— Я ничего не делал…
Старлей не ответил, медленно стуча по клавишам.
— Он меня собакой травил.
— Он в заявлении написал, что ты к ним в дом вломился и дочку его изнасиловать пытался, — проинформировал участковый равнодушно, по-прежнему не глядя на Кирилла.
— Я только к калитке подошел…
— Кто-то их ваших этой зимой его дом ломанул. Обокрали и разнесли все внутри. Каждую зиму по деревне шаритесь, костры прямо на полу разводите. Четыре дома спалили. Провода срезаете постоянно. Как он тебя не грохнул, не пойму…
— Я там вообще никогда не был…
— Ты ему, мудло, спасибо еще скажи. В Лукьяновке один знаешь что сделал, когда уезжал? Поставил в доме на видном месте бутылку водки. А в нее крысиного яда подмешал. Вызывает: два трупа. И он, вроде, ни при чем совершенно: я знаю, че они тут за паленку бухали?..
— Я ничего не делал…
Мент, наконец, перевел на него взгляд. Несколько секунд они смотрели друг на друга.
— Да мне какая разница? — чуть задрал брови участковый. — У меня заявления в журнале зарегистрированы и проверка из райпрокуратуры скоро. На хера мне засыпанные показатели? Что следователю писать, я тебе скажу. За всех ваших загрузишься… Что, хочешь сказать, нет? Возразить мне хочешь?..
Пенязь выматерился, но процесс прервал. Вздохнул, перекатился на кровати и дотянулся до пиджака, надеясь сбросить звонок.
«Павло», — значилось на определителе. Хрен там — сбросить…
— Да, — нажал он соединение, периферическим зрением ловя хмурый взгляд шестисотдолларовой девицы.
— Ну, нашелся твой Балдаев, — снисходительно проинформировал Павло.
— Где? — Пенязь рывком сел на койке.
— В поселковом отделении, поселок Козенино, — в голосе следака звучала усмешка. — Новогеоргиевский район Рязанской области. Пробили пальчики по ЕИТКСу, он другим именем назвался.
— За что взяли?
— Покушение на износ, нарушение неприкосновенности жилища. Дает показания по другим эпизодам по сто тридцать девятой, — фыркнул Павло.
— Местные «палки рубят»?.. — Пенязь поднялся и пошлепал в сортир. Обтянутый резиной, как товар в супермаркете, дрын кивал увесисто. — Где он сейчас?
— В ИВС в Новогеоргиевске.
— Далеко этот Георгиевск?
— Двести километров.
— А, ну херня… Слушай, надо забрать его. Самим, — он брезгливо подцепил презерватив двумя пальцами свободной левой, сдернул, бросил в унитаз. — Эти колхозники пусть в жопу идут. Он же в розыске по сто пятой?
— Угу.
— Поговоришь со следственным ихним управлением?
— Уже. Давай, возьми там кого-нибудь. Сам его повезешь…
Когда Кирилла в наручниках вывели из изолятора, уже смеркалось. От свежего воздуха тупая головная боль зашевелилась и, словно плод стенки матки, принялась пинать виски. Кирилла шатало, как алконавта. Не упасть бы… — подумал механически, глядя под ноги.
Никто из двух холеных мужичков, перенявших Кирилла у ментов, к нему не прикасался, брезговали, только один, пухловатый и несколько жабообразный, указывал направление кивками. Кивнул на отражающий фонарь лаковым боком «Рэндж Ровер» — такой же, помнится, как был у Пенязя. Кирилл подковылял, поднял голову — и увидел самого бывшего Чифа, стоящего у машины с сигаретой. Тот глядел на когдатошнего подчиненного, но словно не узнавал. Кирилл подумал было, что, может, и правда — поди узнай его с такой-то мордой… Но тут жабообразный осведомился: «Он?», и Чиф утвердительно опустил веки. Мимолетно сморщился — оценив, видимо, Кириллов вид, — отвернулся и, держа сигарету во рту, поднял заднюю дверцу.
— Давай… — очередной кивок Жабы — на багажник.
— Наручники снимите, — прохрипел Кирилл, пытаясь поймать взгляд Пенязя.
Второй Кириллов конвоир сел на заднее сиденье внедорожника, брякнул дверцей.
— Давай! — нетерпеливо повторил Жаба.
Прежде чем боком залезть в багажник, Кирилл успел заметить в салоне еще одного человека, на переднем правом сиденье, и даже, вроде бы, опознать в нем Степана или как его: когдатошнего «соседа» из детективного агентства. Полуобернувшись, тот говорил о чем-то с «конвоиром», а на Кирилла даже не посмотрел.
— Да на хера оно мне? — покривился Пенязь, выдувая дым. — Не, не ебет опять, если что, из-за этого урода париться…
— И чего, — нахмурился Павло, — просто потеряем его?
— Ну, будет побег из-под стражи… — пожал сыщик плечами. — Кому он на хрен нужен? Это дело всех достало, сам же видишь. Закрыть его в связи со смертью главного подозреваемого — и все довольны… Че, нет?
— Дорожное, значит… — вяло хмыкнул следователь.
— Какая разница… — Пенязь бросил сигарету на асфальт, примял алый кончик носком туфли. — У Азара в Лыткарине все гибдуны знакомые — он говорит, возил к ним холодных оформлять как ДТП. Это ж почти по пути…
— Ну смотри, — Павло достал ключи от машины. — Сами тогда давайте… — отключил сигнализацию. — Без косяков там только, в своем Лыткарине…
— Слышь, — окликнул Пенязь его, уже было развернувшегося. — Насчет этого Амарова… Правда, что ли, его зимой еще?.. — он накрест стукнул одним указательным пальцем по другому.
Павло сделал неопределенную рожу:
— Хер знает… Если кто и в курсе, то не скажет же… Я слышал, что да, вроде в феврале где-то или в марте, в Италии… — в задумчивости он потешно пошевелил носом, сопя. — Ну да, ты прав: никому оно все сейчас уже не надо… — наметил рукой прощальный полужест и вразвалку двинулся к своей седьмой «бэхе», на ходу нашаривая за пазухой зазвонившую мобилу.
Станция называлась «Кастелламаре дель Гольфо». Полтора часа на запад от Палермо на раздолбанном бормочущем дизеле с предположительными албанцами, наяривающими в вагонах на аккордеонах. Запертый домик, пустой мокрый перрон, раскуроченный единственный компостер — вот и вся станция…
Вышло так, что, объездив треть мира, на Сицилии он не бывал и, как большинство не бывавших, представлял ее в основном по кино: коричневые каменистые холмы, над которыми звучит знаменитая до невыносимости мелодия Нино Рота…
Ветер низко гнул высоченный тростник и «ботву» приземистых, похожих на ананасы-переростки пальм. Бешено трепался линялый итальянский триколор. Дома смотрели закрытыми ставнями. Абсолютно пустой в феврале, в несезон, в непогоду курортный городишко. Где абсолютно нечего ловить.
Потому, собственно, Вардан здесь и выскочил — ясно было, что уж на этом-то полустанке толпа с поезда точно не повалит. Спрыгнув на перрон, тут же завертел головой, готовый оценить и запомнить прочих выходящих, — но таковых не оказалось вовсе. Двери закрылись, дизель заурчал. На обозримом пространстве Вардан остался один.
Дождь к тому моменту еще не собрался — но по цвету неба и силе ветра ясно было, что это вопрос минут. Вардан выбрел, ежась и запахиваясь, на пляж — а больше было и некуда. Волны периодически захлестывали тот во всю ширину. Песок усыпан был бумажками, банками, ракушками, круглой галькой, гнилыми деревяшками. Низкая облачность напрочь стерла близкие горы. Море у горизонта было фиолетовым, ближе — синим, еще ближе — бледно-зеленым, совсем у берега — белым от пены. Вардан шел мимо закрытых кабаков с разоренными верандами, мимо какого-то неработающего заводика, вывалившего на пляж груды битой мраморной плитки, мимо заколоченного здания с башенкой, перед которым лежали десятки проржавевших в кружева якорей. Куда шел — не представлял.
…В Палермо он, постоялец люксов и миллионерских вилл, три дня прожил в отеле с баснословным количеством звезд — одной-единственной. В некоем Cavour’e на улице Алессандро Манцони, в двух кварталах от вокзала, где из окна можно было видеть одинокую девицу в мини в ожидании клиентов, практически напротив — через Виа Макведа — цветного гетто с настоящими (совсем не историческими) развалинами и бородатыми карабас-барабасами в ермолках и длинных балахонах. Дождливой зимой, вечером воскресенья, в городе, где закрыты магазины, лавки и кабаки, где на пустые тротуары с балконов с узорчатыми перилами хлещут струи, а единственные попадающиеся на глаза человеческие фигуры — это манерные манекены в редких освещенных витринах, тоже сложно было представить себе, что его кто-то деятельно ищет. Но, как выяснилось на следующее утро, его искали. Вышедший на предмет «уно капучино — уно круассан», он даже не стал подниматься за вещами…
Наконец, ливень рухнул. Ветер сделался почти ураганным. Вардан ретировался с пляжа, но на совершенно безжизненной единственной улице спрятаться было негде. Пришлось вернуться на станцию, нырнуть в некое не то чтобы помещение — бетонную замусоренную, исписанную граффити пещерку, не запертую ввиду отсутствия дверей. Он передернул плечами, заклацал золотой зажигалкой, с трудом раскуривая сигарету из подмокшей пачки. Тут было грязно, сыро, гулко, снаружи размашисто ходили под ветром водяные потоки, заметая в пещерку облака мелких брызг.
…Как ни ловок, как ни удачлив он был в своей игре, в этой корриде, в этой пляске с неповоротливым вонючим остервенелым бычарой российской политико-экономической реальности, он всегда знал, что не сможет глумиться над ним вечно. Что придется исчезнуть. Свое исчезновение Вардан готовил давным-давно, копя в западных банках отложения неучтенных откатов, — но решающий момент, как это всегда с таким моментом бывает, наступил все равно неожиданно. Не потому, что Вардан не был предусмотрителен, а потому, что реальность непредсказуема по определению. И все равно многое у него вышло не так, не гладко, не чисто. Не потому, что он плохо готовился, а потому, что гладка и чиста бывает лишь теория. И все равно его в итоге сдали — уже здесь, в Европе. Не потому, что он доверился не тем — а потому, что сдают все… Прилетев в прошлом сентябре в Цюрих и обнаружив, что его счета заморожены, он немедленно сделал оттуда ноги — и, похоже, только благодаря этому был жив до сих пор. Но и этот выигрыш оказался лишь временным, тактическим. И не потому, что ему изменила удача. А потому, что все без исключения выигрыши — на самом деле временные и тактические…
Вардан бросил сигарету под ноги, выглянул, щурясь и морщась. Втянул голову в плечи, подбежал к висящему на стенке расписанию. Торопливо сверился с миллионоевровыми Zenith Defy Xtreme, чьи показания тут же расплылись в шмякнувшейся на стекло капле. Ближайший и последний поезд на Трапани был через четыре с половиной часа, назад, в Палермо, — через четыре. Объявление рядом с таблицей извещало, что билеты можно купить в баре за углом.
На все местечко только он и работал, этот крошечный, в одну стойку, барчик — да еще встык примыкающий к нему ресторан. В первом скучал, изредка перебрасываясь с барменом отрывистыми словами, задумчивый старикан, в ресторане же с утра явно не было вообще ни одного посетителя. Когда Вардан, встряхиваясь, вошел туда, хозяин, похоже, уже собрался закрывать на сегодня заведение за невостребованностью. Пришелец потребовал граппы для сугреву. Упитанный немолодой официант поставил перед ним высокий коктейльный стакан и, не останавливаемый клиентом, выцедил туда все остававшееся в бутылке — грамм двести. За профессиональной его бесстрастностью проступало любопытство.
Веранда выходила на море, но видно за ее высоким стеклом, заливаемым сплошь, не было ничего. Швыряемая ветром вода пробивала зазоры в каркасе веранды, брызгала внутрь, образуя на полу лужицы. От металлической рамы разлетались капли. Полусползший на стуле Вардан неподвижно смотрел на одинокий стакан на белой скатерти и скомканные салфетки, которыми он обтер рожу.
Единственным источником звуков, кроме рокочущей, стучащей и плещущей воды, был телевизор, откуда тараторило и гоготало итальянское игровое шоу запредельной — Вардан пару раз туда покосился — степени кретинизма. Хозяин, отпустивший официанта, уныло смотрел в экран, с терпеливой безнадежностью дожидаясь, когда неожиданный посетитель, наконец, свалит и можно будет идти домой самому.
Но тот сидел мертво, посасывая граппу мизерными глотками, — ему идти было совершенно некуда. Маршрут гонки, стартовавший пять месяцев назад в Швейцарии, трасса которой охлестнула три континента, здесь, похоже, обрывался.
И не в том дело, что не оставалось денег — хотя они действительно почти кончились. Не в том, что он устал — хотя устал он за эти месяцы страшно… Но ведь пока тебе не сделали контрольный в голову, всегда при желании можно изыскать резервы и варианты… Нет, дело было не в этом, а в ощущении тупика в Вардановом сознании: ощущении столь всеобъемлющем, что на его фоне уже не самым важным казалось — чуть-чуть раньше, или чуть-чуть позже. И тем более — где именно.
На остров его занесло, в общем, случайно: в Италии у него были неплохие связи, приберегаемые «на крайняк», и когда этот крайняк наступил, он полтора месяца просидел в Милане, потом в Риме — прежде чем убедился, что их тоже недостаточно. Избегая аэропортов и контор по аренде машин, где надо предъявлять документы, он доехал на поезде до полного негров и хохлов Неаполя, оттуда, почуяв гон, — до Катании, где черные глыбы вулканической породы перли даже из стен домов на улицы, оттуда — до Палермо…
Или все-таки не совсем случайно?.. Или было в выборе именно такого маршрута что-то подспудное, мысль о чем человеку его опыта и степени цинизма просто не приходила в голову?.. Хотя не по этой же ли подсознательной причине его в последние два без малого десятилетия упорно тянуло к бабам, умеющим играть на музыкальных инструментах?.. Во всяком случае, ни о том, ни о другом Вардан не думал и сейчас.
И уж конечно он не вспоминал тот эпизод семнадцати- или восемнадцатилетней давности… Даже не эпизод — момент…
Он тогда впервые оказался в Москве с намерением в ней остаться — двадцати-с-совсем-небольшим-летнее лицо условно-кавказской национальности, совершенно без денег и практически без знакомых в городе. Уже повидавшее в своей родной Армении и войну с ее дикой жестокостью, и несусветную бедность; неприкаянное, амбициозное, ощетиненное. Стояла осень, ветренная, промозглая московская осень, так плохо переносимая южанином; столица то ли почти, то ли только что издохшей страны, проданной, оплеванной и разграбленной, была темна, грязна, страшна, облуплена, дырява. Перепуганные, враз и напрочь обнищавшие, ни черта не понимающие, не представляющие завтрашнего дня встречные смотрели тоскливо, растерянно, озверело, давились и дрались в очередях и в транспорте. И он, абсолютно здесь чужой и лишний, голодный и замерзший, подавленный обилием этой недружественной человеческой массы, проталкивался через нее в продуваемом сквозняками метро — когда вдруг увидел в переходе пиликающую на скрипке девицу, обычную студентку музучилища или «консервы». Пиликала она хрестоматийную тему из «Крестного отца» — ту самую, под которую Аль Пачино бродит по сицилийским коричневым холмам.
Скрипачка была хороша собой, и играла хорошо, и от музыки при всей ее затасканности что-то прихватывало внутри (тогда музыка на него еще действовала) — и даже такая доза ХОРОШЕГО делала, как показалось в тот момент Вардану, девицу чем-то чужеродным окружающему ужасу, безобразию и распаду. Он даже остановился рядом. Бестолково топтался, постоянно задеваемый, сбоку угрюмого, слитно и гулко шаркающего, тупо нацеленного потока, случайно выдернутый из него, прервавший бессмысленное движение — и под случайную эту музыку в нем нарастало злое, поначалу неоформленное в мысли и слова упрямство. Он, чернявый, невысоконький, сопящий заложенным носом, осознавал себя человеком исчезающего, странного, древнего племени, отличным от всех, одиноким, самоценным и самодостаточным.
Он не собирался дать окружающему с его мрачным энтропийным идиотизмом сожрать себя и переварить. Он собирался использовать окружающее. Утверждаться за его счет. Он, всегда глубоко безразличный к вопросу нацпринадлежности, вдруг вспомнил, какому народу наследует: народу, пережившему тысячелетия, тысячелетия изгойства и истребления, почти изведенному — но в его-то, Вардановом, лице по-прежнему живому, вопреки всему. А стало быть, его, Вардановы, предки накопили в хромосомах такой запас живучести и везучести, гибкости и воли, что ему, Вардану, уже все нипочем. К тому же он оставался человеком Востока, всегда себе на уме, хитрым, жестоким и лукавым, обладателем могучей интуиции и инстинкта доминирования… В общем, это были обычные мысли и ощущения двадцатилетнего самолюбивого провинциала, выскочки, парии и нацмена, гордого и закомплексованного — тем более типичные для рубежа восьмидесятых-девяностых, когда молодыми, честолюбивыми и витальными столько давалось самим себе обещаний заработать миллион и всех нагнуть.
…Через три года деньги — плотно уложенные долларовые и рублевые пачки — за отсутствием в квартире места для прохода он заталкивал в духовку, нижние отделения холодильника и барабан стиралки. Через восемь лет большинство делавших вместе с ним это бабло из пропахшего «арманевским» парфюмом, нервным потом и водочным перегаром воздуха уже были раскиданы в виде мясных кусков безоболочными ВУ по придорожным кустам, превращены «Агранами», «Борзами» и «МОНами» в протекающие красным бесформенные кули.
Оставшиеся еще лет через пять окончательно расселись по лондонам, израилям, мордовским и уральским зонам — в отличие от Вардана, не понявшие или не принявшие к исполнению, что распределением больших денег теперь ведают совсем другие люди. Но Вардана-то деньги сами по себе интересовали мало — ему требовалось постоянное ощущение неуязвимости и неподвластности, а отношения его с новыми давали ему это чувство сполна: у него-то хватало ума понять, кто кому подвластен на самом деле. Что бы ни думали они сами. Эти ведь были еще проще прежних — хотя, казалось бы, куда уж…
Простота: крайняя, животная, навозная простота — Вардан давным-давно убедился, что именно она является главной характеристикой происходящего, ценностей, принятых как безальтернативные, самоназначенных «победителей»; все это не вызывало ничего, кроме предельной брезгливости, но тем и было ему полезно. Зная цену окружающему и окружающим, используя их, он утверждал собственное превосходство над ними; в избытке обладая не нужным себе и не завися от него, доказывал свою самодостаточность.
Его, правда, чем дальше, тем больше смущало, что утверждать себя приходится через дерьмо — но больше соотнести себя было решительно не с чем: никаких ориентиров, кроме фекальных, современная ему объективная реальность не предполагала. Субъективные же ценности, в выборе которых он, как и любой, был совершенно свободен, но которые за пределами его сознания не имели ни смысла, ни веса, если и тешили самомнение, то лишь настолько, насколько мастурбатора — собственная жменя.
Было слишком очевидно, что, как бы он ни держался втайне за собственную отдельность, быть вне процесса — элементарного, самоценного, не предполагающего результата, запущенного и регулируемого физическими и биологическими законами процесса — он не в состоянии. Он участвовал в нем наравне со всеми, прошедшими родовые пути, уравненными самим фактом участия. Равными уже потому, что в процессе, не имеющем результата, не бывает ни конечного успеха, ни победителей. Закон сохранения вещества и энергии работает, одна плоть питает другую, все едят друг друга без конца. И умение стравливать между собой самых прожорливых едоков никак не избавляло Вардана от перспективы быть съеденным раньше или позже. А индивидуальные, сколь угодно обширные запасы живучести и гибучести если и давали преимущество, то, опять-таки, исключительно тактическое; стратегическим же не обладал никто.
Чувство неуязвимости все-таки обмануло его — но не потому, что он переоценил себя. А потому, что решил, что личные свойства вообще имеют хоть какое-то — во всяком случае определяющее — значение перед лицом наваливающейся на тебя, на всех, на каждого лишенной лица, разума, эмоций, инстинктов, качеств массы. На самом деле здесь нет никаких закономерностей — разве что простое везение, причем сиюминутное. И абсолютно ничто не гарантирует даже такому чемпиону выживания, как Вардан, что он протянет дольше, чем, например, даже такой несовместимый с жизнью лох, как какой-нибудь Балдаев…
Он медленно сделал очередной глоток, прислушался к маслянистому вкусу. Оценил уровень жидкости в пустеющем стакане. Посмотрел на часы. Время едва двигалось — словно добирало, как он граппу, последние остатки. Ветер снаружи чуть поутих, уже не столь яростно ломился в стекло, но ливень продолжал валить плотной массой — бессмысленный, бесконечный, единый на всех. Телевизор сбоку слабоумно хихикал.
Вардан чувствовал, что заметно поддат, и в этом состоянии поймал странную мысль: а что при мне в итоге осталось?.. Он полез по карманам и стал последовательно выкладывать на скатерть зажигалку, сигареты… снятые с запястья массивные часы… почти пустой бумажник аллигаторовой кожи… паспорт на чужое имя… телефон без сим-карты… Последний некоторое время вертел в руках, нажимал кнопки.
Бросил его на стол. Прикрыл глаза. Сидел, не шевелясь, откинув голову.
В пустом сумеречном зале, кукольная из-за крошечных динамиков, звучала знаменитая до невыносимости мелодия Нино Рота из «Крестного отца».
— Здесь?..
— Давай подальше от фонаря…
— Сами ни хера не увидим…
— А на что те смотреть?..
— Ладно, нормально. Давай тут.
Машина остановилась.
— Так где мы — как ему объяснять? Че это за улица? Она вообще как-то называется?
— Олежка, глянь на навигаторе…
— Щас, бля… А, ну это Парковая и есть…
— Пошли покурим, не могу…
Захлопали дверцы, голоса стали невнятными. Кириллу показалось, что тошнота, взбитая дорожной тряской, понемногу утихает. Голова болела так, что соображать он был практически не в состоянии.
Через некоторое время задняя дверца распахнулась. Степан (или как его там) посмотрел на Кирилла, примериваясь; негромко брезгливо выматерился. Отчаянно морщась, ухватил его за шиворот и за локоть, поволок наружу. Кирилл заскрипел, замычал от боли в запястьях, попытался встать на ноги — но Степан пнул его по щиколотке и швырнул, как куль, мордой вниз на разбитый асфальт. Кирилл едва успел отвернуть лицо, отчаянно приложился виском и чуть не вылетел из сознания, захлестнутый солоноватым удушьем.
Спустя небольшое время оказалось, что в метре примерно от него стоят несколько пар ног, гудят усталые голоса, падают с легким стуком рассыпающиеся искорками окурки.
— …Я ему объясню подробно, где это. Они спокойненько всё оформят…
— А поедет вдруг кто?
— Кто? Здесь? Сейчас? Ну поедет, увидит бомж валяется — станет он останавливаться… Да даже если остановится, позвонит ноль-два — вызов-то уже будет зарегистрирован… — фырканье. — Или ты думаешь, это окажется судмед и сразу определит причину смерти?..
— Да даже если определит!.. — самоуверенный смешок. — Знакомые менты в Кировской области двоих жмуров со связанными руками спокойно записали как ДТП. Я серьезно…
— «А что это у него паяльник в жопе?» — «Последняя воля покойного!..»
Короткое тройственное ржание.
— Ну так поехали! Мне уже час назад в Москве надо было быть…
— Там, между прочим, сейчас стоит все, я посмотрел…
— Что? Новорязанское?
— Угу. Везде пробки: в Люберцах, на въезде в Москву…
— Так вечер же воскресенья, самая жопа…
— Слушай, а другой дорогой нельзя отсюда?
— Да вроде нет…
— Ну так тем более. Давайте тогда этого… А ты звони своим гиббонам.
— Ну а как? Не из табельного же его…
— У Степы «ИЖ» не паленый…
— Не, ну куда огнестрел — перебор… Я понимаю, конечно, что патан по-любому что надо нарисует…
— Входное отверстие девять миллиметров — конечно, «автуха»!
Смешки.
— Бита у тебя есть, Олежка?
— Не увлекаюсь бейсболом… — хмыкнув.
— А нумизматикой?
Ржание.
— Нумизматикой тут все увлекаются…
— Мужики, я вам свою люминиевую не показывал?..
— Леха вон в салоне «Тайгу» держит. Помнишь Леху толстого, Азар?.. Ага. И выглядит, грит, убедительно, и польза — порубить че-нь’ть можно, котелок, не знаю повесить…
— Боккен, боккен… Если уж держать что в машине…
— Ты еще скажи, фехтовать умеешь…
— Лан’, мужики, давайте уже его как-то…
— Да хули там…
Что-то щелкнуло, негромко взвизгнуло, одна пара ног пропала из поля зрения. Выдернули ремень из штанов — сообразил Кирилл, и тут же тупая твердая тяжесть уперлась между его лопатками, немилосердно вминая хребет, вжимая грудь в асфальт. Кирилл закряхтел — а под его разбитой скулой молча и сноровисто продернули ремень, захлестнули на горле, голову резко, с хрустом позвонков запрокинули…
Он перестал видеть и слышать. Глаза полезли вон из черепа. В груди не осталось вообще ничего — как если бы давящее на спину колено расплющило пустую сигаретную пачку. Сознание заволокло шумными мельтешащими помехами, что-то в нем шарахнулось, крикнуло, мигнуло… экран померк, ток пропал.
— Давайте, мужики, по коням!.. — дернул головой спешащий Азар.
— У-е-бался я сегодня… — помотал башкой Степан, словно раздраженный дымом собственной сигареты. Повернулся к машине, покачивая в руке снятые с трупа «браслеты». Зевнул широко. — К Леночке приеду — водки накачу…
Пенязь хмуро разглядывал жмура, потом пробормотал:
— Темно тут, не увидят еще в траве…
Он шагнул к покойнику, ухватил его за щиколотки и в пару рывков подтянул к проезжей части. Брезгливо отряхнул руки — джинсы у козла понизу были в грязевой коросте. Косматая, в колтунах, башка осталась в высокой траве, а ноги косо вытянулись на правую полосу.
— Ну так точно мимо не проедут… — констатировал себе под нос Пенязь, направляясь к джипу.
Ждущий у открытой дверцы Степан выбросил сигарету и полез внутрь.
Во второй половине дня тут обычно сыплет снег: мелкий, частый, сухой. Иногда — при ярком солнце. Даже не скажешь, что погода меняется ежеминутно — поскольку происходит это каждые секунд пятнадцать: вот только сейчас жарило как на африканском пляже, ты раздевался по пояс и торопливо намазывался противоожоговым кремом с какой-нибудь немаленькой цифрой, но тут потянуло ледяным ветром, клочьями невесомого пуха полетел облачный туман, штрихуя каменные осыпи, — и все, ничего уже нет: ни нависающих снежных вершин, ни обступивших тебя серо-коричневых скальных стен, ни даже здания метеостанции — только валуны, те, что поблизости, да непроницаемая промозглая пелена со всех сторон.
Метеостанция закрылась с наступлением эры спутниковой метеорологии — от нее осталась пустая каменная коробка в два этажа, со стилизованными арками, исписанная грузинскими граффити. Та ее сторона, что обращена к леднику, разрисована яркими простенькими рисунками, как и многие валуны вокруг, — и странна эта детская аляповатая пестрота среди голых серых камней и глухого тумана.
Жизни вокруг и впрямь никакой — лишь изредка услышишь крик птицы; еще реже увидишь, как скользнет одна на фоне наклонной снежной плоскости. Камни, камни, камни, на которые местами накапано зеленым и рыжим лишайником и между которых попадаются вдруг крошечные белые цветочки. Курлыкает безостановочно под сурдинку незаметный почти ручей.
Ближе к станции среди камней ржавеет металлом, топорщит ребра секция паровой батареи. Коричневые скалы над головой напоминают столпившихся группками людей. Выше — ослепительная островерхая груда Казбека, обычно, впрочем, замазанная облаками. Они же, облака, почти все время скрывают и зеленые склоны далеко внизу — там, куда сползает змеящийся трещинами, грязно-белый, в серых и коричневых разводах ледник, — и встающую по другую сторону долины отвесную горную стену, за которой уже Чечня. Они, облака, как дым, всползают вверх по каменно-снежным, с тяжелыми ледяными складками откосам, они скатываются с них, как призрачная лавина; их, облаков, быстрые тени фантомной рекой струятся вниз по леднику.
Тени, призраки, туман, камень, лед. Здесь совершенно нечего делать. Здесь, посередине, на полпути, в ожидании. Хочешь — пытайся разглядеть что-то внизу, где зелень и жизнь, откуда ты ушел. Или вверху, где небо, нестерпимое сверкание и пустота — туда тебе подниматься. Скоро. Уже скоро. Вот-вот.
Он заорал.
Было чудовищно больно, он не понимал, ни что с ним, ни где он — вообще ничего не понимал и не чувствовал, кроме боли. Эта боль и выдернула его сюда — куда? — обратно: выхватила, как пойманную рыбину с многометровой глубины, вышвырнула на воздух, в мир, в жизнь. Он был жив, но жизнь состояла из одной, одной только дикой, выжигающей мозг боли.
Он орал — и не слышал себя. Корчился — и не двигался. Но все-таки был жив, жив: сердце молотило заполошно и захлестывала дурнота.
Он распахнул рот и опять стиснул челюсти — между ними тут же что-то набилось… Трава. Он лежал мордой в траве. Ничком. Не чувствуя себя: тела не было — и только ниже коленей все состояло из сводящей с ума, сводящей судорогой сознание боли.
Где-то на ее границе звучали голоса. Он не понимал, кому они принадлежат и что говорят, — и даже если бы он был сейчас в себе, вряд ли сразу разобрал бы: поскольку говорящие (двое, молодые, женщины, девки, совсем молодые) практически не вязали лыка.
— …Где он?
— Кто?
— Этот!.. Я которого сбила…
— Да те показалось, иг-ги… Ты же бухая… Ги… Я почему-то ни хуя…
— Ни хуя! Я его прям пири… пи-ри-ехала… Прям это… подпрыгнула на нем…
— На ко-о-ом?
— Не знаю!
— А вон! Смотри!
— Бля-а-а… Бля-а-а…
— Он мертвый?.. Бля-а-а, он мертвый…
— Светка, че делать? Он сдох, Светка, а я пьяная в жопу… В жопу!.. У меня же прав нет… И машина Колькина… Бля, он меня убьет… Меня же посадят… Убьет, Светка, бля…
— Слушай, надо его это… Давай его туда вон оттащим, в кусты. Чтоб не увидели.
— Куда?
— Ну вон кусты! Просто кинем, чтоб это… с дороги чтоб не увидели… Не найдут… Не узнает никто вообще… Давай, вдвоем… Давай, берись…
Кирилл снова заорал что есть мочи — и снова горло с передавленными связками не издало ни звука. Он почувствовал, что его дергают за руки. Он хотел воспротивиться, но то ли у него не вышло, то ли на это не обратили внимания. Девки хватали его за запястья, за майку, хватались друг за друга, захлебывались пьяным ржанием.
— Бля, представляешь, нас бы щас увидели?.. И-ги-ги… Пьяные в говно, дохлого бомжа куда-то тащать… Ги-ги-ги, не могу…
— Такая жесть, га-га!.. Не видно, бля, ничего…
— Надо на мобилу снять, такой ржак!..
— Давай!.. Ну давай, ты чего… Помогай, га-га, он тяжелый… Пипе-ец, Олька…
— Такой камеди-клаб…
— Ну давай! Прикинь, сейчас поедет кто… А-га-га, я представляю!..
Он пытался сделать хоть какое-то движение, но ноги были многотонным волочащимся бесколесым прицепом, груженным болью, поднять голову не хватало сил, а за руки его тянули. Трещали ветки, шуршала листва.
— Ну че, ну хватит, что ли, не знаю, заебалась я…
— Светка, это… Мне хуево… Я блевать буду…
Некоторое время поблизости раздавались надсадные стоны, плеск и бессильный обрывочный мат. Кирилл скреб пальцами по траве, всаживал их, скрюченные, по третьи фаланги в рассыпчатую песчаную землю, ввинчивался в нее лбом — но больше не мог ничего.
— Ты где? Оль!.. А, вот ты… Не видно, блядь, ни хуя…
— Ой, слушай, как херо-ово мне… Че ты принесла?..
— Надо это… его полить… Если кто мимо пойдет — чтоб это, водкой воняло… Подумают, просто бухой…
Что-то хлынуло Кириллу на затылок, на шею, на спину, запахло спиртом. Шоркнула в кустах, стукнула о землю бутылка.
— Ну типа пьяный бомж… Никто не подойдет… Все, Олька, пошли-и-ги-ги… Пошли, все… Такая жесть, ги-ги!..
Больно… Больно как…
Он драл пальцами траву, с натугой дышал раздавленным горлом, конвульсивно рыл лицом песок, хватал его губами, втягивал носом; он ничего не соображал — и только одна мысль лупила в голове синхронно с пинками пульса, одна и та же, односложная: «жив, жив, жив, жив, жив!»
Тело напряглось, чуть приподнялось на локтях, рывком продвинулось куда-то вперед на несколько сантиметров. Жив!.. Больно как…
Жив. Он был жив. Они не убили его все-таки.
Не убили. Слава богу, не убили.