В. Набокова

В 1932 году Набоков переводит на русский язык «Посвящение к „Фаусту“» Гете…

Вы снова близко, реющие тени… Встает любовь и дружба молодая, Как полузвук, преданье, старина… Ушли друзья, и замер отзвук дальний Их первого привета… Все настоящее вдали пропало, А прошлое действительностью стало.

Если скрыть, что это строчки из «Фауста», простодушного читателя-дилетанта легко можно обвести вокруг пальца, убедив, что это стихотворные вставки из какого-нибудь набоковского романа, настолько откровенно и выпукло звучит здесь вечная тема писателя – тема возвращения в прошлое.

Тема России присутствует у него всегда – явно ли или тайно, но всегда это Россия Набокова, то есть та, которую он когда-то оставил и которая до конца дней продолжала жить в его сердце. России Новой для Набокова не существовало.

«Вот уже скоро полвека чернеет слепое пятно на востоке моего сознания…» – напишет он в послесловии к русскому переводу «Лолиты».

Даже если писатель и совершал туда фантастические вояжи, как герой его рассказа «Посещение музея», то это была другая страна – «не Россия моей памяти, а всамделишная, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная».

В этом главный набоковский парадокс. Одна Россия – всамделишная, сегодняшняя, но… которой не существует реально. Другая – существующая исключительно в его памяти и одновременно реальная и живая.

Первая версия «Других берегов» появилась в 1951 году на английском. В 1954 году вышел русский перевод книги, выполненный самим писателем. Переводить себя с русского на английский автор пробовал и до этого, и всегда это было мучительно трудно.

Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливающиеся оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов – все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям – становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма.

Поэтому русский вариант книги – это по сути не перевод, а вполне самостоятельное произведение. Вообще Набоков как переводчик – тема интересная сама по себе. Вспомним хотя бы его ранние переводы из классики: Алиса у него стала Аней, и весь мир кэрролловских героев приобрел едва ли не пародийные черты русских народных сказок. Ну а Кола Брюньон под его рукой превратился в Николку Персика.

Книгу «Другие берега» трудно назвать мемуарами в прямом смысле этого слова. Скорее, это роман о себе. Может быть, такое сравнение и покажется кому-то несостоятельным, но я бы сравнил эту книгу с «Жизнью Арсеньева» Бунина. Да, книги разные, и эстетика их несхожа. Бунинская Россия – усадебная, закатная, полевая. У Набокова она совсем не такая – аристократически яркая, с линейками петербургских улиц и летними выездами на дачу. Но отношение к прошлому, к своей России, которой уже не будет и которая все равно реальнее настоящей, у обоих писателей одинаковое.

Русский язык Набокова богат и неповторим. «Живым, ручным существом» называл свой язык писатель. Но если внимательно приглядеться, писатель он сугубо рациональный. Проза его, как шахматная задача, – продумана, выверена, точна. Даже моменты иррациональные вставлены в нее из разумных соображений – чтобы разбавить логику и создать ощущение тайны.

Это не недостаток. Это признак высокого мастерства. Известно, что в своих идеальных текстах писатель намеренно допускал огрехи, чтобы не было ощущения олимпийской холодности и расчета. А шахматные композиции, прославившие его в мире шахмат, приравнивал к композициям стихотворным и даже выпустил в 1970 году сборную книгу шахматных задач и стихов, которую так и назвал – «Стихи и шахматные задачи».

Даже с Богом у писателя были собственные своеобразные отношения. Бог был для Набокова кем-то вроде шахматного гроссмейстера. Партнера сильного, уровня Капабланки, выиграть партию у которого неимоверно сложно, но уже в силу этой неимоверной сложности вступить в игру было делом профессиональной чести.

Влияние, оказанное Набоковым на литературу, огромно. Явный или не явный, след его мастерства легко отыщется у многих разноязычных писателей. Пример, который сразу идет на ум, – роман «Коллекционер» англичанина Джона Фаулза. Но сам Набоков неповторим. И открывая его страницы, всякий раз испытываешь несказанную радость встречи со свободным словом писателя.

 

Дружба

Вот еще важное для человека понятие – дружба. Понятие, в общем-то, умозрительное и не всегда обоюдное. То есть, если ты считаешь кого-то другом, это вовсе не означает, что выбранный тобой в друзья человек считает тебя другом ответно. Момент опасный и тревожный для большинства, ибо даже малая крупица сомнения может разрушить то, что больше уже никогда не построишь. Главное в этом случае – не подключать к работе сердца рассудок: он инструмент опасный и всегда приведет тысячу аргументов не в твою пользу. Знаю, беззаветная дружба, дружба без оглядки на холодный инструмент разума, дружба жертвенная, дружба без задних мыслей в наше время практически невозможна. Но для того и существует над землей небо, чтобы мы иногда поднимали голову и замечали в вышине ангелов.

В моем песеннике есть несколько песенок о друзьях. Например, такая:

Все будет так, как мы хотим, — друзья ушедшие вернутся, с порога скажут: «Сколько зим? И столько лет, что спасу нет…» И слезы радости прольются. «Я был не прав и вздорен был». «Мы все прощаем», – мне ответят. «Я ваших лиц не позабыл, не растерял, не разлюбил и слов не выбросил на ветер…»

Ну и так далее.

 

Дурак

Дурака всегда можно узнать по словам. И по самодовольству, с которым он их произносит.

Дурак самодостаточен в своей глупости.

Дурака в жизни отличает безвкусие.

Когда дураку указывают на это, дурак отвечает хамством.

Мариуш Вильк сказал: «Я становлюсь несчастлив, когда встречаюсь с хамством и глупостью».

С одной стороны, не тронь дурака, и он тоже тебя не тронет. С другой, когда самодовольного дурака не трогаешь, он утверждается в своей глупости, ему кажется, что весь мир устроен по его дурацкому образу и подобию.

Особенно делается тоскливо, когда дурак приходит в литературу. Ну ладно, издаст он пару дурацких своих трудов, нормальный человек плюнет и пройдет мимо, подивится, как на какую-нибудь уродину из кунсткамеры, подумает: «Что ж, бывает». Так ведь дурак после этого считает себя писателем и непременно станет объявлять каждому о своей особости и требовать к себе за это особого отношения.

Дурак любит писать красиво. Например, так: «В сокровенных залежах русской классики почивают по крайней мере три блестящих беллетриста, способных всю жизнь ублажать настроение обладателя этих велеречивых по изгибам занимательности изложения романов».

Или так: «Его призрачные неземные радости, пропитанные макабрической (гомо)эротикой, остаются, конечно, шиллеровскими дочерьми Элизия, сопутствуя существованию в лишенном измерений онейрическом пространстве, среди счастливых теней и одушевленнейших памятью о прошлом предметов».

Любимые писатели у дурака те, которые тоже умеют писать красиво. Их сочинения для дурака «сочные в округлой прелести легато из словечек, событий, с треском раскрывающихся, как пригоршня семечек», книги их, «томики эти – духовный бальзам для страждущего забыться от современности».

Очень нравится дураку красиво описанная любовь: «Я отдалась ему на трижды вспаханном поле».

Еще дурак не выносит критики. Когда же сам пытается кого-то критиковать, выходит у него примерно такое: «Как Чейз с семечками, со смаком пронесся Довлатов, ничего не оставляя, потому что добровольный хомут газетного фельетониста иссушает талант, лишает соизволения воли замахнуться на Уильяма, так сказать, Шекспира».

Бойтесь дурака, дары приносящего. Дурака же, дары литературные приносящего, бойтесь вдвойне.

 

«Душегубство и живодерство в детской литературе» А. Етоева

О содержании этого сочинения ничего говорить не буду, оно очевидно, а расскажу лучше об истории ее написания.

Ярчайшее событие моего детства – падение Тунгусского метеорита.

Самое яркое событие последнего времени – встреча и сотрудничество с митьковским издательством «Красный матрос».

Невероятно, но два эти внешне не близкие ни по времени, ни по масштабам события неразрывно друг с другом связаны. Дело в том, что историю с Тунгусским метеоритом я впервые узнал из прочитанного в детстве романа писателя Казанцева «Пылающий остров». От этой книги и еще от нескольких ей подобных берет начало моя детская страсть к той огромной части литературы, которая – и вполне справедливо – среди людей культурно продвинутых называется литературой 2-го сорта.

Все мое детство прошло под знаком литературы 2-го сорта. Слова «приключения» и «фантастика» были для меня святыми словами, как для верующего «Бог Отец» и «Бог Сын» в Символе христианской веры. У меня дрожали руки, когда в них попадал маленький томик из «Библиотечки военных приключений» с косой полосой на обложке. Любая книжка, название которой начиналось со слова «Тайна», прочитывалась мною мгновенно, правда, так же мгновенно и забывалась. Кстати, в этом, возможно, и заключалась притягательная сила литературы такого рода – ее скорая забываемость.

С тех пор прошло много лет. Мой круг чтения переменился. Но временами нападала тоска, и мне хотелось если не перечесть, то хотя бы отдать дань памяти, рассказать, написать, с кем-нибудь поделиться воспоминаниями о тех книжках детства, о которых, не вспомни я, никто уже никогда не вспомнит. Никакая история литературы этой литературой не занимается. Не существует истории массовой литературы. Лишь маргинальные упоминания о ней – в лучшем случае в снисходительном, а в основном – в уничижительном тоне. В библиотеках этих книг нет, у букинистов их практически не бывает, у современного читателя они не востребованы и потому не переиздаются.

Передо мной встал вопрос: как о них написать? Писать напрямую – не поймут, скажут: «Кому теперь эта макулатура нужна?» Поэтому пришлось пойти на обман, придумать хитроумную комбинацию. Опосредованно, через некий концептуальный прием, а именно через линию душегубства и живодерства, протащить эти книги – где в коротеньких выдержках, где в собственном пересказе – к читателю.

И помог мне в этом «Красный матрос». Вот поэтому те яркие впечатления жизни, о которых я рассказал вначале, так тесно друг с другом связаны.

P. S. Между прочим, если бы не название, моя книжка никогда не увидела бы читателя. Единственное, на что клюнул издатель, – это ее название. Поэтому, дорогие авторы, к названиям своих сочинений подходите с особой строгостью. А то назовете роман каким-нибудь «Романом № 4», как попробовал это сделать писатель Сергей Носов, и хрен какому издателю вам удастся роман всучить. Слава богу, Носов вовремя осознал ошибку и быстренько переназвал свой роман в «Грачи улетели».