«…Пожалуй, главная заслуга автора — он напоминает нам о ценности ПРОСТО ЖИЗНИ. Заметим в скобках, что в этом, может статься, заключается благотворное влияние кризиса на нашу литературу (если не вообще на наши мозги) — нам приходится вспомнить о том, что действительно важно, о чем забываешь, поскольку это всегда рядом, но к чему возвращаешься, в чем вновь обретаешь себя, когда припрет по-настоящему. О близких. О семье.
Сложилось представление о пустоте, „ненастоящести“ отходящего десятилетия (каламбурец „Нулевые“-„нулёвые“ успел навязть в зубах) — но, боюсь, это оттого, что видящие пустоту в отсутствии, скажем, публичной политики и равной скомпроментированности всех идеологий попросту забывают об истинном содержании ВСЯКОГО времени. О том, что содержание это располагается вообще вне плоскости политики и идеологии — а в области частной жизни, не знающей пустоты по определению. Поскольку в любую эпоху люди живут одним и тем же — именно что настоящим: любовью, семьей, детьми, увлечениями на стороне… Так что возвращение в современную русскую словесность семейного романа было не только закономерным, но и неизбежным…»
Влад отвел глаза от тронутой ветром неподатливой плотной страницы, хлебнул из бокала и, как вино во рту, покатал в голове вкусную мысль о том, что это ведь на редкость верно. Что пустых времен не бывает — потому что во все времена живут люди и между ними всегда существуют какие-то отношения, а кроме этих отношений ничего по большому счету не имеет значения. Что для нормальных людей вехи — не стабильности и кризисы, а женщины, браки, рождение детей, их взросление. Что поиск смыслов или сетование на их отсутствие — занятие абсурдное по определению: какой еще может быть смысл, кроме того, что всегда рядом с тобой? Того, кто рядом с тобой…
Для самого Влада пресловутый кризис точно вехой не стал — разве что позволил заработать денег: магазин готового бизнеса, которым он, среди прочего, совладел, резко повысил обороты. Минувшие полгода в его жизни были отмечены совсем другой вехой — при мысли о которой содержание проглядываемых «афишных» рецензий выскальзывало из головы, грудину изнутри обливало теплом, Влад поднимал невидящий взгляд к перспективе бульвара и брал со столика бокал.
Пока все вокруг думали о бабках, бабках, бабках — Влад о них не думал совсем. И однако же бабок у него от этого меньше отнюдь не становилось. Впрочем, так у него было всю жизнь.
Абсолютно не задвинутый ни на деньгах, ни на карьере, к жадным и властолюбивым Влад испытывал здоровую неприязнь; к бедным же (о которых думал, прямо скажем, нечасто) относился… ну, пожалуй, с отчужденной жалостью, как к отмеченным досадным и неодолимым психологическим изъяном, вроде игромании.
При этом мажором по происхождению Влад вовсе не был: отец — засидевшийся на должности инструктор райкома, не пригодившийся в дивном новом мире, мать — главврач районной поликлиники, вышибленная в рядовые невропатологи в результате реорганизаций с кидаловом и мародерством; в начале девяностых они еле сводили концы с концами и сын сам им подкидывал — уже начиная со старших классов своей «Есенинской гимназии».
…Чем только не занимались тогда с «пацанами» и «мужиками»! Делали на обычных магнитофонах десятки копий с «тряпичных» американских экранок (с «бегунками» — разумеется! — и гундосым бормотанием Леонида Володарского): часть пускали дальше по пиратскому этапу, часть крутили в собственном салоне в бывшем зале игровых автоматов («Морской…» и «Воздушный бой», «Охота» по 15 коп.), лучшие оставляли для собственной видеотеки (где они теперь, эти сотни коллекционных вэхаэсок?..). Издавали четырех-, реже шести-, в исключительных случаях восьмиполосные газетки про инопланетян, парапсихологию, восточные единоборства и тамплиерскую геополитику, на той же бумаге отштампованные брошюры с эротическими «американскими» дюдиками, коллективно, под дружный изнемогающий гогот и литры паленой конины сочиняемыми по «роману» за ночь (на обложках значились «знаменитые» авторы с именами Сэм, Грэг, Ник, Чак). Перепродавали иеговистскую и кришнаистскую агитлитературу, самоучители бизнес-английского, компьютерной грамотности, бухгалтерского дела; ремонтировали компы, втихаря полностью меняя им начинку; продюсировали городские рок-фестивальчики и доморощенные «супербоевики», снимаемые неудачливыми клипмейкерами на отмываемые бандитами деньги и не доводимые даже до озвучки; придумывали рифмованные рекламные слоганы для продукции мясокомбината и способы втюхать залетным комбинаторам несуществующую в природе красную ртуть; играли ночи напролет в Zeliard, Prince of Persia, первый (помните?!) «Думчик»; пили… господи, какую дрянь, в каких количествах и с какой охотой мы пили!.. Были ж времена — о них Влад вспоминал с удовольствием, но почему-то очень редко и без всякого сожаления; в последние лет восемь, пожалуй, и вовсе не вспоминал. При всей развеселости тогдашнего бардака было в нем что-то, к чему не тянет возвращаться даже мысленно.
К тому же Влад быстро повзрослел и успокоился: словно авантюрные проекты, пьянки в офисах и блядки на сквотах были для него некоей обязательной программой под условным названием «лихая юность», отработав которую и отметившись в том, что он и тут не хуже прочих, стало можно, наконец, заняться по-настоящему интересным. Оно, интересное, никак не соотносилось с внешними этапами и обстоятельствами: соцфак московского РГГУ, брошенный накануне второй сессии, законченный экономический в рязанском РГУ имени Есенина, многочисленные конторы, когда-то еще с душком и под «крышей», но уже больше десяти лет как совершенно легальные и солидные, резюме, оклады, бонусы, овердрафты, клиенты, физики и юрики, байеры и сэллеры, ЕБИТ и паебалки, «послушать недвижку и корпоратив» — все это не было для него ни самоцелью, ни вообще ценностью, а лишь естественной, удобной декорацией, практически самостоятельно выстраивающейся вокруг, подстраивающейся под него. Обаятельный, контактный, сообразительный, ленивый (что есть, то есть), но неизменно тонко чувствующий, сколько и как нужно делать, чтобы оставаться на хорошем счету у шефов и партнеров, Влад всегда высоко котировался в профессиональном плане, не имел недостатка в предложениях по трудоустройству или соучастии в бизнесе, легко менял места работы, входил и выходил из дела — неизменно выигрывая если не в доходах, то в количестве свободного времени. И хотя выдающихся коммерческих талантов он ни разу не проявил, сам Смирницкий считал, что давно был бы уже большим боссом с тусклыми глазками на мясистом сурле и «майбахом» под управлением самодовольно-холуеватого личного водилы — если б сколько-нибудь к подобному стремился. Причем окружающие это его мнение в основном разделяли; потенциальный успех ими, окружающими, вообще воспринимался лучше, чем реальный, — поскольку не давал поводов для зависти.
Нет, в ста двадцати Владовых квадратах в монолит-кирпиче, машинах, сменяемых раз в четыре-пять лет, праздной жене, няне для двоих сыновей от нынешнего брака (не считая алиментов на дочку от предыдущего) человек иного социально-имущественного статуса поводы для зависти, конечно, увидел бы. Но в том-то и дело, что круг общения Смирницкого давно состоял из таких людей, кто всеми теми же благами владел, но демонстрировал их и стремился их приумножить несколько активней (не важно даже, что не всегда успешней!), к Владу же, в силу интеллигентности не любившему понтоваться, а в силу лени не рвавшемуся к карьерным высотам, относился с симпатией несколько покровительственного толка. Смирницкого считали умницей, добряком, слегка рохлей — и охотней, чем кого-либо, признавали Действительно Хорошим Человеком: охотно еще и потому, что за этой нечастой по нынешним временам характеристикой ощущалась именно что определенная несовременность Влада, а соответственно, неопасность в конкурентной борьбе.
Причем умный Влад все это если и не осознавал до конца, то чувствовал хорошо — но такое отношение его не коробило, а, пожалуй, наоборот, льстило ему. Ему приятно было считать себя по-настоящему, по-старомодному хорошим, нравилось собственное умение мгновенно располагать к себе детей, домашних животных и, что важнее, женщин. Правда, среди последних со временем становилось все больше тех, кто, в противоположность большинству, считал и объявлял Смирницкого стопроцентной сволочью, сволочью! подонком!! — это бередило в нем (как в по-настоящему хорошем человеке) чувство вины, но и в таком чувстве он находил удовольствие… главным образом — удовольствие. Во-первых, способность мучаться совестью доказывала наличие совести (то есть подтверждала его хорошесть), а во-вторых и в-главных, сильные эмоции по поводу слабого пола вообще были ему необходимы. Необходимей, чем что-либо.
Все это проявилось еще в безумноватой его юности, во времена всеобщего ошаления, демонстративного цинизма и какого-то лихорадочного, панически-остервенелого промискуитета — уже тогда Владовым коньком был прямо противоположный, глядевшийся трогательно-забавным анахронизмом жанр пиздострадания: долгие тоскливые взгляды, молчаливые поглаживания руки, беспрерывный, в течение получаса, набор номера принципиально не отвечающего объекта страсти, душераздирающие е-мейлы — когда электронная почта вошла в практику. Деловитая второкурсница иняза, переводчица в разворовывавшем завод СП, лишившая семнадцатилетнего Влада девственности, получила через полминуты после его скоропостижной преждевременной «кончины» всхлипывающее прерывистое матримониальное предложение, а через полторы недели сбежала, крутя пальцем у виска; полмесяца после этого Смирницкий глядел сквозь сочувственных собеседников и прозрачно намекал на самоубийство.
Впрочем, очень скоро поблизости от Влада стало расти количество девиц, одна за другой решавших: именно мне-то по моим несравненным достоинствам и обломился, наконец, идеальный мужик, что а) зарабатывает нормальные деньги; б) готов беспрекословно тратить их все на меня. Владик, рослый, видный, масляноглазый, в деловом костюме, таскал килограммовые веники роз, ничего, кроме очередного «солнца», не видел, готовно впадал в депрессию после любой его недовольной гримасы и легко порождал уверенность, что так будет всегда. «Солнца» принимались самоутверждаться кто во что горазд и здорово «подвисали», когда выяснялось, что верный руслан, исправно ходящий возле их левой ноги и отчитывающийся о доходах, уже который месяц, оказывается, стеснительно и резво лососит новую менпопершу, а давеча потратил все премиальные по утаенному контракту на ремонт ее «сивика». Раздавался визг, ахали о пол бокалы муранского стекла, привезенные с их родины в память о прекрасных, прекрасных майских вакациях, а Влад многие недели потом смотрел сквозь исполненных злорадного сочувствия приятелей и твердил «пиздец» тоном гарантированного суицидента.
Но даже самые сентиментальные из приятелей после буквального повторения шоу в третий, четвертый, пятый раз всячески увиливали от очередного неурочного, похоронным голосом озвученного приглашения в ближайший кабак без объяснения повода — уверившись, что для Смирницкого это на самом деле оптимальное, искомое состояние: дрожащие при закуривании (в демонстративное нарушение недавнего торжественного зарока) пальцы, стремительные вылеты на улицу при первых подаваемых мобилой звуках определенной мелодии, отчаянное швыряние оной мобилы на столик по возвращении через двадцать пять минут, как бы безадресные, под как бы издевательский смешок как бы вопросы: «А действительно, бывают порядочные мужики?..» Но девицам подобное в голову не приходило, к тому же некоторые из них принимали за чистую монету вообще любимое Владичкой слово «порядочность»: одна спешила забеременеть, убежденная, что уж это-то удержит гада Смирницкого при ней, другая рассчитывала, что штамп о браке всегда останется решающим аргументом. Ничего такое его, однако, ни разу не остановило, включая прижитую во втором браке дочку, от которой он, в умилении словно даже менявший агрегатное состояние, когда-то все не мог оторваться и с которой не виделся все последние четыре года — после категорического, не встретившего ни малейших возражений запрета Татьяны, третьей жены.
Танюшка родила ему двоих пацанов, контролировала его тщательно, плотно, даже жестко и большую часть этих четырех лет действительно была безусловной доминантой Владова существования, фокусом его зрения — не в силу каких-то особенностей внешности или характера… Да нипочему: просто (как и в случае с прочими его серьезными влюбленностями) явилась, ослепила и не оставила в мире ничего, кроме себя, — в том числе прошлого. И он был искренне и остро счастлив, жил ради нее, ради того, что она озаряла и в чем воплощалась: никто не сомневался, что он любит своих сыновей… может, и меньше, чем надо, времени им уделяет, но любит по-настоящему… До тех пор, пока не появилась Наташа — и точно так же не отменила все, что не являлось ею.
Татьяна кричала о детях, об обязательствах, о мужском долге и была, наверное, права — но он ничего не мог ей ответить, только улыбался болезненно, мало что воспринимая из слышимого и вообще происходящего вокруг; он уже несколько месяцев не воспринимал этого, ощущая себя, как… Помнишь обратный путь из Ольбии, утро в «боинге» над Тирренским морем (Татьяна ждала его из командировки в Кострому): нестерпимо-яркое солнце горит на влажном, масленом крыле; небо, море, облачные слои слились, перемешались: воздух, вода словно вообще утратили материальность, остались лишь разводы и пятна… даже больше, вернее, меньше — лишь свет и тень, блики и затемнения, сияние и зияние. Вдруг, прошивая всю эту абстракцию и аморфность, четкой темной стрелкой быстро-быстро проскальзывает, на секунду полыхнув на солнце, встречный самолет. Наташка задремала, ее голова на твоем плече, ваши пальцы переплелись — ты до головокружения остро чувствуешь щекотку ее волос, тонкость ее фаланг, себя же не чувствуешь вовсе: ты сам словно развоплотился, сам, будто пространство за иллюминатором, состоишь из жарких бликов, золотого тумана, бегучего мерцания… Вот в подобном ощущении и прошли для Влада все последние месяцы.
Он улыбнулся — и тут же погасил улыбку, заметив приближающуюся Татьяну. Та шла, не поворачивая в его сторону головы, а направление ее взгляда нельзя было проследить из-за темных очков. Свернула, продолжая вроде бы глядеть только перед собой, резкое клацанье каблуков по плитке сменилось глухими ударами в дощатый настил веранды. Еще улыбаясь про себя воспоминанию, но внутренне рефлекторно поджавшись (все-таки жену он привык побаиваться), Влад бросил журнал на пустой стул:
— Привет. Закажешь что-нибудь?
— Нет. Поедем, — поставив сумку на стол, она села напротив. — Пьешь? — брезгливо.
— Ну так ты же поведешь… — Влад улыбнулся искательно. Когда они ехали вместе, Танька всегда сидела за рулем.
— У меня голова болит, — заявила она с вызовом.
— Ну хорошо, я поведу… Что там, один бокал белого…
— Это обязательно?
— Та-ань… — продолжая ухмыляться, он ловил ее взгляд, но Татьяна, решительно сдернув очки, тут же открыла сумку и принялась придирчиво разглядывать себя в зеркальце:
— Поехали… — нетерпеливо.
Тогда Влад махнул считающей ворон мордатой официантке.
На выходе с веранды он попытался привлечь жену к себе за талию — но она вывернулась (впрочем, без особого раздражения) и пошла на шаг впереди. Влад отключил сигнализацию «бэмки», Таня молча протянула руку. Он поймал ее кисть, чмокнул и только тогда вложил в ладонь ключи. Направился к пассажирской дверце.
— Как там барамбуки? — спросил он, когда она резко, как любила, взяла с места. — Бабу Свету не совсем замучили?
— Все нормально… — она явно не хотела развивать тему. Не твое, мол, дело. После скандала на прошлой неделе Танька настояла, чтобы барамбуки поехали на дачу к ее родителям. Вообще-то обычно они проводили лето у Владовых, в Солотче (бабе Свете с ее вечным давлением, по Танькиным словам, было тяжело с ними двоими, пусть и под присмотром Валентины) — но после нового мужнина «скотства» она как бы утверждала свои права на детей. Так же было в прошлый раз, когда всплыла история с Леной…
У Влада даже дыхание пресеклось: так внезапно и глубоко прошила — от сжавшегося горла до самого дна нутра — жалость ко всем. Он мигом забыл только что замеченную в боковом зеркале серую «Карину» и мысль о том, что она почему-то кажется знакомой, захлестнутый этой горячей, горчащей нежностью: и к пацанятам своим родным разбойным, и несчастным своим женщинам — я же всех вас люблю на самом деле, черт, почему же все так нелепо всегда… Волна схлынула, осталась плавная, чуть зыбящаяся, румяно подсвеченная сардинским закатом печаль, и снова подумалось о том, что это и есть жизнь: ссора с одной, счастье с другой, иначе и не бывает, иначе и не нужно, и ничто другое не важно…
Он колыхался на этом умиротворенном ощущении, глядел на июньский тихий город, свежую зелень на фоне облупленной штукатурки, желтую пыльцу в лужах, молчал, так же как и Танька, и молча они свернули на Горького, а потом на Текстильщиков… и тут, метрах в пятидесяти перед переездом, тормоза вякнули, Влада швырнуло вперед, а Таня испуганно выматерилась. Перед самых им носом серел бок той самой дряхлой «Карины» — мать, чуть не врезались же…
— Какого… — он взялся за ключицу, которую садануло ремнем.
— Мудак, совсем придурок, что ли… — тонкий от волнения Танькин голос прыгал.
— Водить научитесь, чукчи, — подхватил Влад — уже чувствуя, однако, что дело тут, возможно, вовсе не в неумелом вождении.
«Тойота» так и стояла почти поперек дороги. На улице было пусто. Справа торчал бетонный забор.
— Че им надо?.. — пробормотал Влад.
— Разберись, ну что ты!..
С самым неприятным чувством он отстегнулся, распахнул дверцу и увидел, что, выбравшись из-за руля «Карины», к ним проворно, бегом почти, направляется мужик его примерно возраста. Не бандитского вроде вида — наоборот, с вполне располагающим лицом… Влад выпрямился ему навстречу и уперся взглядом в корочку, которую мужик как-то страшно сноровисто сунул ему прямо в нос. Печать, фотка, «…Сергей Петрович… следственное управление…»
— Владислав Смирницкий? — негромко, торопливо, озабоченно.
— Да…
— Следственный комитет при прокуратуре. Пройдемте в машину, — без выражения, но не предполагающим возражений тоном.
Из «Тойоты» тем временем вылез еще какой-то тип.
— А что случилось?
— Следствие по делу о терроризме. Идемте.
Влад беспомощно оглянулся на свою «бэмку» — и словно по его подсказке Сергей Петрович, или как там, метнулся к водительскому окну «пятерки», выставив перед собой удостоверение.
«В чем дело?» — услышал он Таньку, и тут же его крепко взяли за локоть. Тот самый, второй: рослый, рябоватый, мрачно-набыченный. Коротко молча кивнув на «Тойоту», он без особых церемоний потащил к ней совершенно растерявшегося Влада. «В конторе что-то?.. — заметалось в голове. — Андроныча какие-то косяки?.. Старое что-нибудь?.. Я ж никогда в такое не лез, почему я?!» Он ничего не мог понять. «Бред, ошибка какая-то, поедем, пусть разберутся…» Его втолкнули на заднее сиденье.
— Выйдите из машины! — приказал за спиной Сергей Петрович.
Влад повернул голову — и тут же ослеп от удара в морду. Еще! — страшно, ошеломляюще… Он попытался заслониться руками, что-то пискнул — но на него навалились тяжеленной, плотной, жесткой, горячей тушей, погребли, сопя, давя, притиснули головой к вытертому велюру. Схватили правое запястье, завернули руку за спину: «Тихо, сука, тихо, понял?..» Влад сипел от боли и беспомощности, на нем полулежал этот бык, здор-р-ровый, падла, вминая морду в сиденье, упершись чем-то в трещащие ребра, не давая вздохнуть и пошевелиться, бормоча почти нечленораздельно: «Сука ба-ля лежать ба-ля молчи порву сука…», потом вдруг заорал: «Петрович, на хер!..»
Секунд через десять: «Где ты там, бля?..» Давление ослабло, Влад вдохнул, выдохнул, охнул. «Сюда давай», — напряженный голос Петровича. Рванув затрещавший ворот рубашки и ремень брюк, Влада потянули наружу. Он попытался поймать подошвами асфальт, но его ударили виском о край кузова и швырнули боком на землю. Не успел подставить руку, шмякнулся кулем. Остро дернуло шею, что-то лопнуло в голове… Перед глазами уже асфальт, нос разбит — явно об него; опять крутят руки… Шокером, гад, он же током меня… Снова!..
Влад куда-то вылетел — а потом долго не мог понять, почему так тесно, темно, больно, неудобно. Попытался пошевелиться, ничего не вышло. Тела он толком не чувствовал, одну боль: то разделяющуюся на участки, то сливающуюся в абстрактный ком. Темень, жестко, тряска, шум. Голова раскалывается, дышать можно только ртом — нос раздулся, саднит, забит горячим. Где я? Да что же это такое?! Почему не вижу, почему не могу двигаться?! Ноги неловко согнуты, распрямиться им некуда; руки — вот оно что — скованы за спиной.
Вдруг что-то изменилось: трясти стало размашистей и злей, шум, однотонный, механический, несколько сменил тембр. Я в багажнике! Везут!.. Скорость сбросили — с асфальта на грунтовку повернули?.. Ему стало так страшно, что он опять перестал соображать.
Вот баба была вообще не в тему! Откуда она еще, на хрен, взялась в последний момент?.. Еще и она. И так Виталю все это с самого начала не нравилось…
То есть с самого начала как раз нравилось — потому что началось все с десяти стодолларовых бумажек, врученных Петровичем как аванс в счет реального пласта зелени. Правда, это же и насторожило — Серега явно что-то серьезное замутил, рискованное. Что-то, что заставляло его шифроваться, несмотря на прокурорскую ксиву, и пользоваться Виталькиными колесами.
…Так чего, значит? Надо прессануть одного коммерса. По-тихому. Но жестко. И не мелькать ни таблом, ни удостоверениями. Свидетелей и камер избегать.
Ладно, поездили за лохом, решили, стопанем где-нибудь, где потише. Легко сказать — везде, блин, народ, задолбались уже ждать момент. Ладно, решили, вот сейчас, когда домой поедет или к этой своей, сисястой. А он с другой девкой в «бумер» свой садится — Виталь так понял, с женой. Тва-а-ю мать…
Ну, Серый подрезал их, чуть Виталькину тачку не раздолбал. Вылез, корочкой помахал — клиент, конечно, обосрался. Ну так а коза смотрит! Петрович к ней. Че Виталю с клиентом делать? Дал ему по голове, так даже браслеты надеть не может, они у Петровича. Знал бы, сам прихватил. Серый тем временем телке: из машины, прокуратура, хенде хох! — а куда ее теперь, сам явно не знает. Дура вылезла, Петрович шокер достает и прямо в висок ей. Даже если простую говнотрещалку к башке приложить на несколько секунд, мало не покажется — а что там у Сереги, он даже не знал: может, ментовский, десятиваттный… Бабу аж заколотило, она брык прямо на дорогу. Ё! — подумал, если захолодала, во будет весело, трупа нам для полного счастья как раз не хватало. Петрович ее хватает, к багажнику «бумера» тащит. Ну, если сейчас поедет кто! Слава богу, никто не поехал. Умял овцу в багажник, прямо так, не связав; бегом к Виталю. Кинули коммерса на землю, шокером потыкали, браслеты надели и тоже в багажник, к себе уже. Виталь прифигел, их со стороны представив. Как старшему лейтенанту патрульно-постовой ему, конечно, не привыкать было задержанных прессовать, но тут уже полная, блин, чернуха.
Виталь сел к себе за руль, Серый — в «биму». С визгом развернулись, крутанули налево, на Горького, потом направо на Есенина… а там, естественно, пробень. Виталь держится за Серегиным бампером, матерится то про себя, то вслух: «Один клоун в чулане, второй в багажнике, и еще овца — чего доброго, в „двухсотом“ виде… Не при исполнении, на своих собственных колесах… Че я, совсем?..» А радио пищит себе: «…Познакомилась с ним по Интернету. Через три месяца приехала к нему в гости за границу. Наша дружба продолжалась несколько лет, мы познакомили друг друга с родителями и вот наконец решили пожениться. Я вообще-то человек не очень темпераментный, мне больше нравится то, что предшествует сексу, а не сам секс. В моем женихе мне нравилось то, что он меня не утомлял совершенно своими сексуальными потребностями: у нас все было раз в неделю и очень быстро. Но когда я сказала об этом подруге, она посмеялась и сказала, что он меня не любит, а женится по расчету и что для секса у него есть другая. Я и правда неплохо обеспечена, а он сейчас не работает. Я решила, что подруга просто завидует, что не секс важен в брачных отношениях, а сходство характеров…»
Виталь ее раздраженно вырубил и за свое: «Петрович долбаный, на хера я с ним связался, он же конкретно берега потерял… следственный комитет, ба-лин…» Наконец, ускорились — и на мост, за Оку. На выезде из города на ДПСном посту (ну конечно, ба-лин!..) гай махнул резвой «бэмке» зеброхуем — Виталь сбросил скорость, дожидаясь, пока Серый его удостоверением застращает.
За Полянами свернули направо, через железку, на сто двадцать третье. Тапок в пол — и по нему. Газуешь, дыры в асфальте обходишь, машинально кроешь все и вся, воздух в висок лупит — и так до поворота с трассы. После мыслей и вовсе не стало, кроме: «как не застрять». Грейдер там, особенно после старой узкоколейки — жопа, а не дорога, и дождь не так давно прошел. Сколько Виталь тут на своей ебалайке ни ездил, каждый раз думал: засяду. А засел — в самый подходящий момент. И хорошо так засел. Посреди глухого леса. С коммерсантом в багажнике.
Серега из «бяшки» выползает, матом плюется, понимает, что ему толкать. Виталь ему: «Шамолка там у тебя живая вообще?» Тот: «Какого хера, не до нее!» Виталь: «А телефон ты у нее отшмонал? Или она сейчас как раз „ноль два“ набирает?» Петрович матюгается еще громче, распахивает багажник. Виталь сам подошел, смотрит: живая, глазами хлопает. А глаза — как у куклы, ни хрена не понимает. Рот полуоткрыт, слюна течет. Конкретно переколбасило. Где мобила? Телка в платье, карманов нет. Сумка у нее была? Хер знает! В машине смотрел? Шарахнули крышкой, полезли вдвоем в салон. В кожаный, красивый. Вообще, ба-лин, новенькая «пятерочка», полноприводная, обогрев руля, полный фарш — Виталь говорит Петровичу: оставь детку мне, у меня сервис есть, где ее перебьют. Серега: ты о чем, на хер, какая машина ваще!.. Так вон сумка ее, на заднем, куда мы смотрим! Петрович трясет сумку, хватает трубу, батарею выламывает: слава богу.
Потом толкали Виталькину «Тойоту». Грязь из-под колес фонтаном, машина сидит плотно; Петрович чуть попыхтел, изговнялся: «Меняемся!» — орет. Виталь пристроился к собственному багажнику и вдруг сквозь завывания движка услышал крик. Глухой, но жуткий, нечленораздельный, на одной ноте. Это коммерс там кричал, внутри: «А-а-а-а!» Задохнется и опять: «А-а-а-а!» Как будто крышу ему на фиг сорвало. Виталь по жизни всяких воплей наслушался, но тут даже его слегка пробрало. Серега заметил: «Че там?» — «Да этот орет». — «Че он орет?» — «Просто: орет». Петрович вдруг выскакивает из-за руля, багажник открывает и давай этого кулаком — молотит, остановиться не может. Этот сразу заткнулся, потом стонать стал, а Петрович все гасит его, словно убить собрался. Может, и убил бы, не оттащи Виталь Серого.
Ладно, вытолкали, оба в дерьме и на нервах. Доперли, наконец, до Хретени. Давай разгружаться. У коммерса морда в мясо, дышит, как собака. Виталь его через край багажника перевалил, тот хлоп о землю. Вста-ать! Мычит что-то неразборчивое и не встает. Как бухой в дупелину. Виталь его ногой по ребрам, за шиворот дергает: «Стоять, сука!» Ни хера не хочет стоять, на машину заваливается. А Петрович, значит, девку выковыривает. Тот же номер: вообще никакая, словно костей у нее нет, и слова сказать не может. А Виталь сам нервный: «На хера, — спрашивает, — ты ее сюда притащил?» Петрович, с понтом так и задумано: «Этот, — говорит, — разговорчивей будет». — «Ну ладно, ну а потом че с ними делать? Они ж рожи наши видели!.. Собрали тут целую толпу — че, цех подпольный открывать будем, как чурки?..» Орут — то друг на друга, то на доходяг этих: «Стоять! Пошел! Сам! Ногами!»
Серега бабу просто на плечо взгромоздил и понес в дом, о косяк ее жопой припечатав. Виталь своего тоже кое-как довел, в большой комнате на стул свалил, браслеты за спинку перестегнул. «Слышишь меня, пидор? Хорошо слышишь? Это хорошо. Щас на вопросы отвечать будешь. Будешь? Правильно. Если тормозишь с ответами или натянуть нас пытаешься, мы те пальцы отрезаем. Или ей», — показал на девку, которую Серега на диван кинул. Видит: та на него пырится, вроде даже осмысленно, и боромочет что-то. Серый ей: «Че?!» — «Что вам надо, что вам надо?» — всхлипывает. Серый: «Молчать!» — и по харе ей. Она скрючилась на диване, руками закрылась. Тут коммерс включился: кто вы такие, что вы хотите; еле поймешь, че чавкает, беззубый. Виталь ему: «Тихо, блядво! Вопросы мы задаем!» Дал в ухо, на кухню пошел — рожу и руки помыть: весь в грязи, еще и в крови этого мудня перемазался. Ба-ля, рукомойник уродский, кол-хоз…
Умылся кое-как; ощущение — словно кирпичи весь день ворочал. Че он там делает?.. — подумал про Петровича, прислушавшись. А — этого чмыря из дома куда-то тащит. Шагнул к окну, посмотрел, как Серый пинком забивает чмыря в сарай.
Достал из-под стола банку, в которой булькнуло — хорошо, не все еще выжрали. Поискал глазами чистую емкость, не нашел, хватанул первый попавшийся стакан, наплескал, пролив. Хлебнул несколько раз от души, башкой помотал: уф-ф!.. Петрович подошел: «Дай!» И — винтом до дна.
— Давай, — говорит, отдышавшись, — козла колоть, пока теплый.
— А залупатся начнет? — прочавкал Виталь, затолкавший в пасть половину холодной вареной картошины (за неимением другого).
— На куски резать буду. И его, и суку.
— Бля, телефон сдыхает. И зарядку не взял… В крайнем доме — видел?
— В каком доме?
— Ну, как заезжаешь в поселок, справа, там в крайнем доме живут, эта, как ее, теть-Люся…
— Ну и че?
— А если эти орать будут? Тишина же кругом.
— Подпол есть?
— Есть… Ну бля, куда мы полезем с этим?..
— Да че ты ссышь! — Петрович быстро прошел в комнату, подхватил пыльный пульт, врубил затрещавший телевизор. Нетерпеливо задергал пальцем, увеличивая громкость.
«Какой ты хам, а! — шарахнул по ушам рыдающий девичий голос. — Выйди с моей комнаты! Выйди с моей комнаты!..» Коза, сидевшая на диване, вжавшаяся в угол, судорожно повернула голову к экрану. «…Ты почему мне перегораживаешь дорогу?!» — «Ну ладно, ну все, ну это, извини…» — «Не смей заходить в мою комнату без стука и перегораживать мне дорогу! Мне надо идти, а ты перегораживаешь!» — «Ну ладно, Оль, ну че ты…» — «Не смей ко мне подходить, не смей меня трогать, не смей перегораживать мне дорогу и заходить в мою комнату без стука, понятно тебе? Придурок какой же ты, Алекс, а!..»
Петрович размашисто вышел в сени, загремел чем-то. Эти двое завороженно таращились в древний «Самсунг». Серый вернулся с ящиком для инструментов, демонстративно обрушил его на пол рядом с коммерсом, распахнул. Коммерс что-то залопотал, Виталь не слышал из-за телека.
«…Ну что ж, Надюнь, сегодня у нас мужское голосование». — «Ну, Ксюха, ну как сказать… Впервые за долгое-долгое время, ну, я уже год на проекте, впервые, ну, я правда переживаю. Впервые за год пришел человек, с которым мне весело, к которому меня тянет, с которым мы собираемся строить отношения. Я предлагала подстраховать его, я говорила: давай пару объявим. Он говорит: Надь, я хочу пережить мужское голосование не благодаря тебе, а благодаря своим силам, а то получится, я прячусь за твой авторитет, ты давно на проекте…» — «Ну очень мужской поступок, я считаю, молодец!» — «Ну я правда, Ксюх, я переживаю, я давно так не переживала, со времен, когда Бобосов…» — «Прям влюбилась, что ли?!» — «Я не влюбилась, Ксюха, хи-хи… Ну, меня к нему тя-а-нет, мне с ним легко-о-о, у нас куча общих те-е-м, хи-хи, ну правда…» — «Ну вот ты сейчас почувствовала, наконец, второе дыхание? После всего, после Бобосова?» — «Ну да, Ксюха…» — «Ну здорово!..»
— Не на-да-а-а!!! — визг бабы заглушил телевизор, но Виталь дал ей в зубы, дотянулся до пульта и выжал звук до отказа.
«…Придурок! Это он вчера говорил?» — «Не говорил: я слышала, как вы орали». — «Что ты слышала?» — «Он целовал тебя в бедро». — «Еще раз до меня дотронется хоть пальцем, я его так!..» — «Да не плачь ты, Оля…» — «Он меня зажимает, я не могу ему ответить, потому что я слабая, не могу его оттолкнуть!» — «Да он из-за любви!» — «Он хам!» — «Да все, да не дотронется он больше, гы-гы…» — «Мне это неприятно, я девушка, как можно меня вот так зажимать?! Вот так?! Это неприятно, это противно, это раздражает, понимаешь?! Я говорю: убери руки, хватит, отойди от меня! А он еще больше меня зажимает!» — «Ты попробуй все методы, скажи ему так и сяк, да или нет. Скажи ему нет, раз и навсегда. Да или нет. Скажи ему конкретно: будешь или нет? Пошли его! Или вообще ничего ему не говори!..» — «…Подари Ольге ежика. Подари, ну че ты, она все время об этом говорит. Положи в коробку красивую с бантиком…» — «А сколько он стоит вообще?..» — «…Молодец, правильно, гы, по-мужски. Но я бы посильней ее зажал. Посильней! Вот так вот за волосы бы взял и ха! Гы! От меня бы не ушла! Вот так вот — ха!!!»
Вдруг в доме все смолкло — и некоторое время было одуряюще, обморочно тихо.
Загудели голоса, ахнула какая-то дверь. Ширкнули по двору шаги, щелкнул ключ, лязгнул замок. Кирилл уже стоял, держась рукой за занозистую стенку сарая. Свет заставил заморгать, но важняка он узнал сразу — тот торчал, расставив ноги, в проеме, придерживая дверную створку. Кириллу показалось, Шалагин бухой — или даже, скорее, на стимуляторах: встрепанный, вытаращенный, в красных пятнах. Они все стояли, смотрели друг на друга и молчали; затем следак решительно шагнул вперед, сгреб Кирилла за грудки, приложил спиной о спружинившую дощатую стену (клацнул черенок каких-то упавших грабель). С силой упер жесткое, металлическое ему снизу в подбородок. Пистолетный ствол. От «важняка» несло потом, перегаром, чем-то еще, полузнакомым и мерзким, он тяжело дышал, пучил глаза и вроде никак не мог решить: пристрелить Кирилла прямо сию секунду, забрызгавшись его мозгами, или погодить слегка.
— Рот откроешь — завалю на хер, понял?
Он нехотя отстранился, убрал пистолет, развернул Кирилла к выходу. Зажал его шею боковым захватом, зашипел в ухо, словно боялся, что услышат посторонние:
— Все уберешь, сука, ясно? Молча и быстро. Все вылижешь, чтоб ни пятнышка… Этого козла в багажник «бэхи» положишь. Понял? Пошел!.. — ткнул в зад коленом.
Во дворе Кирилл увидел Кабана — тот сидел, сгорбившись, спиной к нему на капоте серебристого «БМВ»: курил, судя по дыму. Медленно обернулся к Кириллу. Рожа у него была очумелая.
Споткнувшись, Кирилл поднялся на крыльцо. Помешкал в сенях, Шалагин молча подтолкнул его к комнате. Кирилл снова чувствовал тот самый поганый душок — уже духан… А встав на пороге комнаты, понял, чем смердит.
Понимание было мгновенное, но неполное — окончательно до сознания увиденное дойти все никак не могло. Он схватился за косяк, зажмурился, задохнулся: горло пережало, голова закружилась, жидкое-горячее из живота прыснуло в рот… Рвоту он все-таки сдержал, сглотнул — но тут же очень больно получил сзади выше поясницы и, не устояв, съехал по косяку на пол.
— Встать, петушня! — бешено сипел Шалагин, пиная его в бедро (почему-то говорить в полный голос «важняк» никак не решался). — Встал, убрал все, быстро! Да ты че, охуел?!
Ствол уперся Кириллу в скулу — и тот, хотя вроде почти не чувствовал ни рук, ни ног, до странности споро поднялся… сумел сделать шаг в комнату… сумел даже приблизиться, огибая пятна, к стулу… Даже вполне логично подумал, что нужно снять с НЕГО наручники — но произнести это так и не сумел.
— Ну, че встал?
Нет, полный ступор. Двигательный и мозговой.
— Че встал?!
Кирилл показал на труп, судорожно перевел дыхание, закашлялся, но кое-как справился с артикуляцией:
— Испачкает… Завернуть…
— Ну так найди, бля… Давай шевелись!
— Там, в сарае… — он отстраненно подивился собственной сообразительности. — Эта… пленка для теплицы…
— Ну!..
Кирилл, несмотря на хромоту, почти бегом вылетел из дома, чуть не сверзился с крыльца, глубоко задышал, прокашлялся. Кабан поглядел на него исподлобья и длинно сплюнул.
Рулон был пыльно-сальный; освобождая его из-под сарайного хлама, Кирилл произвел несколько шумных обвалов.
— Чем отрезать? — крикнул Шалагину, вытащив пленку во двор. Тот скрылся в доме, потом опять показался на пороге, кинул Кириллу некий предмет, который тот не поймал. Подобрал с земли: резак с выдвижным лезвием. Полиэтилен расходился с мерзким тонким скрипом.
Второй раз в комнату Кирилл зашел без проблем. Что-то намертво смерзлось в нем: ни мыслей, ни ощущений не осталось, двигался как механизм. Не с первой попытки, но взялся-таки за мертвое плечо, опрокинул Влада вместе со стулом на спину. С трудом перешагивая через чернеющие пятна, зашел с другой стороны, выдернул из-под покойника стул, отбросил в угол. Негнущимися, скрежещущими болью руками раздвинул по углам шаткую мебель. Втянул из сеней шелестящее полотно, кое-как расстелил… В сенях он уловил странный звук: тихое, какое-то неживое, размеренное всхлипывание, причем идущее вроде бы из его каморки — но поскольку анализировать окружающее Кирилл был не в состоянии, то внимания на это не обратил.
Видимо, это была древняя вырубка, заросшая высоким осинником. Смешанный лес грудился со всех сторон, за призрачной в сумерках березовой белизной сказочно-мрачно чернели елки. Потерявшее дневной цвет небо помаргивало одинокой звездой, но яркой своей, темной летней синевой еще даже не начало наливаться — хотя тут, на дне глубокой прогалины отдельные листы в кронах уже не различались. Ветра не было, но гулкий шорох время от времени пробегал по верхушкам.
Кирилл сжал зубы, обхватил полиэтиленовый кокон примерно в районе коленей, неловко вытянул из машины. Забить его, негнущийся, в багажник он в одиночку не смог — тот был чудовищно неудобный, невероятно тяжелый: Кирилл, хаживавший с двадцатипятикилограммовым рюкзаком по крутой сыпухе, выбился из сил, пока волок его из дома к «бэмке» и впихивал внутрь. Он огляделся:
— Куда?
— Брось, — с вялым раздражением велел Шалагин. — Лопату бери.
Амфетаминная взвинченная свирепость из «важняка» ушла, сменилась почти бессловесной угрюмой решительностью. Кирилл подобрал лопату и опять вопросительно посмотрел на истово курящего Шалагина. Тот кивнул на осинник.
— Фонарь есть? — спросил Кирилл.
— Какой фонарь?
— Не видно ж ничего почти. Сейчас вообще стемнеет… Фарами хоть посвети.
Следак некоторое время мрачно смотрел на него, потом с матерным бурчанием, не выпуская сигареты изо рта, снова сел в машину. Завелся, задергал коробку передач, сдал назад и вбок, захрустел подростом.
«Придурок… — обрывочно думал о себе Кирилл. — Лох… Поработать ему придется… С адвокатами разбираться… Дебил… Тебе зубы выбили, яйца отдавили, нос сломали — а ты все о правилах думаешь… Это, видимо, действительно не лечится, прав он был. „Тебе кажется, что жизнь — она по каким-то правилам протекает. Ты ждешь от людей поступков согласно правилам…“ Думаешь, раз этот — прокурор, он будет действовать по своим прокурорским правилам: что-то раскапывать, какие-то санкции просить… Ага…»
Голубоватый ксеноновый свет облил тонкие деревца, сделав «картинку» почти монохромной. Светлое элегантное городское авто, зарывшееся кормой в буйные кусты, перекосившееся на кочке, под нависающей черной зубчатой стеной выглядело дико. Полиэтиленовый сверток едва виднелся из-под него.
Кирилл отвернулся и побрел по стрелке собственной тени, волоча лопату в густой траве, где видны были скопления сухих косульих шариков. «Вырою яму, — прикидывал он равнодушно, — Влада кину, тут он и меня пристрелит…» Остро пахло лесом, летом, росистой вечерней свежестью.
— Хорош! — крикнул Шалагин. — И не меньше, чем на свой рост. Шевелись, шевелись!
Почти не глядя, Кирилл без размаха косо вбил лезвие лопаты в землю.