Некогда жить

Евдокимов Михаил Сергеевич

Маршкова Татьяна Ивановна

Эх, не знаю даже, чего рассказывать-то…

Страницы творчества

 

 

Из раннего

 

Мама Валя

Домик стоял через дорогу от нашего. Он был каким-то пришибленным, сгорбившимся, крыша накренилась в сторону двора и постепенно сползала. Летом, когда окружающие его деревья тополя-самородки распускали свою зеленую свежесть, домик едва виднелся. И завались он на землю в эту пору – никто сразу и не хватился бы.

Неприметно жила его хозяйка тетя Валя. Дочь уехала к себе в город и до сих пор не объявлялась. Бабы поговоривали, что она там вышла замуж и не приезжает сюда с мужем потому, что стыдно ей показывать свою сумасшедшую мать. Однако от денег, которые ежемесячно посылала ей тетя Валя, они не отказывались. Моя мать, у которой нас было семеро, не верила этим бабьим домыслам. Однажды она ездила в город на базар, по пути зашла к тети Валиной дочери… «Ну, чего она там?», – спросил мой отец, который тоже не мог смириться с несчастьем соседки. «Ничего… заполошной Валю обозвала… Стыдно мне, говорит, показывать ее…» И они долго вдвоем сокрушались и защищали тетю Валю. Перебивая и поправляя друг друга, они переворошили всю ее жизнь. Каторжную, как выразился мой отец, жизнь. Из их воспоминаний я узнал, что…

…Она, тетя Валя, первая в нашей деревне закончила десятилетку в районной школе, – ходила туда пешком за восемнадцать километров. После школы хотела поступать в какой-то институт, но тут заболела ее никогда не болеющая мать, и она осталась в деревне работать. Работала на мельнице – на самой трудной и пыльной работе в деревне, старалась помочь матери, которая никогда в жизни сама не работала: сначала муж работал на нее, а после войны, которая отняла его, зимой приторговывала салом, а летом опять же дочь все каникулы горбатила на зерновом току. А болела старая так, – как почувствует, что скоро самой придется надрываться – сразу в постель. Врача не требовала, только обставится всеми пузырьками и лежит, в потолок смотрит. Тетя Валя, конечно, не думала о матери плохо и всячески старалась ей помогать, не замечая того, что это давно уже не помощь, а… черт знает что. Даже назвать трудно. Потом приехал в деревню молодой агроном – красивый и грамотный. Он приметил Валентину на мельнице – ее нельзя было не приметить, она действительно была красивая. Ей тоже понравился. Через полгода сосватали их. А через год родилась у них дочь. Жили хорошо: оба работали, кормились сами, кормили и мать. Жить бы да жить, так нет! Этой карге все мало было: то у нее дочь мало зарабатывает, то он ничего, кроме зарплаты, в дом не несет… Так и пошло. А тут пригласили его в город на работу, как перспективного специалиста, и пошла семья на разлад: эта старая ведьма срочно слегла, стала обвинять свою дочь в том, что она бросает мать, запричитала… и та осталась в деревне. Кинуть бы все да и уехать за мужем-то, нет, пожалела.

На протяжении двух лет муж всячески пытался забрать их с дочерью к себе в город, но все безрезультатно, – старуха сделала свое дело, – остались: жена без мужа, дочь без отца. Но и тут, даже алименты и посылки, исправно идущие из города, попадали в руки тети Вали очень и очень редко.

На первых порах еще сватались к ней, но она никого не приняла. Красота в ней оставалась, но душа замкнулась. А теперь, когда родная единственная дочь не кажет носа ей – матери, и вовсе отошла от людей. Отгородилась невидимым забором.

Было у нее единственное утешение в жизни – большой серый кот. Звала она его полным именем: Василий. Часто по двору, устланному мягкой зеленью травы-муравы, вышагивал Василий рядом со своей хозяйкой, урча, лаская боками ее ноги. На шее у него всегда был повязан атласный желтый бант. За ограду выходили редко, когда не было на улице мальчишек – те дразнили ее и гоняли кота. Взрослые не обращали на это внимания, только спрашивали: «Что, Валентина, погулять?» И все. Когда он выходила одна и присаживалась к бабам на лавочку, ее спрашивали участливо: «А что одна-то? Василий где?» Тетя Валя серьезно отвечала: «Да в магазин побежал, хлеба дома ни крошечки…» Все замечали, что она заговариваться стала, однако никто не улыбался, только понимающе кивали головами, соглашались. Так и шла жизнь с Василием: то он за хлебом «сбегает», то дров «нарубит», а то и за сеном с мужиками вдруг «поедет». Вот так Василий «помогал» тете Вале по дому. С этим все смирились. Никто ничему не удивлялся. Не удивлялись даже, когда тот на остров за облепихой «сплавал» и целое ведро набрал, – все смотрели на ведро, до краев наполненное ягодой, и приговаривали: «…Ай да Василий! Ну молодчина! Мне бы такого сына!..» На что тетя Валя ответила: «Умотался он! Спит сейчас, бедняжка. А ведь говорила: не надо, не надо! Мне-то чего делать?! А нет, говорит, ты отдыхать должна. Уж вон сколько поработала!..» Никто бы, наверно, не удивился, если бы он и на луну улетел, но… удивились все другому.

Как-то субботним вечером, после баньки, сидела тетя Валя со своим «помощником» на диване – смотрели телевизор. Показывали «Кота в сапогах». В этот вечер она, не дождавшись вежливого голоса диктора, напоминающего о том, что пора выключить телевизор, пошла на кухню, достала из сундуку старые разноцветные лоскуточки, оставшиеся еще от дочери, когда та еще играла в куклы. Осторожно, чтобы не разбудить сонного «уработавшегося» за день помощника, она смерила пальцами его лапку, нанесла карандашом отметки на красном фланелевом лоскуточке и принялась шить Василию обувь.

Утром в воскресенье Василий разгуливал по своему двору в красных фланелевых тапочках с отворотами и беленькими шариками из ваты, привязанными к тапочкам ниткой. Тетя Валя сидела на завалинке – любовалась на Василия. Хозяин гулял – Хозяйка любовалась!

– Ого! Какие тапочки ты своему Василию сшила! Ну и ну…

– Небось заработал. Вона как подмогает-то! Такому не грешно и сшить, – заговорили бабы на лавочке, когда они с Василием вышли на улицу, – мальчишек не было.

– Да то дочь прислала ему! Вот… – Она достала листок бумаги из кармана своей блузки, протянула единственному мужику, сидевшему среди баб, дяде Лене Анисимову. Тот был балагурным мужиком и всю жизнь щелкал семечки. Сейчас он оставил свое занятие, взял листок, исписанный синим химическим карандашом, принялся читать. Читал вслух – всем:

– «Здравствуйте, мои родные: мама и Василий! Как вы там? Я очень по вас соскучилась. Все хотим приехать к вам, да никак не получается. То работы много, то болею. Болею часто. То ничего-ничего, а то вдруг так голову схватит, что невмоготу! Наверное, потому, что сильно скучаю по вас. Все думаю, как вы там с Василием?».

– А чего думать-то? Ехала бы да посмотрела, как тут мать-то!

Дядя Леня знал, что письмо писала сама мать, но специально возмутился.

– Так болеет же она! – сказала Валентина. – Опять же через нас. Ты дальше читай.

– «…Вася, мне мама писала, что ты ей помогаешь. Молодец! За это я высылаю тебе тапочки. Носи. Да слушайся маму!

Я, как выздоровлю, сразу приеду погостить.

Да свидания. Целую вас! Ваша Тамара».

Дядя Леня закончил читать.

– Ну а тебе-то что прислала? – спросил он.

– Да… хотела этот… – Она волновалась, глаза ее беспомощно забегали.

Нужно было ей помочь.

– Лезешь вечно с дурацкими вопросами! – зашипела на Леню жена его. – Шаль, наверное, – поспешила она на помощь тете Вале. – Что ж еще?!

– Да, да! Шаль! Именно, – обрадовалась та. – Да зачем она мне летом-то. Вот к зиме приедет сама и шаль привезет…

– Да и то правильно, – одобрили соседи.

Они разошлись.

А к вечеру поближе Василий вышел на улицу самостоятельно. Он степенно разгуливал по улице в своих тапочках и с бантом на груди. Когда Василий поравнялся с анисимовским забором, из ворот выскочил Шарик и покатился в его сторону, грозно взвизгивая и поднимая хвостом пыль. Василий сразу заметил его, но уверенно и спокойно, немного даже постояв, потрусил к ближайшему столбу и в тот момент, когда Шарик был уже у цели, мягким прыжком взлетел на столб… Тапочки заскользили по столбу, и кот медленно поехал вниз. У самой пасти Шарика, который стоял на задних лапах, вытянувшись вдоль столба, Василий прыгнул в сторону. Но Шарик в два прыжка настиг его…

Уличные мальчишки с трудом отбили пострадавшего, но было поздно. Те же ребятишки похоронили его у дороги под тополем.

Видел это и дядя Леня Анисимов. Всех ребят он строго предупредил, чтобы ничего не говорили тете Вале. Не дай бог! Она и так мало хорошего в жизни видела…

Наутро тетя Валя стала спрашивать соседей, не видал ли кто ее Василия? Пошел, мол, за хлебом и как в воду канул. К обеду, когда сосед, поплевывая семенной шелухой вышел за ограду и присел на лавочку рядышком с тетей Валей, она спросила:

– Леня, ты, случайно, не видал моего Василия?

Тот ждал этого вопроса, однако ответил не сразу.

– Где-же, где же я его… А! Вечером вчера с портфелем шел туда – в центр. Я говорю, куда, мол? А он говорит: поеду в Глинск, там, говорит, заработки больше… Шубу т-тебе, – дядя Леня смотрел в землю, – говорит, купить охота… Да он должен тебе там письмо оставить, – решил добавить он. – Однак-ко пора мне, Валя. Работы м-много. – Он не мог выдержать ее беспомощного взгляда.

Вечером, когда соседки, управившись по двору, традиционно обсуждали дневные происшествия на анисимовской лавочке, тетя Валя вышла из своей ограды и направилась к ним. Она несла в руке лист бумаги. Протянула его бабушке Груне, одинокой доброй знахарке, которая отпевала ее мать перед похоронами.

– Ты чего, Валь? Читать, что ли?

– Прочти, теть Грунь. А то совсем ничего не вижу… а письмо мне Василий написал. Из Глинску.

– Из какого Глинску-то? Что эт за город такой? – не поняла та.

– Заработки там… Да вы прочитайте мне… Да пойду я.

– Читай, Груня. Василий у нее куда-то запропастился, – зашептали бабы. – Читай, ей легше станет.

Старушка достала очки, положила лист на колени и принялась читать. Читала громко, понимала, для чего надо.

– «Здравствуй, мама Валя! Пишет тебе твой сын Василий, – начала бабушка Груня, и голос ее задрожал. Она достала из кармана передника носовой платок, помолчала мгновение и продолжала: – Пишу я тебе из Глинска. Работу дали мне здесь хорошую, шофером пока: рабочих на работу вожу на автобусе. Заработки очень хорошие. Думаю, шубу тебе купить к именинам. Взял жену себе. У нее дочка есть, в городе на мастера учится. Хоть и не пишет она нам, все равно жена любит ее. И меня любит. В общем, баба хорошая. Тебе от нее большой привет и поклон! Как куплю шубу, сразу приедем. Целую, твой Василий!».

У бабушки Груни выступили слезы, и она, не глядя на тетю Валю, сунула ей письмо, приложила к глазам платок. Молчала. Бабы засуетились. Дядя Леня, который был здесь же, за забором, и слушал, как читала знахарка письмо, стиснув зубы, громко выругался про себя, дернул носом и направился в глубь двора.

– Вот видите! Василий-то помнит про меня. А у самого ведь семья теперь… Вот ведь. – У тети Вали задергался подбородок. Она всхлипнула, что-то еще говорила, но было уже непонятно и не слышно, – бабы гудели: доставали свои носовые платки. Бабушка Груня, не поднимая головы, кротким поклоном попрощалась со всеми и направилась к своей усадьбе. Жена дяди Лени Анисимова взяла под руки плачущую Валентину и повела через дорогу домой.

На задах у самой реки раздался выстрел. Не было слышно ни крика, ни какого другого звука. У самой кромки обрывистого берега ткнулся мордой анисимовский Шарик. Рядом стоял его хозяин, держал в руках одностволку.

– Прости хозяина сваво, – не сдержался я. Другой смерти, видно, бог не дал. Прости…

Поделом ему хозяин влепил, решили мы тогда с пацанами. А сейчас я думаю: «В кого стрелял дядя Анисимов? Ведь не в Шарика же?»…

 

Промашка

Жилы-были старик со старухой…

Одним из зимних вечеров дед Панас и его супруга бабка Домна сидели дома, пили чай и смотрели телевизор. Настроение у обоих было никудышное. И если в этот момент спросить у них, что нужно для того, чтобы оно улучшилось, – ответ был бы один: что-нибудь покрепче этого чая. Или, как говорил Панас, «антискукотинчику».

Нужен был повод, конкретный и веский. Первой идея пришла старику:

– Сбегала б ты, бабка, в сельпо, да взяла бы чего от скуки-то. С грустными глазами в гроб и то не годится…

– Да и то верно, – охотно согласилась та. – Да вот только деньжонок у меня – на коробку спичек занимать надо… – она лукаво посмотрела на супруга.

За сорок с лишним лет совместной жизни с Домной Панас достаточно хорошо изучил ее маневры в области экономии. Но никогда не обижался. Прощал.

– На, возьми вот, – он протянул ей пятирублевую бумажку. Та не без удовольствия приняла деньги и быстро засобиралась в магазин. – Ступай. Я пока пельмени зачну.

– Вот это идея! Ну, голова, дед! Посидим так хошь ладом. – Впустив в избу клубы холодного воздуха, она исчезла.

Оставшись один, старик принялся готовить мясо и тесто.

Так было заведено: Домна решала все дела, которых касалось движение на дальние расстояния, Панас выполнял все остальные операции ведения их нехитрого хозяйства. Но опять же по возможности, по той простой причине, что у него отсутствовала правая нога.

По возвращении из магазина старушка задержалась в сенях, достала из сумки одну бутылку, сунула ее за бочку с солониной, что стояла в углу, и вошла в избу. Дед уже приступил к главной операции – лепке пельменей. Войдя, Домна поспешно выставила на стол поллитра «сретства от скуки», сбросила фуфайку и принялась помогать супругу.

На протяжении всего времени, что они лепили пельмени, хитрая старушка неоднократно, по разным причинам, несколько раз выходила из избы и с каждым приходом обратно глаза ее становились ярче и выразительней. Дед, заметив это, почувствовал неладное. Под предлогом нужды, опираясь на свои костыли, он вышел в сени, хлопнул там уличной дверью, и, как ему показалось, беззвучно вошел в кладовую. В доме было слышно, как он чиркал там спичками, что-то перекладывал, ворошил, кряхтел и матерился. В конце концов что-то нескромно загремело…

– Сыщик! – не выдержав, ухмыльнулась «экономка». – Ищет там, где запрятал бы сам… А прятать-то самому нечего, – едва сдерживаясь от смеха, заключила она.

Когда «сыщик» вернулся, супруга безукоризненно сидела на прежнем месте и продолжала стряпать.

– Ну, как? Легче стало? – участливо спросила она.

– Не тваво ума дело… Бросай пельмени-то! Кипит уже давно.

Через несколько минут на столе стояла большая чашка, полная исходящих ароматным духом пельменей, и две граненые стопки, до краев наполненные «антискукотином». Выпили безо всяких тостов. Ели тоже молча. Попытки Домны разговорить старика ни к чему не привели. Угрюмый Панас наполнял опустевшую посуду, и они тут же, не чокаясь, опорожняли каждый свою. Пили… Закусывали… Снова пили…

Хорошее настроение к старику не приходило. «Антискукотин» был бессилен.

Чашка вскоре опустела. В бутылке оставалось на донышке. Дед засыпал новую партию пельменей в кипящую воду и, разлив последние капли по стопкам, сел в ожидании горячего. Взглянув на свою старуху, Панас вдруг решил, что ей уже достаточно и одним движением перелил из ее стопки в свою.

– Ты чего эт?

– Боюсь, дурно станет. Вона глаза-то, прям те бык разъяренный!

Старуха медленно поднялась и неуверенной походкой направилась к выходу, прихватив фуфайку и платок.

– Куда еще? – строго спросил дед. – Ночь уж…

– Пойду к сос-седям, уксс-су возьму, – совсем невнятно заговорила та.

– Иди-иди, – пробурчал Панас. – Щас тебе и уксусу, и перчику… все дадут.

Тем временем Домна допила в сенях остатки своей персональной и, приговаривая: «Сначала твою, а потом сяк свою», – покачиваясь, отправилась к соседям, что через дорогу.

Зима в этот год была очень снежной. Заборы были занесены снегом так, что местами их вообще не было видно. Большинство жителей деревни протаптывали дорожку по сугробу и ходили прямо через забор. Торчавшие из-под снега штакетины, которые до момента Домна преодолевала легко, сейчас оказались для нее серьезным препятствием. Она зачем-то нагнулась, взялась за них руками и осторожно стала переставлять, сначала одну, потом другую ноги. Но тут невидимая сила покачнула, старуха несколько раз прокрутилась вокруг себя и повалилась в снег. Поднимаясь и отряхиваясь, она увидела перед собой парадное крыльцо дома. Голова сильно кружилась. Ее тошнило и бросало из стороны в сторону. Собравшись с последними силами, преодолевая ступень за ступенью, она пошла в дом. Отворив двери, которые вели на кухню, она с трудом, но увидела, что на столе стоит чашка с пельменями. От теплого воздуха стало еще хуже…

– Ой, – залепетала «нежданная гостья». – Вы тоже пельмени стрряпате! А я к вам за уксс-сом пришла…

…за столом сидел дед Панас. Рот его был открыт… Рядом стояли его костыли… у печи лежала кочерга…

 

Капроновый

Андрей Капроновый. Так называла его не только деревня, а с некоторых пор вся округа. Даже жена его, которой не по нутру было это прозвище, – и та срывалась. Увидит бывало в окно, как муженек походкой старого пингвина вдоль забора продвигается к дому, скажет при детях: «вот и Капроновый наш идет». Вздохнет про себя: «Эх, кабы не лихо – все бы было тихо…»

Прозвище это Андрей дал себе сам.

Лежал тогда в больнице с очередным и последним сотрясением мозга.

– Как-же это вы, дядя Андрей, не убились только? – спросила его нянечка. Вот тут-то он и дал жизнь своему прозвищу:

– А я капроновый! – гордо заявил он тогда.

Так и присохло.

И чего только с ним не случалось?!.

Однажды на своем «Ковровце» – единственном по тем временам мотоцикле в деревне – он со всего маху слетел под берег. Обрыв был около десяти метров! А приземлился он у самой воды! Как остался жив?! Даже в больнице тогда не лежал. Отхромал с недельку и опять за руль… А через месяц: на большой скорости, выскочив из переулка на свою улицу, вдоль которой за день вырыли глубокую канаву – тянули водопровод, и огородили ее жердями – (ладно бы днем), и… перебил Андрей на своем «козле» все жерди-столбики и… «ушел» по траектории в канаву. Испугались, помню, все, кто видел, – кинулись к канаве, подбегают, смотрят вниз – цирк вне манежа!! – среди деталей и запчастей сидит Андрей и, пересыпая из ладони в ладонь песок напевает: «Песок, как вода он течет и льется. Попробуй, попей, – горлышко забьется! Тру ля-ля, да тру ля-ля, килограмм по три рубля…»

В больнице, однако, пришлось полежать.

Пока он выздоравливал, жена продала все, что осталось от мотоцикла, в соседнюю деревню. Думала, избавилась… Ан – нет. Андрей, как выписался – поехал в ту деревню и выкупил обратно.

– Сломаешь голову-то! Ирод. Посмотри, у тебя же двое на руках! Их-то пожалей!!! – заплакала супруга, завидя злополучную рогатую машину.

– Лишь бы они свои не сломали, – ответил он хмуро. Добавил гордо: – А быстрая езда никогда не мешала хорошо жить!

Насчет скорости он говорил так всем, кто пытался с ним беседовать на эту тему.

Многое еще встречалось на стремительном пути Андрея: были и заборы, и кусты, и деревья, и домашняя птица… Все как-то сходило с него. Может быть, сходило бы и дальше, если бы вот так – по мелочам, но… Случилось другое. Страшное и непоправимое.

Как-то под вечер поехал он на ферму к другу. Версты три всего и будет-то до нее. Посидели. Выпили немножко. Поговорили. За разговором и не заметили, как стемнелось. Не пускать бы его тогда по потемкам. Да где там…

Дорога была и ровной, и знал ее Андрей хорошо. Но темень, видимо, была уже непроглядной. А вместо фары – фанерный кружок в черный цвет. И надо же! Через дорогу именно в этот момент перегоняли табун лошадей… Лошадь, в грудь которой сбоку воткнулся «Ковровец», издохла здесь же – на дороге. Андрей, перелетев через нее, упал прямо на голову, – повредил себе позвоночник и получил тяжелое сотрясение.

Из больницы он вышел только следующим летом.

Исхудавший и перекошенный, он был медлительным. Бледно-желтое лицо его пересекал кривой шрам от подбородка до виска. Большой палец на правой руке сросся буквой «Г», только смотрел он у него в другую сторону. Потом, когда он стал уже выходить на люди, мужики специально спрашивали его: «Как, Андрюха, жизнь?» – «Норма!» – отвечал тот, выставляя этот палец, – знал, что будет весело.

Вроде все обошлось. А вот сотрясение оказалось слишком серьезным. Жену свою и детей он часто называл не их именами. Или смотрит-смотрит на кого-нибудь из соседей, – хочет назвать его по имени и не может. Скажет только, бывало: «А, а знаю, а назвать а-немогу», – он здорово при этом заикался.

В магазине, говорит однажды продавцу:

– А, Зина, а дай мне а-пачку сахару и это, а…а…ххы-х-х-х… – он то на вздохе, то на выдохе пытался стряхнуть эту проклятую букву, но та словно вцепилась в кончик языка – никак не слетала.

– Что, Андрюш, может, халвы? – поспешила на помощь девушка-продавец, которую звали вовсе не Зина.

– А черт с ей! А, давай а-халвы, – с моим языком хлеба не исть.

И самое унизительное для него было то, что его не принимали на работу. Шорником. Врачи запретили. Когда к Андрею приходило нормальное сознание – это случалось иногда – он отправлялся в контору и просил у директора работу.

– Да не могу я, Андрюша! Не мо-гу, понимаешь?!

– Пошто? – обижался тот. – Ты же видишь, я абсолютно нормальный?! – при этом специально называя его по имени-отчеству четко и правильно.

– Не хочу я отвечать за тебя, понимаешь ты?! – срывался директор.

– За себя отвечать еще научись, а потом уж… Э-эх – он хлопал дверями.

Из конторы Андрей шел пустынной улочкой убитый и угрюмый. «Ответчики… – рассуждал он про себя. – Заотвечались! Глядите на них вся деревня… Вон, воробья сколько, воронья. А собак? Да чего там… Скотина домашняя и та за себя ответит. Из малых своих постоит. Ну-ка бычка-годовалку подразни… Много ли надразнишь? А-аа… Поддаст под окорок и будешь кувыркаться! Вот тебе и ответ весь. А то ишь чего! Нужны больно мне ваши ответы. Да я своими руками еще такое смогу!., вот только палец, правда… Но все равно!»…

Он понимал, что конторские правы. Но не мог сносить это унижение – инвалидность на сорок восьмом году жизни. «Вон Пашка Казанцев инвалид потому, что ноги нет. А ведь скорняжит, однако! А я? Тьфу!!!»

Он шел на конюшню. Так как-то с кем-то выпивал. Да еще разные праздники, юбилеи… а родни полдеревни… И опять провалы памяти начались.

Однако ближе к осени директор сам вызвал Андрея.

– Здоров, Андрей! – И протянул руку ему навстречу.

– Чего звал? – не ответив на приветствие, сухо бросил вошедший.

– М-м да… – смутился на мгновение тот. – Я, это, работенку тебе кое-какую присмотрел.

– А мне кое-какую не надо. Ты мне а-дай а-асыромятину и шило!

– Нет, – отрезал тот. – Этого не могу. А вот место сторожа при гараже могу тебе предоставить. Работа: впускай – выпускай, и шестьдесят рублей к пенсии.

– Мне хоть сорок без пенсии! Дай а-сыромятину и а-шило! – Андрей не моргал.

– Да, не могу, я сказал! – директор нервничал. – Решай: будешь сторожить или мне другого искать?

Делать нечего – согласился.

На другой день Андрей приступил к новой работе. Осваивал специальность «впускай – выпускай». Работа ему не нравилась, с шоферами он был неприветлив. На приветствия кивал только. И молчал. Так шли дни-ночи Андрея-сторожа.

Наступил октябрь. Зачастили прохладные дожди. Стояла большая грязь. Окошечко в сторожке чаще запотевало. В будке стало зябко, сумрачно, неуютно. От всего этого у Андрея становилось еще тяжелее и опустошеннее на душе.

Однажды сырым, хмурым утром по гаражу пронеслось:

– Капроновый-то того… Вздернулся…

Мужики сняли тело с петли, бережно положили в кузов грузовика, отвезли родным.

В сторожке на столе нашли свежеисписанный листок. На нем неровным корявым почерком было написано:

Заивление
16 окт. 1972 г. Веревкин-шорник.

Директору совхоза т. Камынину В.Н.

От сторожа поневоли т. Веревкина А.И.

Прошу уволить меня вчерашним числом 15-м октября-месяца по собственному желанию потому-што не хочу штобы за меня отвечали.

Много лет прошло с тех пор. На кладбище есть небольшой деревянный столбик-памятник с маленькой красной звездочкой и надписью. Чуть ниже надписи – небольшая приписка: «Он любил быструю езду». Эти словечки нацарапаны чьими-то глупыми руками. А руки человека, в память о котором поставлен этот столбик, были поистине золотыми. Уж кого, как не его, вся округа до сих пор помнит, как искусного мастера шорного дела.

 

Воскресным днем

Какой житель деревни не знает, чем пахнет воздух по первым заморозкам? Особенно по воскресным дням? Знает любой. А для тех, кому не довелось этого почувствовать, я объясняю.

Воздух в эти дни стоит пропитанный запахом паленой щетины и пронзительными визгами. Это повелось испокон веку, и никто из деревенских, пожалуй, еще не миновал участи: по году, а то и по два ростить, кормить, ухаживать за своей утварью, а потом, хочешь не хочешь, – надо забивать…

Вот в такой-то морозный день сосед Иван пригласил соседа Леньку подмогнуть заколоть полуторагодовалого борова. Тот охотно согласился: после такой работы причитается «законная» под свеженинку (это тоже испокон). Договорились. Ленька оделся во все старенькое, взял паяльную лампу, но величиной в локоть и прихватил бутылочку самодельной, – градусов под семьдесят – у соседа жинка скуповата на это дело. Пошли к Ивану, тот еще не полностью был готов к предстоящей работе. Прежде чем войти в дом, Ленька тщательно заткнул свою за пояс.

– Каво делаешь-то? – заметил хозяин.

– Это на потом, день только начался.

В доме Иван, одеваясь в надлежащую одежду, как бы между делом, спросил Зойку – жену свою:

– Мать, ты не вырешишь нам с Фроловичем по маленькой? А то день-то больно морозный, – не застудиться бы…

– Вам все одно: морозный он или жаркий, лишь бы причина была.

Однако достала из-за предпечья бутылку с мутноватой жидкостью, выставила на стол два стакана и соленые огурцы. Хоть эта оказалась послабже Ленькиной – пошла хорошо. Пить половину из наполненного до краев они не умели. Крякнули. Закусили. Пошли во дворик.

У сарая оба остановились. Фролович достал из-за пояса брюк свою бутылку, а предусмотрительный хозяин кусок хлеба и немного сала. Пристроили все это на столбике, за который прицепились ворота своими шарнирами, и начали «последнюю подготовку».

Через некоторое время опорожненная посудина, куртыхаясь в воздухе, полетела за сарай. Мужики были готовы…

– Во-от! Так оно будет ловчей. – Лицо Ивана покосилось. Его всего передернуло.

– Да уж… – ответил Ленька. (Он мастерил веревочную петлю) – А дюжой боровок-то?

– Дюжой?! Какой там… Пудов на двадцать, больше не потянет.

Но тот не обращал внимания на приведенную цифру – он редко когда что-либо считал. Сам из фронтовых, худощавый, со вставными челюстями мужичок, он напоминал ветку сухой картофельной ботвы. Иван же, в отличие от своего соседа, о войне знал немногим больше семиклассника (сам тогда еще под стол пешком ходил), и своими зубами, на спор, он поднимал свою старшую дочь – здоровую девку за ремень, и мог поставить стул вверх ножками, уцепившись зубами за спинку.

– Ну, что? Однако айда?! – не то спросил, не то скомандовал хозяин.

– Айда…

Друзья, покачиваясь, направились к двери сарая.

– Я пойду туда – шугану его, – с этими словами Иван, оставив двери открытыми, вошел внутрь. Фролович с трудом разложил петлю у самого порожка, уперся ногами в мерзлый коровий отход, покрепче намотал на руку конец петли, прислонился к стене, – ждал. Ждал, когда тот шуганет. И тот шуганул.

– Ну-ка, давай-давай!.. Ну! Иди. Иди, иди, Боренька… – и еще что-то в этом роде доносилось из сарая.

Осторожно, задевая боками косяки, громко хрюкая и фыркая, боров вывалил свое огромное розовое тело на мороз. Завидев это «чудовище», Ленька съежился, глаза его заморгали чаще, казалось, вот-вот повиснут на переносице… Ему стало ясно: никакой это не Борька, – это Борис! «Дело – дрянь», – подумал он. А тем временем невероятных масштабов животное переставляло свои короткие, но толстые ноги по петле. Фролович отогнал дурные мысли, когда в петле оставалась одна лишь левая нога. Он собрал и без того покидающие его силы, выкрикнув что-то громкое и дикое, резко дернул веревку на себя! Все было мгновенно… Борис, испугавшись, рванул и… началось!

…Ленька, как подкошенный, слетел с ног, а боров, с визгом подпрыгивая, мчал его по мерзлым говяхам, разметанным по всей территории прогона. Пастушьим кнутом Фролович скользил по окаменелым кочкам, ударяясь о них головой, которую с первых же секунд оставила шапка… Он стонал, охал, матерился… Борис, пронзительно визжа, бежал от этих криков и нецензурщины…

Иван спешил на помощь: он бежал следом, перепрыгивая через волочившегося друга со стороны на сторону, пытаясь ухватиться за веревку, но на такой скорости и при таком состоянии сделать это было почти невозможно. Он тоже матерился.

От жестокого и частого содрогания головы у Леньки вывалились обе челюсти.

– Селюсти маи-и!.. Сселюсти-и..!

– Держись, Алексей!!! Щас я его оховячу-у!..

И он держался. Иван пыхтел и тяжело дышал. На ходу он выхватил из-за голенища нож. Чувствовалось, что он готовился к решающему прыжку… Но! Самогон дал о себе знать: Иван споткнулся. Потеряв равновесие, как подранок, он описал несколько кругов в воздухе руками. В одном из взмахов у него выскользнул нож, и, блеснув в лучах ноябрьского солнца своим лезвием, вот-кнул-ся… прямо… под хвост невинного животного!.. Борис, потеряв даже способность визжать, издавая непонятные звуки, рванул к двери сарая, перепрыгнул через приступку… Только тут, ударившись головой о приступку, Ленька затормозил, – веревка оставила его руку!

Держась за голову, с помощью своего спасителя, он отыскал свои челюсти, вытер их о фуфайку и сунул в рот.

Упоминая каких-то святых, он, проклиная это воскресенье, пошел прочь со двора… А зря ругал: день был на редкость чудесный! Светило доброе солнце!! Лучи его озаряли и двор, и сарай. В сарае, исходя кровью, дико визжал Борис, у сарая, глядя вослед другу и опустив руки, стоял его хозяин и не менее дико матерился…

 

Мечта

Деревня наша вроде обыкновенная. Как и многие другие на Алтае. Казалось бы, ничего особенного. Но это только, казалось бы. На самом же деле все гораздо иначе, все по-особенному.

Люди… Люди, которые представляют собой не просто численность населения, а являются той самой основной, главной характерной достопримечательностью. А жили эти простые и в то же время необыкновенные люди в своих разнокалиберных домишках, которые вытягивались в длинные, узкие ленты-улицы. Ленты эти тянулись вдоль широкой могучей реки Обь, которая именно здесь и брала свое начало. Правда, начало ее скорее можно назвать слиянием: бурная, строптивая горная Катунь и кроткая, степенная озерная Бия соединили свои воды в единую величавую Обь, на левом берегу которой и расположилась эта наша деревня. И, если правая, Набережная, своими огородами чуть ли не касалась воды, – то левая, третья и последняя, как по порядку так и по счету, заблудилась в лесу и получила соответствующее название – Лесная.

Вот эта Лесная-то и являлась той самой основной достопримечательностью. На улице этой, в сорок с небольшим дворов, и жили, в основном, те самые простые, необыкновенные…

В памяти моей до сих пор сохранились портреты некоторых из них. Вот один из них:

Иван Данилович Кураев.

Среднего роста кряжистый мужик, с доброй-предоброй улыбкой на щекастом, с маленькими карими глазками, лице. Темные прямые волосы небольшим чубчиком смотрят в правую сторону… Одним словом – это сама доброта земная! Доброта и любовь!.. Любовь ко всему живому, к жизни самой, какие «номера» она бы не выбрасывала. Любовь…

И была у него давняя, уже не сбывшаяся, мечта быть… машинистом на локомотиве, или, как он сам выражался, паровозником. Мечтал с самого детства. Мечтал и теперь… Но теперь ему было не пять, а ровно в десять раз больше. Правда, были слухи, будто он, Иван, чуть было не стал паровозником. Но опять же, было это очень давно – еще во время войны. Будто Иван (в то время еще Ванька) жил тогда в городе Б., что за рекой, недалеко от железной дороги в каком-то бараке и сосед по бараку, машинист, иногда брал его с собой в качестве помощника. С ближайшей станции надо было подтягивать составы с горючим. Туда и обратно набиралось-то всего не более пятнадцати километров, но для Ваньки это были походы!.. И как будто довелось-то ему проделать не больше десятка таких походов. Всего-то. И, может быть, совершал бы он свои походы и до сих пор, да мать Ванькина решила оставить этот город и переехать за реку. Ну, а поскольку железной дороги здесь не было, стал Ванька… трактористом. Пусть не очень, но все же похож на паровоз.

Тракторист из него получился отменный! Да вот беда: никак не мог он не вспоминать о своих походах по «железке»… И при первом же случае, которые не так уж и часто представлялись, рассказывал разные случаи из «паровозной» жизни. Рассказывал с большим забвением. Иногда, когда его хорошо слушали, он, закрыв от удовольствия глаза, на одном дыхании мог рассказать целую историю. Обычно это были выдуманные им самим истории. Выдумывал на ходу! Да так, что слушавшие его, в прямом смысле слова, раскрывали рты и глаза их округлялись… И только мы с Витькой – его сыном и моим другом, уже давно ничему не удивлялись. Но однажды…

В доме Кураевых было слишком шумно и очень душно. Где-то в дальнем углу местный гармонист Вовка Головин подбирал на своей коронной трехрядке «Тонкую рябину». Кто-то выкрикивал тосты:

– За невесту!!!

– За наш-ш-Надю-ушу!!!

– За счастье молодых! За их здоровье!

– Детей, Володя! Детей, побольше!!! – крикнул кто-то в адрес жениха и захохотал как-то странно, как крупный град по деревянной крыше… Народу было много. Все сидели там, в большой комнате за длинным свадебным столом. А здесь, на кухне, сидели и стояли мужиков с десяток – все слушали Ивана Даниловича. Тот, уже изрядно захмелевший, как и было запрограммировано, рассказывал очередную историю. Все, вроде, как обычно, но… перегнул Иван.

– Шел я тогда на Ташкент, – начал Иван, – надо было платформы с оружием там… с припасами разными доставить. Ну, только мы отошли от города, как вдруг!.. перед самым паровозом по линии идет какой-то парень! Кх-хы, вот, парень… (В процессе разговора он всегда кхыкает и воткает. После каждого «кхы» следует «вот», и так на протяжении любого его монолога. Не по болезни, просто прием у него такой.) А я же не могу одним махом состав остановить! Ну, давай сигналить ему, кх-хы, вот, сигналить!.. Не оборачивается, – идет, во-от, идет. А помощник мой, Ванька Шапкин, говорит: – «Дай я его с дороги столкну, выскочу, вот, столкну. Ну, я говорю, давай! Только быстрей, – говорю, – а то обоих ухайдокаю! Кх-хы, вот, ухайдокаю… Тот, значит, спрыгнул, забежал вперед, догнал парня-то этого, да, кэ-эк ошабурил!!! Кх-хы, вот, ошабурил… (резко нахмурив брови, тем самым придавая сюжету его неповторимость, посмотрел на мужиков. Все идет хорошо – все разинули рты. То, что надо).

– Батя, – вдруг прервал отца Витька, который был здесь же, – батя! А в каком году это было? – с усмешкой спросил он, стараясь придать иронию его рассказу.

– Я-a точно уж не помню, – как-то нараспев заговорил тот. Ну, где-то, годов… тридцать назад. И будто от чего-то опомнившись: – А твое-то какое дело? Кх-хы…

– А такое и дело, батя! Я комсомолец. И прощать за проступки я не имею права никого! Понятно?! – Витька покосился на зевак и, подмигнув незаметно для отца, добавил твердо. – Даже если им окажется мой отец! Вот какое мое дело, батя.

Все прекрасно знали, что батя сочиняет, но никто и никогда не перебивал его. Всем было интересно. Устал деревенский мужик от забот своих, которые не покидают его даже в выходные дни. Скотина, – она выходных не признает. А за ней ухаживать надо. Поэтому ему, мужику… много ли ему надо?… Стакан пропустить, да поговорить. Тем более всем нравилось, как он – Иван – искусно сочиняет. Всем нравилось.

– Ты еще помет от желтой курицы! – вдруг застрожился Иван. – Вот… помет… И мал еще судить отца!

– Ну помет не помет, а судить, батя, имею право, – спокойно среагировал Витька (он знал, как бы отец ни строжился, – никогда не поднимет руки. Такого не было еще ни разу в жизни). – Как комсомолец и гражданин, – он опять подмигнул толпе, которая стала заметно расти, и продолжал: – А ты знаешь о том, что Шапкин твой уже отбывает свое?!

– Чего? – не понял тот.

– Да все того же – срок отбывает! – Он снова подмигивает. Мол, еще не все, слушайте дальше.

– За что? – спросил наивный Иван. Он действительно, в силу своей замкнутости и безвыездного образа жизни в деревне, доверял сыну, который как никак, заканчивал первый курс института, – учился в городе на учителя. – Откуда ты это взял-то?

– Оттуда! Откуда!.. – Довольный тем, что батя «клюнул», продолжал: – А ты знаешь о том, что до сих пор второго ищут? А?..

– Кого? – совсем ничего не понимая, спросил тот.

– Тебя, наверное. Кого же еще?! Не кулаком он его, – Шапкин-то, а ключом, батя. Вот так… – Витька сиял.

– Да ты чего языком-то трясешь? Чего?..

– Да все того же… – с наигранной серьезностью произнес тот.

Батя окончательно растерялся. Позиции сдавались сами по себе.

– А я-то при чем тут? Ванька ударил, – ему и ответ держать.

– Да… но послал-то его ты. Ты толкнул его на преступление!

А парня… парня нет… – Интонируя скорбящие нотки в голосе и переходя на шепот, продолжал: – Кому ты – мой отец – можешь теперь свою непричастность к этой гибели доказать? Чем ты докажешь? Че-ем? – Витька играл роль следователя. Играл отменно. Прям само правосудие. Казалось, вот-вот скажет: «Этот обвиняемый – мой отец. Я отказываюсь вести дело и прошу передать его в руки другого следователя».

– Да ну тебя, – уже совсем неуверенно отозвался отец.

– Нет, ты всем скажи! Всем!

Обстановка приобретала сугубо юмористическое настроение. Стали слышны тихие похихивания. И только двое: отец и сын, оставались быть серьезными.

– Да отвяжись ты! Ничего я не буду говорить. Нечего мне говорить… – раздраженным тоном воскликнул Иван. – Во-от.

– Тут групповая, батя. А скрывать тебя я не буду! Завтра же пойду в сельсовет и доложу участковому все как есть.

– Да если бы он изнасиловал кого? То что? Мне может за него в тюрьме сидеть?? Кх-хы…. вот, в тюрьме…

Хихиканье мгновенно перешло на откровенный смех. Батя посмотрел на зрителей: – Чего ашшэрились-то? Э-э, э-э-э… Тьфу! – он плюнул на пол. Да так звучно, что стало всем ясно – Иван вложил всю душу. Завелся…

– Хватит тебе, Витька! – сказал кто-то из гостей с упреком.

– Нет, – твердо возразил тот, – пусть ответит! – Витька так вжился в роль, что на разразившийся вокруг него хохот не обратил ни малейшего внимания. – Перед законом. Перед народом…

– Ну, Витька! Хватит тебе – все мозги уже вывихнул! Ни перед кем я не буду отвечать, вот, отвечать… Ишь, ты, законы?! Знаем законы не хуже вашего…, кх-хы…. вот, не хуже… И стращать меня не надо! Вот… Уже стращщенные. Кх-хы… вот, стращщенные…

– Да хватит вам, уже не смешно.

– Кончай гастроли, Витька!

– Мужуки! Посмеялись маленько и будет. Завязывайте это дело… – не то просили, не то советовали мужики.

Смех совсем прекратился. Сцена потеряла интерес. В этот момент на кухню вышла Витькина мать, жена Ивана: заполошная, крикливая и не по годам подвижная баба.

– Ты, скорлопердла, до каких пор будешь людям бошки морочить?! Всю свадьбу вокруг себя собрал, паровозник чертов! Ты пошто такой есть-то?!.. Душа твоя мазутная!.. Все люди – как люди…, а ты-то пошто такой? – и пошло, и пошло… Остановить ее в таких случаях было невозможно. Иван знал об этом. Еще он знал, что говорить в этот момент ничего не надо, – может быть еще хуже и можно испортить праздник. А портить нельзя… Уж слишком большой он, праздник-то.

– Уйди лучше с глаз моих, скорлопердла! – не унималась баба.

– Ну ладно, раз долдонилась… кх-хы… вот, раздолдонилась… На «КА-700» теперь не остановишь… Да ну вас.

Он вышел во двор. Был апрель, небо было звездным и каким-то близким-близким. Вовсю пахло весной! И воздух… Какой стоял воздух!!! Иван вздохнул. Глубоко вздохнул… Носом. Чуть попридержав, вытянув губы – выдохнул. «Э-эх, сладкий какой!..» – подумал Иван. И ему вдруг показалось, что воздух этот – его, Иванов! И что не принесенный он – воздух, какими-то ветрами, а выращенный им, его руками здесь, – на огороде. И вот теперь будет дышать им сколько влезет; и весну эту, что еще осталось, и все лето… До самой осени! И уж в этом-то никто его не осудит. Никто не запретит… не имеют права. А может, у кого-нибудь из соседей кончится и кто-нибудь из них придет к нему, скажет: – Так и так, мол, Иван Данилович, дышать совсем нечем, – помоги! Бога ради, займи!.. – И он, простой деревенский тракторист, просто так, безвозмездно даст воздуха какому-нибудь учителю… или… бухгалтеру… Да-а кому угодно!!! Валентину Вязьмикину, например. А то заладили – «дурак», да «дурак»… А человек он хороший – я работал с ним, знаю. Дал бы… Не задумываясь!., была бы только нужда.

Он достал «прибоину», закурил. Даже жалко стало воздух… Он разогнал дым рукой.

– Ничего… он-то поймет меня, своего хозяина, а вот они… – Он кивнул головой в сторону своего дома (оттуда уже доносилась трехрядка, сочувствуя страданиям тонкой рябины, кто-то глухо выстукивал каблуками плясовую, на кухне мужские голоса неровным строем выводили «…Из-за острова челны Стеньки Разина…» – свадьба рвалась на улицу, на простор). – Они никогда понять не смогут… кх-хы… вот, не смогут. Э-эх! Махну-ка я в следующий отпуск в Ташкент! Отведу посевную… и махну! Пусть без меня тут попробуют… А я посмотрю – как оно?! Дышаться-то будет!.. Своим-то воздухом?.. Дали бы отпуск… Только дали бы!

Он любил свою семью. Сильно любил. И крикливую жену свою Зойку, и трех дочерей, и единственного сына своего Витьку… Всех любил. Витьку, правда, чуть больше, он мужик – продолжение фамилии, значит…

А на пассажирском поезде он действительно никуда и никогда еще не ездил. Хозяйство, будь оно неладным… Он бросил окурок, тщательно втоптал его в изглоданный за день солнечными лучами снег сапогом… Направился в дом:

– Кх-хы, отпуск… вот, отпуск…

Он мечтал… И он поедет.

ОБЯЗАТЕЛЬНО ПОЕДЕТ!!!

 

Письмо

Письмо это получил молодой, но бородатый искусствовед Сашка Наумов в октябре – ровно через месяц после «разведпоиска», как он сам называл свои творческие поездки по деревням разных областей с целью выявления народных умельцев, сумевших как-то сохранить творческие наследия своих предков. Писала поделочница глиняной мелкой игрушки-свистульки бабка Феня из Белгородской области.

Письмо это резко отличалось от тех, предыдущих, которые приходилось Сашке получать довольно часто. В тех чаще речь шла – о «помоги», о «выручи», о «посмотри»… – одним словом, от ходатайства до резины к «Запорожцу». Такие «весточки» Сашка и читал-то через строчку. Он ждал чего-то живого, настоящего, теплого. А от общения с бабкой Феней у него душа струной вытянулась. Отобрав для выставки несколько десятков ее игрушек, он строго наказал ей тогда написать ему в Москву, во что сам, по чести, не верил. «Стара-то я уж и грамоты не разумею», – ответила она. «А вы диктуйте внуку – он у вас ученый – в пятый уже идет», – ответил тогда Сашка. И все же не верил.

Сам-то по приезде в Москву написал ей, а на ответ и мысль не наводила. А тут – на тебе – письмо от самой бабки Фени. Аккуратненько вскрыл потертый толстенький конвертик (специальным ножичком), развернул три тетрадных листа, с двух сторон ровно исписанных детской рукой. Пробежал глазами по первой верхней строчке, затем по второй, потом дальше и дальше, да так и забыл про свое «святое» дело – трубку, которую, когда читал что-либо, не вынимал из зубов.

Оно не повествовало, это письмо, не кричало, а скорее пело, пело не поставленным голосом, не профессионально, но чисто сердцем.

И представилась Сашке та далекая деревня Кожля, о двух комнатушках домишко, который, как глухарь на току, растопырил крышу до самой земли и кажется вот-вот начнет кружиться и кланяться…

В том уголке, где больше света, сидит у стола бабка Феня и, подперев голову кулачками и глядя в никуда, диктует внуку своему, диктует, диктует, диктует:

– Добрый день и веселия час, Александр по отцу не ведаю покуда. А охота вас навеличать Святодельевичем, по то как дело ваше святое для меня и как я если ишо такие то не приведи господь, если и они так живут. У нас уже давно нет, как я. А я как в плену: ни по-городскому, ни по-деревенски. Стою как над обрывом. И денежный кризис в меня тоже весь исчез. Я послала вам игрушки свои доведенные до чести и жду, когда почтой вы пришлете мне какие деньги.

Ну, а внук-то мой уж шипко рад, что вы ему привет прислали. Шла я еще с бураков с глиной, а он меня все выглядывал, чтоб сообщить о вашем письме. – Ой бабушка, мне как привет тут друг мой прислал вот иди глянь. О, господи и что жа там за друг, да дядя Саша москвич. Ну слава Богу, надоел мне уже. Ну бабушка возьми и прочитай мне мой привет от друга моего. Ну я ему так говорю привет. Нет, не так. Ты вот возьми письмо в руки да ты не туда глядишь, а в потолок. Вот сюда гляди. Тогда мне будет хорошо. Читай уже что ли, а я буду слушать. Да я только большое печатанье могу тихонько-тихонько по буквочке, а это никак не раскладу по мыслям. Сам читай. Прочитал все и привет свой даже два раза. Ну ложись быстрей. Завтра мы писать будем. И сегодня это завтра и пишет он а чернила радостью отсвечивают так заметно аш. А ложился-то, когда велела, да взял гармошечку поломанную, вздумал свой любимый расказ о Павке. Кажись книжка, сказание о танкисте выучил на изусть, как воевал, как мост взял смелостью своею, и вот наигрывает как никак, а сам подпевает этот печальный расказ. Вы спрашиваете в меня дела. Вот такие в меня дела, что это вся карточная игра. А я карты в руках не держала. Вот теби и да что это будут дела. А еще дела да беда, что я одна. Не в кого нынче чего и спросить. Вот сидю все верчусь на стуле в холодной хате потому что тут свет есть, а там нет. Включателей нема. В лектрика може и есть да к нему нельзя подлезть. Неначем. И вот гляну на потолок, а матица мне говорит спроси ты лучше у окна. Окно отвечает в меня не спрашуют, а смотрят. Вон дверь. Я к двери, а та мне говорит есть на то школа, но от тебя закрыта – ты стара. Даже так сердита. Сядь вон как сидишь да сиди думай как твои дела. А дела все шагают, все ломают да в кучу глину складают. А картошки нечишены в миске стоят и плачут что я про них забыла и даже не помыла. И дела мои игрушки еще старое название им свистуны чи мои чи твои. Я их тыщами делала на печку сыпала и отправляла по городам. То в Курск, то в Рыльск, а то и на Белгород. А помнишь сказал как поехали со мной в Москву – а я испугалась и к окну. А с чем же я поеду. Вы почитай, дай вам господь приуважили гостинцем о колбаски и канцерве всякой. А я картошкой не совсем дурна к вам да и совись не пустит. Я сейчас от того кусочка отщиплю и под язык и все так долго про вас добром помню. А с вашими игрушками что задали морока приключилась. Вот слеплю поставлю, а она мне говоря нет не так поставь и начинай снова. Ох так и долго я их робила пока они в меня не заговорили. Хочь и не все а кое-что сказали хотя они и не живые а в печке свое смотрят и говорят со мной даже кричат нам тут хорошо жарко нам еще надо чтоб ты нас пожгла, а ты смотри пали нас получше. Вот Саша какие они в тебя сердитые. Им то надо знать што и печка плоха и дров то нет. все дрова так за глиной и проходила. Тут чуть снег привалил. И как стрекоза точь в точь осталась потому что без дров. А председатель молодой не наш в доме новом и сказал по то что мало в деревне робила и ищи дрова точь в точь как иди да попляши. Вот и пляшу как говорится шутя со шкафа на пол и обратно. А как потянуло холодом чуть так в той комнатушке на кухне угол так и задышал глиной прямо залеплю его, а он все одно на меня пых да пых холодом своим. Наверно закрою ее навовсе. А то уже тут ночью смерть меня разбудила.

Ты спишь, а я к тебе пришла.

А мне то уж так надоела. Что тебе нужно от меня?

Рука то в тебя замерла? Это я тебя так мну.

Иди ты ко всем чертям от меня, а спасть хочу ужас. Я встала с полатей а она сзади, вот эта противная дама, смерть моя. Стала я вчерашнюю даму доделывать куклу ночью – как не давал мне кто руку как помяли. А она сзади дышит так со свистом как мои игрушки что не удалися. Зато утром сразу получилась красивая кукла.

А еще тогда как вы в меня были пока игрушки мои в руках прям подплясывали и ловко выходили а как отъехали – так они сразу угасать стали. А вы пишите всегда радуйте их свистульки мои и они лучше свистеть будут они же что дети малые. Я на вас Саша не обижаюсь только все одно скажу что понапрасну вы без согласия моего ходили тут в совет чтобы насчет мне какой помощи. Вас они видно боялись, а как отъехали они меня и выстыдили на деревне, да так что соседи прознали. Смеются с меня что защитника в Москве нашла. Я же в деревне мало робила, только в кочегарке – там невидно было. Ну я не обижаюсь на вас. Вы по мысли моей хороший человек. Время свое на меня колоду безумную не жалеете. Это радостно мне и очень подуше. А то что это вышло с советом так это получается тоже от чего-то другого, а плохого всегда бывает много. А они не хотят мне плохо. Они с государством работают. А я само. Вот и выходит, что надо так. Да Саша я вот вернусь к офицеру. Я его с мужа что и был у меня один тогда давно давно лепила. Как тогда да хорошо меня тряхнул пьяный, что я оказалась сначала в больнице а потом в милицию попала. А там люди умны и велели убраться ему в 24 часа туда откуда ему писала дама тайные письма. А умирал говорят там так пришел не трезвый лег в коридоре что спит. Она перешагнула пусть так спит и он все спит и спит и спит… И превратила я его с мертвого в живого. Положила сохнуть вместе со зверями. Он как проснулся глянул что со зверями лежит рассерчал на меня. А я сижу крашу лису что на виноград смотрит и покрасить ее надо так плутовато плутовато и виноград что есть захотелось прозрачненько чтобы. А я ведь не художник. Я смотрю, а у него прилепок то офицерских нет на плечах. Сделала быстренько. От так добрее стал и лек опять ладно что со зверями. Еще выскокло тут сравнение людей со зверями. Особенно хорошо получилось в квочке ну наседке. Я ее даже сравнила с государством. Вот как партия любит своих людей, так и она своих ципляток. Только бы не рубили им головы когда подрастут. Я уж ох как сильно против того что рубить.

Вы мне Саша желаете покоя. А их бывает 2 покоя. Какого же вы мне желаете покоя. Вечного покоя или живого? Вечный мне не нравится. Я хочу настоящего покоя. В меня его к сожалению нет уже давно. Заменили мне мой покой бессонные ночи. Зачастили ко мне появляться. Волос почти весь вычесала из головы оттого что нет покоя у меня. Хотела я купить себе хорошее настроение с энергией. Тоже нет нигде по магазином. Нет ли у вас для меня хоть бы грамма два-три. Ты знаешь где, а вот мне не говоришь почему-то, пришлите мне в конверте немножко. А унесла лисичка с котиком, чтобы ее догнать и отнять бы у плутовки мое настроение с хорошим покоем.

Вот и получается у меня как во сне какая то литературная связка для сказки. Не могу коротенько писать я никак все виною да много ну вот пока все. Досвидания.

Кланяйтесь своей семье.

И внук мой что ваш друг кланяется. Он вас признает за министра пусть говорит дядя Саша даст хватеру в Москве. Я там буду… Он так то обрадовал меня вчера после вашего письма. Прям день весь расписывал игрушки. 20 игрушек расписал. Не надевши штанишек сидел, и не завтракал. Я и тем и другим зазывала. – Не перебивай. – Брось говорю потом докрасишь. – Нет, не к чему теперь бросать. Не перебивай. Одним словом паренек на деле. Мне очень хочется чтоб он не бросил игрушку, чтоб его знали умные люди как вы и внимательные, если я умру. А он не любит ссор до нужной цели. Главно чтобы ему ниспослал всегда в жизни таких как вы отзывчивых людей, не так как мне на старость. А я и то вам рада до одури. Оно и хорошо будет.

А чужими слезми я не хочу жить как у нас живут. Пусть меня никто не любит и не поймет потому что я так живу, но я лучше умру только буду жить до конца своим копеечным трудом.

Ладно. Пока все. До свидания. А то утро. Время уже не мое.

 

Из популярного

С голоса артиста

 

Из бани

Рассказы эти без названия. Просто, знаете, по сюжету, то есть, по обстановке. Те какие-то моменты, сюжеты, которые наблюдаешь из жизни, они остаются в памяти. И вот такая была интересная обстановка, когда однажды, в участке, милицейском участке, мы присутствовали…в качестве гостей, правда. И вот, в это время доставили одного задержанного, паренька такого местного, который, как выяснилось, шел из бани, никого не трогал, по берегу реки шел, отдыхал. И вдруг его неожиданно совершенно и ни за что обидели… три раза. Он тоже обиделся… один раз. И все. Вот, забрали его в милицию, такой вот паренек. Грузчик из Рабкопа он такой, Серега Бугаенко его зовут, он БУГАЕНКО Серега такой, а, правда, очень БУГАЕНКО, очень такой. Ну, такой он, простой, добрый такой, пальцы как микрофоны такие, наш человек такой, Серега. И вот, представьте себе, что монолог из диалога такой. То есть, вы все участковые, а я один Серега такой, без вопросов, одни ответы, значит, пошли….

Г-рю, я не знаю че рассказывать, че рассказывать-то, я не знаю… Йе-ех. Не знаю даже че рассказывать-то? Че рассказывать? Все ясно. Че рассказывать? Ну не знаю даже, че рассказывать…

Шел из бани, да и все. Че там рассказывать-то? Никого не трогал. Я ваще всегда после бани никого не трогаю… Не-не знаю… привычка што ли дурацкая такая… Всегда… И главно, отец у меня тоже… никогда никого не трогает после бани. Мы всегда с ним….Мы с ним на разных концах, эта, деревни живем. Он на том, эта, конце никого не трогает, а я на этом… (Смех зала.)

Мы всегда с отцом… как суббота, мы с ним в баню сразу – р-раз и идем… Эхх… Не знаю даже, че рассказывать… Я полотенце повесил на шею, иду себе спокойно, отдыхаю. Эт самое, сохну постепенно… Морда…морда кра-асная такая, ага, главное она у меня после бани кра-ас-ная. И я не знаю главное, у отца не красная, но… на себе посмотрю – весь не красный, а морда кра-асная…

Я не знаю даже, че рассказывать? Эхх… Че рассказывать?.. Я всегда, как суббота, в баню сразу – р-раз… и все!!! Главное, это, бабы даже в другой раз видят: я в баню пошел, на фиг, суббота – все уже!!! Ну и, я иду, главное, ничего не подозреваю, настроение нормальное… Чо? Башка сохнет, морда кра-асная, издалека видать, когда из бани иду… (Смех зала.) издалека. Эт самое, чистый абсолютно весь. Я всегда после бани чистый, а че?…

И я вот, смотрю, там это березник, на берегу березник такой, ну рощица березовая такая. Березовая рощица, там деревья всякие березовые растут… И я смотрю – наши пацаны там между деревьями бегают, суетятся че-то с этими, городскими. Те на лодках, ну… из реки приплывают. Ну, у них там мероприятие такое в этом березнике. Не знаю, че они постоянно там после этого… указа этого… У них с двух часов стали продавать, а у нас почему-то забыли, и с одиннадцати оставили. И началось это. Н-наши пока с утра откосют-косют, литовки бросют, приходят в деревню – а там НЕТ НИЧЕГО!!! Все городские выпили… к-козлы!!! Вот у них там, эти, мероприятия, а мне-то че? Я в Рабкопе работаю, у меня ж дома всегда все есть, че я буду драться? И я пошел спокойно мимо, посмотрел, что нормально, хорошо дерутся, думаю, че я буду связываться, чистый весь… а они там пыль подняли такую…

И я прошел, главно, буквально, слышу – сзади шаги такие, эт самое, – дын-дын-дын. Поворачиваюсь, смотрю, ко мне какой-то парень бежит с этой, с деревянным веслом в руках… Ну, радостный такой. А я смотрю, это не нашенский парень, думаю, мож че спросить, мало ли? (Смех зала.) He-а, ничо не спрашивал. Не спросясь, прям ка-ак даст по плечу веслом. У меня рука – брык!! Отсохла. Я стою, эт самое, здесь, я г-рю, здесь прям как хрустнуло… Вот здесь прям х-хрусть… и все!!! Р-раз – и поломалось пополам… весло… Ну он стоит, смотрит. Я г-рю, – ты че делаешь-то? Больно же… Иди, г-рю, отсюда. Он ушел… быстро…бегом. А я… стою. У меня настроения вся понизилась… Думаю, ничерта припарка после бани!!! Мне завтра на работу, а он мне всю руку отшарашил… Сам думаю, ладно, все равно завтра на работу. Пойду, г-рю, отдохну, у меня же дома есть… И, буквально, прошел, слышу сзади опять – дын-дын-дын. Поворачиваюсь – опять этот ненормальный со вторым, главное, веслом. Эта, радостный такой… Я еще эту сторону убрал, чтобы не во второй раз-то. Он сюда мне ка-ак дал. У меня опять – р-раз рука, и я ее поднять не могу, чтобы показать, что он ненормальный… (Смех зала.) Я г-рю, ты чаво делаешь-то? Второе весло уже сломал!!! (Смех.) Самое… чем теперь грести-то будешь??? Отсюдова??? Тама, иди давай!!! (Смех, аплодисменты.) Он как бы ушел.

Я стою, вообще, вся настроения упала… и…. завтра ведь на работу. И пошел себе спокойно. И слышу вдруг, опять сзади – дын-дын-дын… Эт самое, поворачиваюсь – то же самое, ну, картина, только весло-то ДЮРАЛЕВОЕ… Я г-рю, ты че, в натуре, совсем наглость потерял?! Она же не ломается, только гнется! А мне завтра на работу!!! Асам стою, думаю, хорошо, что я попался, другого бы убили бы давно… И еще, это… (Смех, аплодисменты.) И еще, думаю, вдруг по голове? – взял да убрал в сторону… А он рядышком с головой к-а-ак дал!! Ну больно… е-п-р-с-т!!! У меня прямо, эт самое, погнулось… весло в одну сторону, а шея в другую. А завтра же на работу…

Но потом у меня с непривычки темно стало в глазах, ни черта не вижу, вот так. И в потемках рукой так пошарил, пошарил, это, ЕГО НЕТУ! И не знаю, ушел, наверно. А потом прояснение началось, и смотрю, буквально возле тропинки береза – и растет. В смысле – росла! Я ее чето отломил возле корня. Взялся за этот, за тонкий конец и, короче… Не знаю, че рассказывать? Че рассказывать?… Загнал всех в реку, да и все, че рассказывать??… Там эт-о, наших пацанов штук 6 попалось. Все потом интересовались – че своих-то в реку загнал?… Какие-то странные. Как бы я их там сортировал-то? Мне завтра на работу!! Потом эти, прибежали с повязками, когда не надо, много налетело. Г-рят, в милицию пойдем? Я г-рю – пойдем, че, мне все равно по дороге. Я живу рядом, там че…

Лана, я пойду, мне завтра с отцом с утра еще надо сено покосить. Вы приезжайте лучше к нам отдыхать, у нас природа классная, и вообще мужики, спокойно, приезжайте, пока я в Рабкопе работаю….

 

Охота на Борьку

Небольшой фрагмент, где Серега, который шел из бани, тоже играет свою роль, значит, в этом спектакле. И вот небольшой эпизодик, где он рассказывает, как они с соседом Лехой забивали быка… Лехинового… (Смех зала.) Да… ну смешно. Ну Серега, как всегда. Он г-рит: «Да не знаю, собрались в смысле… (вздох) Леха собрался, в смысле, я не собирался, спал спокойно, сам Леха пришел в 8 часов утра, блин… Знал бы не пошел бы никуда с этим Лехой. Он поднял меня, это, главное, спозаранку, говорит, пойдем, у меня быка, г-рит, надо прибить».

Ну-у, я, че, я, действительно, сразу не понял. Г-рю, ты че? Г-рю, че так рано пришел-то? Ну он говорит, ах, а че, кто еще его, кроме тебя, удержит, быка же держать надо… Ну я, блин, знал бы, я не пошел бы сразу. Охх…

Ну стали, то-самое, пошли с Лехой готовиться, короче пошли. Ну, сначала у Лехи поготовились до пол-девятого, а потом у его кончилось, пошли ко мне, значит. У мине еще маленько так нормально, ну-с, но потом как сказать, ну-с… Готовые уже пошли. Ну, Леха, прикольный такой мужик-то. Он… ух… на всю округу такой, ну, гы-ы, смешной такой. Он маленько заикается такой. Постоянно. Вот так вот. Ну-ну-ну заикается маленько он, Леха, постоянно. А, и, главное, он когда злится, начинает нервничать у него, в общем, бу-бу-бу, ничего не понять. Всю деревню уморил.

Недавно сам пошел, ну в магазин, ага. Приходит такой, ну, деловой, эт самое, а там девка молодая стоит – Зинка. А он ей говорит: Зина, дай, г-рит, мне эт самое, ну бу-а-бу-в-как-этто-бу-а-бу-тылку водки и главное, ну и х-этой – х-х-х-х…. И у него, блин, буква X никак не слетал с языка, застряло тут все, не может стряхнуть… А девка же молодая, она вся сразу взволновалась, г-рит:

– Че, дядя те Леша, че, тебе эт самое, халвы?

– Ага, ну хрен с… ну давай, этой, халвы, с моим, г-рит, языком хлеба не исть. Гы-гы…

Ну вот смешной Леха, ага. И тут тоже он меня уморил, блин, г-рит, ты, пошли к, ну, сараю, там в загон-то, он г-рит, я щас пойду Борьку шугану, ну быка Борькой звать… Молоденький, нормальный такой Борек. Четыре года, г-рит. Ага, блин, дурака нашел, я че не знаю, што ли? Выходит, только башка показалась, я думаю – ни хрена себе Борька. Это, г-рю, целый Борис… Больше меня, блин, а никого же нету больше в загоне. Леха не выходит. Ну надо че-то делать, прально? Я весь взволновался сразу, его так сразу за гриву так зацепил и, эт самое, за рога, но так, накрепко, так прям прижал его, он так-то бегает там, а здесь я его хорошо…

А Леха стоит, блин. Я г-рю, Леха, сволочь, бей, г-рю, Леха, бей!!!

Леха хватает топор – обухом, как даст, как даст!!! Г-рю, Леха, сволочь, если ты еще раз не в его лоб ударишь!!! Я его не удержу!!! (Аплодисменты, крики «браво!».)