Конрад Буссов стоял на высоком крыльце своего просторного калужского дома, срубленного на русский манер в виде боярского терема, и смотрел поверх частокола, что делается на улице, ведущей к острогу. Он только что беседовал с внуками на немецком, но, услышав шум приближающейся толпы, проворно, несмотря на возраст и тучность, выскочил на крыльцо.

«Государь возвращается», — догадался старый вояка, не позволявший себе даже мысленно презрительно называть самозванца, как многие из иностранцев, — «цариком». Малейшее пренебрежение к нему, как убедился опытный царедворец, было очень чревато. Подозрительность «Димитрия», и всегда достаточно мнительного, за последний год сплошных неудач возросла многократно.

Как и всякий слабый человек, Тушинский вор во всех своих бедах меньше всего винил самого себя, ища «козлов отпущения» среди ближайшего окружения. Жестокость, родная сестра слабости и страха, делала его скорым на расправу. Человек, заподозренный в измене, либо лишался головы, либо «сажался в воду», проще говоря, бывал утоплен. Иногда, ради устрашения прочих, «царик» приказывал повесить предателя либо расстрелять, прибив его предварительно за руки и за ноги гвоздями к крепостным воротам.

...Кавалькада карет и всадников тем временем уже мчалась мимо дома Буссова. Напрягая зрение, он пытался увидеть государя. Вот и знакомая карета. Но окружали её не, как обычно, казаки, а татарские всадники. Видно, государь сменил свою охрану. Вот промчались верхом бояре — Шаховской, Трубецкой и прочие. Затем проследовали кареты царицы и её фрейлин.

Кавалькаду замыкали донские казаки. Острый глаз ветерана углядел атамана Заруцкого, как ни в чём не бывало скакавшего впереди.

«Вернулся к государю блудный сын!» — с удовлетворением подумал Конрад, поспешая к воротам.

   — Иван Мартынович! — зычно крикнул он, своим голосом заглушая цоканье копыт и звон оружия. — Неужто проедешь мимо? Твоя мальвазия тебя заждалась.

Заруцкий натянул поводья и резко остановил коня:

   — Дорогой Конрад! Вот кого всегда рад видеть.

Спешившись и бросив поводья коня оруженосцу, он ударил Буссова по плечу и расхохотался:

   — Ты прав, как всегда! Выпивка нужна — в глотке изрядно пересохло. Ведь скачем без остановки от самого Серпухова.

Заруцкий сбросил доспехи и удобно расположился на лавке в переднем углу. Он с жадностью опустил свои усы в объёмистую кружку с латинскими вензелями. Наконец, насытившись, вытер усы и вдруг мрачно сказал:

   — Во дворец пока не заявляйся, а то можешь и голову потерять.

   — Что так? — сразу приуныл хозяин.

   — Про наши дела, чай, наслышан? Опять еле ноги унесли. Теперь Димитрий Иванович, после предательства Сапеги, не только немцев, но и поляков с литвой ненавидит. Для него сейчас слаще зрелища нету, как отрубленные головы шляхтичей.

   — А я-то при чём? — обиделся Конрад. — Что Ян Сапега изменил, ничего удивительного. Литовцы — народ вероломный. Но я ведь не раз доказывал свою преданность государю. Не только сам, но и мой старший сын сражались под знамёнами Болотникова против Шуйского, когда ещё и государя-то не было! Иван Мартынович, ты хоть мне веришь?

Тот зычно захохотал, скаля жёлтые зубы:

   — Верю, верю всякому зверю. Да что говорить. — Он оглянулся на дверь горницы, не подслушивает ли кто, и понизил голос: — Я ведь и сам было в войско Жолкевского собрался. С ним и под Москву пришёл, да передумал...

   — Что так?

Заруцкий скрипнул зубами:

   — Ненавижу бояр, меня Жолкевский хотел воеводой на русский полк поставить, а Мстиславский и прочие упёрлись — подавай им только Салтыкова, этого сопляка. Он и саблю-то не удержит! Запомни, Заруцкий никогда не будет служить в подчинении у москаля.

Атаман снова оглянулся на дверь.

   — Я и наших-то «перелётчиков» ненавижу. Трубецкой, Рындин, Юшков, Третьяков да и князь Гришка Шаховской.

Тоже мне вояки! Горазды лишь государю нашёптывать, а ещё бражничать с ним. Да только он и им перестал доверять. У него теперь одна вера — в татар!

   — Не может быть! — ахнул Конрад, подзадоривая собеседника.

   — Зачем мне врать? Намедни напился и ну орать: «Мне теперь ничего не осталось, как собрать татар да турок. Только они одни могут помочь мне завоевать наследство моих предков! А коль не сумею овладеть Россиею, разорю её так, что она ничего не будет стоить. Пока я жив, не будет ей покоя!»

   — Ну, мало ли что батюшка государь спьяну сболтнёт!

   — Не скажи! Теперь в телохранителях у него одни мурзы, русских и казаков до себя не допускает.

   — Настроение у государя переменчиво. Глядишь, скоро сменит гнев на милость.

Заруцкий как-то странно хмыкнул и снова надолго опустил усы в бокал. Потом исподлобья взглянул на собеседника.

   — Кернозицкого помнишь ли?

   — Ещё бы! «Знатный» воин! Первым бежал от Скопина! Он по-прежнему близок к государю?

   — Пуще прежнего! Так вот этот пан, когда мы стояли в Серпухове, пришёл ко мне попрощаться перед дальней дорогой. Отправил его Димитрий в Астрахань с тайным поручением — проведать, как тамошние людишки отнесутся к тому, что царь с царицею сделают своею столицею Астрахань.

   — А как же Москва?

   — Государь заявил, что не желает жить в Москве, поскольку она осквернена присутствием нехристей, поляков.

   — Это же значит совсем расколоть Россию — было два царя сразу да два патриарха, а теперь — и две столицы! — воскликнул Буссов. — Надо его отговорить! Да и потом, в Москве — казна, сокровища царей. А в Астрахани что?

...После встречи с Заруцким Конрад совсем пал духом. Что делать? Бежать, но куда? Не дай Бог схватят татарские мурзы, что свирепствуют вокруг Калуги. Каждый день они притаскивают в замок пленных поляков и под пьяные крики на глазах у государя предают их пыткам и смерти.

Оставалось одно — уповать на счастливый случай. И Буссов выжидал, стараясь поменьше выезжать из дома. Заруцкий нередко заглядывал к гостеприимному немцу, чтоб испить мальвазии, а то что-нибудь и покрепче. От него Конрад узнавал последние дворцовые новости.

В конце сентября в Калугу прибыл «касимовский царь». Это был хорошо известный на Руси Ураз-Махмет, знатный татарин из Ногайской Орды. В юности он попал в московскую неволю, но Иван Грозный обошёлся с ним очень милостиво, отдал ему на кормление город Касимов и нарёк его соответственно «касимовским царём».

Когда чудом воскресший «Димитрий» подошёл к Москве, Ураз-Махмет присоединился к его войску, прибыв в Тушино с блестящей свитой и немалым количеством татарской конницы. Был он щедр, раздав за короткий срок воинам самозванца триста тысяч злотых. Однако когда Тушинский вор, тайно покинув лагерь, ускакал в Калугу, Ураз-Махмет первым открыто объявил себя сторонником Сигизмунда. Позднее «касимовский царь» участвовал в походе Жолкевского на Москву и отличился в разгроме войска Дмитрия Шуйского.

Но в Калуге оставались мать, жена и сын Ураз-Махмета, по которым хан изрядно соскучился. Чтобы вызволить их, он пошёл на хитрость, объявив самозванцу, что вновь будет верно ему служить. «Царик» несказанно обрадовался: его, казалось, бредовый план создать Астраханское царство при помощи влиятельного Ураз-Махмета мог стать реальностью. «Димитрий» встретил неверного союзника как равного: закатил великолепный пир. Но наутро наступило похмелье. К «Димитрию» пришёл сын Ураз-Махмета, с которым тот подружился во время невзгод, и донёс государю, что отец его — изменник. Он уговаривал сына бежать с ним и со всей семьёй под Смоленск.

   — Далеко не уедет! — мрачно заметил самозванец, поблагодарив молодого хана за верность.

В этот же день в знак особой приязни «Димитрий» пригласил знатного гостя на псовую охоту. Тот, ничего не заподозрив, выехал лишь с двумя телохранителями. «Димитрий» встретил старика на переправе через Оку. С ним были двое близких ему людей — Михайло Бутурлин и Игнатий Михнев. Некоторое время они ехали конь о конь, любезно разговаривая. Убедившись, что гость ничего не подозревает и даже не надел кольчугу, вор внезапно выхватил остро отточенный длинный нож из-за голенища сапога и воткнул его в сердце изменника. Его приятели столь же бесшумно расправились с телохранителями татарина. Бросив тела убитых в быструю Оку, вор с приятелями поскакал к своим псарям, возбуждённо крича:

   — Ураз-Махмет хотел меня убить, мы еле отбились от него и его людей! Теперь он побежал к Москве. Догоните его и схватите!

Псари отправились в погоню и, естественно, никого догнать не смогли. «Царик» несколько дней интересовался, не поймали ли Ураз-Махмета. Но то ли проболтались его наперсники, то ли он сам прихвастнул во время пьяного веселья, так или иначе, по дворцу пополз слух, что старика следует искать в Оке. Бывший до того преданным другом Димитрия, крещёный татарин Пётр Арслан Урусов во время застолья прямо в глаза бросил ему обвинение в убийстве гостя. Взбешённый «царик» приказал бить его кнутом, а затем бросить в темницу, где Урусов просидел шесть недель.

Тем временем в Калугу пришла новая тревожная весть: пограбив вволю многострадальные северские земли, Ян Сапега со своим буйным воинством неожиданно направился в сторону Калуги. Тут же смертельно перетрусивший «царик», потерявший, после убийства им знатного ногайца, надежду обосноваться в Астрахани, немедленно отрядил обоз с людьми и провиантом в Воронеж, куда надумал бежать, если Сапега подойдёт к Калуге.

Вспомнил «Димитрий» в минуту опасности и об узнике, отличавшемся отчаянной храбростью. Сделав вид, что он внял настойчивым просьбам царицы, вор освободил Урусова, приказав ему немедленно выступить под Мещовск со своими верными мурзами. Урусов вновь подтвердил свою славу знатного воина, разгромив наголову передовую роту польских драгун Чаплинского и захватив немало пленных.

Радости самозванца не было границ. Он не знал, как и отблагодарить Урусова. После обильного обеда «Димитрий» предложил продолжить веселье. Он велел нагрузить двое саней разными напитками, мёдом и водкой. Сам со своим шутом Петькой Кошелевым сел в царскую карету, следом потянулись десятки колымаг его придворных. Урусов с тремястами воинами сопровождал поезд верхом. В поле часто останавливались, перед каретой «царика» выпускали зайцев, в которых все стреляли наперебой, затем пили за охотничью удачу. Поезд всё дальше и дальше отъезжал от Калуги, участники охоты становились всё пьянее. Оставались трезвыми лишь татарские конники.

Наконец Урусов убедился, что никто не в силах помешать его мести. По его команде всадники оттеснили кареты ехавших за «цариком» бояр. Тем временем Урусов с остальными воинами окружили карету самозванца, кто-то схватил лошадей под уздцы, сбросив возницу, сам Урусов выстрелил в самозванца, а затем саблей отрубил ему голову.

Поздно вечером в Калуге раздались ужасающие вопли и крики. Чудом оставшийся в живых шут Кошелев принёс горестную весть. Буссов выскочил к воротам, увидел толпы калужан с топорами и вилами, казаков с обнажёнными саблями. Они гонялись за татарами, зверски расправляясь с ними на месте. Среди всего этого неистовства, озарённого пламенем подожжённых изб, где жили татары, металась, как безумная, с обнажённой грудью простоволосая Марина, призывавшая к мести за царственного супруга.

Она привезла его обезглавленный труп, найденный в заснеженном поле. Наскоро приставив ему голову, «Димитрия» выставили в храме. Калужане, не оставившие в живых ни одного татарина, будь то мужчина, женщина или ребёнок, безутешно оплакивали государя.

...Марина рожала. Об этом по секрету сообщила патеру его духовная дщерь, одна из фрейлин царицы, которой удалось выскользнуть из замка под предлогом поиска чудодейственного бальзама для облегчения родов.

Прошедшие после убийства «Димитрия» сутки и без того были наполнены событиями, от которых у бедных немцев кружилось в голове.

Ночью у трупа погибшего калужский «мир» присягнул на верность царице. Однако наутро калужане обнаружили, что рядом с троном царицы разместился как хозяин Иван Заруцкий. Он не скрывал, что, опираясь на силу своих полутора тысяч казаков, намеревается править именем царицы.

Такой оборот не устраивал жителей города. Они знали, чем оборачивается бесконтрольное хозяйничанье казаков, людей, никогда не имевших своей собственности, а потому считающих любую чужую собственность как бы ничейной. Об этом красноречиво говорил погром, устроенный накануне в жилищах татар. Поэтому тут же собравшийся «мир» из лучших людей столь же скоропалительно, как до этого присягнул царице, передал власть государевой думе во главе с Григорием Петровичем Шаховским.

Царица и Заруцкий не то чтобы были арестованы, их просто препроводили во внутренние покои замка, а бдительная стража из стрельцов никого к ним не пускала. И тут Марина, столь много пережившая за последние часы, почувствовала родовые схватки.

Доложили Шаховскому, который вместе с Трубецким всё ещё находился на площади, убеждая калужан подчиниться Москве, а значит, присягнуть польскому королевичу Владиславу. Шаховской нехотя разрешил допустить к царице повивальных бабок и принялся вновь уговаривать калужан отпустить его, Шаховского, в столицу, чтобы договориться с московскими боярами и польским наместником Александром Гонсевским.

Однако калужане, заподозрив измену, ни Шаховского, ни Трубецкого не отпустили. В Москву с известием о гибели Тушинского вора отправились стольник Михайло Матвеевич Бутурлин и дьяк Сутулов. Толпа на площади продолжала бушевать в спорах, присягать или не присягать королевичу, когда из дворца пришла весть, что царица родила наследника, которого пожелала наречь в честь деда Иваном.

Настроение калужан вновь изменилось: началось бурное ликование, и «мир» присягнул новорождённому царевичу как будущему Ивану V. Стража была снята, однако Заруцкий, поняв, что первоначальной поспешностью едва не загубил свой честолюбивый замысел, поспешил к казакам и до поры до времени старался держаться в тени.

Царица, ослабленная преждевременными родами, пока оставалась в постели, и дела вершила боярская дума. Неожиданно грянула новая напасть: во второй день рождества к воротам города подошли войска Яна Сапеги, собиравшегося овладеть городом во имя короля. Калужане, тут же «забыв» клятвы верности новорождённому, послали к гетману гонца, который передал следующее: «Кому Москва крест целовала, тому и мы поцелуем, как королевичу». Однако ворота «сапежинцам» не открыли.

Ночью из города тайно проник в польский лагерь какой-то «хлоп» с запиской от Марины. Она писала Яну Сапеге: «Освободите, освободите, ради Бога! Мне осталось жить всего две недели! Вы пользуетесь доброй славой: сделайте и это! Спасите меня, спасите! Бог будет вам вечной наградой!»

Хотя Сапега действительно считал себя истинным рыцарем и искренне любил прекрасную паненку, однако на штурм Калуги не рискнул. Постояв под её стенами ещё два дня, он отошёл к Перемышлю на Оке. Через несколько дней случилось то, чего так боялась Марина и что заставило её написать, что жить ей осталось две недели. По поручению московских бояр из Серпухова с конным отрядом подошёл Юрий Трубецкой, имевший тайное поручение схватить Марину и доставить её в Москву. Злосчастная женщина должна была стать разменной монетой в торге между Москвой и польским королём.

...Но Марины в Калуге не было. На следующий день после ухода Сапеги на сцену вновь вышел Заруцкий. Выстроив своих казаков, он с развёрнутым знаменем подъехал к острогу, вошёл в комнату Марины и приказал ей немедленно собираться. Вскоре она с малюткой-сыном сидела в возке. Казаки, тесно окружив драгоценную добычу, на рысях двинулись к воротам. Ни бояре, ни калужский «мир» противиться не посмели. В поезде саней, сопровождавших царицу, находилась и просторная колымага, где разместилось многочисленное семейство Конрада Буссова. Вскоре, однако, старый ландскнехт попрощался с Заруцким, который с царицей направлялся в Тулу. Возок Буссова повернул к западу, его путь лежал к Смоленску. Некогда азартный игрок, Конрад больше рисковать не хотел.

«Да при том же воре Тушинском, как он стоял в Тушине, отпустил царь и великий князь Василий Иванович в Литву Сердомирсково воеводу Юрья Мнишка и з дочерию панною Мариною, что была за Ростригою, и всех панов, кои взяты на Москве, а отпустил их около Москвы, потому что вор стоял в Тушине. И как послышал вор, что отпущен Юрье Сердомирский и з дочерию, и он послал на табор князя Василья Мосальского со многими людьми и того Сердомирского переняли на Белой да привели к нему в табары, и он его, воеводу Юрья, отпустил в Литву, а дочерь его оставил у себя, а назвал ея женою своею. А она его назвала прямым мужем и жила с ним многое время. И как похотела литва того вора изымати и х королю отвести, и он, сведав то, и утёк на табар в Кол угу. А тое жёнку Марину взял Сопега, и пошёл в Литву, и зашёл в Дмитров, и Дмитров высек и выжег. И та жёнка от него збежала с немногими казаки в Колугу к вору, и вор ея опять взял, и в ту пору у него была в Колуге радость, что-де Бог принёс его царицу, и многих пожаловал и с тюрем выпускал. И жил с нею с некрещёною, и родила малого невесть от кого: что многие с нею воровали. И после того князь Пётр Урусов того вора убил в Колуге. И она с малым пожила немного в Колуге, и перевели ея на Коломну воевода князь Дмитрей Трубецкой, да Иванка Заруцкий, да Прокопей Ляпунов, по казачьему воровскому умышленью. А была за нею Коломна все, а чины у ней были царьския все: бояре и дворяне, и дети боярские, и стольники, чашники и ключники, и всякие дворовые люди. А писалася «царицею» ко всем боярам и воеводам. А боярыни у нея были многия от радныя, и мать Трубецкого князя Дмитрия была же».

Пискарёвский летописец.

Получив известие о гибели самозванца, Сигизмунд был очень обрадован.

— Пала последняя преграда между мной и русским престолом, — рассуждал он.

Радоваться ему пришлось недолго. Будь Сигизмунд поумнее, он бы берег «царика» как зеницу ока, ибо большинство русских склонилось в пользу королевича Владислава лишь из одного нежелания покориться самозванцу и продолжать жить в беззаконии.

Как только «Димитрий» был убит, многие из русских сочли возможным не считать действительной данную королевичу присягу, тем более что его отец не выполнил ни одного из тех обещаний, которые он дал московскому правительству.

Члены посольства слали в Москву неутешительные вести: переговоры с королём зашли в тупик. Сигизмунд настаивал на том, чтобы русским правителем признали не сына, а его самого. Не смог убедить его сдержать клятву и Жолкевский, приехавший из Москвы триумфатором: в своём обозе он привёз как пленных бывшего царя — Василия Шуйского и двух его братьев — Дмитрия и Ивана. Завистники гетмана — Потоцкие — убедили короля не слушать советов прославленного воина и дипломата.

...Князь Дмитрий Михайлович Пожарский собирался покидать ставший любезным его сердцу городок Зарайск. На прощание он вручил протопопу Дмитрию только что напечатанную в Москве книгу «Устав, сиречь око церковное» и собственноручно подписал киноварью на титульном листе, что это его дар зарайской соборной церкви Николая Чудотворца.

В свою очередь протопоп Дмитрий познакомил князя с последней записью, которую он сделал в церковной летописи:

«И в те же лета 7149 Декабря в 1 день присылал враг богоотметник Исак Сунбулов с товарищи многих людей с Михайлова города Черкас и Козаков и Татар под Зараской город, пленити православных Христиан. И те воры пришед к острогу Зараскова города, и острог обманом взяли. Воевода К. Дм. Мих. Пожарский с невеликими людьми против их из города вылез, и помощию Вел. Чуд. Николы воров побили и языки поймали, и из острогу выбили вон, и град, и острог Никола Чудотворец невидимо сохранил».

Священник вопрошающе взглянул на князя — верно ли писано. Дмитрий кивнул утвердительно, вспоминая недавние события.

...Предвидя, что наступает решающее время, князь отправил свою семью в родовое поместье Мугреево. Супруга, Прасковья Варфоломеевна, воспротивилась было:

   — Как же ты здесь один будешь?

   — Ну, и не один, со мной будут Пётр и Фёдор! — ласково посмеивался Дмитрий. — Погляди, какие дубки ладные выросли. С ними и беда не страшна — оборонят отца. Как, обороните?

Старший, Пётр, ответил ломающимся баском:

   — Обороним. Чай, сам учил нас, как саблю держать.

   — Ну, ну, — притворно нахмурив брови, сказал отец, — не хвастайся, едучи на рать.

   — Раньше за одного боялась, а теперь вот за троих приходится, — вздохнула жена.

   — Прав Митрий, — твёрдо вмешалась мать, Мария Фёдоровна. — Я чаю, он снова в поле собрался, с литвой воевать, чтоб в Москве их духу не было! Так ли думаю?

   — Правильно, матушка, думаешь! — удивлённо ответил князь, не понимая, каким образом мать угадывает его самые сокровенные мысли.

   — А коли так, — продолжала мать, — ему такой хвост только мешать будет. Погляди, Прасковья, одни бабы — мы с тобой да дочери одна меньше другой — Ксения, Анастасия, Елена. Один мужичок остаётся с нами — Ваня, да и тому восьми нет!

   — Я вам дядьку Надею в провожатые дам! — пообещал князь. — А как дела справлю, сразу же к вам сам приеду...

Проводив семью, Пожарский отправился в Пронск, где сговорился встретиться для совета с Прокопием Ляпуновым.

В крепости осталась лишь незначительная часть гарнизона: князь не ждал опасности ниоткуда.

Однако, подойдя со своим отрядом к Пронску, Пожарский обнаружил, что Ляпунов сидит в осаде. Город окружило пёстрое воинство бродяг-черкасов (так на Руси звали запорожцев), к которым примкнули невесть откуда появившиеся татары и русские воины из Москвы, присланные боярским правительством во главе с Исаем Сунбуловым. Число дружинников Пожарского было невелико, но это были испытанные воины, которые участвовали с князем во всех сражениях. Не раздумывая, Пожарский ударил с тыла. Ляпунов, увидев, что пришла помощь, со всеми имевшимися у него воинами вышел из-за стен. Взятые в клещи черкасы, в панике побросав оружие, удрали к Михайлову, где находилось их становище.

Дмитрий и Прокопий встретились как друзья, будто и не было промеж них никаких неурядиц. Да и не время было вспоминать старое! Прокопий показал Пожарскому присланные к нему две грамоты.

Одна из них была писана дворянами из посольства под Смоленском. Её Прокопий получил благодаря брату Захарию, который участвовал в заговоре против Шуйского. Он сумел попасть в состав посольства, чтобы сообщать старшему брату о ходе переговоров. Он же был и одним из авторов присланной грамоты. В ней говорилось:

«Мы пришли к королю в обоз под Смоленск и живём тут более года, чуть не другой год, чтобы выкупить нам из плена, из латинства, от горькой, смертной работы, бедных своих матерей, жён и детей... Собран был Христовым именем откуп — всё разграбили; ни одна душа из литовских людей не смилуется над бедными пленными, православными христианами и беззлобивыми младенцами... Во всех городах и уездах, где завладели литовские люди, не поругана ли там православная вера, не разорены ли Божьи церкви? Не сокрушены ли, не поруганы ли злым поруганием божественные законы и Божие образы? Всё это зрят очи наши. Где наши головы, где жёны и дети, и братья, и сродники, и друзья? Не остались ли из тысячи десятый, из сотни один, и то с одной душой и телом... Не думайте и не помышляйте, чтоб королевич был государем в Москве. Все люди в Польше и Литве никак не допустят этого. У них в Литве на сеймище было много думы со всею землёю, и у них на том положено, чтобы вывести лучших людей и опустошить всю землю и владеть всею Московскою землёю. Ради Бога, положите крепкий совет между собою. Пошлите списки с нашей грамоты в Новгород, и в Вологду, и в Нижний, и свой совет туда, чтобы всем про то было ведомо, чтобы всею землёю обще стать нам за православную христианскую веру, покамест ещё мы свободны, и не в рабстве, и не разведены в плен».

Затем Ляпунов дал Пожарскому прочитать грамоту, полученную им из Москвы:

«Поверьте этому нашему письму. Не многие идут вслед за предателями христианскими Михаилом Салтыковым и за Фёдором Андроновым и их советниками. У нас Первопрестольной Апостольской Церкви святой патриарх Гермоген прям яко сам пастырь, душу свою за веру христианскую полагает несомненно, и ему все христиане православные последствуют, только неявственно стоят».

Пожарский, дочитав грамоты, молча протянул их Ляпунову.

   — Так что посоветовать, князь?

   — Сажай немедля всех, сколько есть грамотных людей, чтоб сделать как можно больше списков. Надо собирать ополчение со всех городов.

   — Ия так думаю! — радостно произнёс Ляпунов.

   — А тебе быть во главе! — столь же решительно сказал Пожарский.

   — Достоин ли? — заскромничал рязанский богатырь.

   — Тебя по всем землям знают, за тобой пойдут! — твёрдо ответил князь. — Где думаешь сбор объявить?

   — Под Шацком, — уже как о решённом сказал Ляпунов.

   — Удобное место для сбора, — согласился Дмитрий. — Но это для южных городов — Тулы, Калуги, Коломны, Каширы. А из северных сюда долго будут добираться. Советую, чтобы они в Ярославле собрались. Вместе с двух сторон и ударите!

Выражение «ударите» неприятно резануло ухо рязанца.

   — А ты разве не со мной, князюшка? — спросил приторно-ласково.

   — Нет, — отрубил Дмитрий.

Лицо Ляпунова исказила гневливая усмешка:

   — Что, про присягу выблядку польскому забыть не можешь?

Лицо Пожарского осталось невозмутимым. Глянув прямо в чёрные глаза Прокопия, отчеканил:

   — Не дело в такой час плохое о союзнике мыслить. Своих ополченцев из Зарайска я сам под Шацк приведу, а как войско сладится, вперёд вас буду в Москве!

   — В Москве? — удивился Ляпунов, ещё не понимая замысла князя.

   — Да, в Москве. У меня же поместье на Лубянке и своих посадских хватает. Кто же мне запретит?

   — А как же воеводство?

   — Воеводой меня Шуйский назначал, так что я от слова, данного ему, свободен. Нашу семью москвичи многие знают, думаю, поверят мне. Вооружу посадских, и как только вы подойдёте, ударим изнутри. Запомни, Прокопий, — без воли москвичей тебе Москвы никогда не взять.

   — Ловко удумал, — не скрыл восхищения Ляпунов. — Ай да князюшка!

...Пожарский уже был на подходе к Зарайску, когда к его отряду подскакал какой-то отрок на взмыленной лошади.

   — Беда, князь, беда! Черкасы острог обманом взяли! У ворот ихний вожак сказал, что это ты их прислал. А как в острог вошли, всю стражу и повязали.

   — Город грабили?

   — Нет, пока в остроге сидят, жрут да пьют из твоего погреба.

   — Ну, воры, — скрипнул зубами князь. — Я-то, дурак, подумал, что они и взаправду к Михайлову убегли. Ну, ужо я вас накормлю досыта!

Отряду же скомандовал:

   — Отдыхайте пока, ребята. К городу подойдём затемно, чтобы враг не видал.

...По заснеженному руслу реки Осётр они пешими тихо подошли к стене крепости, возвышающейся на обрыве. Лошадей оставили в ближней роще под присмотром подростка. Князь внимательно осматривал высокий берег. Наконец указал на куст ракитника:

   — Отбросьте снег!

За пластом снега обнаружился большой камень.

   — Отодвиньте, только без шума.

Один за другим дружинники ползли на четвереньках по потайному лазу, пока не очутились на дне башни под названием «Наугольная, что у тайника». Пожарский, убедившись, что башня пуста, приказал одному из дружинников подняться наверх, на стену. Через несколько томительных минут тот тихо спустился вниз.

   — Где они?

   — Мальчишка правду сказал: бражничают. Часть в твоём тереме, а часть — прямо во дворе, под навесом.

   — Пьяны?

   — Зело!

   — А стража?

   — У ворот — с десяток. А на стенах никого не видать. Не ждут так скоро.

   — Снова лезь наверх, положи пороху, да побольше. Когда я ухну филином, подожжёшь. Посадские ждут сигнала, подбегут к воротам. Ну, с Богом.

Часть дружинников князь направил к воротам, чтобы снять охрану и открыть запоры. С большей частью окружил терем.

Удар был внезапен и яростен. Черкасы бегали по двору как испуганные крысы. Их лошади, выпущенные из коновязи, тоже носились как бешеные. Многие падали под точными ударами сабель. Пожарский приказал не стрелять, чтобы в сутолоке не поранить своих. Немногим удалось вскочить на лошадей, но у распахнутых ворот, выстроившись коридором, их встречали с рогатинами и топорами горожане.

...Всё это вспомнилось князю сейчас, при чтении летописи.

Завершала страницу совсем свежая запись: «...за ево Богу молити и родителей ево поминати и в Сенаник написати, а Бог сошлёт по ево душу, и ево тем же поминати, довлеже и град Св. Николы стоит». Далее следовал Помянник, исчислявший предков Дмитрия Михайловича Пожарского.

Обычно суровый князь на этот раз не сдержал слёз умиления. Склонив голову, подошёл под благословение священника:

   — Спасибо за память, отче.

   — Бог тебя благословляет, князь.

Пожарский вышел на соборную площадь. Здесь уже собрались все горожане: и стар и млад. Отдельным строем стояли с оружием в руках ополченцы.

Пожарский поднял могучую руку в знак, что будет говорить.

   — Люди зарасские! Вы помните нашу клятву здесь, на соборной площади? — зычно произнёс князь. — Прямить Шуйскому. А если Шуйского не будет, другому законному государю. Мы по совету с Москвой крест целовали польскому королевичу, коли он примет православную веру. Но отец его, король Польский и Литовский, Жигимонт, отказался от своего обещания!

Толпа возмущённо заревела. Пожарский вновь поднял руку.

   — Со мной рядом стоит протопоп Дмитрий. Он прочитает новую крестоцеловальную запись. Кто согласен, подходи и ставь крест!

Дмитрий начал читать:

   — «Обещаем перед Господом Богом стоять за православную веру, не отставать от Московского государства, не служить польскому королю и не прямить ему ни в чём, не ссылаться с ним ни словом, ни письмом, ни с поляками, ни с ЛИТВОЮ, ни с московскими людьми, которые королю прямят, а бороться против них за Московское государство и за всё Российское царствие и очищать Московское государство от польских и литовских людей! Во все времена войны быть в согласии, не произносить смутных слов между собою, не делать скопов и заговоров друг на друга, не грабить и не убивать и вообще не делать ничего дурного русским, а стоять единомысленно за тех русских, которых пошлют куда-нибудь в заточение или предадут какому-нибудь наказанию московские бояре.

Вместе с тем обещаемся заранее — служить и прямить тому, кого Бог даст царём на Московское государство и на все государства Российского царства.

А буде король Жигимонт не выведет польских и литовских людей с Москвы, и из всех московских и украинных городов не выведет, и из-под Смоленска не отступит, и воинских людей не отведёт, и нам — биться до смерти!»

— Биться до смерти! — гремело на площади.

Князь тронул коня и медленно, шагом, проехал вдоль выстроившихся ополченцев, вглядываясь в лица и привычно оценивая их военное снаряжение. Да, это были совсем не те зарайцы, которых он увидел год назад, когда впервые вступил в этот город. Испытания, выпавшие на их долю, сделали этих людей стойкими и мужественными, готовыми в любой миг дать отпор ляхам и прочим лихим людям, а рогатины, на которые они сейчас опирались, как и топоры, заткнутые за пояса из лубяных верёвок, стали поистине грозным оружием в рукопашном бою. Из-под самодельных боевых треухов на воеводу глядели глаза ополченцев, в которых светилась решимость не на словах, а на деле отдать свои жизни ради мира и спокойствия Русской земли.

Отряд зарайцев неторопливо двинулся в поход к Шацку, где собиралось главное ополчение.

...Из города в город мчались гонцы из числа детей боярских и посадских людей. Они везли грамоты, извещая соседей, что встали за православную веру и собираются идти на поляков и литву биться за Московское государство. В свою очередь из городов по окрестным сёлам рассылались посыльщики. Везде, где они появлялись, звонили в колокола, собирая людей окрест. На сходках делался приговор, по которому в свой город спешили все, кто мог держать в руках оружие, даточные люди из монастырей везли сухари, толокно и другие разные снасти, включая порох и свинец, для оснащения будущего ополчения.

Шалаши в военном лагере под Шацком росли, как грибы после дождя. К заставам то и дело подъезжали и подходили всё новые ополченцы: и небольшими отрядами, а то и просто поодиночке. Ляпунов и Пожарский встречали будущих ополченцев радушно, живо интересуясь, кто и откуда прибыл. Бывалых воинов было в их числе мало, да и то сказать — за годы войн и междоусобиц большая часть служилых сложили свои головы на Русской земле. В основном приходили крестьяне да посадский люд из ближних рязанских городов да украинных, из многострадальной Северской земли, больше всех пострадавшей от поляков.

Как-то к Пожарскому пришли его старые друзья нижегородцы. Они совершили долгое путешествие: сначала побывали в Москве, чтобы разведать, как москвичи, хранят ли по-прежнему верность Владиславу или же поднимаются на ляхов и литву. Им удалось пробраться к патриарху. Гермоген благословил нижегородцев на восстание, но грамоту не дал, потому что у патриарха писать было некому: дьяки его, подьячие и всякие дворовые люди были взяты под стражу, хоромы его были разграблены. Из Москвы нижегородцы, прослышав о том, что рязанцы готовят ополчение, добрались сюда.

Пожарский привёл посланцев Нижнего Новгорода к Ляпунову:

   — Послушай, Прокопий, жители Нижнего и Балахны привезли крестоцеловальную запись, что будут биться с ляхами и стоять за истинно русского царя!

Ляпунов порывисто вскочил и, не чинясь, обнял гостей:

   — Вот это радость! Надо, чтоб готовили своё войско и поскорее двигались сюда!

   — Зачем? — резонно возразил Пожарский. — У нас и для себя запасов нет. Надо уговориться, чтоб и наши были к Москве с севера в тот же срок. Да чтоб не одни шли, а и с другими заволжскими городами заодно!

Решено было отправить с гостями свояка Ляпунова, стряпчего Ивана Биркина, а также дьяка Степана Пустошкина, дабы помогли тамошним писцам в составлении грамот для иных городов.

Вскоре из Нижнего пошли грамоты в Вологду, Кострому, Ярославль, Муром и Владимир, в которых писалось:

«Вам бы, господа, собраться со всякими ратными людьми, на конях и с лыжами, идти со всею службою к нам на сход тотчас же к Москве, чтоб дать помочь государству Московскому, пока Литва не овладела окрестными городами, пока не прельстились многие люди и не отступили ещё от христианской веры».

Ярославцы, получив послание нижегородцев, начали собирать войско и в свою очередь разослали увещевательные грамоты в Углич, Бежецк, Кашин, Романов.

Владимирцы также целовали крест на том, чтобы стоять заодно с нижегородцами против польских и литовских людей за королевскую неправду, и отправили грамоты в Суздаль, Переяславль-Залесский и Ростов.

Начали собираться дружины в Муроме и Костроме. Костромичи написали в Галич, из Галича грамота пошла в Соль-Галицкую, оттуда — в Тотьму, из Тотьмы — в Устюг. Из Устюга призыв к восстанию дошёл до Перми, в Холмогоры, на Соль-Вычегодскую и Вагу и далее — в Верхотурье и Сибирь.

Север и Поволжье единодушно встали против польской власти. Исключение составила лишь Казань, жители которой по наущению дьяка Никанора Шульгина в своё время присягнули Димитрию. Напрасно воевода Богдан Бельский, сам когда-то не раз баламутивший Москву, попытался было убедить казанцев в смерти самозванца. Ему не поверили, схватили и сбросили с башни. Так бесславно кончил свою бурную жизнь один из родоначальников смуты. На призыв нижегородцев казанцы ответили, что не доверяют Ляпунову.

Зато Великий Новгород откликнулся на призыв с охотою. С благословения новгородского владыки Исидора были посланы грамоты в Псков, Ивангород, Великие Луки, Порхов, Невель, Торопец, Яму, Заволочье, Копорье, Орешек, Ладогу, Устюжину, Тверь, Торжок, где они встретили самый благоприятный отклик.

Об этом гонцы сообщали в Шацк. Некоторые из них прибывали тайно. Так, тёмной февральской ночью прибыл посланец от чёрного люда Коломны. Тамошний воевода Василий Сукин держался присяги королевичу, однако коломенский «мир» заверил Ляпунова, что как скоро тот подойдёт к Коломне, они скинут воеводу и поддержат ополчение.

Тайно прибыл из Москвы и стольник Василий Иванович Бутурлин. Он отпросился у московских бояр в своё поместье, а сам направил своего коня к Шацку. Князь Пожарский хорошо знал ещё его отца, воеводу Ивана Михайловича Бутурлина, прославленного воина Ивана Грозного. Когда грузинский царь Александр ходатайствовал о присоединении Грузии к России, Борис Годунов направил Бутурлина к нему на помощь. В 1604 году он погиб вместе с сыном Фёдором и всем войском в Дагестане. Воевал Пожарский вместе и с Василием Бутурлиным против отрядов Тушинского вора.

Василий Бутурлин рассказал Пожарскому и Ляпунову, что в боярской думе зреет раскол, что князья Андрей Голицын и Иван Воротынский поддержат восстание.

— Вот видишь, Прокопий, — сказал Пожарский торжествующе, — я прав! Мне надобно быть в Москве прежде всего войска, чтоб поддержать москвичей. Удара с двух сторон ляхам не выдержать!

Узнали о предстоящем походе на Москву и бывшие соратники Тушинского вора. Иван Заруцкий сам примчался в Шацк, чтобы предложить союз.

Они встретились с Ляпуновым как старые боевые соратники и принялись вспоминать, как «щипали» московских бояр, сражаясь под знамёнами Ивана Исаевича Болотникова. Дмитрий слушал их хмуро, в беседу не вступал, удивляясь бессовестности этих людей, готовых ради выгоды, нисколько не колеблясь, предать союзника, как это сделал в своё время Ляпунов ради чина думного дворянина или Заруцкий, получивший из рук самозванца чин боярина, однако изменивший ему в тяжёлую минуту. Единственное, что роднило бывших соратников, — это равная лютая ненависть к московской знати.

Заруцкий похвалялся, что в Туле у него более трёх тысяч донских казаков и каждый день прибывают всё новые отряды.

Договорились с Ляпуновым об одновременном начале похода: как только тронутся рязанцы, так тут же Заруцкий выведет своих донцов из Тулы. Когда он уехал, Пожарский сказал Ляпунову:

   — Зря ты с этим проходимцем связываешься! Он, ежели трудно будет, сразу же с ляхами стакнется, как уже делал не единожды! Ты думаешь, его беды русские тревожат? Как бы не так! Он горазд лишь грабить!

Прокопий, не любивший замечаний, нахмурился:

   — Прямодушен ты чересчур, Дмитрий! А ведь на войне и хитрость требуется! Думаешь, если с Заруцким обнимаюсь, ему верю? Да ни на сколько. Больше того скажу, — Ляпунов хитро улыбнулся, — чтобы покрепче привязать его, я тайно обещал, что помогу, когда дело до выборов царя дойдёт, поддержат Маринкиного сына, чтобы Заруцкий при нём правителем стал! Он мне признался, что сделал Маринку своей женой. Вот так-то!

Пожарский с трудом верил услышанному.

   — Да ты в своём ли уме, Прокопий! Посадить какого-то ублюдка, неизвестно от кого, на московский трон? Никогда тому не бывать! Костьми лягу, а не допущу!

Ляпунов захохотал, упёршись руками в бока:

   — Охладись, Дмитрий! Я тоже знаю, что тому не бывать. Но мне главное Заруцкого покрепче к нашему делу привязать, чтоб казаки на нашей стороне были. Ведь если бы мы союз с ним не заключили, он наверняка бы к полякам подался! Казаки — воины бывалые, не то что наши с тобой ополченцы — не знают, с какой стороны за пищаль держаться!

Пожарский с сомнением выслушал горячие доводы Ляпунова, однако спорить дальше не стал, лишь заметив:

   — Всё одно, с ним ухо надо востро держать!

   — Это другое дело! — согласно кивнул Ляпунов. — Мы и в поход порознь пойдём, и под Москвой в отдельных лагерях стоять будем!

О своей готовности соединиться с ополчением сообщил и Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, находившийся в Калуге. Кроме всякого сброда, когда-то окружавшего самозванца, в его войско вошли и горожане, отказавшиеся от присяги польскому королевичу. Ляпунов и Пожарский хорошо понимали, что Трубецкой, будучи потомком Гедимина, сам не прочь стать царём, однако предложение его о союзе приняли.

Трубецкой переслал Ляпунову и письмо Яна Сапеги, который, в очередной раз разочаровавшись в платёжеспособности короля, неожиданно выразил горячее желание участвовать в восстании. Он писал:

«Мы хотим за православную веру и за свою славу отважиться на смерть, и вам было бы с нами советоваться; сами знаете, что мы люди вольные, королю и королевичу не служим; стоим при своих заслугах; мы не мыслим на вас никакого лиха, не просим ох вас никакой платы, а кто будет на Московском государстве царём, тот нам и заплатит».

Ляпунов, хорошо зная вероломство Сапеги, в союзе не отказал, но поставил твёрдые условия. Он написал Трубецкому:

«Надобно, чтобы такая многочисленная рать во время похода к Москве не шла бы у нас за хребтом и не чинила бы ничего дурного над городами».

Предводитель ополчения велел передать Сапеге, чтобы тот шёл, если хочет сразиться за православную веру, только не в одном полку с русскими, а особо, сам по себе, на Можайск и старался бы не допускать помощи от короля в Москву полякам. Сапега на это ничего не ответил и, как стало известно от лазутчиков, начал вести переговоры с Гонсевским, требуя оплаты своих услуг.

В первых числах марта ополчение Ляпунова двинулось к Коломне. Пожарский с немногочисленной дружиной ускакал в свою вотчину в Суздальском уезде. Там, набрав отряд из служилых и дворовых людей, он должен был появиться в Москве раньше, чем прибудет основное войско. В организации восстания москвичей ему должны были помочь отряды Ивана Колтовского и Ивана Бутурлина, посланные к Москве с юга.

Одновременно с ополчением Ляпунова пришли в движение войска остальных русских городов.

«В Колуге собрался К. Дм. Тим. Трубецкой да Ив. Заруцкой, на Рязани Пр. Ляпунов, в Володимере К. Вас. Масальской, Ортем Измайлов, в Суздале Ондр. Просовецкой. на Костроме К. Фед. Волконской, в Ярославле Ив. Волынской, на Романове К. Фед. Козловской с братьею, и все соединися во едину мысль, что всем померети за православную Христианскую Веру».

Никоновский летописец.

Поручик хоругви пана Порыцкого литовский дворянин Самуил Маскевич горделиво гарцевал на своём белом аргамаке по узкой дощатой улочке, ведущей к торговым рядам. Москвичи поглядывали на литву, как без разбора называли они всех гусар — и литовских и польских, угрюмо, а кто и с нескрываемой враждебностью.

Однако поручик не терял весёлого любопытства, внимательно разглядывая товар, разложенный перед многочисленными лавками. Лисий хвост на его шапке мотался непрерывно туда-сюда, не поспевая за поворотами головы своего хозяина. У лавки ремесленника-оружейника Маскевич даже спешился. Не сдерживая восхищения, повертел в руках ножны от сабли, богато украшенные золотой сканью и разноцветными каменьями.

— Не отличишь от турецкой работы! Неужто сам сделал?

Мужик, склонившийся у наковальни, озорно прогудел сиплым голосом:

   — Всё, что хочешь, могем! Мне стоит только раз посмотреть...

Тут он обернулся и сразу насупился, увидев перед собой чужеземца:

   — Че надо?

Маскевич, будто не замечая грубого тона, продолжал улыбаться:

   — Ножны нужны для моего палаша.

   — Покажь какие.

Поручик ещё больше развеселился:

   — Как же я тебе их покажу, когда у меня их нет? Были бы, так зачем бы я новые заказывал?

   — А где ж они?

   — Спёрли с воза, когда я ещё под Смоленск ехал, к войску его королевского величества. Вот палаш могу показать.

Маскевич откинул полу мехового плаща и ловко выхватил из кожаной портупеи, притороченной к поясу, сверкнувший на солнце длинный палаш. Протянул его рукояткой к ремесленнику.

Тот взял, взвесил палаш на руке.

   — Хорош. Пополам разрубить может.

   — Может! — радостно кивнул поручик.

Мужик взял тесьму и, снимая размеры, спросил между делом:

   — Откуда по-русски хорошо говоришь?

   — Я же не из Польши, а из Литвы. У нас русских полно.

   — Откуда?

   — От гнева царя вашего, Ивана Мучителя, бежали.

   — А пошто сюда пришёл православных обижать?

   — Так вы же сами королевичу нашему на царство присягнули. И сюда, в Москву, ваши же бояре нас позвали, чтоб от Тушинского вора избавить!

   — Его же убили?

   — Значит, скоро уйдём. Владислава на трон посадим и уйдём!

Мужик с сомнением покачал головой, но продолжать не стал.

   — Ладно, через неделю сделаю!

   — Что так долго? — не скрыл разочарование гусар.

   — Дел много.

   — Какая сейчас у оружейника работа? — удивился Маскевич. — Ведь Москве больше никто не угрожает?

Мастер понял, что сказал лишнее. Уж до чего любопытен этот литвин!

   — Люди всегда хотят иметь хорошее оружие, — нехотя проронил он. И, дабы вновь не коснуться опасной теша, мрачно сказал: — Коль задаток оставишь, к завтрему будут тебе ножны. Но без особой отделки, только кольца сделаю серебряные.

   — Зачем воину богатые ножны? — повеселел поручик.

Когда до Красной площади оставалось всего несколько переулков, оттуда послышались призывные звуки полковых труб. Поручик пришпорил коня. При въезде на площадь ему пришлось пробиваться через толпу москвичей. Все они были крайне возбуждены, выкрикивали проклятия в адрес Литвы, кто-то швырнул в спину Маскевича камень.

Маскевич направился к Фроловским воротам, над которыми возвышался, стоя на шаре, огромный, чёрного цвета, двуглавый орёл, выкованный из железа. Вдоль кирпичной стены Кремля, откуда угрожающе зияли жерла многочисленных пушек, выстраивались в ряд у своих хоругвей польские всадники. Маскевич подъехал к своим. Все были встревожены. Никто, даже сам пан Порыцкий, толком не знал причину спешного сбора.

Лицом к лицу с гусарами стояли москвичи. Они тоже ждали чего-то. Глухой ропот прорезывался пронзительными воплями юродивых, ползавших почти у ног лошадей.

Снова со стен раздалась какофония звуков польской полковой музыки, ворота распахнулись, оттуда шеренгами вышли немецкие пехотинцы с алебардами, образуя живой коридор до Лобного места.

   — Ведут, ведут! — послышались возбуждённые крики.

Двое драгун вели человека в разодранном кафтане, заломив ему руки назад. Шапки на нём не было. Озираясь по сторонам, он как-то странно ухмылялся.

   — Да это же Блинский из роты Мархоцкого! — узнал Маскевич. — Никак, пьян вдобавок! В чём же он провинился?

Из Кремля выехала кавалькада всадников. Впереди — Александр Гонсевский, следом — высшие польские офицеры и члены боярской думы.

Развернув коня, полковник медленно проехал вдоль конных рядов и, остановясь посредине, зычно выкрикнул:

   — Шляхетнорожденные, верные и любезные нам товарищи! Мать наша отчизна, дав нам в руки рыцарское ремесло, научила нас также тому, чтобы мы преяще всего боялись Бога, а затем имели к нашему государю и отчизне верность, были честными, показывали им повиновение, и в каких бы землях ни был кто-либо из нас, военных, чтобы всегда действовал так, чтобы мать наша никогда не была огорчена его делами, а, напротив, чтобы приобретала бессмертную славу от расширения её границ и устранения всякого из её врагов. И вот одна паршивая овца, — продолжал Гонсевский, показывая в сторону Елинского, — опозорила всё наше христолюбивое воинство. Этот солдат, находясь в карауле, напился пьян и совершил мерзкое, святотатственное дело: начал пальбу по иконе Божьей Матери, что стояла на воротах церкви!

   — Позор ему! — закричали поляки.

Раздались вновь возмущённые проклятия и в толпе русских.

   — Прошлый раз, по просьбе русских, мы помиловали пахолика, который украл дочь боярина. Он был только бит кнутом. На этот раз милости не будет! Суд приговорил Блинского к смерти, — огласил приговор Гонсевский.

...Подавленные, опустив головы, разъезжались польские отряды по своим квартирам. На лицах товарищей Маскевич явственно читал горячее желание отомстить за смерть сослуживца. Да и на лицах попадавшихся москвичей тоже не было умиротворённости.

Подворье, где квартировала рота Маскевича, было просторным и удобным. Оно когда-то принадлежало Александру Шуйскому, брату последнего русского царя, погибшему в опале во времена правления Бориса Годунова. Василий Иванович позаботился о вдове, выдав её замуж за принявшего православие знатного татарина Петра Урусова. Того самого, что сначала переметнулся к Тушинскому вору, а затем убил его. После убийства Урусов пустился в бега, и просторный дом пустовал. Товарищи разместились в комнатах терема, а пахолики — в многочисленных надворных постройках.

Решено было устроить поминки по казнённому соратнику. Сначала пили в суровом молчании, потом послышались угрозы в адрес негостеприимных москвичей, а к концу рыцари развеселились, оправдывая себя тем, что покойник был, несомненно, человек весёлый. Иначе разве додумался до такой шутки, чтоб стрелять в икону!

Маскевич потихоньку выскользнул из-за стола и направился к воротам. Начинало уже смеркаться, и поручику подумалось, что, пожалуй, неплохо навестить сейчас своего соседа: наверняка тот уже встал с послеобеденного сна.

Познакомился поручик с боярином Фёдором Головиным по счастливой случайности: соседом Маскевича по его имению в Жмуди был земский судья Ян Млечко. Бывая у него в гостях, Самуил довольно коротко сошёлся с его супругой, оказавшейся русской. Она с первым своим мужем, Головиным, перебралась в Литву ещё при Иване Грозном, овдовев, вышла замуж за Млечко.

Всё это вспомнилось Маскевичу, когда, разместившись в доме Шуйского, он начал рыскать по окрестностям, желая поближе познакомиться с русскими. Однако те оказались недоверчивы и даже враждебны к незваному гостю. И тут вдруг он узнал, что двор в двор с ними живёт некто Головин. В нахальстве молодому поручиху отказать было нельзя: он тут же постучался в ворота соседа. Сначала его даже не пустили, но когда он сказал, что знал родственника или однофамильца Головина в Литве, к нему вышел сам хозяин и оказал ему самый радушный приём. Дело в том, что в Литву сбежал старший брат Головина, о котором родственники с тех пор не имели ни слуху ни духу. Поэтому боярин с жадным любопытством пытался выудить из гостя все сведения о брате. Самуил, нисколько не смущаясь, врал как сивый мерин, поскольку самого брата никогда не видел: и какое у него поместье, и сколько у него осталось детей — в общем, всё, что приходило на ум, благо что проверить это было невозможно.

Так поручик и боярин стали друзьями и даже называли друг друга кумовьями.

Головин действительно только поднялся после сна — на румяной щеке даже ещё виднелась вмятина от подушки. Увидев кума, он тут же приказал принести мёду. Маскевич любезно поинтересовался здоровьем хозяина и его супруги, а также всех чад и домочадцев. Когда же Головин, заставив его выпить до дна изрядный ковш с мёдом, в свою очередь спросил о новостях, поручик горестно махнул рукой:

   — Чай, уже слышал о наших делах? О казни солдата?

Головин кивнул и досадливо бросил:

   — Пить не надо, коль не умеешь! У нас ведь тоже за пьянство крепко взыскивают!

Маскевич осторожно перешёл к интересующей его теме, рассказав об утренней беседе с оружейником.

   — Похоже, горожане вооружаться начали. Не против ли нас? Быть тогда беде! Много крови прольётся. Ты-то, кум, знаешь об этом чего? Может, что слышал?

   — Что злобствуют против вас многие, то мне известно, — ответил боярин. — Да ты и сам, чай, видишь, но чтоб к бою готовились, такого не ведаю. Хотя в Москве всё в одночасье решается.

   — Я тебя прошу, кум, коль узнаешь чего, предупреди! — горячо настаивал Маскевич.

Боярин долго молчал, хмуро теребя себя за бороду. Наконец произнёс:

   — Ин ладно. Долг, знамо, платежом красен. Ты меня от своих лихоимцев обороняешь, так и быть, коль чего узнаю, скажу. Ежели узнаю... А пока мой совет.

   — Какой? — встрепенулся поручик.

   — Без лат на улицу не показывайся. Бережёного и Бог бережёт.

..Александр Гонсевский презрительно вглядывался в окровавленное и изуродованное побоями лицо холопа. Снятый при появлении полковника с дыбы, он бормотал что-то невнятное.

   — Что показал? — спросил Гонсевский, не поворачиваясь, у дьяка Федьки Андронова, сидевшего за столом в углу пыточной.

   — Послан-деи к Ваське Бутурлину из Рязани Прокопием Ляпуновым, чтоб договориться о дне восстания.

   — Так я и предполагал, — пробормотал про себя Гонсевский.

   — В сговоре с ним Воротынский и Голицын! — послышался свистящий шёпот из угла.

Гонсевский резко повернулся и с усмешкой уставился на Андронова.

   — А не врёшь, дьяк? Может, сам нашептал холопу, что надо говорить?

Андронов суетливо заёрзал на лавке, уставясь в свиток, куда заносил слова допрашиваемого. Одним из первых в московском купечестве дьяк вступил в заговор Шуйского против Димитрия и был в ту памятную ночь среди убийц «императора». Однако стоило новому самозванцу появиться под стенами Москвы, как Андронов тут же перебежал в Тушино, не забыв прихватить с собой изрядную партию казённого товара. Столь же не задумываясь, он изменил и «царику», когда фортуна от него отвернулась. Не успел Тушинский вор ещё удрать в Калугу, как Андронов вместе с Михайлой Салтыковым очутился под Смоленском, где от лица русской общественности эти два изменника и иже с ними предложили Сигизмунду русский престол. Из рук растроганного короля Фёдор получил чин думного дворянина и должность главы Казённого приказа, иначе хранителя царской сокровищницы. Козла пустили в огород.

В одно прекрасное утро члены боярской думы обнаружили, что их семь печатей на дверях хранилища исчезли, а вместо них красуется одна — Федьки Андронова. Возмущение бояр грозно пресёк Александр Гонсевский, объявивший, что отныне казна является собственностью польской короны и что золото необходимо для расплаты с войском. Вскоре действительно по его приказу знаменитая статуя Христа Спасителя, отлитая из червонного золота, была разбита на куски и роздана по хоругвям.

При делёжке алчный казначей не обидел и себя. Нахально заняв дом, который принадлежал благовещенскому протопопу Терентию, Андронов зажил по-княжески, содержа большое количество челяди и устраивая пиры для своих клевретов, которых определил, с согласия Сигизмунда, новыми главами приказов. К воровству казначея бояре отнеслись спокойно — то было в русском обычае. Обойдённым почувствовал себя лишь Михайла Салтыков. Хотя он и сам занял соседнее подворье, некогда принадлежавшее Ивану Васильевичу Годунову, тем не менее боярин поспешил направить донос на Андронова великому канцлеру литовскому Сапеге:

«Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять государства Московского; пришли человека, которому верить можно... Много казны в недоборе, потому что за многих Фёдор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правёжу; других не своего приказа насильно берёт себе под суд и сам государевых денег в казну не платит».

В праведном гневе Салтыков забыл, что сам вместе с роднёй ухватил богатейшие волости, приносившие только денежные доходы в шестьдесят тысяч рублей ежегодно, чем вызвал зависть многих «лучших» людей. Не зря он жаловался тому же Сапеге: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею».

Что и говорить, «радетели» Салтыков и Андронов были два сапога — пара. Но не столько стяжательство изменников бесило старую знать, а то, что они сидели в думе рядом с Гонсевским, решительно отодвинув от решения государственных дел членов думы. Особенно негодовали Воротынский и Голицын.

Не случайно усмехался Гонсевский: услыхав, что гонец назвал их в числе заговорщиков, он вспомнил, как орал недавно Андрей Голицын, занявший в думе место старшего брата:

   — Большая кривда нам от вас, паны поляки, делается! Мы приняли Владислава королём, а он не приезжает. Листы к нам пишет король за своим именем, и под его титулом пожалования раздаются: люди худые с нами, великими людьми, равняются!

То был прямой выпад против Андронова. Злопамятный дьяк промолчал в те поры, но обиды не забыл. Не случайно он взял пойманного гонца в свой приказ и теперь на дыбе заставил оговорить Воротынского и Голицына.

Эту хитрость хорошо понял польский полковник. Он ещё раз окинул взглядом дьяка, продолжавшего хмуро глядеть в свиток, и сказал:

   — Мне столь же ненавистны эти враги короля! Они же всё время твердят, что, коль король не пришлёт сына, Москва будет считать себя свободной от присяги Владиславу и будет помышлять о себе сама! Но состоят ли они в заговоре? Слова холопа не убедят думу, бояре своих не выдадут. А нам с ними ссориться не время! Понял, дьяк? Скажи лучше: Бутурлин схвачен?

   — Послали за ним, — мрачно ответил Андронов.

   — Вот если бы он показал на Воротынского и Голицына... Да его и пыткой не сломишь. Знатный воин, храбрости отменной, — продолжал размышлять вслух Гонсевский. — Попробуй, конечно. Да только вряд ли что получится. Этих спесивцев надо будет убрать чужими руками. Об этом подумай, дьяк.

Гонсевский как в воду глядел. Бутурлин даже на пытке отказался назвать сообщников. И более того, когда его и пойманного гонца привели на допрос в думу, холоп тоже отказался от прежних показаний и признался, что сделал наговор, убоясь казни. Как ни настаивал Гонсевский на виновности Воротынского и Голицына, ссылаясь на их прежние слова, члены думы согласились лишь на то, чтоб обвиняемые какое-то время посидели дома, под охраной польских жолнеров.

Но Андронов не чувствовал себя побеждённым. Оказывается, он приберёг ещё один козырь: в зал думы стрельцы втащили связанного человека и бросили его на пол.

   — Кто это? — изумлённо воззрился Мстиславский.

   — Дворянин Василий Чёртов! — отчеканил с торжеством Андронов. — Схвачен польским разъездом у заставы. Вёз грамоту в Нижний Новгород с призывом к восстанию. Так что я прав — есть заговор!

   — И чья же эта грамота? — прогудел старый боярин.

   — Патриарха Гермогена!

Это имя подействовало на бояр, как искра в пороховой бочке. Забыв о степенности, все они вскочили и, размахивая руками, принялись орать:

   — Это не святой, а диавол!

   — Упрямый осёл!

   — Снять с него сан!

   — Идёмте к нему! — решительно воскликнул Гонсевский.

Без соблюдения чинов, толпой бояре направились к патриаршему подворью.

   — Зря я не прирезал его в прошлый раз, когда он отказался подписать грамоту к нашим послам под Смоленск, чтобы те уговорили смолян сдаться королю! — злобно урчал Салтыков.

   — Тягчайший грех — убить духовного пастыря! — резко одёрнул его старик Мстиславский.

На подворье патриарха было пусто. Ещё раньше, по приказанию думы, Гермогена лишили всех слуг, приличествующих его сану. Они нашли его в келье, где патриарх разбирал какие-то свитки.

   — А, вот он опять грамоты готовит! — торжествующе возопил Салтыков. — Хочешь натравить на нас всю Русь!

Сухощавый, с длинными белыми волосами, восьмидесятилетний старец нисколько не изменился в лице при виде орущей толпы бояр. Робость ему явно была чужда. Услышав обвинение Салтыкова, ответил кротко и в то же время твёрдо:

   — Говорят на меня враждотворцы наши, будто я поднимаю ратных и вооружаю ополчение странного сего и неединоверного воинства. Одна у меня ко всем речь: облекайтесь в пост и молитву!

   — Тогда к чему же ты призываешь нижегородцев? — запальчиво воскликнул Салтыков.

   — Облекайтесь в пост и молитву! — столь же твёрдым голосом ответил патриарх, продолжая читать свиток.

   — Коли так, владыка, — вкрадчиво, но внушительно произнёс Гонсевский, держа руку на рукояти короткой четырёхгранной шпаги, предназначенной для добивания поверженного противника, — коли так, напиши тем, кто отказался от крестного целования королевичу Владиславу и идут к Москве, чтобы одумались и возвратились назад.

   — Да, да! Напиши! — воскликнул Салтыков.

Больше не сдерживаясь, старец поднялся из кресла, выпрямился во весь свой рост. Это был уже не пастырь, а воин.

   — Напишу! — загремел Гермоген, обращаясь к Салтыкову. — Напишу, если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру! Вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латынское и не могу терпеть!

   — Лишить, лишить его сана! — заорал Салтыков, поворачиваясь к главе думы Мстиславскому.

Но тот, явно напуганный обличительным тоном патриарха, вдруг склонился в низком поклоне.

   — Негоже, — лишь прошептал он. — Если лишим его сана, святость патриарха поднимется ещё выше.

Гонсевский, наблюдавший за происходящим с презрительной усмешкой, сказал:

   — Ладно, пошли отсюда. Спорить с этим безумцем бесполезно. Я прикажу своим самым верным жолнерам, чтоб тщательно охраняли покои. Чтоб даже мышь не могла проникнуть сюда!

...Жак де Маржере, находившийся со своей ротой в карауле на крепостной стене Кремля, не спеша обходил посты, когда его нашёл один из немецких пехотинцев:

   — Якоб! Тебя какой-то старый индюк разыскивает.

   — Где он?

   — В караульном помещении дворца.

Маржере поспешил туда и обнаружил, что старый индюк — это не кто иной, как Конрад Буссов.

   — Вот это сюрприз! Конрад! Какими судьбами? — удивился Маржере, высвобождаясь из объятий гиганта, располневшего за пять лет, пока они не виделись, ещё больше.

   — Сопровождал королевского гонца из Смоленска! Хочу послужить под твоим начальством, как когда-то. Поручишься за меня?

   — Старый конь борозды не портит. Буду рад видеть тебя в своей роте. Только какого чёрта тебя снова понесло в это пекло? Ведь в Москве, чует моё сердце, со дня на день станет жарко!

   — Ты же знаешь мою страсть к приключениям! — радостно завопил Конрад и вполголоса добавил: — Надо бы поговорить наедине. Может, отправимся, как бывало, в какой-нибудь трактир?

   — Не могу, я сейчас в карауле. Если хочешь, пройдёмся по Кремлю, заодно познакомлю тебя с будущими товарищами.

Они не торопясь зашагали по широкой стене, подальше от любопытствующих глаз.

   — Так что привело тебя сюда? Говори правду.

   — Ах, Якоб. Конечно же не желание вновь поиграть со смертью. После того как я уехал из Калуги, думал отправиться восвояси, в родные пенаты. Нет, конечно, я человек небогатый, но на остаток жизни кое-чего поднакопил...

Тут глаза старого ландскнехта вдруг алчно блеснули:

   — Но ты, Якоб, уж, конечно, поживился! Тебе же должны быть известны все тайные сокровищницы покойного государя...

Маржере сокрушённо развёл руками:

   — Увы, мой друг! Если бы я даже и надеялся, как ты говоришь, «поживиться», то всякая надежда пропала, когда я увидел среди людей, окружавших Гонсевского, Михаилу Молчанова, ближайшего наперсника императора. С его помощью поляки сразу же облазили все потайные ходы и побывали в хранилище, когда двери в него были ещё опечатаны боярскими печатями. И Бог его знает, сколько добра исчезло! Из семи царских венцов осталось только пять. Поляки и бояре до сих пор чихвостят друг друга, обвиняя в пропаже шапки Мономаха и шапки Ивана Грозного.

   — Это те, что цари надевали при приёме послов? — встрепенулся Буссов. — Они же украшены самыми крупными драгоценностями, какие есть в мире!

   — И след простыл! Бояре говорят, что последний раз шапку Мономаха они видели на Шуйском, когда его сводили с престола...

   — Так, может, сам Шуйский припрятал?

   — Кто знает? Шуйский теперь далеко от Москвы. Думаю, что пропало и многое другое из казны.

   — Жаль, жаль, Якоб, что ты обманулся в своих ожиданиях.

   — Такова солдатская судьба, — философски спокойно изрёк Маржере.

Буссов испытующе взглянул в бесстрастное лицо капитана, но прочесть его тайные мысли так и не смог. Маржере, естественно, сказал старому приятелю не всю правду. При первом же удобном случае, когда его рота охраняла старый дворец, где когда-то жил Борис Годунов, затем Шуйский, а теперь размещался Гонсевский, он глубокой ночью пробрался в тот зал, где находилась печь с изразцами, и через потайную дверь проник в подземелье. Потом он побывал там не раз, унося каждый раз в кошельке драгоценные каменья, ловко споротые с царских одеяний так, чтобы никто ничего не замечал. За несколько месяцев он собрал вполне приличную коллекцию, храня её в серебряной пороховнице, которую постоянно носил с собой. Он и сейчас ощущал её приятную тяжесть на правом боку.

Чтобы отвлечь не в меру любопытного немца, Маржере вернулся к началу разговора:

   — Так что же привело тебя в Москву?

Толстый немец горестно поднял очи горе:

   — Мой сын, мой любимый сын Конрад! Когда Шуйский взял Тулу, он отправил его в числе пятидесяти пленных немцев в Сибирь. Вот уже долгих пять лет он терпит нестерпимую стужу и голод!

   — А ты уверен, что он жив до сих пор?

   — Ему удалось переправить весточку с купцом, который привёз меха на продажу для королевского двора под Смоленск! Я хочу обратиться к пану Гонсевскому, может, он прикажет, чтобы вернули ссыльных!

Маржере с сомнением посмотрел на приятеля:

   — Думаю, что Гонсевский откажет тебе. Московские бояре наверняка воспротивятся.

   — Почему?

   — Твой сын воевал против Москвы!

   — Но ведь многих простили. Я-то уж знаю точно! Гонец, которого я сопровождал, привёз кучу королевских указов. Дьяку Афанасию Власьеву возвращён дом в Москве. Иван Хворостинин, «любимчик» императора, получил назад свои поместья. Даже инокиня Марфа не забыта. Она пожаловалась королю, что Шуйский её начисто разорил, и его королевское величество повелеть изволил, чтобы её содержали в монастыре по чину.

   — Ты называешь слуг императора Димитрия, а твой сын был в стане Болотникова!

   — Но и у тебя в роте наверняка есть солдаты из Тушинского лагеря.

   — Знаешь русскую пословицу: не пойман — не вор!

   — Я думаю, что Москве пригодились бы сейчас пятьдесят опытных воинов.

   — Вот этот довод, пожалуй, самый убедительный. Знаешь, что я тебе посоветую? Сейчас самый влиятельный человек в думе — ставленник короля Фёдор Андронов. Он бояр отстранил от власти и делает всё, что захочет. Вот если его уговорить...

   — Где мне его найти?

   — Давай устраивайся в мою роту, а затем я представлю тебя как своего пехотинца. Идёт? Только имей в виду: этот дьяк — лихой мздоимец.

   — Что же я могу ему предложить? — смешался Конрад. — Ведь мои ничтожные накопления остались там, под Смоленском, у моего зятя.

   — Не знаю, не знаю, что ты сможешь предложить. Только учти: даром он ничего делать не будет!

...Гонсевский поздно по ночам принимал своих лазутчиков, которые днями рыскали по Москве, подслушивая и вынюхивая. В нём росла уверенность, что чья-то опытная рука ведёт москвичей к восстанию. Неожиданно обнаружилось, что исчезли только что отлитые пушки и пищали с Пушечного двора, да и сами пушкари попрятались неведомо куда. Прибавилось в Москве иногородних: кто вёз дрова, кто хлеб, кто ехал на предстоящий праздник Пасхи. Настроение москвичей к оккупантам становилось всё более враждебным.

То тут, то там беспрерывно возникали стычки между москвичами и поляками. Буссов, патрулировавший в наряде с другими пехотинцами на рынке, услышал, как бойкий парень в треухе и драном тулупе заорал, увидев пехотинцев, покупавших мясо:

   — Эй, вы, хари! Недолго вам тут бродить! Скоро собаки потащат вас за хохлы, если добром не выйдете из нашего города!

Польский солдат старался остаться невозмутимым.

   — Смейтесь себе сколько хотите, ругайтесь: мы перетерпим и первыми не прольём кровь! А вот если вы попробуете что-нибудь затеять, тогда посмотрите, как мы вас заставим каяться!

   — Ох, испужал! — насмешливо бросил парень, однако отстал при виде подошедших немецких солдат в латах и с алебардами в руках.

Оставив поляков в покое, мужики, ещё продолжая ругаться, разошлись с площади. Но всем было ясно, что это затишье ненадолго.

Буссов, наблюдавший за происходившими стычками с тревогой, решил, что надо убираться из Москвы при первом удобном случае. Однако так просто теперь, после разговора с Андроновым, не уехать.

...Дьяк пожелал повстречаться с немцем не в разрядной избе, а у себя дома, точнее, в доме, который дьяк отнял у протопопа Терентия. Как потом понял Конрад, у него были причины избегать лишних ушей.

Буссов в сопровождении Маржере вошёл в зал, где у жарко натопленной печи за длинным узким столом дьяк рассматривал старинные фолианты. Маржере сразу узнал их и после обычного приветствия полюбопытствовал:

— Эти книги, кажется, из библиотеки покойного Димитрия?

Дьяк внимательно посмотрел на бравого капитана:

   — Ты, мне сказывали, был его телохранителем?

   — Да, начальником личной охраны.

   — И, говорят, вовремя заболел?

Маржере почувствовал, как кровь прилила к его лицу. Он гордо выпрямил грудь, внушительно положив левую руку на рукоять шпаги.

   — Буде, буде! — усмехнулся Андронов. — Я о тебе у Гонсевского спросил, когда ты ко мне в гости начал набиваться! Что поделаешь, все мы грешны... Вот и мы с твоим дружком скольким хозяевам служили, одним и тем же, только в разное время... Он начинал служить ещё Борису, и меня государь пригрел. Тогда-то я эти книги в первый раз узрел. Старые. Ещё до Рождества Христова писаны. В Древней Греции. Годунов мечтал, чтоб их на русский язык перевели. Да не успел.

   — Их Димитрий в подземном хранилище таил, — сказал уже успокоившийся Маржере.

   — Не место им там. От сырости истлеть могут, — ответил дьяк. — Я приказал в Благовещенский собор перенести. Там сохраннее!

Потом он обратился к Буссову:

   — Знаю, с какой просьбой ко мне пожаловал. Мне о тебе Якоб уже всё сказал. Ты хочешь, чтоб твой сын вернулся из Сибири. Трудно это сделать... Бояре будут против.

   — Его вина в том, что он воевал против Шуйского. Но ведь в Тушинском лагере был и Михайла Салтыков и Фёдор Шереметев, которые нынче заседают в думе!

   — Вот именно поэтому. Они не хотят помнить о грехах собственных! — засмеялся дьяк. — Поэтому и отыгрываются на пленных.

   — Но ты, дьяк, говорят, не больно слушаешься этих длиннобородых, — вмешался Маржере, решив подольстить Андронову. — И стоит тебе повелеть...

Лесть достигла своей цели. Дьяк самодовольно улыбнулся:

   — Это так, но и я ведь не без греха. Зачем же мне ворошить старое?

   — Спаси моего сына! — пылко воскликнул Конрад. — Моя благодарность будет безмерна!

   — Что с тебя возьмёшь? Ни золота, ни самоцветов. Вот если только... — запнулся Андронов.

   — Говори. Выполню всё, что ты захочешь, — твёрдо заявил Конрад.

   — Ну, что ж. У меня в Москве есть враг, а вы с капитаном неплохо стреляете.

   — Кто он?

   — Боярин Андрей Голицын. Он меня оскорбил, а этого я никому не прощаю. Сейчас он дома, под стражей. Так что искать долго не надо.

Маржере почувствовал, как кровь прилила к лицу.

   — Мы — рыцари, а не мясники. Убиваем врагов только в честном бою!

   — Если бы можно было его вызвать на поединок... — добавил Буссов. — Но поединки у вас строго запрещены.

   — Неужто струсили? — насмешливо спросил Андронов.

Воины мрачно поглядели на дьяка. Маржере, рассудив, что лучше не доводить до ссоры, молча направился к двери, за ним повернул и Буссов.

   — Ишь, какие горячие! — бросил им вслед Андронов. — Ну, что ж, была бы честь предложена.

Буссов лихорадочно искал выход из положения. Он уже жалел, что при разговоре присутствовал Маржере. Наконец решившись, он замешкался в дверях.

   — Ты иди, — бросил он другу, удивлённо обернувшемуся. — Я ещё раз попробую уговорить. Всё-таки сын...

Маржере демонстративно напялил шляпу и, гордо покачивая пером, направился дальше. Он всё понял.

Дьяк зло посмотрел на вернувшегося Буссова.

   — Что ты ещё забыл? — грубо спросил он.

   — Кто охраняет дом Голицына? — вопросом на вопрос ответил Буссов.

   — Жолнеры.

   — А нельзя ли поменять охрану на немцев и сделать так, чтобы я был в числе стражников?

Андронов с интересом взглянул на Буссова.

   — Но твой друг заявил, что вы не мясники?

   — Это так. Но Голицын, говорят, человек вспыльчивый. Если сказать ему несколько обидных слов, он наверняка выхватит из сапога нож, и мне придётся обороняться.

   — А если не выхватит?

   — А кто об этом узнает? — вопросом на вопрос ответил Конрад. — Я скажу, что оборонялся, а мои товарищи подтвердят! Особенно если получат хорошую выпивку!

   — В доме Голицына есть всё — не только вино, но и золото, — ощерился Андронов. — Что ни найдёте, всё — ваше!

...Наступил март. Лазутчики доносили, что ополчение с трёх сторон неуклонно движется к Москве. Обстановка в городе становилась всё накаленнее. Гусары держали коней всё время осёдланными, поскольку приходилось выезжать из казарм по пять-шесть раз в день. Все четырнадцать рынков находились под постоянным наблюдением. Приближалось Вербное воскресенье, и в Москву стали съезжаться люди из окрестностей. Поляки осматривали каждый воз и, если находили спрятанное оружие, владельцев без суда и следствия опускали под лёд Москвы-реки. По наущению шпионов поляки врывались в дома москвичей, где проходили тайные сборища, и разгоняли собравшихся плётками.

По традиции, в Вербное воскресенье патриарх являлся народу. Он выезжал из Кремля к храму Покрова на «ослята», которого вёл под уздцы сам царь. На этот раз Гермоген находился под стражей, и бояре, убоявшись столь большого стечения народа, решили было отменить шествие. Ропот поднялся великий. Несколько тысяч москвичей бросились к Кремлю освобождать патриарха. Их остановили немецкие мушкетёры, вышедшие из стен замка под барабанный бой. Казалось, небольшая искра — и начнётся побоище. Однако толпа отступила, а Гонсевский приказал освободить в этот день Гермогена из-под стражи. Шествие состоялось. Престарелого патриарха, поддерживаемого священнослужителями, показали народу. Осла вёл вместо несуществующего царя боярин Гундуров, известный Москве своим благочестием. Взрыва народного негодования не произошло. Более того, многие москвичи, будто действуя по чьей-то команде, не пришли на площадь, чтобы избежать кровопролития. Лишь на окраинах Москвы произошло несколько столкновений между поляками и русскими. Однако польские военачальники не решились на какие-либо действия.

Салтыков в сердцах сказал Гонсевскому:

— Вот вам! Москва сама дала повод, — вы их не били, смотрите же, они сами вас станут бить во вторник! А я не буду ждать, возьму жену и убегу к королю!

В понедельник стало известно, что русские ополчения уже совсем близко от Москвы. Лазутчики донесли, что войско Ляпунова, двигающееся от Коломны и насчитывающее восемьдесят тысяч человек, находится всего в двадцати милях от столицы. От Калуги идёт рать Заруцкого, в которой пятьдесят тысяч казаков, а с севера движется Андрей Просовецкий с пятнадцатью тысячами воинов.

На тайном военном совете многие из военачальников предложили выйти навстречу ополченцам в поле и, используя манёвренность и боевые качества польской кавалерии, разгромить их по частям. Но Гонсевский понимал, что стоит только его воинам выйти за стены города, как москвичи ударят в тыл. Он приказал всем польским частям немедленно оставить Белый город и расположиться в Китай-городе и Кремле. Гусары не снимали латы всю ночь, ожидая нападения.

Однако утро 19 марта 1611 года началось в Москве как обычно. Казалось, ничто не предвещало грозы. Московские торговцы и ремесленники открыли все свои сорок тысяч лавок, на рыночные площади спешил народ. Разве что внимательный взгляд заметил бы на улицах возле рынков небывалое скопление извозчиков. Это не понравилось ротмистру Николаю Коссаковскому, который выехал со своей ротой из ворот Кремля. Он справедливо заподозрил, что извозчики собрались здесь не случайно: в случае схватки они могли мгновенно перекрыть узкие московские улицы своими санями, чтобы не дать манёвра польской кавалерии. Держались эти мужики в широких овчинных тулупах вызывающе: при виде гусар не спешили освободить проезд, осыпая их насмешками.

Впрочем, Коссаковскому такое поведение было на руку, он и выехал из Кремля с тайным поручением Гонсевского вызвать драку. Он махнул рукой, и польские всадники кольцом оцепили стоянку извозчиков.

   — Эй вы, лапотники! Следуйте за мной в Белый город! — крикнул ротмистр, вплотную подъехав к первому ряду извозчичьих меринов.

   — Почто? — сказал один из мужиков, видимо бывший за старшего. — Чо мы там не видали? У нас тут свои дела.

   — Будете пушки стаскивать с башен и возить сюда, в Китай-город. Мои гусары покажут, где ставить.

   — Это же с кем вы воевать собрались? — не унимался извозчик, подбоченясь.

   — С таким же быдлом, как ты сам! — насмешливо ответил Коссаковский.

   — Хитёр пан! Пушки против нас, а мы же их сами должны сюда везти! Эй, мужики! — обернулся он к остальным. — А ну айда к стенам Китай-города. Сделаем супротив. Снимем здесь пушки и свезём в Белгород. Там они нашим как раз пригодятся.

   — Эй, эй, полегче, приятель! — заорал ротмистр, выхватывая палаш и напирая конём на вожака.

Но тот не оробел, а выхватил кол, лежавший на его возке, и огрел что было силы коня ротмистра по крупу. Заржав от боли, тот встал на дыбы, помешав Коссаковскому нанести ответный удар. Остальные гусары тоже обнажили палаши, но извозчики встретили их заранее приготовленным дрекольем. Началась свалка. Сани мешали гусарским лошадям подъехать вплотную к сбившимся в кучу мужикам, которые ловко доставали всадников длинными оглоблями. И хотя латы защищали их от ударов, всё же несколько кавалеристов попадало с лошадей.

   — Играй сбор! — приказал ротмистр своему трубачу.

Под пронзительные звуки трубы ворота Кремля распахнулись, и оттуда сотня за сотней стали выезжать польские гусары. Они направили своих лошадей прямо на толпившихся у прилавков людей, рубя всех подряд. Под ударами палашей падали женщины, старики, дети. Пронзительные крики пытавшихся убежать, стоны раненых заполнили Китай-город. Через несколько минут торговая площадь и примыкающие улицы — Варварка, Ильинка, Никольская — превратились в кровавое месиво из тел и разбросанных повсюду разбитых и втоптанных в снег товаров. Зазвонили колокола церквей, поднимая всех москвичей.

Гонсевский, с удовлетворением наблюдавший за лютым побоищем с кремлёвской стены, приказал передать сотням, чтоб те немедля, пока москвичи не опомнились, произвели столь же устрашающее опустошение и в Белом городе. С весёлым гиканьем гусары, опьяневшие от крови, направили своих коней за стены Китай-города.

— Твой черёд, немец, — сказал Андронов Буссову, который вместе с другими немецкими солдатами находился в казарме, ожидая команды. — Польский караул ушёл от дома Голицына следом за своими товарищами. Поспеши, а то, не дай Бог, удерёт. И ещё мой совет — не оставляй свидетелей.

Буссов, который заранее отобрал в своей роте с десяток солдат, готовых на всё ради добычи, немедленно направился к выходу. Маржере проводил его внимательным усмешливым взглядом, но окликать не стал.

Тем временем атаки польских гусар неожиданно захлебнулись. Пока шла резня в Китай-городе, москвичи успели подготовиться к бою. На какую бы улицу ни направляли поляки своих коней, везде их встречали завалы из брёвен, лавок, столов, бочек и прочего, что попадалось под руку оборонявшимся. Вынужденные остановиться всадники сразу же попадали под град пуль и камней, летевших с крыш домов, а из-за завалов палили пушки, снятые со стен Белого города. Стоило полякам начать пятиться, как москвичи сами переходили в наступление: одни тащили, держа перед собою, лавки и столы, другие стреляли из пищалей. Но стоило гусарам броситься в атаку, как вновь возникал завал. А из-за заборов высовывались длинные шесты, которыми посадские ловко сбивали всадников с коней. Польским сотням ничего не оставалось, как вернуться назад, за спасительные стены Кремля. Идущие по пятам за ними москвичи были остановлены залпами орудий, бьющих со стен Китай-города.

Тем не менее жителей Москвы охватило бурное ликование по поводу победы над шляхтой. Но радость эта была недолгой: Гонсевский бросил в бой немецкую пехоту. Три роты мушкетёров, которыми командовал Жак де Маржере, тайно вышли через Боровицкие ворота, чтобы ударить в тыл восставшим. Открыв беспощадный огонь из своих тяжёлых мушкетов по мирным жителям и добивая раненых шпагами и алебардами, немцы, практически не встретив сопротивления, дошли до Никитских ворот Белого города. Отсюда они повернули направо, по направлению к Лубянке. Но здесь их встретил князь Дмитрий Пожарский.

...Он въехал в город со своими воинами через Сретенские ворота прошлой ночью, воспользовавшись тем, что поляки по приказу Гонсевского оставили Белый город. На башнях остались лишь стрелецкие караулы. Стрельцы, хорошо знавшие князя и уведомленные о его прибытии заранее, беспрепятственно пропустили отряд Пожарского к его дому. Хозяина уже ждали. Верный дядька Надея Беклемишев, присланный князем сюда на неделю раньше, собрал на совет посадских старост, голов стрелецкой и пушкарской слобод, что на Трубе. Дмитрий подробно расспрашивал каждого, сколько воинов может выставить в день восстания, сколько имеется пушек и пищалей. Расспросами остался доволен — получалось, что под его руку должно встать не менее трёх тысяч бойцов.

   — Сегодня в ночь от Ляпунова должны подойти ещё два отряда, — сказал князь. — Иван Бутурлин должен встать от Покровских до Яузских ворот, а Иван Колтовский со своими воинами займёт Замоскворечье. А мы будем держать оборону от Сретенских до Тверских ворот.

   — Когда прикажешь выступать, князь? — нетерпеливо спросил стрелецкий голова. — Руки чешутся, чтоб до этих «пучков» добраться.

   — Спешить нам никак нельзя! — ответил Дмитрий. — Ополчение подойдёт не раньше чем через неделю. Вот тогда сообща и ударим. А пока надо установить связь с Колтовским и Бутурлиным...

Однако утренние события опрокинули расчёты Пожарского. Гонсевский решил начать первым. Но когда немецкие мушкетёры миновали Кузнецкий мост и стали подниматься к Лубянке, раздался дружный залп артиллерии. Пожарский успел собрать часть своих сил в вооружённый кулак. Немцы, потеряв часть солдат, отступили к Китай-городу. Здесь на подмогу к ним вышли польские гусары. Тогда Маржере решил обойти очаг сопротивления и повёл своих солдат восточнее, чтоб затем ударить с фланга. Но у Яузских ворот, на Кулиппсах, его встретили воины Бутурлина. Пожарский, разгадавший замысел противника, прислал к нему своих пушкарей. Немцы, несолоно хлебавши, вынуждены были вернуться в Кремль.

Польские военачальники были в унынии: первый день сражения не принёс ожидаемого успеха. Но и Пожарский радоваться победе не спешил. Он позвал на совет Колтовского и Бутурлина. Решено было как следует укрепить свои позиции, чтобы продержаться во что бы то ни стало до подхода основных сил. Пожарский приказал строить острог у Введенской церкви на Сретенке. Колтовский решил устроить укрепление у наплавного моста через Москву-реку, чтобы обстреливать Кремль. Бутурлин начал ставить заграждения на Кулишках.

...В казарме, устроенной в одном из приказов, немецкие солдаты, измученные тяжёлым днём, лежали вповалку на соломе, постланной на полу. Маржере сидел на лавке и задумчиво цедил мальвазию, бочонок которой его солдаты прихватили из разграбленной винной лавки. Наконец шумно ввалился Буссов со своими головорезами. Все они были перепачканы кровью и неестественно возбуждены. Когда толстяк наклонился к Жаку и начал жарко шептать ему на ухо, на капитана пахнуло таким густым винным запахом, что ему стала ясна причина возбуждения наёмников.

   — А ну ложитесь немедленно! Дайте другим отдохнуть. Завтра денёк будет почище сегодняшнего! — рявкнул капитан, и те, как ни были пьяны, послушно опустились на пол, откуда тотчас же послышался оглушительный храп.

   — Я вижу, просьбу дьяка ты выполнил, — повернулся наконец Маржере к Буссову, не скрывая своего презрения к убийце.

   — Был честный бой, Якоб! — живо возразил Конрад. — Боярин успел вооружить к нашему приходу всю свою челядь. Но мы дрались как львы!

   — Что-то не видно, чтоб хоть кто-нибудь получил ранение, — усмехнулся Маржере. — Впрочем, это не моё дело. Ты же знаешь, что я не любопытен и не люблю лезть в чужие секреты.

Но Конрад, будто не замечая презрения приятеля, плюхнулся рядом на лавку и продолжал шептать:

   — Этот боярин сказочно богат, мы на серебро даже не смотрели! Брали только золото и жемчуг. Он такой крупный, как бобы!

Теперь алчность сверкнула и в глазах Маржере.

   — И куда же всё подевали?

   — Припрятали. Но ты не волнуйся, я с тобой поделюсь. Но знаешь, что я подумал?

   — Что?

   — Не пошарить ли нам и по соседним лавкам, пока все купцы разбежались? За день можно себя обеспечить на всю жизнь. Прикажи, чтоб я со своими молодцами не возвращался в роту, а остался для твоих «особых» поручений. Поверь мне, не пожалеешь.

   — Ладно, я подумаю.

   — Думай быстрее, пока поляки не очухались и сами не начали грабить. Тогда уж, верно, на нашу долю ничего не останется.

В избу заглянул гусар:

   — Капитан, тебя Гонсевский на совет кличет!

...В палате, где некогда Маржере присутствовал на приёмах послов, по лавкам сидели бояре и польские военачальники. На троне рядом со столом вольготно расположился полковник. Впрочем, несмотря на то что стол был уставлен ковшами с вином, веселья не наблюдалось.

Гонсевский мрачно дёргал себя за ус, выслушивая жалобы своих офицеров на коварство русских, дерущихся не по-благородному. Увидев француза, показал ему на лавку рядом с собой:

   — Садись, Якоб. Вот вам, господа, человек, который не ноет, а делает своё дело. Что скажешь, Якоб? Как нам побыстрее справиться с этой чернью? Ведь Ляпунов с казаками на подходе, и надобно, чтобы мы имели чистый тыл.

Маржере сел, вытянув длинные ноги, и потянулся к чаше. Слегка отхлебнув, отставил её и оглядел собравшихся.

   — Поверьте, мои мушкетёры делали всё, что могли, сил не жалели. Но москали прячутся по избам, за заборами, и выкурить их оттуда невозможно.

   — Да, да! — закивали головами поляки.

   — Выкурить? Выкурить? — вдруг услышал Маржере визгливый вопль.

Капитан покосил глазом и увидел, что крик раздаётся из глотки боярина Михаилы Салтыкова.

   — Именно выкурить! — неистовствовал предатель. — Прикажи, пан полковник, поджечь город! Москва славится своими пожарами! Побегут людишки как крысы. Будут помнить, как присягу нарушать.

На лицах остальных бояр появилось неодобрение, которое выразил глава думы Фёдор Мстиславский:

   — Сколько добра погибнет!

   — И пущай гибнет! — продолжал вопить, брызгая слюной, Салтыков.

Затем он обернулся к Гонсевскому:

   — Чтоб доказать всю преданность его королевскому величеству, я свой дом сам зажгу!

Гонсевский согласно кивнул, подумав про себя: «Хитёр боярин! Давно уже своё имущество перетащил в Кремль, так что жечь собирается пустые стены».

Маржере, оценивший план боярина по достоинству, тем не менее возразил:

   — Не просто это сделать. Москвичи не допустят. Они и сейчас сидят в завалах у стен Китай-города.

   — Надо их отвлечь, — предложил Гонсевский. — Сделаем так: бояре выйдут к народу, вроде как склонить москвичей к миру. Те, конечно, все сбегутся. А тем временем через боковые ворота, с двух сторон сразу, тайно выпустим факельщиков под охраной мушкетёров.

...Ранним утром со стены Китай-города замахали белым полотенцем:

   — Не стреляйте. К вам бояре идут поговорить.

Из ворот выехали бояре во главе с Мстиславским. Увидев, что они без сопровождения поляков, москвичи опустили пищали.

Не спешиваясь, Мстиславский обратился с призывом сохранять присягу королевичу Владиславу.

   — Поляки не хотят кровопролития!

   — Не хотят? Погляди, сколько безоружных людей вчера побито! Страсть Господня! — кричали из-за завалов.

   — Так вы сами задирались, угрожали!

   — Мы и сейчас скажем, что литве из Москвы живой не уйти! И вас, бояр-изменников, повесим! Особо несдобровать дьякам Андронову и Грамотину!

   — Подмоги ждёте? Так не дождётесь! — орал в ответ Салтыков. — Скоро сам король сюда пожалует. Лучше винитесь. Зачинщиков, конечно, казним, а остальных помилуем, только выпорем!

   — Лучше свою шею побереги!

Вдруг к толпе подбежал испуганный подросток с вымазанным сажей лицом:

   — Люди добрые! Литва Чертолье запалила!

И действительно, за западными стенами начал подниматься чёрный дым.

   — Бежим! Тушить надо! — закричали в толпе.

Воспользовавшись возникшей сумятицей, бояре повернули своих коней и на рысях пустились к воротам. Тут только до толпы дошло, что переговоры с боярами — обман. Вслед полетели пули, но со стен ударили пушки, разгоняя атакующих.

Гонсевского бояре нашли на Ивановской площади, где он встречал гонцов от своих отрядов и одновременно перекликался с наблюдателями, сидевшими на колокольне Ивана Великого.

   — Что видно? — крикнул он нетерпеливо.

   — В Чертолье горит хорошо, всё в дыму, — ответили сверху. — А у Яузы — бой, наши застряли.

В этот момент Гонсевский увидел скачущего всадника. Это был Маскевич.

   — Что у вас, поручик, случилось?

   — Никак поджечь не можем! Мои пахолики раза четыре поджигали, гаснет, как будто заколдованный. Мы уж и смолой, и паклей пробовали...

   — Подожгите другой! — нетерпеливо воскликнул Гонсевский.

   — Рады бы, да русские мешают. Палят и справа и слева. Надо, чтоб наши со стен палить начали! Я видел, тут, как раз напротив моста, одна диковинная пушка стоит — с сотней стволов. Ядра, правда, небольшие, с голубиное яйцо, но зато далеко летят, должны накрыть их засады.

   — Дело, — одобрил полковник и дал команду открыть огонь, потом повернулся к Маржере, стоявшему рядом и ждущему приказа: — Пора две твои последние роты выводить на подмогу.

Капитан отсалютовал шпагой, но с места не сдвинулся.

   — Что такое? — насупился Гонсевский.

   — На Москве-реке ещё лёд крепкий.

   — Ну и что? — не понял полковник.

   — Я пройду по льду и ударю русским в тыл.

Пятьсот мушкетёров, стараясь не греметь оружием, вышли из Кремля через Водяные ворота и, пройдя мимо навесов опустевшего ныне мясного рынка, внезапно очутились у моста и открыли прицельный огонь по русским, засевшим и справа и слева от моста. Застигнутые врасплох воины Ивана Колтовского, оставляя на снегу трупы, в панике бежали в Замоскворечье, чтоб укрыться за земляным валом Скородома. Мушкетёры соединились со своими товарищами, а вскоре чёрный дым поплыл и возле Яузских ворот. Спешившиеся польские гусары и немецкие солдаты неторопливо шли за пламенем, расстреливая людей, выскакивавших из горящих домов. Пожар заставил отступить из Белого города и отряд Ивана Бутурлина.

Однако центр Белого города, от Покровских ворот и до Трубы, пока оставался нетронутым пожаром. Этот район контролировал Дмитрий Пожарский. Его пушкари и стрельцы не давали подойти поджигателям, отбрасывая их назад смелыми контратаками. Сам князь, казалось, был вездесущ. Он подбадривал воинов, давая где нужно подкрепление.

К ночи оккупанты вернулись в крепость, где от бушующего вокруг пламени было светло как днём. Из Замоскворечья вдруг раздались торжествующие крики. Это прибыл первый отряд ополченцев из Серпухова под командой Ивана Плещеева.

Пожарский обрадовался:

   — Нам ещё день-два продержаться, и подойдёт Ляпунов с основным войском. Тогда уж, литва, держись!

Утром в четверг поднялся сильный ветер, и пожар усилился. Гонсевский приказал поджечь и Замоскворечье, где скопилось немало русских воинов. Мушкетёры Маржере снова ступили на лёд Москвы-реки, открыв огонь по противоположному берегу. Однако теперь их ждали, и многие из немцев падали под пулями, не добравшись до укрытий на берегу. Но фортуна и в этот раз повернулась лицом к иноземцам: в момент, когда стало очевидно, что исход боя в Замоскворечье складывался явно не в пользу оккупантов, дозорные на колокольне Ивана Великого увидели, что к бревенчатой стене Скородома приближаются польские всадники. Это прибыл на подмогу полякам полк Николая Струся.

Взятые неприятелем в клещи, русские воины вынуждены были бежать за пределы города. Полк Струся под торжествующие вопли поляков, столпившихся на стенах, победно въехал в Кремль.

...Осталась одна цитадель — острожек Пожарского у Воскресенской церкви на Лубянке. Сюда Маржере повёл всех своих мушкетёров. Его союзником был сильный ветер, дувший в сторону острожка от Китай-города. Один за другим всё ближе к острожку вспыхивали строения, заполняя всё вокруг удушливым дымом. Под его прикрытием Дмитрий решил сделать вылазку из острожка, чтобы вбить мушкетёров, как это делал не раз, обратно в Китай-город.

Началась рукопашная. Немцы, отбросив тяжёлые мушкеты, встретили атакующих алебардами. Но воинов Пожарского это не смутило. Ловко отбивая удары щитами, они нещадно рубили соперников саблями, порой рассекая даже тяжёлые каски. Пожарский и Маржере столкнулись лицом к лицу.

   — А, старый знакомый! — злобно усмехнулся Жак, вставая в более удобную позицию. — Давненько я мечтал о настоящем поединке с тобой!

   — Что ж, значит, час настал! — ответил Пожарский, взмахнув тяжёлой булатной саблей.

Казалось, встретились равные по боевому искусству бойцы, но Маржере уступал князю в силе и начал уставать. Каждый новый выпад он отражал всё с большим трудом. Вот сабля князя рубанула по правой руке француза, заставив выронить шпагу и отступить. Их поединок увидел Буссов, как всегда окровавленный, как мясник. Он подкрался к Дмитрию сзади...

   — Князюшка, поберегись! — закричал Надея, пробивавшийся к Пожарскому на помощь, но было поздно.

Буссов нанёс сокрушительный удар по голове. Пожарский упал, из-под шлема, застилая лицо, хлынула кровь. Маржере сделал шаг, чтобы добить шпагой поверженного, но на него налетел Надея. Маржере отступил под защиту своих мушкетёров. Воспользовавшись замешательством, дружинники унесли тело князя в острожек. Тем временем немцы подкатили пушки, снятые со стен Китай-города, и начали расстреливать острожек в упор. Число защитников редело. Вот упал раненный ядром в ногу Надея. Однако старый воин продолжал командовать. Видя, что стены вот-вот будут разбиты, он обратился к Фёдору Пожарскому:

   — Быстро увози отца! Я их задержу!

Сани с бесчувственно распростёртым телом Пожарского мчались в ночи. Князь неожиданно очнулся и застонал. Сын нагнулся к отцу, услышал шёпот:

   — Где я?

   — Подъезжаем к Сергиеву монастырю.

Фёдор увидел слёзы на щеках отца и услышал его прерывающийся голос:

— О, хоть бы мне умереть... Только бы не видать того, что довелось увидеть...

Москва горела ещё два дня. Гонсевский по настоянию бояр посылал всё новые и новые отряды поджигателей. Москвичи уже не оказывали сопротивления, многие из них бежали, следуя за остатками отряда Пожарского, к Сергиеву монастырю, где настоятель, архимандрит Дионисий, повелел привечать всех страждущих — бесплатно давать кров, кормить голодных, лечить раненых.

К воскресенью от Белого города остались лишь банши и стены — всё остальное превратилось в зловонное пепелище. Непогребённые трупы лежали грудами выше человеческого роста около опустелых рядов. Наконец Гонсевский приказал объявить о прощении немногочисленным москвичам, прятавшимся в уцелевших каменных погребах и подклетьях. В знак покорности каждый обязан был опоясаться белым полотенцем. Оставшиеся в живых должны были стаскивать трупы в Москву-реку. Хотя ледоход прошёл, от обилия трупов не было видно воды.

«Немцы и Поляки ничего более не делали, как только собирали сокровища; им не нужно было ни дорогих полотен, ни олова, ни меди; они брали одни богатые одежды, бархатные, шёлковые, парчовые, серебро, золото, жемчуг, драгоценные каменья, снимали с образов дорогие оклады; иному Немцу или Поляку досталось от 10 до 12 фунтов чистого серебра. Тот, кто прежде не имел ничего, кроме окровавленной рубахи, теперь носил богатейшую одежду; на пиво и мёд уже не глядели; пили только самые редкие вина, коими изобиловали Русские погреба, рейнское, венгерское, мальвазию; каждый брал, что хотел. Своевольные солдаты стреляли в Русских жемчужинами, величиною в добрый боб, и проигрывали в карты детей, отнятых у бояр и купцов именитых: с трудом возвращали несчастных малюток в объятия родителей. Никто не заботился о сбережении съестных припасов, масла, сыра, рыбы, солода, ржи, хмелю, мёду и прочих жизненных потребностей, коими замок мог бы целые шесть лет довольствоваться: безумные Поляки всё истребили, воображая, что им ничего не надобно, кроме шёлковых одежд и драгоценных каменьев».

Московская хроника. Смутное состояние Русского государства в годы правления царей — Фёдора Ивановича, Бориса Годунова и, в особенности, Димитриев и Василия Шуйского, а также избранного затем принца Королевства Польского Владислава, от 1584 до 1613 год за годом без пристрастия описанная в весьма обстоятельном дневнике с такими подробностями, какие нигде более не приводятся, одним проживавшим тогда в Москве немцем, свидетелем большинства событий, господином Конрадом Буссовом, е. к. в. Карла, герцога седерманландского, впоследствии Карла IX, короля шведского, ревизором и интендантом завоевавшим у Польской короны земель, городов и крепостей в Лифляндии, позже владетелем поместий — Фёдоровское, Рогожна и Крапивна в Московии .

Ополченские отряды появились в виду Москвы лишь на следующий день, в понедельник Святой недели, когда уже весь город был в руинах — оставались лишь обгорелые остовы каменных церквей да чёрные трубы печей.

Только в ночь на 6 апреля ополченцы заняли стены и башни Белого города. В руках поляков осталась лишь небольшая часть от Москвы-реки до Никитских ворот и Пятиглавая башня у моста.

Рязанские и северские полки Ляпунова выдвинулись от Симонова монастыря к Яузским воротам. Рядом с ними, до Покровских ворот, заняло место воинство Дмитрия Трубецкого. Покровские ворота занял Иван Заруцкий. У Сретенских ворот стал Артемий Измайлов с владимирцами, рядом — Андрей Просовецкий с казаками, далее, на Трубе, Борис Репнин с нижегородцами, у Петровских ворот — Иван Волынский с ярославцами и Фёдор Волконский с костромичами, у Тверских — Василий Литвин-Масальский с муромцами и стрельцами Троице-Сергиева монастыря. Подошли ополченцы из Галицкой земли во главе с Петром Мансуровым, из Вологодской земли и поморских городов — с воеводой Петром Нащокиным, князьями Иваном Козловским и Василием Проносим.

В Замоскворечье по приказу Ляпунова были построены два острожка, соединённых глубоким рвом. Отсюда из привезённых орудий постоянно обстреливался Кремль.

Обилие воевод и атаманов не способствовало объединению усилий ополченцев во взятии Москвы. Каждый действовал на свой страх и риск, ограничиваясь вылазками в сожжённый город, чтобы пошарить по погребам в поисках съестного. Нередко при этом русские ополченцы сталкивались нос к носу с польскими искателями лёгкой наживы.

К Ляпунову пришло известие, что у Можайска появились воины Сапеги, и неизвестно было, к какой стороне он в конце концов примкнёт. Ляпунов, державшийся до того крайне надменно по отношению не только к казацким головам, но и земским воеводам, решился поступиться гордостью и собрать военный совет. На совете избрали трёх главных воевод: двух думных бояр самозванца — Трубецкого и Заруцкого и думного дворянина при Шуйском — Ляпунова. Отныне все грамоты ополчения должны были подписывать все трое, без этого ни одна грамота не считалась действительной.

Хотя подпись Ляпунова формально по старшинству должна была ставиться в грамотах третьей, он твёрдо занял на совете главенствующее положение, к неудовольствию Трубецкого и Заруцкого. Но рязанца поддерживали единодушно все воеводы городов и даже казацкие атаманы Просовецкий и Беззубов, искренне желавшие скорейшего освобождения Москвы. Зато Заруцкий неожиданно нашёл поддержку в лице Ивана Шереметева, который злобно завидовал Ляпунову, считая, что тот занял место старшего воеводы не по чину.

Разгорелся спор, штурмовать Кремль или продолжать осаду. Заруцкий горячо настаивал на немедленном штурме. Он хорошо знал своих казаков: сейчас они рвутся в бой, мечтая о царской казне. Но в осаде заскучают и начнут разбредаться для кормления, а заодно и разбоя.

Однако Ляпунов, обычно столь горячий в ратных делах, на этот раз проявил осторожность.

   — Ты видел, сколько пушек литва выставила на стене? Стащили всё, что есть. Близко подойти не дадут. Да и казаки {твои горазды лишь на лошадях сшибаться. А тут на стены надо лезть.

   — А твои земцы? — ехидно бросил Заруцкий. — Стрельцов совсем мало, а больше — мужики да посадские. Крепости брать не обучены. От выстрелов шарахаются. Нет, надо нам как следует в Белом городе укрепляться, чтоб литва с голоду передохла.

   — А коль Жигимонт помощь пришлёт? — вмешался Трубецкой.

   — Жигимонт под Смоленском застрял, а вот Сапега зато близко, — заметил Просовецкий. — Его войско уже в Можайске, а сам гетман у короля, переговоры с ним ведёт. Что будет, если он на его сторону станет?

   — Надо к нему послов наших отправить, — решил Ляпунов. — Пусть посулят ему побольше. А ежели Сапега будет с нами, так он Смоленскую дорогу перекроет. Тогда Гонсевскому уже неоткуда будет помощи ждать!

   — Эх, мне бы до этого Гонсевского добраться! — скрипнул зубами Бутурлин, сидевший недалеко от Ляпунова. — Я ему за свои пытки да за сожжённую Москву сполна отплачу!

   — Для тебя другое дело есть! — сказал Ляпунов.

   — Какое?

   — Мы грамоту из Новгорода получили от старшего воеводы, князя Одоевского Большого. Ещё когда Жолкевский здесь был, он туда со стрельцами сына предателя Михайлы Салтыкова, Ивана, воеводой направил, чтоб Новгород под руку Жигимонта привести. Так новгородцы его на кол посадили за измену.

   — Лихо! — не удержался Заруцкий.

   — Новгородцы готовы к нам сюда своё войско прислать.

   — Что ж, будем только рады за подмогу! — воскликнул Репнин.

   — Да только в тех краях шведы бродят с де Ла-Гарди! Корелу захватили, пытались Орешек взять.

   — Я хорошо знаком с де Ла-Гарди ещё по Москве! — встрепенулся Бутурлин.

   — Поэтому тебе надо в Новгород вторым воеводой отправляться. Может, и сговоришься со шведами. В своё время он же был союзником Скопина-Шуйского. Вместе Север от поляков очистили. Может, снова согласится. А коли нет, так дать ему взбучку, чтоб в Швецию убирался.

...В Кремле Гонсевский и Салтыков решили ещё раз поговорить с Гермогеном, чтоб тот отписал Ляпунову, напомнив о его крестоцелованье Владиславу. Но старец отказался даже разговаривать:

   — Нет вам прощения за разорение Москвы.

Разъярённый Гонсевский приказал заточить патриарха в келье Чудова монастыря, приставив к нему постоянный караул под начальством офицера Малицкого. Вспомнили про грека Игнатия, бывшего патриархом при Димитрии и находившегося по «милости» Шуйского в келье по соседству. Дума решила временно вновь возложить на Игнатия сан патриарха.

Гонсевский отправил к королю боярина Ивана Безобразова со слёзным прошением поторопиться с военной помощью. Он писал:

«...неприятель знает о наших небольших запасах пищи, так как мы за грош жили рыночными продуктами, а в посадах, хотя запасов было и много, огнём всё было превращено в пепел; поэтому он хочет кругом обложить нас острожками и надеется только одним голодом, при других своих хитростях, вытеснить нас отсюда, что ему легко можно будет сделать и на что Ваше Королевское Величество, государь наш, извольте обратить внимание. Поэтому покорнейше просим Ваше Королевское Величество прислать нам подкрепление».

...Сигизмунд оставил слёзное прошение о помощи без ответа. Да и чем его королевское величество мог помочь, когда все имеющиеся в его власти войска вот уже почти два года без толку стояли у стен Смоленска? Свой гнев король сорвал на русских послах, которые по-прежнему категорически отказывались вести с Шеиным переговоры о сдаче города. Их вызвал к себе Лев Сапега и объявил монаршую волю: немедленно отправить их в Польшу, где содержать в крепости, как пленников. Неслыханное нарушение дипломатических правил о неприкосновенности послов вызвало возмущение Филарета и Голицына, но никак не страх, на что рассчитывал Сигизмунд.

   — Смоленск присягнёт Владиславу, только если король выведет свои войска из пределов России! — таков был их ответ.

Наутро жолнеры, безжалостно умертвив на берегу Днепра посольских слуг на глазах у их господ, усадили на барку, сковав цепями, Филарета и Голицына и отправили их по реке в Оршу, а оттуда — в Краков.

Тем временем в рядах доблестных защитников Смоленска нашёлся предатель. Сын боярский Андрей Дедевшин поведал Сигизмунду, что из-за отсутствия соли в городе началась страшная цинга. Из восьмидесяти тысяч жителей в живых осталось лишь восемь тысяч. Он же указал на самое уязвимое место в стенах крепости — это был сток для нечистот, обращённый к реке.

За час до рассвета 3 июня польские полки пошли на штурм сразу с четырёх сторон. Тем не менее защитники, а это были практически все жители города, яростно сопротивлялись. В этот момент раздался страшный взрыв — один из польских офицеров сумел пробраться к стоку незамеченным и заложить петарду. Смоляне, не ожидавшие нападения в этом месте, кинулись к пролому, и нескольким жолнерам удалось уже открыть ворота, куда хлынули польские всадники. Число защитников редело с каждой минутой. Женщины, старики и дети бросились в собор, где хранились ценности жителей города. Тем временем от непрестанной пальбы загорелись дома. Часть из них поджигали сами смоляне, чтобы ничего не досталось врагу.

Снова раздался оглушительный взрыв — от пламени поднялся на воздух пороховой склад у дома архиерея. Запылал и собор. Окружившие его поляки кричали, чтоб засевшие в нём люди выходили и что они никого не тронут. Однако напрасно: из собора лишь слышалось хоровое пение, потонувшее в новом мощном взрыве: огонь пробрался в подземелье, где хранился порох. Осевшие стены собора похоронили сотни жизней.

Сам воевода Михаил Шеин с оставшейся горсткой людей не на жизнь, а на смерть бился, засев в одной из башен. С воеводой находился малолетний сын, и, когда сопротивление уже стало бессмысленным, Шеин, вняв его мольбе и отбросив саблю, первым вышел из башни.

По приказанию короля его пытали. Палачи требовали, чтобы Шеин оговорил Голицына, будто тот против королевской воли приказывал защитникам Смоленска не сдавать крепость. Это нужно было Сигизмунду, чтобы оправдать свою жестокость в отношении послов. Однако храбрый воин и здесь показал свою стойкость — он всё отрицал.

В оковах его отправили в Литву, где содержали в темнице. Сына Шеина Сигизмунд забрал себе, а Лев Сапега — жену и дочь.

Горестное известие о падении ключа-города потрясло русские сердца. Ополченцы ждали, что теперь Сигизмунд направится со своим войском сюда, к Москве. Но упоенный долгожданной победой король направился в Краков. Он желал вкусить славу триумфатора в полной мере.

Лев Сапега в сердцах написал своему приятелю: «Всё испорчено не чем иным, как только плохими советами и упрямством, и теперь трудно уже поправить». Действительно, взяв Смоленск, Сигизмунд потерял Россию...

...А в это время двоюродный брат Льва Ивановича Ян Пётр Сапега встал лагерем чуть поодаль Москвы, на Поклонной горе. Он выжидал. «Славному рыцарю» вдруг возмечталось: а не предложит ли Ляпунов и другие вожди ополчения корону русского царя ему? Холя эту надежду, гетман охотно вёл переговоры с русскими послами, распинаясь о своей любви к православию, и упорно не желал иметь дела с Гонсевским. Тот, зная о согласии гетмана, данном им в Смоленске, перейти на королевскую службу, был до крайности озадачен.

Чтобы окончательно выяснить намерения «сапежинцев», Николай Струсь вывел свои полки из Кремля для атаки. Но Сапега тут же прислал гонца к полякам с требованием, чтобы те «ушли с поля». Струсь послушался не сразу, только после угрозы Сапеги ударить ему в тыл. Гонсевскому стало ясно, что гетман ищет союза с ополченцами.

Прошло три недели стояния войска Сапеги на Поклонной горе, когда наконец гетман, потеряв надежду получить русскую корону, вновь начал переговоры с кремлёвским гарнизоном. Как всегда, Сапега требовал за свою верность долгу денег, и немалых. Выбирать Гонсевскому при отчаянном положении гарнизона не приходилось. Но денег в казне не было, поэтому Сапеге был предложен залог: один из оставшихся пяти царских венцов и два из трёх посохов из рогов единорога, отделанных драгоценными каменьями. Условились, что, когда в казне появятся деньги, эти царские реликвии будут выкуплены.

Кремлёвский гарнизон, узнав о сделке Гонсевского и Сапеги, возмутился и потребовал своей доли, хотя сумки и сундуки не только офицеров, но и солдат ломились от награбленного. Фёдор Андронов сначала попытался откупиться мехами соболей, но выбранные от каждой роты представители начали жульничать при дележе: они оставляли себе хвосты, которые являлись наиболее ценной частью меха зверька, а шкурки отдавали солдатам. Начался ещё больший скандал. Продовольствие, питьё и фураж ещё более вздорожали, и жолнеры требовали денег. Гонсевский почувствовал, что его буйное воинство вот-вот выйдет из повиновения. Тогда по его настоянию депутаты, избранные от каждой хоругви, пользовавшиеся наибольшим доверием товарищей, были допущены для осмотра хранилища имевшихся ценностей. В их числе был и поручик Самуил Маскевич. Оказалось, что причитания Андронова на коло о скудости царской казны были сильно преувеличены. Потрясённые офицеры с восторгом оглядывали кладовые. Здесь хранились сокровища, якобы предназначенные для торжественного венчания королевича: пышные царские одежды, утварь золотая и серебряная, в том числе множество столовой посуды, отделанные золотом и каменьями столы и стулья, золотые обои, шитые жемчугом ковры, оружие, драгоценные меха.

Начался торг. Депутаты не раз хватались за сабли, требуя от казначея и присутствовавших бояр всё новых и новых залогов. В конце концов они получили в залог корону Годунова и императорскую корону Димитрия, которую ювелиры так и не успели доделать, посох Ивана Грозного из рога единорога, оправленный золотом и бриллиантами, гусарское седло Димитрия, оправленное золотом, каменьями и жемчужинами, оклады икон, запоны и многое другое.

«И всего отдано депутатам на рыцарство золота в Спасове образе и в судах, и крестов, и запон, и каменья, и жемчугу, и всякого платья, и соболей, и шуб собольих, и камок, и бархатов, и отласов, и судов серебряных, и конских нарядов, и полотен, и всякие рухляди, по цене московских гостей и торговых людей и с тем, что взято из продажи на 160 159 рублёв и на 2 деньги, а депутаты взяли на рыцарство по своей цене за 120050 рублёв и за 30 алтын 5 денег».

Из отчёта о расходах царской казны.

Июнь 1611 года.

Послы на этот раз вернулись растревоженными.

   — Беда, воевода! — прогудел басом Сильвестр Толстой, входя в шатёр Ляпунова. — Сапега с Гонсевским снова стакнулся. Сегодня совсем по-другому с нами себя повёл. Разговаривал будто со своими холопами. Передайте, говорит, Ляпунову мой совет — пока не поздно, пусть своё войско снова приведёт к присяге королевичу, и пусть немедленно все разъезжаются по своим домам.

   — Это что же, он нам угрожает? — вспылил Ляпунов. — То в любви к православию клялся, а теперь вон как запел! Что ж, не хочет, чтоб было по-хорошему, так будет по-плохому.

...На этот раз на совет были приглашены не только военачальники, но и по два наиболее уважаемых представителя от каждого из двадцати пяти городов, участвовавших в ополчении.

   — Мы должны думать не только о том, как изгнать литву, но и об устройстве государства нашего! — объяснил Ляпунов собравшимся. — Пока же порядка как не было, так и нет.

   — Это потому, что ты тянешь в одну сторону, а Трубецкой с Заруцким глядят в другую! — не выдержал нижегородский воевода Репнин.

   — Почто напраслину возводишь? — сверкнул глазами Заруцкий.

   — А что, это дело — одни и те же вотчины раздаёте, вы с Трубецким своим, а Ляпунов своим? В лагере каждый день драки!

   — Негоже это, негоже! — поддержал Иван Шереметев.

Загудели и все остальные земцы:

   — Казаки охальничают не лучше чем литва! Припасы, что идут из городов наших, перехватывают, а наши служилые — в голоде! Давно порядок надо навести.

Ляпунов, чтоб прекратить раздоры, велел составить договорную грамоту. Её подписали 30 июня все участники собора. Для наведения порядка были учреждены Поместный и Разрядный приказы. Отныне все земли, конфискованные у приверженцев Сигизмунда, подлежали общему разделу. «А которые до сих пор сидят на Москве с литвой, — было записано в приговоре, — а в полки не едут своим воровством, и тем поместий и вотчин не отдавать». Все эти земли было решено передать разорённым и бедным дворянам, а также детям боярским, служившим в ополчении. Не были забыты атаманы и давно служившие казаки.

Однако казакам впредь строго-настрого запрещалось самовольно заниматься кормлением, сиречь грабежом. Для их пресечения были созданы Разбойный и Земский приказы. Сбор кормов отныне должны были вести только «добрые дворяне». Заруцкий, получив богатый боярский надел, как при «прежних прирождённых государях», дал согласие на подписание приговора. Правда, за неграмотного атамана руку приложил сам Ляпунов.

На какое-то время казаки притихли, хотя и затаили обиду на главного воеводу. Но особо разбираться было недосуг, поскольку Сапега перешёл к активным действиям. Сначала его конница атаковала ополченцев у Лужников. Получив отпор, он переправился через Москву-реку и попытался овладеть Тверскими воротами. Гетман вынужден был отойти и снова съехался с Гонсевским, чтобы посоветоваться, как действовать дальше. Обоим стало ясно, что «сапежинцам» даже при поддержке гарнизона не удастся взять верх над хорошо укреплёнными и многочисленными лагерями ополченцев.

Кремлёвский гарнизон всё более страдал от голода, поэтому было решено, что войско Сапеги с несколькими ротами из гарнизона, а также с русским отрядом во главе с воеводой Ромодановским направятся к северу от Москвы, где сёла ещё не были разграблены, для добычи провианта. На прощанье Сапега дал неожиданный совет Гонсевскому: «Попытайся сойтись с Заруцким и склонить его на нашу сторону».

...Между Прокопием Ляпуновым и Василием Бутурлиным, находившимся в Новгороде, шла оживлённая переписка. Бутурлин сообщал, что граф де Ла-Гарди встретил его очень любезно, с готовностью обещал помочь ополчению своим войском, однако поставил условие: Земский собор должен пригласить на царствование одного из шведских королевичей. На совете разгорелся горячий спор, большинство из военачальников были категорически против повторения польской истории. Особенно неистовствовал Заруцкий: ведь с приглашением королевича рушилась его тайная надежда посадить на престол полугодовалого Ивана, сына Марины. Однако Прокопий Ляпунов, сам ярый противник воцарения на русском престоле кого-либо из чужеземных отпрысков, призвал членов совета к мудрости.

   — Отказать недолго! — говорил он. — Но ведь тогда неминучая война со Швецией. Шведы спят и видят захватить все наши северные земли. Нам де Ла-Гарди с его войском как союзник нужен, а не как враг. Сейчас важно выиграть время. Вот когда на Москве утвердимся, тогда и шведам дадим по зубам!

В конце концов с его доводами согласились и направили шведскому королю грамоту, где говорилось: «Все чины Московского государства признали старшего сына короля Карла IX достойным избрания великим князем и государем Московской земли». Естественно, оговаривалось, что королевич должен будет принять православную веру.

Гонсевский был в отчаянье: он понимал, что с уходом Сапеги Ляпунов со дня на день предпримет штурм Кремля, а помощи ждать было неоткуда. Он позвал для тайного совета дьяка Фёдора Андронова, обычно спесивый поляк на этот раз не чинился: сел с дьяком рядом, чуть ли не в обнимку. Колеблющееся пламя свечи отбрасывало на стену палаты причудливую тень склонившихся друг к другу людей: одного — огромного, с длинными усами, другого — щуплого, с козлиной бородкой.

   — Что скажешь, дьяк? — понуро произнёс полковник. — Похоже, что прахом пойдут все наши старания: не уберечь нам наши сокровища в подвалах. Придёт Ляпунов и всё себе заграбастает. Аль я не прав?

   — Как пить дать, — вздохнул Андронов. — Заграбастает — ладно. Меня, как предателя, вздёрнет наверняка.

Гонсевский покосился на зловещую тень на стене.

   — Сказывают, ты — чернокнижник. Колдун, стало быть. Можешь наслать на Ляпунова чары? Или зелье какое приготовить?

Дьяк вдруг гаденько хихикнул:

   — Лучшая отрава — клевета.

   — Это ты о чём?

   — Помнишь, что тебе Сапега советовал перед отъездом? Чтоб ты Заруцкого держался. Уж больно атаман Ляпунова ненавидит. А сейчас все казаки на земских в обиде.

   — Что так?

   — Сегодня одного пленного казака привели, вот он и рассказал, что на днях один из земских воевод, Матвей Плещеев, поймал на воровстве двадцать восемь казаков: грабили мирных поселяй Воевода приказал всех их утопить в Москве-реке у стен Николо-Угрешского монастыря. Другие казаки, которые ушли от расправы, позже вернулись, забрали утопленников и привезли в круг. Горячие головы бросились бить земцев, да атаманы их остановили. Потребовали ответа от Ляпунова: ведь он давал слово от всех воевод самовольно не казнить.

   — И чем дело кончилось?

   — Пока ничем. Запёрся Ляпунов в Никитском острожке под охраной своих рязанцев. Грозится, если казаки не утихомирятся, вообще отойти в Рязань.

   — Так что предлагаешь?

Дьяк пододвинулся ещё ближе, зашептал:

   — Грамотку могу составить, вроде как от имени Ляпунова, против казачества. И подпись его собственноручную изобразить могу. У меня есть его доподлинная грамота, где он об обмене Васьки Бутурлина просит. А ты эту грамотку казаку этому пленному и подсунешь. Он-то ведь казак не простой. В дружках у Сидорки Заварзина ходит. Тот уже просил его обменять. А Заварзин близок к Заруцкому...

...Едва чернила подсохли на новоиспечённой грамоте, как пленного казака в цепях приволокли в палаты Гонсевского. Тот грозно заорал на опешивших жолнеров:

   — Почто столь славного рыцаря в цепях держите? Снимите оковы да оставьте нас.

Пока недоумевавший казак растирал занемевшие члены, Гонсевский щедро плеснул в объёмный ковш вина:

   — Пей, казак! Знай мою добрую волю. Я к казакам всегда благоволю.

Тот опрокинул ковш залпом.

   — Ещё? Пей, не робей! Думаешь, Гонсевский враг ваш? То неправда! Ваш самый главный враг — Ляпунов. Он же вас всех ненавидит и уничтожить готов. Только ждёт своего часа.

Захмелевший казак с жадностью слушал. Слова клеветы падали на благодатную почву.

   — Мои дозорные перехватили на днях гонца Ляпунова, — как можно безразличнее продолжал Гонсевский. — Где-то тут у меня перехваченная грамота валяется. Ах, вот она. Послушай, что Ляпунов воеводам в города пишет: «Казаки — враги и разорители Московского государства. Их следует брать и топить, куда только они придут!»

Гонсевский сделал паузу и покосился, чтобы определить, какое впечатление производят эти слова на казака. Тот, выпучив глаза, топал ногами и бил себя в грудь:

   — Да мы его, блядова сына, самого убьём.

Гонсевский, будто не замечая, продолжал:

   — А вот что в заключение Ляпунов пишет: «Когда, Бог даст, Московское государство успокоится, тогда мы истребим этот злой народ». А вот подпись Ляпунова собственноручная, видишь?

Негодование уже прилично опьяневшего казака не поддавалось описанию. Он уже забыл, что находится в плену, и искал свою саблю, чтобы немедля расправиться с Ляпуновым.

   — Так соображаешь, кто ваш истинный друг, а кто враг? — спросил Гонсевский. — И чтоб ты окончательно поверил в моё благорасположение, я отпущу тебя и дам тебе с собой эту грамоту. Покажи её тайно Заруцкому, чтоб и он знал, что Ляпунов добивается вашей гибели. Эй, стража! Верните этому славному рыцарю его саблю да дайте доброго коня. Пусть возвращается к своим!

...Казаки собрались на круг у Воронцовского поля. В центре круга на дощатом помосте лежали, покрытые холстом, тела утопленников, взывавших к мести. Меж казаками крутился Заварзин, крутя грамотой, полученной от Гонсевского. Сам Заруцкий из осторожности на круг не приехал, поручив проводить его атаману Карамышеву. Когда страсти раскалились, Карамышев по решению круга послал гонцов за Ляпуновым. Тот, предчувствуя недоброе, отказался. Послали вторично, на этот раз не казаков, а людей степенных — Сильвестра Толстого и Юрия Потёмкина, заверив, что Ляпунова будут блюсти и не допустят никакого зла.

Ляпунов решился ехать. Причём, чтобы не давать повода казакам для озлобления, поехал, не надев воинское снаряжение, лишь накинув на ферязь епанчу и опоясавшись саблей. Казаки расступились, пропуская всадника в круг, где стояли атаманы. Ляпунов спешился, казаки обступили его плотным кольцом. Взглянув на трупы, Прокопий снял шапку и перекрестился. Люди, стоявшие рядом с ним, хмуро молчали, поглядывая исподлобья.

   — Вы знаете, что я приказа казнить не давал, — молвил Ляпунов. — То без моего ведома произошло.

   — Без твоего ведома? — вдруг сорвался на крик Карамышев. — А кто грамоты по городам писал, чтоб казаков убивать?

   — Сбесился? Чтоб я такое писал? — не теряя самообладания, произнёс Ляпунов. — Может, ты и грамоту такую видал?

   — А вот она! — Карамышев с торжеством сунул под нос воеводе свиток. — Скажешь, что не твоя подпись стоит?

   — Вроде как моя! — растерянно ответил Ляпунов.

Торжествующе ухмыляясь, Карамышев выхватил из ножен саблю. Следуя ему, обнажили сабли и остальные казаки и молча подошли к воеводе вплотную.

   — Что вы делаете? Али на вас креста нет? — раздался звенящий голос дворянина Ивана Ржевского.

Он пришёл в круг, чтобы высказать обиду Ляпунову за то, что он отнял у него земли, пожалованные ему польским королём за верную службу. Но, как бы ни был обижен Ржевский, он не мог смириться с вопиющей несправедливостью.

   — Вы же слово дали не обидеть!

Карамышев сделал короткую отмашку саблей, и Ржевский упал, обливаясь кровью. Видя смертельную опасность, Ляпунов схватился за рукоять сабли. Но вытащить её не успел — сзади рубанул его по голове подоспевший Сидорка Заварзин. На рухнувшего героя обрушился ещё с десяток сабельных ударов, превративших его тело в кровавое месиво.

   — Бей земских! — заорал Карамышев, вскакивая на коня.

Казаки лавой устремились к острожку, где находился шатёр Ляпунова. Разметав его в клочья и поубивав челядь, казаки бросились было к другим острожкам, где стояло земское ополчение, но, встретив сопротивление, утихомирились.

В этот момент показался наконец Заруцкий. Тайно торжествуя, он внешне был крайне гневлив. Разругав Карамышева, Заварзина и других заводил, он приказал отнести тела убиенных в церковь Благовещения на Воронцовой поле. После отпевания Ляпунов и Ржевский были торжественно похоронены в Троице-Сергиевой обители.

Узнав о гибели вождя ополчения, Гонсевский радовался, как будто одержал победу. Однако Заруцкий, став, по существу, единоличным предводителем, отнюдь не собирался искать мира с поляками. Напротив, он ощутил, что его планы по возвращению Марины Мнишек на царский трон близки к воплощению. Чтобы показать воеводам земского ополчения свою непричастность к гибели Ляпунова и верность союзу, Заруцкий в ту же ночь атаковал Новодевичий монастырь, последний оплот внешней защиты польского гарнизона. В нём находилось двести немецких наёмников и четыреста польских жолнеров. Первыми пошли на штурм только что подошедшие свежие отряды ополченцев из Казани и Нижнего Новгорода. Почти все они полегли под выстрелами оборонявшихся. Но когда у тех кончился порох, в атаку пошли казаки. Хотя осаждённые просили пощады, уцелели лишь немногие, которые по указу Заруцкого были оставлены в живых для обмена на казаков, томящихся в плену у поляков.

«Малу ж времени минувшу, якобы едину три месяцы, приеде летиня годины тая, позавиде дьявол сему настоящему делу изрядному ополчителю; той вышеупомянутый Иван Заруцкий дьяволим научением восприя во мысль свою, да научит казаков на Прокофья и повелит его убита, да восприемлет власть над войском един, и яко же хощет, тако тюрит. И нача напущата казаков на Прокофья и наряди грамоты ссыльныя с Литвою и руку Прокофьеву подписати велел, и токо за ссылкою из города от Литвы велел их выдати, будто Прокофий с ними своими грамоты ссылается, и хочет христособранное воинство Литовским людем в руце предати и сам к ним приобщиться. И тако возсташа народы и наполняшаяся людие гнева и ярости на сего нарядного властителя и воеводу Прокофья Ляпунова, без воспоминания его изрядного и мужественного ополчения, и восхотеша его предати смерти. И собрався воинство на уреченное место, еже есть во круг, по казацкому обычаю, и на сего воеводу и властелина посылает посланников, дабы ехал на уреченное место в круг собрания их. Он же, злаго их ухищрения не ведяще и о смерти своей не помышляюще, возстает от места своего и в круг настоящего собрания приходит по обычно по своему и испытует вещи позвания его. Они же в разгорении мысли своея начата его обличати виновными делы и изменою, и грамоты в войске честь, яже Ивашко наряди. И по сём яростне на него нападают и труп его на части разделяют, и в скором часе смерти горкия предают. И такое паде мёртв на землю славный сей и бодрённый воевода, Прокофий Ляпунов. С ним же прежде некто от честных дворянин и нача им разсуждати, дабы недерзостие сотворили, но со испытанием, дабы напрасно крови неповинныя не пролить. Они же вопияху: нам и сей изменник, угодник Прокофья Ляпунова. И того тако же безвинно смерти предаша. Положены же быть во едину гробницу, и погребены же быть честно у Благовещения пречистая Богородицы, еже есть на Воронцовом поле. Казацы же начинаемое своё дело совершиша и разъидошася в кошы своя».

«Повесть» Филарета.

Василий Бутурлин мчался к Ляпунову с горькой вестью: Новгород вероломно захватили шведы. Выполняя волю своего сюзерена Карла IX, де Ла-Гарди не скупился на льстивые комплименты в адрес русских и лживые заверения о готовности немедленно выступить к Москве для её освобождения от польских захватчиков. Но как только было получено от Ляпунова признание Земского собора, что шведский королевич достоин избрания на русский престол, так маски были сброшены. Грамота собора дала Карлу IX основание распоряжаться на Русской земле.

Пока шли неторопливые переговоры с новгородскими «лучшими» людьми, де Ла-Гарди подвёл своё войско вплотную к новгородским посадам. Бутурлин первым понял обман. По его приказу бывшие с ним стрельцы пожгли посады, чтобы лишить шведов и их наёмников защиты от крепостной артиллерии. Но это уже не смогло спасти положение.

Де Ла-Гарди использовал отвлекающий манёвр: он направил часть своих эскадронов к юго-восточной части города, к реке Волхов, куда приказал согнать все рыбацкие лодки с округи. Новгородцы сконцентрировали все свои силы на стенах, омываемых рекой. Тогда шведский полководец предпринял штурм с противоположной стороны. Один из горожан, перебежавший в стан врага, прополз по колёсной колее под воротами и открыл их, впустив шведскую конницу.

Главный воевода князь Одоевский после совещания се своими военачальниками впустил в кремль полк королевско: лейб-гвардии. В договоре с де Ла-Гарди говорилось: «Митрополит Исидор и Священный собор, боярин князь Одоевский, воеводы, князья, бояре, купцы, крестьяне избрали шведского принца в цари и великие князья над Новгородским княжеством, а также над Владимирским и Московским, если последние пожелают присоединиться к Новгородскому княжеству».

Бутурлин сделал ещё попытку продолжить сопротивление шведам. Он призвал новгородских дворян идти в его войско. Однако после обещания Одоевского, что под властью шведского «царя» дворянам будут сохранены их поместья, те предпочли присягнуть безымянному шведскому принцу. Обещания помочь ополчению против поляков были забыты, и Бутурлину ничего не оставалось, как повернуть коней к Москве. Но здесь его ждал новый удар — Ляпунова уже не было. Власть главного воеводы захватил Иван Заруцкий, принудив подчиниться себе Трубецкого, и раздоры в лагере ополченцев вспыхнули с новой силой.

Уже через несколько дней после гибели вождя произошла первая стычка. В лагерь была доставлена копия славной чудотворениями Казанской иконы Богородицы. Земские служилые люди шли её встречать пешком, а казаки отправились верхом. Казаки стали задирать дворян и детей боярских, грозя им расправой, как с Ляпуновым. Заруцкому едва удалось остановить кровопролитие.

Казаки стали захватывать обозы с продовольствием, которые направлялись земцам из их городов. Заруцкий лишал земцев и кормления с ранее розданных поместий, передавая земли своим приближённым. Ему нужна была крепкая казачья опора — он смог наконец громогласно объявить, что на московский престол сядет царевич Иван.

Для Гонсевского это была полная неожиданность. Ведь он рассчитывал, что со смертью Ляпунова казаки перейдут на его сторону. Но те ненавидели поляков не меньше, чем русских бояр, и когда польский военачальник послал лазутчиков для возмущения казаков, чтобы те согнали земских служилых людей с башен Белого города, лазутчиков схватили сами же атаманы и после пыток посадили на кол.

Узнав об этом, польский полковник вновь вызвал поздней ночью для тайного совещания дьяка Фёдора Андронова.

   — Надо что-то делать с Ивашкой Заруцким. Может, от его имени теперь грамотку составишь, чтобы города перестали свою помощь к Москве посылать?

   — В городах грамоте Заруцкого веры не будет, — покачал головой Андронов.

   — А кому они поверят?

   — Тому, кто их сюда призвал...

   — Гермогену? Он ещё жив?

   — Еле жив. Но дух его не сломлен.

   — Может, под пытками грамоту подпишет?

   — Нет, с ним силой говорить невозможно. Помнишь, как Салтыков ножом ему угрожал? Так ведь ещё пуще старец взъярился.

   — Но если ему сказать, что Заруцкий на царство хочет посадить сына Марины Мнишек?

   — Нам он не поверит!

   — А кому?

   — Разве что Мстиславскому...

   — Тащи этого старого мерина сюда!

   — А если не согласится?

   — Мстиславский? — усмехнулся полковник. — Уж этого мы уговорим.

...Тяжёлая дубовая дверь в келью скрипуче отворилась, пропуская Мстиславского. Подслеповато щурясь на свечу, он не сразу разглядел Гермогена, лежавшего на жёсткой лавке в углу под образами. А разглядев наконец, ужаснулся патриарх и раньше дородностью не отличался, теперь же взору боярина предстали живые мощи.

   — Эко что с тобой сталось? Почто от еды отказываешься?

   — Зачем пришёл?

С исхудалого лица на боярина глядели всё те же пронзительно-проницательные глаза.

   — Беда случилась, владыка!

   — Какая же? Неужели Жигимонт к дьяволу отправился?

Почувствовав насмешку, Мстиславский насупился, однако вспомнил угрозы Гонсевского и, пересилив себя, повторил, как втолковывал ему Андронов:

   — Ляпунова Ивана Заруцкий извёл.

Патриарх закрыл глаза, чтобы сдержать боль, и перекрестился. По впалой щеке поползла тяжёлая слеза.

   — Неужто настала для России погибель?

Мстиславский взахлёб продолжал:

   — А извёл он его, чтобы на царство Московское Маринкиного сына посадить. Отпиши, владыка, в города, чтобы ему не помогали в том!

Гермоген снова открыл глаза, посмотрел сурово:

   — А тебе-то какая прибыль в том? Небось всё едино: что литву на трон посадить, что казаков?

   — Жигимонту я больше не верю! — всхлипнул Мстиславский.

   — А коль все города земли нашей нового русского государя изберут, будешь ему служить?

   — Клянусь! — Мстиславский истово перекрестился.

— Ладно, зови моего служку, — произнёс Гермоген и неожиданно живо сел на лавку.

...25 августа в Нижний Новгород тайный гонец доставил последнюю грамоту Гермогена. В ней был твёрдый наказ скорей отписать в Казань к митрополиту, чтобы писал в полки под Москву к боярам и казацкому войску учительскую грамоту, дабы они стояли крепко в вере и боярам бы и атаманам говорили бесстрашно, чтобы отнюдь на царство проклятого Маринкина сына не сажали.

«И на Вологду ко властям пишите, и к Рязанскому владыке пишите, — говорилось в грамоте Гермогена, — чтобы отовсюду писали в полки к боярам и атаманью, что отнюдь Маринкин на царство не надобен: проклят от Св. собора и от нас».

Далее патриарх приказывал им все те грамоты собрать к себе в Нижний и прислать в полки к боярам и атаманью, а прислать с прежними же бесстрашными людьми Родионом Мосеевым и Ратманом Пахомовым, которым в полках говорить бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобен.

«А хотя буде и постраждете, — заключал святитель, — и вас в том Бог простит и разрешит в этом веке и в будущем. А в города для грамот посылать их же, а велеть им говорить моим словом».

Тридцатого сентября из Нижнего грамота пошла в Казань, казанцы переслали её в Пермь, а оттуда по всем городам. Единодушно было решено «быть всем вместе в совете и в соединенье, за государство стоять, новых начальств в города не пускать, казаков в города не пускать; если станут они выбирать государя, не сослався со всею землёю, того государя не принимать».

Один за другим отряды земцев стали сниматься и возвращаться к своим городам. В это время наконец к Москве вернулось с награбленными обозами войско Сапеги, ставшее лагерем напротив Тверских ворот Белого города. Это случилось накануне Успения Божьей Матери, в чём изголодавшийся кремлёвский гарнизон увидел доброе предзнаменование: ведь в этот день, по свидетельству Иоанна Богослова, «Всеславная Матерь Начальника жизни и бессмертия, Христа Спасителя нашего Бога Им оживляется, чтобы телесно разделить вечную нетленность с Тем, Кто вывел Её из гроба и принял её к Себе образом, который известен Ему одному». Отслужив благодарственный молебен, все восемнадцать хоругвей гарнизона приготовились к выступлению, как только Сапега начнёт штурм Тверских ворот.

Однако поначалу действия «сапежинцев» вызвали недоумение: он явно не спешил начинать атаку. Напротив, разделив своё воинство на две части, сам остался с пятьюстами всадниками в лагере вместе с обозом, а вторая часть из двух тысяч всадников, возглавляемая Руцким, неторопливо двинулась вдоль стен Белого города по направлению к Новодевичьему монастырю. Зная вероломный характер гетмана, Гонсевский впал в уныние, тем более что лазутчик донёс о том, что накануне под покровом темноты состоялась тайная встреча Сапеги с Заруцким.

Тем временем Руцкой, подойдя к стенам монастыря, не только не попытался их штурмовать, а, напротив, не спеша переправился на противоположный берег Москвы-реки и скрылся за Воробьёвыми горами. И русские и поляки решили, что «сапежинцы» вновь отправились за добычей, теперь к югу от Москвы.

Однако оказалось, что это был лишь умелый манёвр хитроумного гетмана. Был бы жив Ляпунов, вероятно, он бы догадался, что собирается предпринять Сапега. Ведь его малочисленный отряд вряд ли бы сумел добиться успеха в лобовой атаке при столь явном численном преимуществе ополченцев. Оставался расчёт на внезапность...

Руцкой появился через несколько часов там, где его меньше всего ждали: в Замоскворечье у острожков, пушки которых были направлены в сторону Кремля. Не ожидавшие удара с тыла, стрельцы побросали пушки и разбежались. Польские всадники их не преследовали, быстро забросав глубокий, но неширокий ров, соединявший острожки, землёй, щебнем и хворостом, они оказались на берегу Москвы-реки уже напротив Кремля и поплыли по направлению к Водной башне Белого города, ближайшей к стенам Кремля. Их увидели осаждённые поляки и дружно бросились к этой же башне. Внезапный натиск с двух сторон принёс успех — стражники, охранявшие башню, бросились бежать. Наутро победа была закреплена: сначала сдались стражи на башне под Арбатскими воротами, а затем, когда Сапега со своим отрядом подошёл к Новодевичьему монастырю, пала и эта цитадель.

Подводы с награбленным продовольствием беспрепятственно проехали в Кремль. Сапега, тотчас возомнивший себя великим полководцем, потребовал для своего войска нового вознаграждения. Гонсевский вновь сослался на отсутствие денег. Сапега, обосновавшийся в Новодевичьем монастыре, стал угрожать переходом своего «доблестного» воинства на сторону Заруцкого. Неизвестно, чем бы всё кончилось, но внезапно гетман занемог.

Его перевезли в Кремль, в бывший дворец Шуйского, но к ночи ему стало совсем худо, и он позвал к себе Гонсевского. Полковник со свечой в руке подошёл вплотную к кровати, чтобы разглядеть лицо больного. Вид его ужаснул полковника: глазные впадины стали огромными, а орлиный нос стал ещё больше.

Однако Гонсевский попытался ободрить больного:

   — Крепитесь, ясновельможный пан. Ведь всем известно ваше богатырское здоровье.

Гетман мрачно ответил:

   — Я позвал вас, чтобы проститься. Настал мой смертный час. Сбылось предсказание старца...

   — Какого старца? — удивился полковник.

   — Два года назад случилось мне быть под Ростовом. Мои полковники решили сжечь тамошний монастырь из-за некоего старца. Сидит он, прикованный тяжёлыми цепями к огромному бревну, но всё видит, что делается на белом свете. Он предсказал царю Московскому войну с Речью Посполитой, да тот не поверил... Он и нам напророчил поражение от Скопина-Шуйского. Так вот, прежде чем сжечь монастырь, решил я сам поглядеть на того старца. Зовут его Иринарх. Вошёл я в тёмную келью и поразился: вокруг чернота, а глаза старца светятся, будто лампады. Оробел я, хоть трусом никогда не бывал, говорю: «Благослови меня, батько!» А он отвечает: «Вижу, что передо мной великий воин. Но только мой совет: уезжай туда, откуда родом, иначе смерть приемлешь». Не поверил я, посмеялся. Вот видишь... Пророчество сбылось... Слушай, Гонсевский!

Сапега повернул голову к полковнику. Тот наклонился совсем близко.

   — Уезжай! Уезжай отсюда немедленно! Иначе ждёт тебя смерть неминуемая!

Испуганно крестясь, Гонсевский бросился к двери, едва не сбив с ног входившего бернардинца с молитвенником.

...Через несколько дней войско Сапеги, теперь возглавляемое полковником Осипом Будилой, ушло от Москвы, увозя на родину гроб с телом вождя.

«Прииде Сапега в монастырь к старцу, в келлию и вшед и рече: благослави, батко! Как сию великую муку терпиши? И отвеща ему старец: Бога ради сию в темнице муку терплю в келлии сей. И начата многие паны говорит Сапеге: сей старец за нашего Короля за Дмитрея Бога не молит, а молит Бога за Шуйского. И отвеща старец: аз в Руси рождён и крещён, и аз за Русского царя и Бога молю. И отвеща Сапега: правда в батке велика, в коей земле жига, тому Царю и правит. И рекоша Паны: тебе, господине, отправлята. И отвещав старец Пану Сапеге: возврагася, господине, во свою землю, полно тебе в Руси воевага, аще не изыдеши из Руси, или опять приидешь в Русь, и не послушаешь Божия слова, то убиен будеши в Руси. И пан Сапега рече старцу: прости, батко, и посём изыде с миром, приела старцу на молебну службу пять рублёв денег, и не велел монастыря тронуть ничим, и пойде Сапега с радостаю в Переславль».

Из жития преподобного Иринарха Затворника.

Как только «сапежинцы» оставили Москву, Иван Заруцкий решился на штурм. Под покровом тёмной сентябрьской ночи ополченцы подкатили мортиры к стенам Китай-города и открыли массированную стрельбу калёными ядрами. Одно из первых же ядер попало в сенной сарай, вспыхнувшее сено, гонимое ветром, быстро распространило пожар.

Пожар уничтожил почти все здания в Китай-городе, и теперь уже весь гарнизон вынужден был разместиться в Кремле. Скученность вела к раздорам в войске и упадку дисциплины; из-за пьяной безалаберности возникали пожары. Один из вновь прибывших в Кремль, ротмистр Рудницкий, избрал для себя в качестве жилища подвал в каменной башне, не зная, что ранее здесь находился пороховой погреб. Поскольку подвал никогда как следует не чистился, слежавшийся слой пороха на полу достигал целой пяди. Рудницкий приказал слуге зажечь свечу, чтобы осмотреться. Капля раскалённого воска упала на пол, раздался страшный взрыв, разворотивший подвал; восемнадцать человек, оказавшихся там, были разнесены на куски; уцелели лишь двое, находившиеся в дверях: их вышвырнуло высоко в воздух и, пролетев порядочное расстояние, они невредимыми упали на землю.

Загорелись и рядом расположенные подвалы. В одном из них поручик Самуил Маскевич хранил награбленное добро — парчу, шкурки соболей и черно-бурых лис, а также золото, драгоценности и жемчуг. Там же находились и вещи его челяди. Хотя пламя охватило и этот подвал и в любой момент мог раздаться новый взрыв, алчность победила: слуги бросились спасать своё добро, а заодно и вынесли ларец, принадлежавший Маскевичу.

Впрочем, радовался поручик недолго. Спасённый ларец он поставил в изголовье своей кровати. Это подметил пахолик его брата Яков. Ночью, воспользовавшись тем, что офицеры, как всегда, перепились, он бежал в русский лагерь, захватив с собой и сокровища Маскевича. Наутро пропажи хватились, поручик в ярости бегал с обнажённым палашом по крепости, но потом, не найдя вора и с горя выпив с братом по доброму ковшу вина, успокоился и философски изрёк:

— На что хоть раз взглянет волк, не зови своим!

Яков был из числа немецких легионеров, и его бегство вызвало очередную драку между немцами и польскими жолнерами, которые обвиняли немцев в предательстве. Действительно, часть ландскнехтов за последнее время перебежала на сторону «москвы». Ранее гораздо более дисциплинированные, чем польские товарищи, сейчас наёмники вели себя буйно и дерзили военачальникам, отказываясь повиноваться. Основание для обид у них было достаточное: Гонсевский в минуты опасности первыми посылал в бой немцев как более стойких воинов. В результате из двух тысяч, пришедших год назад в Москву с гетманом Жолкевским, осталось в строю чуть более двухсот. Своего командира, польского полковника Борковского, стяжавшего славу «долгоногого труса», немцы презирали за то, что прятался за спины своих солдат, не жалея их жизней.

Конрад Буссов разнимал вместе с Маржере утреннюю драку. Когда страсти утихомирились и забияки разошлись по своим казармам, он сказал старому сослуживцу:

   — Якоб, послушай меня, старую лису: если мы хотим остаться в живых, нам пора убираться отсюда.

   — Оставив в Сибири сына? — притворно удивился Жак.

Буссов горестно указал тяжёлой перчаткой на грудь, защищённую латами:

   — Моё сердце говорит мне, что моего любимого сына уже нет в живых. Дьяк подло обманул меня, обещав вызволить его из ссылки. Он уже тогда, при первом нашем разговоре, знал, что Салтыков ещё осенью приказал умертвить всех пленных, взятых вместе с Болотниковым. Его сын, посланный воеводой в Новгород, первое, что сделал, — казнил там двести заключённых, сдавшихся в Туле. Так что ничего меня не держит здесь. Хочу поскорей прижать к груди любимых моих внуков...

Старый авантюрист умолчал о главном: заставляла его спешить забота о сохранности награбленных сокровищ. Но поскольку половина захваченного принадлежала, по уговору, Маржере, то говорить о сокровенном не было нужды — Жака не меньше волновала судьба предназначенного ему добра.

Поэтому он лишь озабоченно сказал:

   — Легко сказать — «убираться». А как? Если мы попробуем бежать тайно, то могут схватить и казнить как предателей.

   — Якоб! Мне ли говорить, — льстиво ответил Буссов, — как тебя любят и уважают все наши доблестные солдаты.

   — Это ты к чему? — удивился Маржере.

   — Ты по праву в полку считаешься самым благочестивым и рассудительным человеком, — продолжал разливаться соловьём Конрад. — Одно твоё слово...

   — Позволь, так ты предлагаешь...

   — Чем мы хуже поляков? Соберём своё коло и выставим требование Гонсевскому и Борковскому — чтоб заплатили жалованье и отпустили нас домой восвояси!

   — Гонсевский может заподозрить, что мы все уйдём в русский стан.

   — Дадим наше твёрдое слово!

Маржере продолжал рассуждать:

   — Но ведь для Гонсевского будет хуже, если полк откажется воевать. Ведь всех не перевешаешь. Пожалуй, то, что ты предлагаешь, единственный путь избавления...

В это время на стенах вдруг раздались радостные крики и пронзительные звуки боевых труб. Друзья прислушались:

— Ходасевич идёт, наш долгожданный избавитель!

...В боевом порядке со стороны Яузы к Кремлю приближались тяжеловооружённые всадники. Над войском развивалось знамя коронного гетмана литовского Яна Карола Ходкевича. Он по праву считался одним из лучших полководцев Речи Посполитой. Ещё во время войны Сигизмунда с его дядей Карлом Зюндерманландским за шведскую корону Ходасевич, имея пять тысяч солдат, нанёс сокрушительное поражение в Ливонии восьмитысячной шведской армии и едва не захватил в плен самого Карла.

Однако на этот раз гетман не спешил с выполнением приказа короля по оказанию помощи осаждённому гарнизону в Москве. Причиной было отнюдь не нежелание доблестного вояки, а лишь то простое обстоятельство, что ему никак не удавалось набрать достаточного количества солдат. Королевское войско после захвата Смоленска разъехалось по домам, и шляхта отнюдь не горела желанием вновь воевать с русскими после жестокого смоленского урока, тем более что королевская казна была опустошена и платить воинам было просто нечем.

В конце концов гетман двинулся в поход со своим войском, отличившимся в Ливонии, в котором к этому времени едва ли насчитывалось две тысячи человек. Под Смоленском к нему присоединился отряд под командованием Станислава Конецпольского в тысячу триста всадников.

Обрадовавшиеся поначалу приходу Ходкевича поляки тут же впали в уныние, увидев, сколь малочисленно его войско. С таким количеством, конечно, невозможно было разгромить или хотя бы отогнать от Москвы казацкую армию Заруцкого и Трубецкого.

В свою очередь и у гетмана не вызвало радости состояние московского гарнизона. Первыми отказались ему подчиняться наёмники, в основном из числа ливонских немцев. Подстрекаемые Маржере и Буссовом, они потребовали немедленной их отправки на родину. Ходасевич решил было наказать для острастки пять наиболее буйных голов, но это вызвало такой взрыв возмущения, что гетману осталось лишь махнуть рукой и согласиться.

Посоветовавшись с Гонсевским, он, чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, распорядился, чтобы немцы охраняли русское посольство, которое король пригласил на сейм. В состав посольства вошли боярин Михайла Глебович Салтыков, князь Юрий Никитич Трубецкой и думный дьяк Василий Осипович Янов с товарищами, всего восемьдесят восемь человек. Из-за отсутствия наличных денег посольству на подмогу дали драгоценных камней и жемчугу, по оценке московских гостей, на 3871 рубль с полтиною.

Не успели ещё немцы покинуть Москву, как заволновались и жолнеры, подстрекаемые полковником Николаем Струсем, родственником Якуба Потоцкого, постоянного соперника Ходкевича.

— Ходкевич — литовский гетман! — кричал Струсь на коло. — А мы — войско коронное, и он не имеет права нами распоряжаться!

Чтобы отвлечь жолнеров, Ходкевич объявил о начале военных действий против русских. На время это утихомирило польских гусар. Действительно, на следующий день польские всадники двинулись в сторону неприятеля.

Казаки встретили поляков за стенами Белого города, однако рукопашная была недолгой — русские укрылись за остатками зданий и печей. Польской коннице негде было развернуться для атаки, а русские тем временем вели прицельный огонь. Видя, как тает его и без того немногочисленное войско, гетман повернул к западу и стал лагерем у Новодевичьего монастыря.

...Тем временем Жак де Маржере и Конрад Буссов, обременённые возами с награбленным добром, спешили в Варшаву, где должен был состояться сейм.

Король в сопровождении супруги Констанции и сына Владислава, нареченного московским царём, под бравурные звуки музыки торжественно въехали в город, где их встречали сенаторы и весь цвет польской знати. Здесь короля ждал Жолкевский со всеми своими полковниками и ротмистрами, сверкавшими великолепными одеждами и богатым воинским снаряжением. Сам гетман подъехал к королю в открытой роскошной коляске, которую везли шесть белых турецких лошадей.

Непосредственно за ним, тоже в открытой королевской карете, везли знатных пленников. Бывший царь Василий Шуйский сидел между двоих братьев. На нём был длинный белый, вышитый золотом кафтан, на голове — горлатная шапка из чёрной лисицы. Толпа, стоявшая вдоль дороги, с любопытством рассматривала его сухонькое личико, окаймлённое маленькой круглой бородой, красные подслеповатые глазки озирались с опаской.

Следом везли боярина Шеина со смолянами, а за ними пленных московских послов — Голицына и Филарета. Поезд заканчивался шествием пехоты и гетманских казаков.

Пленных ввели в сенаторский дворец, где уже расположился король со своим двором. Подошедший к трону Жолкевский произнёс высокопарную речь, сравнивая короля без ложной скромности, а также и себя с великими римскими героями. Указав на Шуйского, гетман произнёс:

   — Вот он, великий царь Московский, наследник московских царей, которые столько времени своим могуществом были страшными и грозными короне польской и королям её, турецкому императору и всем соседним государствам. Вот брат его, Дмитрий, предводительствовавший шестидесятитысячным войском, мужественным, крепким и сильным. Недавно ещё они повелевали царствами, княжествами, областями, множеством подданных, владели городами, замками, неисчислимыми сокровищами и доходами, и по воле и благословению Господа Бога, дарованному вашему величеству, мужеством и доблестью нашего войска, ныне они стоят здесь жалкими пленниками, всего лишённые, обнищалые, поверженные к стопам вашего величества, и, падая на землю, молят пощады и милосердия.

При этих словах гетмана Василий Шуйский одной рукой снял шапку и пальцами другой в глубоком поклоне коснулся земли, затем поднёс их к губам. Дмитрий поклонился один раз, а Иван, вспомнив обычай холопов, отвесил три земных поклона, при этом горько плача.

Гетман вновь обратился к Сигизмунду, вальяжно расположившемуся на троне:

   — Ваше величество! Примите их не как пленных. Я умоляю за них ваше величество. Окажите им своё милосердие и милость; помните, что счастие непостоянно и никто из монархов не может быть назван счастливым, прежде чем не окончит своего земного поприща.

С ответным словом от имени короля выступил канцлер Лев Сапега:

   — На что прежние наши короли не могли надеяться, о чём не смели советовать мужественные полководцы, чего не думали рачительные сенаторы дождаться, то свершила смелость вашего величества и мужество его милости пана гетмана польскою рукой.

Неожиданно внёс диссонанс в благолепие торжества Юрий Мнишек. Вскочив со своего места, он громогласно потребовал суда над Василием Шуйским. Он вспомнил и коварное убийство царя Димитрия, и оскорбление своей дочери, царицы Марины, и собственные лишения в то время, когда находился в плену. Василий стоял молча, не отвечая на выпады честолюбивого пана. Промолчали и сенаторы, не желая угождать Юрию Мнишеку.

Король отпустил от себя пленников милостиво. Царя с братьями отправили в Гостынский замок, недалеко от Варшавы. Нужды пленники не испытывали, однако тоска уже через год свела Василия в могилу, а за ним скончались Дмитрий и его жена, подозреваемая в убийстве Скопина-Шуйского.

...По окончании королевского приёма состоялся праздничный фейерверк. Ошеломлённые обыватели дружно заорали, увидев в небе двух орлов. Один из них, белый, изображал Польшу, а другой, чёрный, Московию. Белый орёл пустил струю огня в чёрного, чёрный треснул и рассыпался искрами. Толпа повторяла слова снующих там-сям иезуитов:

   — Даруй, Боже, яснейшему королю Польскому, для блага Христианской церкви, уничтожить коварных врагов-москвитян!

Жак де Маржере, который в это время прощался с Конрадом Буссовом, ибо дальнейший путь его лежал в Гамбург, глядя на всеобщее ликование, процедил:

   — Рано Сигизмунд празднует победу под Московией. За одиннадцать лет я хорошо узнал русских. Их не сломить, даже если взять Смоленск и Москву!

«Снова подул резкий, сильный, бурный Аквилон вероломных северных изменников; снова всколыхнул он лицемерную и ненадёжную Московскую монархию. Русские сердца не смягчились даже предлагаемыми от тёплых фавониев царскими милостями Владислава, ни за что не хотели выразить повиновения, к которому обязали себя присягой, не растаяли и не отказались от упорного мятежа, даже чувствуя горячее прикосновение огненного Марса.

Сперва наблюдались небольшие вспышки этого Московского мятежа; их можно было легко задавить, как змею в траве. Но всевышний приговор Небес был иной.

Всевышнему Подателю счастья показалось, что поколение Сигизмунда слишком разрослось; так же, как и слава Польского народа. Обладание Московской монархией намного усилило бы его могущество и дало бы возможность отвоевать королевство Шведское. Наконец, король захотел бы овладеть также королевствами Данией и Норвегией. Эти три королевства, Шведское, Датское и Норвежское, были соединены под одною властью во время правления королевы Маргариты Шведской в 1380 г. Королю Сигизмунду легко было бы сделать то же самое, если б он распоряжался по воле Небес и если б удержался на Московском престоле. Небеса лишь показали ему призрак такого счастья, не дав этому призраку возможности осуществиться, т.е. не допустили соединения Московской, Польской, Шведской и других монархий под его скипетром. По мнению Небес, королевский дом был бы чересчур щедро одарён, если б всё это досталось ему в удел.

...В то время, когда королевский двор и волнующийся сейм радуются известиям о победах, Россия, освободившись от удил, сбросила севшую к ней на спину торжествующую Польшу. Я изложу вкратце, как это было. Народ, потрясённый внутренними усобицами, несогласиями и притеснениями чужеземных властелинов и уже завоёванный Поляками, снова освободился и вернулся к прежнему состоянию. Всё это случилось благодаря всесильным Небесам: они, пресытив взоры зрелищами, происходившими в столь могущественной монархии, велели сойти со сцены Польше, которая, подобно актёру, исполняла в течение нескольких часов на Московском театре роль Триумфатора».

Дневник Мартына Стадницкого.