Через несколько недель после того, как миссис Лисбон превратила семейный очаг в тюрьму сверхстрогого режима, на крыше дома впервые заметили занимавшуюся любовью Люкс.
Вслед за событиями на школьном балу миссис Лисбон раз и навсегда затянула шторами окна на первом этаже. Отныне глазам открывался лишь печальный театр теней, что разыгрывали в нашем воображении девушки-узницы. И пока дело шло к зиме, деревья во дворе сгорбились и сгустили тени, прикрыв собою дом, хотя их лишенные листьев ветви скорее должны были бы открыть его. Казалось, над крышей Лисбонов навсегда поселилось серое облако. Объяснения этому нет, за исключением сверхъестественного: дом оказался заперт со всех сторон, потому что так пожелала миссис Лисбон. Небо потемнело, день пошел на убыль, так что вскоре мы оказались в непреходящем мраке, единственным способом определить время в котором оставался вкус собственной отрыжки: по утрам отдающий зубной пастой, а по вечерам — тушеным мясом из школьного кафе.
Безо всяких объяснений сестры Лисбон перестали посещать занятия. Однажды утром они попросту не явились школу, и назавтра тоже. Мистер Вудхаус поинтересовался, в чем дело, но мистер Лисбон, по-видимому, вообще не имел представления, куда его дочери могли запропаститься. «Он все переспрашивал: „А вы не пробовали вернуться в класс попозже?“»
Джерри Берден подобрал комбинацию цифр на замке в шкафчике Мэри и обнаружил там почти все ее учебники. «Изнутри все было оклеено почтовыми открытками. Диковатый набор. Кушетки, диваны и прочее дерьмо в этом же роде». (На самом деле то были открытки из набора, изданного музеем прикладного искусства; на них, в частности, были изображены бидермайеровское кресло и обитая розовым ситцем тахта в стиле чиппендейл.) Тетрадки Мэри стопкой лежали на верхней полке, и на каждой — название нового замечательного предмета, изучить который у нее не было ни шанса. На страницах «Истории Америки», среди беспорядочных заметок, Джерри Берден наткнулся на беглый рисунок: девочка с косичками сгибается под тяжестью огромного булыжника. У нее надуты щеки, а из округленных губ вырывается пар. В одном из облачков этого пара стояло густо обведенное слово «Давление».
Принимая во внимание грубое нарушение комендантского часа со стороны Люкс, многие предсказывали, что дома у Лисбонов закрутят гайки, но мало кто предполагал, что меры окажутся такими жесткими. Когда спустя многие годы мы говорили с миссис Лисбон, та подчеркнула, что принятое ею решение отнюдь не было карательной мерой. «В тот момент посещение школы моими дочерьми только усугубляло и без того скверную ситуацию, — заявила она. — Никто из детей не желал даже разговаривать с ними. Кроме, пожалуй, мальчиков, и я вполне догадывалась, что этим хищникам нужно. Девочкам следовало побыть одним, кому это знать, как не матери? Я думала, посидев дома, они быстрее исцелятся». Наша беседа с миссис Лисбон вышла недолгой. Мы договорились встретиться на автобусной станции в поселке, где она теперь проживает, потому что только здесь можно было выпить кофе. У нее болели суставы на пальцах, а зубы заметно поредели. Трагедия не сделала ее более открытой, фактически придав ей непостижимую стойкость человека, страдавшего больше, чем это можно выразить. В любом случае, мы хотели поговорить именно с ней, хотя бы потому, что, казалось, она лучше, чем кто-нибудь еще, понимала причины самоубийств, — ведь она приходилась девушкам матерью. Но она сказала нам только: «Это и есть самое страшное. Я не знаю. Таковы все дети. Покинув материнское лоно, они становятся чужими людьми». Когда же мы поинтересовались, отчего она так и не пришла на собеседование, на которое их с мистером Лисбоном столь настойчиво приглашал доктор Хорникер, миссис Лисбон не на шутку вспылила. «Этот докторишка хотел свалить всю вину на нас. Он считал, что во всем надо винить меня и Ронни». В этот момент к станции подкатил автобус, и со стороны платформы № 2 в кафе просочилось облачко угарного газа, окутав стойку с жареными пончиками. Миссис Лисбон объявила, что ей пора идти.
Вырвав девушек из школьного окружения, она не остановилась на достигнутом. В следующее воскресенье, вернувшись домой после жаркой проповеди, выслушанной ею в церкви, она приказала Люкс уничтожить все имеющиеся у той пластинки с рок-музыкой. Миссис Питценбергер (случайно оказавшаяся свидетелем этой драмы: она занималась уборкой в своем доме по соседству) слышала яростный спор. «Сейчас же!» — повторяла миссис Лисбон, тогда как Люкс требовала объяснений, выставляла свои условия, а затем попросту разрыдалась. Сквозь окно наверху в холле миссис Питценбергер видела, как напротив Люкс ворвалась в свою спальню, чтобы вскоре вернуться со стопкой картонных коробок. Они были тяжелыми, и Люкс спустила их вниз, будто с горки, прямо по ступенькам лестницы. Казалось, она сейчас пустит их разом, и они просвистят вниз, будто санки. Но всякий раз Люкс хваталась за коробку, когда та готова была рассыпаться. Миссис Лисбон уже растопила камин в гостиной, и Люкс, не переставая беззвучно плакать, стала бросать свои пластинки в огонь, одну за другой. Мы так и не узнали названий альбомов, бесславно погибших в этом аутодафе, но, очевидно, Люкс поднимала одну пластинку за другой, тщетно призывая миссис Лисбон сжалиться хотя бы над какой-нибудь из них. Поднявшийся смрад вскоре стал невыносим, а расплавленный винил залил решетку для дров, так что миссис Лисбон велела Люкс прекратить ритуал сожжения (остальные пластинки она выбросила вместе с мусором, скопившимся в доме за неделю). Тем не менее Уилл Тимбер, покупавший в это время ружье-дробовик, уверял, будто запах горелого пластика чувствовался даже в «Мистере Z», оружейной лавке на Керчевал-стрит.
В течение нескольких недель мы вообще не видели девушек. Люкс никогда больше не говорила с Трипом Фонтейном, да и Джо Хилл Конли не позвонил Бонни, хоть и обещал. Миссис Лисбон отвезла дочерей к бабушке, чтобы выслушать совет собственной матери, повидавшей на своем веку всякого. Когда мы позвонили ей в Росуэлл, штат Нью-Мексико, куда она переехала, сорок три года безвылазно прожив в старом одноэтажном домике, старушка (миссис Лима Кроуфорд) не стала отвечать на вопросы, касавшиеся ее роли в наказании сестер, может быть, из-за старческого упрямства, а может, из-за того, что в ее слуховом аппарате, подхватившем гудение телефонной линии, раздался свист. Впрочем, она все же поделилась с нами историей собственной несчастной любви, имевшей место около шестидесяти лет тому назад. «Это нельзя превозмочь, — сказала она. — Но в итоге попадаешь туда, где прошлое уже не беспокоит, как бывало». И перед тем как повесить трубку, добавила: «У нас тут стоит отменная погода. В свое время я бросила лопату и тяпку, перебралась сюда, и не жалею. Лучший поступок моей жизни».
Тусклый старческий голос оживил для нас ту сцену: пожилая женщина за кухонным столом с туго накрученной чалмой на редеющих волосах; в кресле напротив — миссис Лисбон с поджатыми губами на угрюмом лице; вокруг них — четыре раскаявшиеся грешницы с опущенными долу головами перебирают в пальцах попавшиеся под руку фарфоровые безделушки. Что они чувствуют или чего ждут от жизни, неважно — это вовсе не подлежит обсуждению. Существует лишь неуклонная последовательность старшинства (бабушка, мать, дочери), а двор за домом и мертвый неухоженный сад пусть мокнут под струями дождя.
По утрам мистер Лисбон продолжал ездить на работу, а его семейство в полном составе посещало церковь по воскресеньям — но никуда больше, пожалуй, они не выбирались. Дом Лисбонов окончательно скрылся в миазмах погибающей от удушья юности, и даже наши собственные родители стали замечать, каким же сумеречным и нездоровым, почти нежилым он стал. По ночам у дома стали собираться еноты, привлеченные тяжелыми запахами, и никто уже не удивился, обнаружив поутру трупик одного из них, задавленного случайной машиной при попытке бегства из мусорного бака Лисбонов. Как-то раз мистер Лисбон расставил по всему крыльцу дымовые шашки, испускавшие тяжелый серный дух. Прежде с такими устройствами не сталкивался никто, но ходили слухи, будто шашки как раз и предназначены для отпугивания енотов. И тогда, с наступлением первых заморозков, люди стали замечать на крыше дома Люкс, деловито совокуплявшуюся с безликими парнями и мужчинами.
Признаться, поначалу сложно было сказать, что там происходит. Недоступное, далекое тело корчилось на крыше, поводя обеими руками по плиткам шифера, подобно ребенку, рисующему на снегу ангелочков. Лишь потом, когда глаза уже привыкали к полутьме, можно было различить еще одну, более темную фигуру, порой в униформе работника закусочной, порой украшенную разнокалиберными золотыми цепями, а однажды — в скучном сером костюме бухгалтера. Далеко не сразу мы различили из окошка на чердаке Пит-ценбергеров, сквозь ветвистые руки голых вязов, лицо Люкс, завернутой в шерстяное одеяло и покуривавшей сигаретку: невообразимо близкая в окулярах наших биноклей, она беззвучно шевелила губами всего в нескольких дюймах от нас.
Мы поражались, как она могла решиться устроить такое на крыше собственного дома, в котором мирно спали родители. Это верно, крыша была вне поля зрения миссис и мистера Лисбон, так что, заняв позицию, Люкс и ее партнеры могли пользоваться относительной безопасностью. Перед этим она, тем не менее, подвергала себя невероятному риску, украдкой соскальзывая вниз, чтобы впустить мальчишек и мужчин в дом, а затем проводя их наверх, скрипя ступенями в тревожной темноте; ночные шорохи грохотали в ушах, и мужчины покрывались потом, добровольно рискуя законным обвинением в изнасиловании, потерей карьеры и разводом — ради того лишь, чтобы подняться по лестнице, вылезти в окно и оказаться на крыше, где в порыве страсти ободрать себе колени о черепицу и вымокнуть до нитки, катаясь в застоявшихся лужицах. Как Люкс знакомилась с ними, так и осталось для нас загадкой. Насколько мы могли судить, сама она вообще не покидала дома. Она даже не выбиралась по ночам, чтобы сделать это на пустующей автостоянке или у озера, но предпочитала любовные игры на территории собственной тюрьмы. Что до нас, то мы узнали для себя немало нового по части техники любви, хотя, не зная верных слов для обозначения увиденного, были вынуждены ввести собственные термины. А посему говорили меж собой о «вое в ущелье», о «колпаке на жерди», о «хрипах в яме», о «высунутой голове черепахи» и о «слюнях на хоботе». Прошли годы, и когда нам самим настал черед расстаться с невинностью, в панике мы прибегли к пантомиме, подражавшей коловращениям Люкс на крыше дома Лисбонов. Да и теперь еще (скажем, положа руку на сердце), занимаясь любовью, мы каждый раз сжимаем в объятиях тот бледный призрак: в глазах у нас расплывается тонкая ее рука, вцепившаяся в дымовую трубу, а в ушах стучат ее голые пятки, упертые в водосток, — и не важно, чем в этот момент заняты руки и ноги наших теперешних возлюбленных. И еще в одном следует признаться: в самые интимные моменты, когда мы лежим во тьме в абсолютном одиночестве, а сердце бьется так, словно выпрыгнет сейчас из груди, мы молим Господа о спасении, но чаще всего нам является именно Люкс, суккуб давнишних ночей, проведенных у биноклей.
Устные доклады об эротических похождениях Люкс мы получали из весьма недостоверных источников — от ребят из рабочих кварталов, с небрежно подстриженными волосами, которые клялись, будто лично бывали на крыше; несмотря даже на вопросы с подвохом, заданные с целью найти хоть одно расхождение в рассказе, нам ни разу не удалось уличить кого-либо во лжи. Они в один голос уверяли, что в доме было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь, и живой в этом мраке оставалась лишь путеводная ладонь Люкс, одновременно настойчивая и вялая, безостановочно тянувшая их вперед за ременные пряжки. Путь им преграждали невидимые препятствия. Дэн Тико, парень с бычьей шеей, наступил на что-то мягкое на площадке лестницы и подобрал этот предмет. Только после того, как Люкс вывела его через окно на крышу, Дэн разглядел в свете луны то, что держал в руке: наполовину съеденный бутерброд, который отец Муди видел пятью месяцами ранее. Другие парни находили тарелки с окаменевшими спагетти и пустые консервные банки, — видимо, миссис Лисбон прекратила готовить для девушек, вынудив их питаться тем, что они находили на кухне.
Судя по описаниям мальчишек, Люкс заметно исхудала, хотя это не очень-то бросалось в глаза сквозь стекла биноклей. Все шестнадцать опрошенных описали торчащие ребра и хрупкость ее бедер, а один парень, побывавший на крыше во время теплого зимнего дождя, рассказал, что в углублениях ее ключиц скапливалась вода. Кое-кто признавался, что у ее слюны кисловатый привкус — след оставшихся не у дел желудочных соков, — но ни единый из упомянутых признаков недоедания, или болезни, или отчаяния (маленькие сухие болячки в уголках рта; выдранный за левым ухом клок волос) не умалял порожденного ею нелепого образа ангела, охочего до плотских утех. Испытавшие ночное приключение на крыше рассказывали, что их словно пригвоздило к дымовой трубе биением двух гигантских крыл, а легкий светлый пушок над верхней губой Люкс якобы напоминал на ощупь нежное птичье оперение. Сияние ее глаз обжигало, выдавая такую уверенность в своих действиях, какой могло обладать только существо, не имевшее ни малейших сомнений либо в величии Творения, либо в полной его бессмыслице. Выражения, какими ребята описывали происходившее, судорожные движения их бровей, их озадаченность — все говорило о том, что сами они послужили лишь подручными средствами в восхождении Люкс, и, в конце концов, даже если она привела их на самую вершину, никто не был в состоянии описать нам то, что лежало по ту сторону. Некоторые отмечали беспредельную снисходительность и высшее милосердие, которые проявила к ним Люкс: это ощущение, раз возникнув, сразу лишало их всякой возможности испытывать какие-то иные чувства.
Несмотря на то что Люкс почти не говорила со своими «гостями», мы все же получили некое представление о состоянии ее рассудка — из тех немногих ее замечаний, что дошли до нас. Бобу Макбрирли она шепнула, что не сможет жить, если «не испробует этого снова», — но свою похвалу Люкс преподнесла с явным бруклинским акцентом, словно подражая героине какого-то кинофильма. Нарочитая театральность позволяла ей многое. Вилли Тейт признался, что, вопреки рвению, «Люкс, кажется, не испытала особого удовольствия», и многие другие парни описывали похожее безразличие. Приподняв голову с округлого плеча Люкс, они встречали ее рассеянный взгляд, ее глубокомысленно нахмуренную бровь — или же, на пределе страсти, вдруг обнаруживали, что она пощипывает прыщик у них на спине. В любом случае, парни уверяли, будто на крыше Люкс умоляющим, просительным тоном говорила что-то вроде: «Засунь его сюда. На минутку. Это сблизит нас». В иных случаях она трактовала соитие как малоприятную необходимость — выбирала позиции, расстегивала ширинки и ремни со скучающим видом кассирши в супермаркете. Степень бдительности в вопросах контрацепции также испытывала резкие колебания. Кто-то докладывал о чрезмерной сложности сопряженных с этим процедур, о введении трех или даже четырех слоев защитных гелей и кремов, когда в качестве последнего штриха Люкс выдавливала в себя белую антисеменную субстанцию, которую называла «плавленым сырком». В других же ситуациях она обходилась «австралийским методом», предписывавшим промывание внутренних органов струей хорошо взболтанной шипучки. В дурном настроении она напрямик выкладывала партнеру свой, будто с плаката сошедший, ультиматум: «Есть презерватив — вводи, если нету — уходи». Довольно часто Люкс довольствовалась противозачаточными таблетками; впрочем, порой (видимо, отрезанная от аптек установленной миссис Лисбон блокадой) прибегала и к остроумным средствам, изобретенным знахарками на протяжении минувших столетий. Уксус оказался особенно полезен, равно как и томатный сок. Кислотные моря начисто разъедали борта крошечной лодочки любви. Люкс держала множество бутылочек с содержимым такого рода, а заодно и грязную тряпку, за трубами дымохода. Девять месяцев спустя, когда нанятые только что въехавшей в дом молодой супружеской парой кровельщики нашли склянки, один из рабочих крикнул вниз хозяйке: «Похоже, тут кто-то салат заправлял!»
Заниматься любовью на крыше не самая лучшая идея в любое время года, но занятие любовью на крыше зимой предполагало психическое расстройство, предел отчаяния и страсть к саморазрушению, в совокупности намного пересиливавшие любое телесное удовольствие, способное устоять под падающими с деревьев холодными каплями. Хотя некоторые из нас видели в Люкс олицетворение природной стихии, равнодушную к холоду ледяную богиню, порожденную самой зимой, большинство все же знали, что она была лишь попавшей в беду девочкой, сознательно подвергавшей себя опасности (или даже искавшей ее) замерзнуть насмерть. Потому мы не особенно удивились, когда спустя три недели после начала ее «демонстраций» между небом и землей фургон неотложки снова возник у дома. К этому, уже третьему своему появлению, фургон стал привычен для нас почти так же, как истеричные нотки в голосе миссис Быоэлл, зовущей Чейза домой. Когда тот пронесся по улице, знакомые очертания машины ослепили нас, не дав рассмотреть новенькую зимнюю резину с кольцами соляных отложений на ободе каждого колеса. Шерифа — тощего санитара с усищами — мы увидели еще до того, как он выпрыгнул с водительского места, и все, что случилось затем, имело на себе незримую печать: «Внимание, дежавю». Мы уже были готовы увидеть, как замелькают в окнах одетые в ночные рубашки сестры, как загорающийся в доме свет отметит маршрут спешащих к жертве санитаров: сначала он загорится в прихожей, потом в холле, потом наверху, потом в спальне справа — пока весь дом, как огромный игральный автомат, не засветится каждой ячейкой. В десятом часу вечера луна еще не успела показаться на небе. На старых уличных фонарях птицы устроили гнезда, так что свет пробивался теперь сквозь слой соломы и сброшенных во время линьки перьев. Птицы давным-давно улетели на юг, но Шериф с толстяком снова поднимались на крыльцо дома Лисбонов в неверных лучах фонарей. Как и ожидалось, они вынесли чье-то тело, но когда на крыльце вспыхнул свет, мы оцепенели от удивления: на носилках восседала Люкс Лисбон, вполне живая на вид.
Похоже, ей было больно, но, когда ее выносили из дома, у Люкс все же хватило присутствия духа стянуть со стола подвернувшийся под руку номер «Ридерз дайджеста», чтобы позже, в больнице, прочесть его от корки до корки. Вопреки частым конвульсиям (она судорожно хваталась за желудок), Люкс отважилась покрыть губы запретным слоем розовой помады, которая на вкус — это открыли нам побывавшие на крыше — отдавала клубникой. Сестра Вуди Клабо пользовалась такой же, и однажды, совершив набег на шкафчик со спиртным в комнате родителей Вуди, мы заставили его накрасить губы и поцеловать каждого из нас, чтобы и самим доподлинно выяснить, какова на вкус эта помада. За сложным букетом коктейля, который смешивался в ту ночь (четверть имбирного эля, четверть бурбона, четверть сока лайма, четверть скотча), на губах Вуди Клабо мы вкусили сладость клубничного воска, воображая, у электрического камина, что это Люкс Лисбон целует нас. Рок-музыка рвалась из магнитофонных колонок; мы ворочались в креслах, время от времени этакими бестелесными духами подплывая к дивану, чтобы окунуть головы в клубничную бездну, — но на следующий день уверяли друг друга, будто не помним ровным счетом ничего, так что сейчас мы впервые за все время упоминаем вслух тот давний эпизод. В любом случае, воспоминания той ночи были вытеснены образом Люкс, погружаемой в фургон неотложки, потому что, вопреки всем расхождениям во времени и пространстве, мы пробовали на вкус именно губы Люкс, а вовсе не Вуди Клабо.
Ее волосы давно уже пора было вымыть. Джордж Паппас, подошедший к фургону прежде, чем Шериф успел захлопнуть дверцу, описал, как кровь с силой прилила к щекам Люкс. «Сосуды просвечивали сквозь кожу», — рассказывал он. В одной руке сжимая журнал, а другой хватаясь за живот, она так раскачивала носилки, словно те были танцующим на волнах спасательным плотиком. Ее крупная дрожь, крики, стоны боли высветили в нашей памяти картину полного спокойствия Сесилии, теперь представшей даже мертвей, чем она была на самом деле. Миссис Лисбон не села в фургон, как в прошлый раз, но осталась стоять на газоне, махая рукой ему вслед, — будто Люкс отправлялась в летний лагерь на школьном автобусе. Ни Мэри, ни Тереза, ни Бонни не вышли проводить сестру. Обсуждая впоследствии те события, многие из нас заявили, что получили в тот момент некий психический вывих, лишь усугубившийся из-за череды последовавших смертей. Основным симптомом этого болезненного состояния можно считать нашу неспособность вспомнить хотя бы единственный звук. Дверцы фургона захлопнулись в тишине; губы Люкс корчились в беззвучном крике, выставляя напоказ желтоватые зубы (одиннадцать пломб, судя по записям доктора Рота); сама улица — скрип вязов, щелчки переключавшего цвет светофора, гудение электрической коробки со знаком пешеходного перехода — все эти, обычно громкие, звуки оказались приглушены или же зазвучали в слишком высоком для человеческого слуха регистре. Мы оказались глухи, но вдоль наших хребтов пробежала ледяная вибрация бесшумного грохота. Звук вернулся сразу после того, как увезли Люкс. Телевизоры разразились неживым смехом. Отцы заохали, хватаясь за поясницы.
Прошло не менее получаса, прежде чем из «Бон-Секурс» позвонила сестра миссис Патц с первым сообщением: у Люкс острый приступ аппендицита. Мы были удивлены, узнав, что заболевание не относилось к разряду ранений, нанесенных самостоятельно, но миссис Патц все объяснила: «Это стресс. Бедняжка испытывала такой мощный стресс, что ее аппендикс попросту лопнул. С моей сестрой было то же самое». Брент Кристофер, в тот же вечер едва не отхвативший себе руку электропилой (занимался установкой новой кухонной мебели), видел, как Люкс вкатили в палату первой помощи. Несмотря на забинтованную руку и притуплённое обезболивающим сознание, он помнил, как студенты-санитары переложили Люкс с каталки на соседнюю с Брентом кровать. «Она дышала ртом во всю мощь своих легких и держалась за живот. Постоянно повторяла: „Ой-ёй-ёй“, именно так, как это пишется». Очевидно, в тот момент, когда санитары вышли за врачом, Брент Кристофер и Люкс Лисбон ненадолго остались наедине. Она перестала плакать и посмотрела в его сторону. Брент приподнял замотанную слоями марли руку. Люкс взирала на него без всякого выражения. Потом потянулась вверх и задвинула разделявшую койки занавеску.
Люкс осматривал доктор Финч (или, может быть, Френч, подпись неразборчива). Он спросил, где у нее болит, взял пробу крови, простучал ее, зажал лопаткой язык и пристально осмотрел глаза, уши и нос. Он ощупал ей бок и не нашел припухлости. Кстати говоря, Люкс больше не выказывала признаков острой боли, и уже через пару минут доктор перестал задавать ей вопросы насчет аппендицита. По уверениям знающих людей, для опытного взгляда медика все признаки были очевидны: выражение тревоги на лице, частые прикосновения к животу. Что бы там ни было, доктор Финч обо всем догадался почти сразу.
— Когда была последняя менструация? — поинтересовался он.
— Давненько.
— Месяц прошел?
— Сорок два дня.
— Не хочешь, чтобы родители знали?
— Нет уж, спасибо.
— А почему весь этот шум? Зачем тебе понадобилась «скорая»?
— Единственный способ выбраться из дома.
Они говорили шепотом. Врач склонился над кроватью, а Люкс приподнялась с подушки поближе к нему. Брент Кристофер услыхал звук, который он определил как зубовный скрежет. Затем Люкс спросила:
— Мне всего только нужен тест. Вы можете это устроить?
Врач не выразил согласия, но отчего-то, выйдя в коридор, бросил только что прибывшей миссис Лисбон: «С вашей дочерью все будет в порядке». Затем доктор прошел к себе в кабинет, где чуть позже медсестра обнаружила, что он сидит и курит трубку, одна затяжка за другой. Мы напридумы-вали себе различные варианты того, что творилось в уме доктора Финча в то дежурство: возможно, он по уши влюбился в четырнадцатилетнюю девчонку с задержкой месячных; возможно, он прикидывал, сколько денег на его банковском счету, сколько бензина в баке, как далеко они смогут уехать, прежде чем обо всем узнают его жена и детишки. Мы так и не выяснили, отчего Люкс предпочла оказаться в больнице, а не посетить кабинет по планированию семьи, но многие сошлись на том, что она говорила чистую правду, и что, в конце концов, она не могла изобрести никакого другого предлога, чтобы встретиться с врачом. Вернувшись к мнимой больной, доктор Финч заявил ей: «Я скажу твоей матери, что мы проводим обследование желудочного тракта». Брент Кристофер вскочил с кровати, дабы поклясться самому себе в том, что поможет Люкс бежать. И услышал, как она спросила доктора:
— Сколько это займет времени?
— Примерно с полчаса.
— Вы и вправду проводите опыты на кроликах?
Доктор Финч рассмеялся.
Стоя навытяжку, Брент Кристофер почувствовал, как пульсирует искалеченная рука. Его взор замутился, у него закружилась голова… Но прежде чем вновь провалиться в блаженное небытие, Брент успел заметить, как мимо прошагал доктор Финн, направлявшийся на переговоры с миссис Лисбон. Она первой услышала о желудочном обследовании, затем о нем узнали медсестры, а потом и мы. Джо Ларсон перебежал через улицу, чтобы спрятаться в кустах у дома Лисбонов, и именно тогда услышал по-девчоночьи тонкий плач хозяина дома, звучавший, по словам Джо, довольно мелодично. Мистер Лисбон сидел в своем офисном кресле, поставив ноги на подставку и закрыв лицо ладонями. Зазвонил телефон. Мистер Лисбон взглянул на аппарат. Поднял трубку. «Слава богу, — сказал он. — Слава богу». У Люкс, как выяснилось, случился всего-навсего сильный приступ желудочной колики.
Кроме теста на беременность, доктор Финч устроил Люкс полное гинекологическое обследование. От мисс Анжелики Тернетт, сотрудницы больничного архива, мы получили позднее документы, которые почитаем жемчужиной всей коллекции (зарплата работника, не состоящего в медицинском профсоюзе, едва позволяет свести концы с концами). Врачебный отчет, составленный по большей части из щекочущих нервы чисел, рисует Люкс в жесткой больничной сорочке: ее поочередно попросили встать на весы (45 кг), открыть рот, чтобы измерить температуру (36,9 °C), и помочиться в пластиковую чашку (6–8 WBC/мкл; сод. белка пов.; лейкоциты 2+). Простая оценка «умеренное истирание» описывает состояние стенок ее маточных труб, и шагом к изучению этих «потертостей» (не имевшим, впрочем, продолжения) стало фото шейки матки, более всего напоминавшей диафрагму камеры для снимка с чрезвычайно малой экспозицией (теперь она взирает на нас с немым укором, подобно пламенеющему глазу).
«Тест на беременность дал отрицательный результат, но и без того было ясно, что она вела активную сексуальную жизнь, — заключила мисс Тернетт. — У этой девушки имелся вирус, от которого появляются генитальные прыщики. Чем больше партнеров, тем сильнее действие вируса. Проще не бывает».
Случилось так, что доктора Хорникера вызвали в тот вечер к больному, и он сумел уделить несколько минут разговору с Люкс, не ставя в известность миссис Лисбон. «Девушка все еще ждала результатов теста, и поэтому, естественно, была несколько напряжена, — говорит он. — Впрочем, я почувствовал в ней еще кое-что, какое-то особое беспокойство». Люкс успела одеться и сидела на краешке больничной койки в палате приемного отделения. Едва доктор Хорникер успел представиться, она спросила:
— Вы и есть тот доктор, который говорил с моей сестрой?
— Совершенно верно.
— Собираетесь задавать мне вопросы?
— Только в том случае, если ты сама захочешь.
— Понимаете, я здесь только для того, — Люкс понизила голос до шепота, — чтобы попасть на прием к гинекологу.
— Значит, ты не станешь отвечать на мои вопросы?
— Сил все рассказала нам про ваши приемчики. Сейчас у меня нет настроения.
— Какое же у тебя настроение?
— Никакого. Просто устала, и все.
— Тебе не спится по ночам?
— Только и делаю, что сплю.
— Но усталость все же не проходит?
— Ага.
— Как ты думаешь, почему?
Вплоть до этого момента Люкс отвечала легко и быстро, болтая не достававшими до пола ногами. Теперь она остановилась и оглядела доктора Хорникера с ног до головы. Затем откинулась на стенку и так склонила голову на сторону, что под ее щекой собралась пухленькая складочка.
— Железа в крови не хватает, — сказала она. — У нас вся семья такая. Наверное, стоит попросить доктора выписать витамины.
«Люкс Лисбон отрицала все, как на допросе, — по прошествии многих лет объяснил нам доктор Хорникер. — Мне было ясно, что она недосыпала (симптом депрессии, описанный во всех учебниках) и старательно делала вид, что источник ее трудностей и, соответственно, трудностей, имевшихся у Сесилии, тут совершенно ни при чем». Вошел доктор Финч с долгожданным результатом теста, и повеселевшая Люкс соскочила с койки. «Но даже ее явная радость имела маниакальный оттенок. Она запрыгала, как ненормальная».
Вскоре после этой встречи, во втором по счету из множества своих отчетов, доктор Хорникер предпринял попытку пересмотреть свое отношение к сестрам Лисбон. Часто цитируя недавно опубликованную работу доктора Джудит Вейсберг, изучившей «процесс принятия потери подростками, утратившими родного брата или сестру вследствие суицида» (см. «Список научных работ»), доктор Хорникер выдвинул свое объяснение эксцентричного поведения сестер, их замкнутости, непредсказуемых выплесков эмоций или перепадов настроения. Отчет утверждает, что в результате самоубийства Сесилии Лисбон ее сестры стали страдать посттравматическими стрессовыми нарушениями. «Нередко, — писал доктор Хорникер, — родные братья и сестры подростка, погибшего в результате самоубийства, разыгрывают перед домочадцами суицидальное поведение, таким образом пытаясь овладеть ситуацией, справиться с горем. Уровень повторных самоубийств в рамках одной семьи довольно высок». На полях рукописи, оставив научный стиль, он сделал беглую пометку: «Лемминги».
Став популярной за несколько месяцев, эта теория убедила многих, поскольку значительно упрощала общую картину. Самоубийство Сесилии, если заглянуть в прошлое, приобрело черты давно ожидаемого события. Никто больше не считал его таким уж невероятным, а принимая его в качестве Первопричины, мы избавлялись от необходимости дальнейших обоснований. Как выразился мистер Хатч: «Из Сесилии сделали злодейку». Самоубийство девочки, с этой точки зрения, предстало чем-то вроде заразного заболевания, поразившего ее близких. Лежа в ванной и медленно запекаясь в бульоне собственной крови, Сесилия спустила с поводка передаваемый по воздуху вирус, который, спеша на помощь, вдохнули ее сестры. Никого больше не интересовало, как и где заразилась сама Сесилия — передача микробов воздушным путем объяснила все. Другие девушки, пребывавшие в безопасности собственных комнат, почуяли нечто странное, поводили ноздрями, но не обратили особого внимания. Черные завитки дыма просочились в щели под их дверьми, выросли за их склоненными над учебниками спинами и, поднявшись к потолку, образовали зловещие силуэты того рода, какими пестрят комиксы и мультфильмы: угрожающе размахивающий ножом разбойник в черной широкополой шляпе; занесенный топор, грозящий рухнуть на подставленную шею… Гипотеза о заразности самоубийств сделала образ осязаемым. Колючие бактерии поселились в горле каждой из сестер, чтобы быстро размножиться в этой питательной среде. На следующее утро у них опухли миндалевидные железы, а горло слегка саднило. Ватным одеялом девушек окутала ленивая медлительность. В окнах их дома постепенно померкли огни окружающего мира. Они терли себе глаза, но так и не стали видеть лучше. Они ощущали тяжесть, мысли их утратили всякую подвижность. Предметы домашней обстановки потеряли всякий смысл. Будильник на тумбочке у кровати превратился в расплавленный комок ненужной пластмассы, отмеряющий нечто под названием «время» в мире, которому по какой-то неведомой причине это было важно. Размышляя о сестрах Лисбон в таком свете, мы и сами начинали видеть в них болезненную лихорадочность; выдыхая липкий разгоряченный воздух, они словно бы таяли день за днем, постепенно растворяясь в своем скрытом от мира каменном мешке. Смочив волосы, мы и сами выбегали на улицу, надеясь подхватить грипп и хотя бы временно разделить с ними беспамятство медленного угасания.
* * *
Раздававшиеся в ночи вопли дерущихся или спаривающихся кошек, их вечные концерты уверили нас в том, что мир — это одно сплошное чувство, которое царит там и тут среди особей, его населяющих; агония одноглазого сиамского кота ничем не отличалась от страданий сестер Лисбон, и даже деревья купались в самых разнообразных ощущениях. Первая шиферная плитка соскользнула с крыши и, всего на дюйм промазав мимо крыльца, с размаху воткнулась в мягкую землю. Издалека нам была видна смола, чернеющая в отверстии, пропускавшем внутрь воду. Мистер Лисбон поместил под протечкой в гостиной старую банку из-под краски и следил за тем, как она наполняется синевой под цвет потолка в спальне Сесилии (она сама выбрала оттенок в надежде, что потолок будет походить на вечернее небо; опустевшая банка долгие годы валялась в шкафу). В последующие дни ручейки стали собираться и в других банках — на батарее, на каминной доске, прямо на столе посреди столовой, — но никто так и не вызвал кровельщиков, наверное, просто потому, что Лисбоны уже не могли терпеть бесцеремонных вторжений в дом. С протечками они справлялись самостоятельно, продолжая жить в тропическом лесу собственной гостиной. Мэри регулярно появлялась на крыльце, забирая почту (рекламные листки, счета за отопление, но никаких писем, открыток или иных посланий личного характера), в ярко-зеленом или розовом свитере, расшитом алыми сердечками. Бонни носила нечто вроде рабочего халата, который мы прозвали «власяницей», в основном из-за покрывавших его колючих перьев. «Должно быть, у нее дыра в подушке», — так объяснял их наличие Вине Фузилли. Эти перья не были белыми, как можно было бы ожидать, но имели серо-коричневый окрас, происходя от беспородных уток, окультуренных птиц, чей спертый запашок подхватывал ветер каждый раз, когда, вся утыканная перьями, Бонни выбиралась из дому. Впрочем, близко к ней не подходили. Никто не отваживался посетить дом — ни наши родители, ни священник; даже почтальон, не желавший больше касаться почтового ящика Лисбонов, приподнимал его крышку корешком свернутого в трубочку «Фэмили Серкл», который выписывала миссис Юджин. Безмолвное разрушение дома становилось все более заметным. Мы увидели вдруг, какими пятнами подернулись занавеси, и только потом сообразили, что смотрим вовсе не на шторы, а на выстлавшую окна пленку грязи с протертыми в ней круглыми дырочками для подглядывания (огромной удачей было увидеть, как сестры делают очередной кружок: появлялась розовая ладонь, которая затем плющилась о стекло и совершала торопливые круговые движения, чтобы уступить яркой мозаике глаза, изучавшего нас самих). Ко всему прочему, перекосились и водосточные трубы.
Только мистер Лисбон еще покидал примыкавшую к дому территорию, так что наши контакты с сестрами сузились до мелких знаков их внимания, которые мы замечали на своем учителе. Его волосы были теперь причесаны с неизменной аккуратностью, словно бы девушки, не имевшие возможности прихорашиваться сами, стремились придать отцу весь лоск, на какой были способны.
На щеках мистера Лисбона более не появлялись оставленные на всеобщее обозрение знамена из папиросной бумаги, с капелькой крови по центру, подобно маленьким японским флажкам, что, по мнению многих, могло значить лишь одно: дочери сами взялись брить отца по утрам, проделывая это куда с большей осторожностью, чем когда-то братья Дурачка Джо (впрочем, миссис Лумис придерживалась на данный счет особого мнения: она полагала, что после самоубийства Сесилии мистер Лисбон приобрел электробритву). Каковы бы ни были второстепенные детали, математик стал нашим медиумом, с помощью которого мы пытались определить состояние духа сестер. Мы видели девушек сквозь призму дани, которую они с него собирали: припухшие красные глаза, которые почти не открывались, не желая видеть, как сама жизнь по капле вытекает из дочерей; ботинки, стоптанные в вечном блуждании по лестнице, ежеминутно угрожавшей привести к еще одному бездыханному телу; болезненная худоба, отразившая всю бездну жалости и сочувствия к гибнущим юным созданиям; опустошенный вид человека, осознавшего, что тоска увядания наполнила всю его жизнь без остатка, а другой уже не будет. Когда он отправлялся на работу, миссис Лисбон больше не укрепляла силы мужа утренним кофе. Как бы там ни было, садясь за баранку, он все еще тянулся по привычке к дверце, где крепилась дорожная кружка… чтобы поднести ко рту холодную жидкость недельной давности. В школе он бродил по коридорам с улыбкой на устах, о фальшивости которой ясно говорили слезящиеся глаза, а порой, чтобы продемонстрировать мальчишеский задор, взвизгивал: «Отдай шайбу!» и толкал зазевавшихся учеников к стенке. Впрочем, игра слишком затягивалась, когда он, замерев, чересчур долго удерживал их за плечи. Детям приходилось говорить: «Вбрасывание!» или «Вы попали на скамью штрафников, мистер Лисбон», — что угодно, только бы вывести его из отупения. Кении Дженкинс попал однажды в такую переделку и говорил только о чувстве странной безмятежности. «Непонятно, как это получилось. Я чувствовал на себе его дыхание, и все такое, но не пытался высвободиться. Словно в меня вколотили тяжелую сваю, она меня раздавила и расплющила, и все же на меня снизошел такой мир, такое спокойствие…» Многие восхищались тем, что мистер Лисбон продолжает ходить на работу; другие проклинали его за это, упрекая в жестокосердии. Под зеленым костюмом он стал походить на живой скелет, будто со смертью Сесилии меж ними протянулась веревочка, за которую теперь дочь перетягивала отца в загробный мир. Он напоминал нам Абрахама Линкольна, тощего, длиннорукого, молчаливого, влачащего на своих плечах все горести мироздания. Он никогда не проходил мимо питьевого фонтанчика, не отведав даруемого им мимолетного облегчения.
Но потом, не прошло и шести недель после окончательного водворения девушек в темницу, мистер Лисбон внезапно уволился. От Дини Флейшер, школьной секретарши, мы узнали, что во время рождественских каникул директор Вудхаус позвонил мистеру Лисбону и пригласил его на беседу. В кабинете присутствовал также и Дик Йенсен, председатель Попечительского совета. Мистер Вудхаус попросил Дини достать из холодильника в приемной бутылку с яичным ликером. Перед тем как поднести к губам бокал, мистер Лисбон спросил:
— Надеюсь, здесь нет спиртного?
— Рождество все-таки, — растерялся мистер Вудхаус.
Мистер Йенсен заговорил о «Кубке Розы». Он даже спросил у мистера Лисбона:
— Вы ведь тоже «УМ», правда?
Мистер Вудхаус тем временем подал Дини знак выйти, но прежде чем та шмыгнула за дверь, до нее донесся ответ мистера Лисбона:
— Были времена. Но, сдается мне, Дик, я вам об этом не говорил. Похоже, вы недавно перечитывали мое личное дело.
Мужчины рассмеялись, без особого веселья в голосах. Дини прикрыла за собою дверь.
Уже 7 января, когда школа возобновила занятия, мистер Лисбон не числился в списке преподавателей. Формально он решил отдохнуть и ушел в бессрочный отпуск за собственный счет, но новая учительница математики, мисс Колински, по-видимому, чувствовала, что задержится надолго, поскольку мигом убрала с поддельных орбит все планеты. Падшие небесные сферы притулились в углу, как последний мусор времен распада Вселенной: Марс вжался в Землю, Юпитер развалился надвое, а блестящие кольца Сатурна поцарапали бедолагу Нептуна. Мы так и не знаем, что в точности говорилось на той встрече, но суть ясна: Дини Флейшер рассказала нам, что вскоре после того как Сесилия покончила с собой, родители многих учеников подали жалобы. В них говорилось, что человек, не сумевший установить порядок в собственной семье, не должен обучать чужих детей, и, по мере того как ветшал дом Лисбонов, неодобрительный хор звучал все громче. Манеры и поведение мистера Лисбона только усугубляли дело, вкупе с его вечным зеленым костюмом, отсутствием в учительской на переменах и пронзительным тенором, звучавшим на занятиях секции мужского хора, как визг отбившейся от родственников старухи. Мистеру Лисбону отказали в должности. И он вернулся в дом, где по вечерам порой не зажигался свет, а входная дверь не открывалась сутками.
Теперь дом по-настоящему умер. Ибо тоненький ручеек жизни, протекавший через притихшие комнаты и изредка приносивший девушкам угощение (хрустящее печенье, апельсиновые тянучки и окрашенные всеми цветами радуги кукурузные хлопья), продолжал звенеть, лишь пока мистер Лисбон совершал ежедневные поездки в школу и обратно. Мы могли представить себе, что чувствуют сестры Лисбон: мы точно знали, что они едят. Мы испытывали с ними вместе головную боль от непомерных доз мороженого. Нас могло вырвать от одного только запаха шоколада, который мы запихивали в себя, подражая их диете. Впрочем, когда мистер Лисбон перестал выходить из дому, ручеек сластей иссяк сам собой, и теперь мы вовсе не были уверены, едят ли сестры Лисбон вообще. Оскорбленный запиской миссис Лисбон, молочник больше не оставлял на их крыльце молоко, кислое или нет. Крогер больше не подвозил продукты. Во время заглушённого щелчками и помехами телефонного звонка в Нью-Мехико мать миссис Лисбон, Лима Кроу-форд, упомянула нам, что отдала дочери большую часть своего урожая и заготовленных в то лето консервов (она помолчала перед тем, как сказать «в то лето»: речь шла о годе смерти Сесилии — том времени, когда, несмотря на несчастье, огурцы и клубника на ее грядках пошли в рост, и даже сама она, семидесяти одного года от роду, продолжала жить и здравствовать). Лима также сообщила нам, что миссис Лисбон обладала обширным запасом консервированных продуктов, равно как и свежей воды, а также прочими средствами жизнеобеспечения на случай ядерной атаки. Очевидно, в подвале у них было устроено нечто вроде бомбоубежища, куда можно было попасть из игровой комнаты, стоя в которой мы наблюдали, как Сесилия поднимается по ступенькам наверх, к смерти. Мистер Лисбон даже установил там биотуалет. Но это было еще в те дни, когда все кругом ожидали, будто опасность придет извне; теперь же ничто не казалось столь бессмысленным, как это помещение для выживания, погребенное в недрах дома, самого превратившегося в большой склеп.
Наша тревога только усилилась, когда мы узнали, насколько исхудала Бонни. Как раз перед рассветом, когда дядюшка Такер уже обычно собирался отправиться спать, он часто видел, как она, ошибочно полагая, что вся улица погружена в сон, выходит на парадное крыльцо дома. На ней был неизменный халат в перьях, а с собой она нередко прихватывала подушку — дядюшка Такер называл ее «женой холостяка», имея в виду манеру, в которой Бонни сжимала ту в объятиях. В воздухе вокруг ее головы парили перья, вылетевшие из надорванного уголка. Бонни то и дело чихала. Ее длинная шея казалась тощей и белой, а шаткая, нетвердая подходка напоминала манеру ходить, свойственную голодающим Африки: тазобедренные суставы словно бы нуждались в смазке. Поскольку жидкая пивная диета довела до состояния ходячей тени самого дядюшку Такера, мы поверили рассказу. В его устах это звучало совсем иначе, чем замечание миссис Эмберсон: дескать, что-то Бонни похудела. По сравнению с миссис Эмберсон, все мы болели рахитом. Но начищенная до блеска бирюзово-серебристая ременная пряжка дядюшки Такера смотрелась на нем под стать непомерно огромной, украшенной драгоценными каменьями застежке на ремне борца-тяжеловеса. Он-то знал, о чем говорил. И, выглядывая из гаража, держась за ручку холодильника, наблюдал за неслаженными движениями Бонни Лисбон, за тем, как она сходила с крыльца по ступеням, пересекала газон к небольшому клочку оставшейся от прошлогодних раскопок незаросшей земли и там, на месте гибели сестры, начинала едва слышно шептать молитвы под перебор четок. Прижав к себе подушку одной рукой, она перебирала бусины другой и обыкновенно заканчивала прежде, чем в окнах на нашей улице загорался свет, и квартал приходил в движение.
Мы не знали, в чем крылась причина — в преднамеренном аскетизме или же в вынужденном голодании. Лицо ее казалось умиротворенным, сказал дядюшка Такер, на нем не было и следа лихорадочного аппетита Люкс или высокомерной гордости Мэри. Мы спросили, не держала ли она в руке глянцевой картинки с ликом Девы Марии, но дядюшка Такер не был уверен. В принципе Бонни выходила еженощно, хотя в тех редких случаях, когда по телевизору шел фильм с Чарли Чаном, дядюшка Такер забывал проверить.
Как раз дядюшка Такер и оказался первым, кто почуял запах, природу которого мы так и не сумели определить ни тогда, ни позже. Однажды в предрассветный час, выйдя помолиться к яме, Бонни оставила входную дверь приоткрытой, и дядюшка Такер, принюхавшись, заметил дуновение чего-то, с чем ему не доводилось сталкиваться прежде. Сперва он посчитал, что это был всего только резкий запах мокрой птицы, но тот ощущался и после того, как Бонни удалилась вместе с подушкою, так что, проснувшись наутро, мы тоже почуяли его. Ибо даже по мере разрушения дома Лисбонов, отмеченного душком сгнивших досок и отсыревших ковров, этот новый запах продолжал струиться из его щелей, заполняя наши сны и заставляя то и дело мыть руки. Запах был таким густым, что казался вязкой жидкостью, и ступить в его струю означало попасть под брызги, летящие из невидимого фонтана. Мы пытались определить его источник, разыскивая во дворе трупики белок или брошенный мешок удобрений, но запах слишком уж отдавал сиропом. В борьбе живого и мертвого он определенно занимал сторону жизни и напомнил Дэвиду Блэку об одном грибном салате для гурманов, который он пробовал в Нью-Йорке, отправившись туда с родителями.
«Это запах угодившего в силки бобра», — рассудил Пол Балдино голосом древнего оракула, и мы были слишком неопытны, чтобы опровергнуть эти его слова, но в любом случае с трудом бы поверили, что причиной подобного аромата стало концентрированное любовное томление. Отчасти напоминая дурной запах изо рта, сыр, молоко и белый налет на языке больного, он также наводил на мысль о металлическом привкусе рассверленных зубов. Это был неприятный запах того рода, к какому привыкаешь, подходя все ближе к источнику, пока вообще не перестаешь замечать: к этому времени он заполняет твои легкие и становится твоим собственным дыханием, твоим собственным запахом. Разумеется, за минувшие годы приоткрытые рты множества женщин выдыхали нам в лица отдельные составляющие того самого запаха, и порой, склонившись над незнакомыми простынями во тьме ночей измены или случайных связей, мы жадно вдыхали еще какой-нибудь его оттенок только потому, что он в известном смысле напоминал нам об испарениях, просочившихся из дома Лис-бонов вскоре после того, как тот оказался закрыт изнутри, и, говоря откровенно, идущих оттуда по сию пору. И теперь еще, хорошенько сконцентрировавшись, мы можем ощутить тот запах. Он отыскивал нас в наших кроватях и на спортивной площадке, где мы пятнали друг друга мячом; он крался по ступеням в доме Карафилисов, так что старой миссис Карафилис снилось, будто она опять в Бурсе, готовит жаркое на виноградных листьях. Он достигал нас даже в удушливом дыме сигары, раскуриваемой дедушкой Джо Берто-на, когда тот показывал нам свой фотоальбом времен службы на флоте, объясняя, что пухленькие девицы в юбках все до единой приходились ему кузинами. Странно, пожалуй, но даже когда запах стал неодолим, нам и в голову не пришло задерживать дыхание или, используя последнее средство, дышать ртом; уже через несколько дней после его появления мы впитывали его, словно материнское молоко.
Наступили дремотные, тусклые месяцы: окованный льдом январь, неумолимый февраль, слякотный, грязный март. В те давние годы у нас еще были настоящие зимы со снежными заносами, когда из-за морозов отменяли занятия в школе. Сидя дома во время утренних снегопадов и прислушиваясь к новостям по радио, где объявляли, какие школы закрыты (настоящий парад округов с индейскими названиями — Ваштенау, Шиавасси, — пока не наступал черед нашего англосаксонского Уэйна), мы еще могли познать животворное чувство тепла в натопленном доме посреди зимы, знакомое, должно быть, еще первопроходцам этих мест. Нынче же, благодаря вечно сменяющимся из-за заводских паров ветрам и глобальному потеплению, снег больше не падает стеной, но лишь сыпется потихоньку по ночам, чтобы наутро исчезнуть, подобно мыльной пене. Мир, этот усталый фокусник, предлагает нам очередной, на скорую руку сляпанный сезон. А ведь во времена сестер Лисбон снег выпадал каждую неделю, и мы лопатами расчищали подъездные дорожки, наваливая по обе стороны сугробы повыше автомобилей. Грузовики разбрасывали соль.
Зажигались рождественские огни, и старик Уилсон наконец водружал ежегодную приманку для зевак: снеговик ростом в двадцать футов правит тремя северными оленями, сидя в санях, где компанию ему составляет краснощекий толстяк Сайта. Зимняя композиция Уилсона всегда наводняла нашу улицу лишним транспортом, но в тот памятный год все машины дважды замедляли на ней свой ход. Мы видели, как улыбающиеся дети и родители показывали на Санту пальцами, чтобы затем в напряжении вытянуть шеи при виде дома Лисбонов — совсем как любопытствующие на месте аварии. Тот факт, что Лисбоны не развесили гирлянд перед Рождеством, придавал их дому еще более унылый вид. На газоне у Питцен-бергеров, по соседству, три увязших в снегу ангела дули в ярко-красные трубы. У Бейтсов, через улицу, в глубине заиндевевших кустов горели разноцветные лампочки. И лишь в январе, уже с неделю отсутствуя в школе, мистер Лисбон все же вышел растянуть гирлянду. Он завесил лампочками кусты перед домом, но, подключив провод, остался недоволен результатом. «Одна из них заставляет мигать остальные, — сказал он вышедшему к автомобилю мистеру Бейтсу. — На коробке написано, что у нее красный наконечник, я проглядел все, но такого не нашел. Ненавижу мигающие гирлянды». Возможно, но только огоньки так и продолжали мигать — всякий раз, когда мистер Лисбон вспоминал по вечерам о том, что их нужно включить в сеть.
Всю зиму девушки уклонялись от контактов с внешним миром. Порой кто-то из сестер выходил на мороз, обнимая себя за плечи и окутав лицо облачком теплого дыхания, — но, проведя на улице не более минуты, они возвращались в дом. Вечерами Тереза продолжала пользоваться коротковолновиком, выстукивая сообщения, уносящие ее прочь из дома, к теплым южным штатам или к самой оконечности Южной Америки. Тим Вайнер просеивал радиоволны в поисках частоты, которой пользовалась Тереза, и несколько раз докладывал о результатах перехвата. Один раз она общалась с каким-то любителем собак из Джорджии (у пса артрит в бедрах, оперировать или не стоит?); другой раз говорила — если считать разговором обмен фразами в лишенном полов и границ эфире — с человеком, чьи ответы Вайнеру также удалось записать. Сплошные точки-тире, но мы заставили Тима перевести эту белиберду на английский. Разговор шел примерно такой:
«Ты тоже?»
«Мой брат».
«Сколько лет?»
«Двадцать один год. Красивый. Чудесный скрипач».
«Как?»
«Мост неподалеку. Быстрое течение».
«Как совладать с горем?»
«Никак. Не выходит».
«На что похожа Колумбия?»
«Тепло. Спокойно. Приезжай».
«Хотелось бы».
«Ты не права насчет бандидос».
«Надо идти. Мама зовет».
«Крышу покрасили синим, по твоему совету».
«Пока».
«Пока».
Вот и все. Как нам представляется, объяснение налицо, и эта запись показывает, что даже в марте Тереза еще тянулась к свободе за стенами своей темницы. Примерно тогда же она отослала запросы, чтобы получить необходимую информацию для поступления в целый ряд колледжей (впоследствии репортеры здорово раздуют это обстоятельство). Кроме того, девушки заказали несколько каталогов товаров, которые даже и не думали приобретать, так что почтовый ящик Лис-бонов вновь наполнился: мебель от «Скотт-Шрап-тина», наряды от лучших фирм, экзотические поездки. Сестры не могли покинуть порог родительского дома и устраивали путешествия в собственных мечтах — к покрытым золотом храмам Сиама, мимо старика с ведерком и маленькой метелкой в руках в поросшем мхом крохотном садике где-то в Японии. Как только нам стали известны названия этих журналов, мы и сами заказали такие, чтобы поглядеть, куда же стремились отправиться девушки. «Странствия по Дальнему Востоку». «Пешие прогулки». «По туннелю в Китай». «Восточный экспресс». Мы раздобыли все до единого. Лихорадочно листая яркие страницы, мы вместе с сестрами ловили попутные машины на пыльных трассах, то и дело останавливаясь, чтобы помочь им снять тяжелые рюкзаки, обнимали их за теплые, влажные плечи и вместе глазели на закат цвета папайи. Мы пили с ними чай в плавучем павильончике, где у наших ног поблескивали плавники золотых рыбок. Мы делали все, что только приходило на ум, и Сесилия не совершала самоубийства: нет, это она, с выкрашенными хной ступнями скрывалась под красным покрывалом невесты в Калькутте. Только так мы могли, обманув себя, оказаться вместе с сестрами Лис-бон: совершая эти немыслимые экскурсии, забыть о которых мы уже не смогли никогда и благодаря которым научились испытывать счастье скорее в мечтах, чем рядом с собственными женами. Кое-кто из нас смаковал эти разноцветные приглашения к путешествиям, уединяясь с проспектами в своей комнате, или украдкой засовывал их под рубашку. На что-то другое мы были мало способны, а снег валил не переставая, и небо хранило свой угрюмый серый цвет.
Нам хотелось бы со всей ответственностью описать вам, на что походил дом Лисбонов изнутри и что именно чувствовали оказавшиеся в заточении девушки. Вконец измученные этим своим расследованием, мы и сейчас жалеем о том самом «Моменте истины», об этаком Розеттском камне, который смог бы объяснить поступок сестер раз и навсегда. Зима выдалась уж точно не самой веселой, но, кроме этого, мы мало что можем добавить. Попытки найти истинную причину мучившей девушек боли смахивают на регулярные самообследования, заняться которыми нас настойчиво уговаривают врачи (да, мы уже достигли этого возраста). От нас требуется время от времени с клинической беспристрастностью исследовать самую потаенную пазуху нашего тела и, ощупывая ее, замереть перед реальностью собственной анатомии: два голубиных яйца, притулившихся в хрупком гнездышке, с тянущимися к ним и от них хрящеватыми трубками. В этом едва обозначенном на картах месте, среди естественных сгустков и комочков, нам необходимо обнаружить бесцеремонных захватчиков, посягающих на наше здоровье. Мы и представить себе не могли, сколько там шишек и бугорков, пока не пустились на их поиски. И вот лежим на спинах, выясняя, что там внутри; содрогаясь от отвращения, мы отдергиваем руку, чтобы, отдышавшись, пощупать снова, — а семена смерти таятся до времени в запутанных недрах тел, дарованных нам Создателем.
С сестрами Лисбон примерно так же. В попытке понять природу поразившего их горя мы начинаем задумываться, стала ли смертельной та или иная рана, или же (диагноз, который мы вынуждены ставить вслепую) их не было и в помине. Вполне вероятно, мы могли наткнуться не на рану, а на рот: он столь же влажен и горяч. Обнаруженный нами шрам может оказаться как в области сердца, так и на коленке. Нам это неведомо. Слепцы, мы можем лишь на ощупь подняться — по ногам и рукам, по мягкой двояковыпуклой плоти—к воображаемому лицу. Оно говорит с нами. Но мы не слышим ни слова.
* * *
Каждый вечер мы подвергали пристальному осмотру окна верхних спален в доме Лисбонов. За обедом наши разговоры неизбежно возвращались к одному и тому же: тупик, в котором оказалась эта семья. Захочет ли мистер Лисбон искать себе другую работу? Как сможет он обеспечивать семейство? Сколько еще выдержат в этой клетке девушки? Даже престарелая миссис Карафилис сподобилась на одно из редких своих восхождений на первый этаж (банные дни не в счет), чтобы с крыльца взглянуть на дом Лисбонов, стоящий чуть в стороне, через улицу. Мы не можем припомнить другого случая, когда старушку Карафилис привлекли бы события внешнего мира, потому что все то время, что мы были знакомы с ней, она провела в подвале, ожидая смерти и почти не поднимаясь наверх. Иногда Димо Карафилис отводил нас вниз поиграть в «Фусбол» и, двигаясь по проходу среди старых диванов, сваленных в кучу чемоданов и труб отопления, мы добирались, бывало, до комнатки, обставленной старой миссис Карафилис так, чтобы она напоминала ей о Малой Азии. С решетки под потолком свешивались пластиковые гроздья винограда; в разукрашенных коробочках покоились мертвые шелкопряды; ведерко для золы было выкрашено небесно-голубой лазурью под цвет неба на родной стороне. Открытки на стенах служили окошками в другое время и место, где и теперь еще жила миссис Карафилис. На заднем плане возвышались покрытые зеленью горы, уступавшие место выщербленным временем гробницам турок-оттоманов и красной черепице крыш. Столбик пара в уголке одного из окрашенных «Техниколором» снимков выдавал присутствие торговца горячими лепешками. Димо Карафилис так и не открыл нам, что с его бабушкой было не так, да ему, в принципе, и не казалось странным держать ее в подвале, по соседству с громадиной парового котла и булькающими трубами водоотвода (наш район, расположенный в низине, был беззащитен перед половодьем). С другой стороны, то, как она останавливалась перед открытками, слюнявила большой палец и прижимала все к тому же побелевшему пятну, то, как с золотозубой улыбкой кивала аллеям и просекам, словно бы приветствуя старых знакомых, — все это говорило нам, что старая миссис Карафилис была выпестована, сломлена и опечалена событиями чужой истории, о которой мы и слыхом не слыхивали. Когда же она замечала нас, то говорила: «Прикройте свет, ребятки», и мы повиновались, оставляя ее в темноте помахивать подарочным веером из тех, что высылала ей к Рождеству некогда схоронившая ее супруга погребальная контора (на дешевом веере из наклеенных на палочки картонок был отпечатан Христос, молящийся в Гефсиманском саду; над ним собирались угрожающего вида тучи, а на обороте тянулись строчки рекламы ритуальных услуг). Если не считать необходимости принять ванну, то старая миссис Карафилис поднималась наверх — вокруг пояса обвязана веревка, отец Димо легонько тянет за нее сверху, а сам Димо и его братья подталкивают снизу — исключительно в те дни, когда по телевизору (с промежутком в пару лет) шел фильм «Поезд в Стамбул». Тогда она, охваченная волнением, как девочка, подавалась вперед с дивана, на котором сидела, и с трепетом ждала сцены в десяток секунд длиной: поезд на экране проезжал по зеленым холмам, навеки пленившим ее сердце. Она поднимала обе руки и испускала звериный вопль, когда поезд — всякий раз в том же месте — исчезал в темноте туннеля.
Старая миссис Карафилис никогда особенно не интересовалась здешними сплетнями, оттого в основном, что не сумела бы их понять, но еще и потому, что то немногое, что она улавливала, казалось ей сущим пустяком. В молодости ей пришлось прятаться в пещере от турок, которые убили бы ее, если б нашли. Целый месяц она не питалась ничем, кроме оливок, причем глотала их вместе с косточками, чтобы почувствовать сытость. Она своими глазами видела, как вырезали всю ее семью, как мужчин заставили съесть собственные гениталии, перед тем как на закате вздернуть. Так что слыша теперь, будто Томми Риггс разбил родительский «линкольн», а рождественская елка Перкинсов загорелась от свечки и рухнула, прикончив кота, миссис Карафилис не могла уразуметь всего драматизма подобных событий. Единственный раз она встрепенулась, когда кто-то упомянул в ее присутствии сестер Ли-сбон, но и тогда она не стала задавать вопросов или выяснять подробности, а просто установила с ними телепатическую связь. Если нам случалось в пределах ее слышимости заговорить о сестрах, старая миссис Карафилис поднимала голову, затем натужно вставала с кресла и ковыляла по холодному цементному полу к окну. Подвальное окошко на дальней стене пропускало внутрь слабый свет, и подойдя к пыльным стеклам, старуха подолгу смотрела на кусочек неба, видный в прореху меж слоев паутины. То был весь мир, принадлежащий сестрам Лисбон, который она была в силах увидеть, просто уголок неба над их домом, но и это немногое говорило ей достаточно. Нам стало ясно, что она и сестры владели особым искусством — умением читать письмена отчаяния и горя в очертаниях облаков, и нечто вневременное связывало их, несмотря на всю разницу в возрасте; миссис Карафилис словно бы советовала сестрам Лисбон на своем невнятном греческом: «Не тратьте времени на жизнь». Прелая прошлогодняя листва и уличная пыль со временем забили оконную нишу, похоронив под собой обломки стула, забытые там с той поры, как мы строили форт. Скупое солнце просвечивало сквозь платье старушки, такое же тонкое, с однообразным узором, какой бывает туалетная бумага. Ее сандалии предназначались для того, чтобы носить их в хам-маме, какой-то разновидности бани, а не таскать по голому полу. В день, когда миссис Карафилис услышала о новом заточении сестер, она вскинула голову, покивала с серьезным и грустным видом, — но нам показалось отчего-то, что ей уже все было известно.
Принимая еженедельную ванну с солями, она говорила о сестрах Лисбон или, может быть, разговаривала с ними — мы так и не смогли этого понять. Мы не стали подходить слишком близко или подслушивать у замочной скважины, потому что те несколько быстро мелькнувших образов старой миссис Карафилис, которые предстали нашим любопытным глазам, — ее отвисшие вековые груди, ее синеватые ноги, ее распущенные волосы (на удивление длинные и блестящие, как у девушки), — смутили нас до глубины души. Даже самый плеск воды заставлял нас краснеть; ее голос, привычно жалующийся на старческие болячки, долетал до нас в минуты, когда служившая в доме чернокожая женщина, сама не первой молодости, помогала старухе устроиться в ванной. Оставшись наедине со своей немощью по ту сторону двери, они обе вскрикивали невпопад и вразнобой запевали, сначала чернокожая служанка, а затем и старая миссис Карафилис, вторившая ей на мотив какой-то греческой песни; потом пение стихало и оставался лишь плеск воды — воды, цвет которой мы и не пытались вообразить. Потом миссис Карафилис казалась столь же бледной, как и прежде, о принятой ванне напоминало только обернутое вокруг головы полотенце. Мы слышали, как пыхтела негритянка, которая, обвязав веревкой поясницу миссис Карафилис, спускала ее по подвальной лестнице. Вопреки своему желанию умереть как можно скорее, старая дама хранила неизменно испуганный вид на протяжении всего спуска, она хваталась за поручень, а глаза ее расширялись от страха за лишенными оправы стеклами очков. Иногда, когда она шествовала мимо, мы пересказывали ей последние новости о сестрах Лисбон, и она вскрикивала: «Мана!», что, по словам Димо, означало нечто среднее между «Боже мой!» и «Вот дерьмо!», — но не случалось такого, чтоб она хоть на йоту проявила удивление. Там, за окошком, в которое она еженедельно бросала свой долгий взгляд, за пределами нашей улицы влачил свое горькое существование мир, умиравший вот уже много лет, — и кому, как не старушке миссис Карафилис, было знать об этом?
Ее собственная жизнь близилась к концу, и не смерть поражала ее, но упрямая настойчивость жизни. Она все силилась понять, почему сестры Лисбон вели себя так тихо, отчего не поднимали вой до небес и не сходили с ума. Глядя на то, как мистер Лисбон развешивает рождественские гирлянды, она качала головой, что-то при этом бормоча. Сняла руку со специального поручня, которым по периметру был обнесен весь первый этаж дома, сделала несколько нетвердых шагов безо всякой поддержки и впервые за семь лет не почувствовала боли. Димо так объяснил это остальным: «Мы, греки, народ угрюмый. Самоубийство для нас не пустой звук. Вывешивать гирлянды после того, как твоя собственная дочь наложила на себя руки, с нашей точки зрения, лишено всякого смысла. Моя йиа-йиа никак не может понять одного: почему в Америке все делают вид, будто постоянно испытывают счастье?»
Зима — сезон алкоголизма и отчаяния. Сосчитайте-ка пьяниц в России или самоубийц в Корнелле. Так много студентов во время экзаменов находятся на грани отчаяния в этом студенческом городке на холмах, что университет, чтобы снять напряжение, давно распорядился устраивать в середине зимы большой праздник (широко известный как День самоубийц, этот праздник выскочил на экране среди результатов устроенного нами компьютерного поиска, наряду с «самоубийственной ездой» и «движущей силой самоубийства»). Нам невдомек, что заставляет всех этих ребят из Корнелла кончать с собой. Что подтолкнуло Бьянку, поставившую первую в жизни спираль, спрыгнуть с пешеходного моста в одном нижнем белье, когда все у нее еще было впереди; что подвигло мрачного экзистенциалиста Билла, который курил дешевые сигареты и ходил в плаще от Армии Спасения, не спрыгнуть, подобно Бьянке, но перелезть через перила и, вцепившись в них, еще долго висеть над водой, прежде чем разжать сведенные судорогой пальцы (растяжения плечевых мускулов выявлены у 33 процентов людей, избравших прыжок с моста в качестве способа расстаться с жизнью; остальные 67 процентов просто бросаются вниз). Мы упоминаем здесь обо всем этом только для того, чтобы показать наглядно: даже учащиеся колледжей (которым в принципе ничто не мешает в любой момент напиться или отвести душу в любовной связи) так или иначе лишают себя жизни. Вообразите теперь, каково же приходилось сестрам Лисбон, запертым в собственном доме, где нельзя было включить на полную громкость любимые записи или побаловать себя травкой.
Газеты, писавшие впоследствии, будто сестры заключили «пакт о суициде» (термин, придуманный репортерами), относились к ним как к автоматам в человеческом обличье, к существам, в которых настолько слабо теплилась жизнь, что смерть уже не могла стать для них большим событием. В отчетах мисс Перл месяцы страданий четырех девушек сведены к одному-единственному параграфу под заголовком «Когда молодежь не видит будущего». Сестры Лисбон предстают там неясными тенями, отмечавшими череду дней жирными черными «иксами» в календаре и сплетавшими руки в ими же придуманном ритуале Черной Мессы. Вообще, предположения о сатанизме или о легкой форме черной магии нередко попадаются в выводах мисс Перл. Она многое сумела выжать из того инцидента с сожжением пластинок и частенько цитировала тексты рок-песен, хоть как-то намекавшие на смерть или самоубийство. Мисс Перл завела дружбу с местным диск-жокеем и провела всю ночь, слушая любимые записи Люкс, список которых составили ее недавние одноклассники. Из этого своего «исследования» она вынесла одну находку, которой особенно гордилась, — песню группы «Круэл Крукс» под названием «Девственница-самоубийца». Несмотря на то что ни мисс Перл, ни нам самим так и не удалось узнать, входила ли эта пластинка в число сожженных Люкс по приказу миссис Лис-бон, приводим припев из этой песни:
Можно не сомневаться, песня прекрасно увязывается с предположением о вселившейся в сестер темной силе, о некоем едином зле, что снимало с окружающих всякую ответственность. Их поведение, впрочем, никак нельзя было признать единодушным. Пока Люкс устраивала свидания на крыше, Тереза решила развести светящихся морских коньков в обыкновенном стакане, а чуть дальше по коридору Мэри часами гляделась в свое складное зеркальце. В овале из розовой пластмассы, зеркало было окружено маленькими лампочками, совсем как в театральных гримерных у актрис. Переключатель позволял Мэри выбирать свет в зависимости от времени суток и погодных условий. Ручка принимала положение «утро», «день» и «вечер», а также «солнечно» и «облачно».
Мэри часами могла просиживать перед зеркальцем, наблюдая за собой сообразно тому, как менялся этот искусственный мир. На солнце она носила темные очки и одевалась по погоде — в пасмурные дни. Мистер Лисбон замечал порой, с какой лихорадочной быстротой она щелкала переключателем, за один присест проживая по десять, а то и по двадцать дней; довольно часто Мэри удавалось уговорить кого-то из сестер выслушать перед зеркалом ее советы. «Видишь, эти круги под глазами становятся заметны в пасмурную погоду. Это оттого, что у нас бледная кожа. А вот на солнце… минутку… видишь, вот так, они исчезли. Значит, в облачные дни тебе следует наносить побольше тонального крема. А когда солнечно, лицу не хватает выразительности, так что нам нужен цвет. Помада и даже тени для век».
Луч журналистского расследования мисс Перл тоже как бы размывает черты сестер Лисбон. Описывая девушек, она то и дело навешивает им ярлыки: «загадочные одиночки», например; в одном месте она доходит до того, что заявляет, будто их «притягивал языческий аспект католицизма». Что под этим подразумевалось, мы не уяснили до сих пор, хотя многие сочли, что речь шла о предпринятой сестрами попытке сохранить жизнь семейному вязу.
Наконец-то пришла весна. На деревьях набухли почки. Оттепель заставила замерзшие мостовые потрескаться. При ежегодном обходе мистер Бейтс насчитал несколько новых выбоин и отослал свой список в Дорожный департамент. В начале апреля на нашу улицу вернулись сотрудники Парковой службы и принялись менять ленты, обмотанные вокруг приговоренных вязов, — желтые на красные с надписью: «Данное дерево страдает от заболевания, разносимого голландским жуком, и будет удалено с целью предотвращения дальнейшего распространения болезни по распоряжению Парк. ел.». Чтобы прочитать фразу целиком, пришлось бы трижды обойти ствол. Вяз перед домом Лисбонов (см. Экспонат № 1) оказался в списке смертников, и сразу по весне, не дожидаясь потепления, спилить его прибыл набитый рабочими грузовик.
Технология уже была нам знакома. Сначала человек в стеклопластиковой клетке поднимался к верхушке и, просверлив дырку в коре, прикладывался к ней ухом, словно бы прислушиваясь к слабеющему пульсу дерева; затем, безо всяких церемоний, он отсекал тонкие ветки кроны, и они сыпались прямо в подставленные им навстречу оранжевые рукавицы рабочих внизу. Те аккуратно складывали их в штабель, как складывают доски на лесопилке, после чего по одной скармливали электрической пиле в кузове грузовика. Труха летела во все стороны, так что и ныне, спустя многие годы, слой опилок на полу где-нибудь в старомодном баре напоминает нам о казненных вязах. Оголив ствол, рабочие шли к следующему приговоренному, а дерево оставалось стоять в наготе и печали, оно пыталось приподнять жалкие культи ветвей, и только его вынужденное безмолвие заставляло нас понимать, что прежде оно говорило с нами, не умолкая. Теперь наши вязы, будто подготовленные к казни смертники, напоминали жаровню перед домом семьи Балдино, и мы теперь только осознали, что, скрывая свой туннель для побега с помощью этого необычного изваяния, Сэмми-Акула проявил феноменальный дар предвидения: если в будущем обстоятельства заставят его воспользоваться подкопом, он исчезнет под одним из сотни одинаковых обрубков.
Обыкновенно люди выходили попрощаться со своими деревьями. Нередко можно было увидеть семью, собравшуюся на газоне, на безопасном удалении от пил: усталые мать с отцом, два-три длинноволосых подростка и пудель с ленточкой на шее. Люди полагали, что деревья принадлежат им. Их собаки ежедневно помечали их как свою собственность. Их дети устраивали в ветвях навесы для игр. Когда сюда въезжали жители, вязы уже стояли на своих местах и явно рассчитывали остаться на месте, когда те решат податься в другие края. Но явилась Парковая служба и срубила их один за другим. Стало ясно, что вязы принадлежат не горожанам, а городу, а тот может распоряжаться их судьбой по своему усмотрению.
Лисбоны, однако, не вышли из дома, когда обрезали ветки. Девушки с молочно-бледными лицами наблюдали за происходящим из окон второго этажа. То подскакивая вплотную к верхушке, то отступая от нее, человек в «люльке» отстриг могучую зеленую крону вяза. Он отсек и больную ветку, еще в прошлом году поникшую и пустившую желтые листья. Не остановившись на этом, он удалил и здоровые ветки, и на газоне Лисбонов остался в одиночестве скучный серый столб, еще недавно бывший деревом. Когда рабочие отъехали в сторону, мы уже и сами не понимали, живо оно или погибло.
Дней десять мы провели в ожидании, что сотрудники Парковой службы вот-вот вернутся, чтобы завершить начатое, но они появились лишь три недели спустя. На этот раз из грузовика выбрались сразу двое рабочих с электропилами в руках. Они обошли ствол, обмеряя его, а затем приладили пилы на поясе и дернули за шнурки стартеров. В это время мы сидели в подвале у Чейза Бьюэлла, резались в бильярд, но завывания пил настигли нас и там, проникнув сквозь щели и балки потолка. Застучали, сотрясаясь, алюминиевые трубы отопления. Ярко окрашенные шары затрепетали на зеленом сукне стола. Шум электропил наполнил наши головы, подобно визгу бормашины у зубного врача, и мы выбежали наружу, чтобы своими глазами увидеть, как их зубья врезаются в вяз. Спасаясь от летящих опилок, рабочие нацепили защитные очки, но, обходя вокруг дерева, сохраняли скучающий вид палачей, привычных к подобным расправам. Они свернули трепещущие ленты с предупредительной надписью. Один сплюнул табачную жижу. Затем, вновь запустив моторы пил, они уже собирались разрезать вяз на куски, когда из грузовика выпрыгнул, яростно размахивая руками, их бригадир. Прямо по газону тесной фалангой к рабочим бежали сестры Лисбон. Мистер Бейтс, наблюдавший за этим, вспоминал, что подумал в ту секунду, будто девушки собрались броситься прямо на лезвия: «Они спешили к рабочим. И в глазах у них стояло безумие». Работники Парковой службы не могли взять в толк, отчего вдруг бригадир запрыгал и замахал руками. «Очки мешали мне смотреть по сторонам, — рассказывал один из них. — Девушки прошмыгнули под самой пилой. Хвала небесам, я вовремя их увидел». Опешив от неожиданности, оба рабочих отступили, подняв ревущие пилы. Сестры Лисбон пробежали мимо, играя, возможно, в пятнашки или в какую другую игру. Они пару раз оглянулись, будто опасаясь, что их запятнают. Но вот они оказались в безопасности. Рабочие выключили пилы, и дрожь в воздухе постепенно замерла. Девушки окружили дерево, крест-накрест сцепив руки.
— Убирайтесь, — потребовала Мэри. — Это наш вяз.
Они стояли, повернувшись лицами не к рабочим, а к дереву, прижимаясь к его коре щеками. На ногах у Терезы и Мэри были туфли, а Бонни и Люкс выбежали босыми, отчего многие из нас сочли попытку спасти дерево спонтанной, а не продуманной заранее. Девушки обняли ствол, который возвышался над ними, уходя в пустоту.
— Девочки, девочки, — произнес бригадир. — Вы опоздали. Дерево уже погибло.
— Это вы так считаете, — возразила Мэри.
— Там поселились жуки. Надо его спилить, чтобы зараза не перекинулась на другие деревья.
— Нет никаких научных подтверждений тому, что, убив дерево, вы предотвратите заражение, — заявила Тереза. — Эти деревья очень древние. Эволюция научила их самих бороться с паразитами. Почему бы не оставить все как есть, чтобы природа сама разобралась с жуками?
— Если все пустить на самотек, деревьев вообще не останется.
— Спилить их все, и тоже ничего не останется, — заметила Люкс.
— Если бы корабли не привезли сюда грибок из Европы, — продолжила Бонни, — ничего вообще бы не произошло.
— Девочки, этого джинна уже не загонишь в бутылку. Мы вынуждены применить нашу технологию, чтобы попытаться хоть что-то спасти.
Честно говоря, этого разговора могло и не быть. Мы собрали его воедино, пользуясь отрывочными сведениями, и можем ручаться лишь за общий смысл: сестры Лисбон нажимали на то, что деревья справятся с болезнью собственными силами и что люди слишком много на себя берут, считая, что могут им в этом помочь. Многие, впрочем, решили, что говорилось это, так сказать, для отвода глаз. Именно этот старый вяз, как доподлинно известно, был любимым деревом Сесилии. Его смолистое дупло еще хранило след ее ладошки. Миссис Шир вспоминала, что по весне Сесилия часто останавливалась под этим вязом, пытаясь поймать на лету пропеллеры его семян (у нас и самих возникают перед глазами эти зеленые семечки, спрятанные внутри тонкого волокнистого крылышка, и то, как, вращаясь, они слетают к земле, но мы не уверены, были это семена вязов или каштанов, а под рукой у нас нет ботанического справочника, настольной книги всех радетелей природы). Во всяком случае, многие из наших соседей подумали, что дерево просто напоминало девушкам о Сесилии. «Они не пытались спасти вяз, — объясняла миссис Шир. — Они хотели сохранить память о сестре».
Дерево тем временем окружили тройным кольцом: сначала бледные лица сестер Лисбон вокруг ствола, за ними рабочие Парковой службы в зеленых форменных комбинезонах и чуть поодаль — разноцветное кольцо зевак. Постепенно хмурясь, рабочие пытались уговорить девушек, урезонить, предлагали покатать их на грузовике, но в итоге в ход пошли угрозы. Бригадир отпустил подчиненных на ленч, посчитав, что девушки откажутся от своей затеи, но и сорок пять минут спустя они все еще стояли, опоясав дерево живым кольцом. Наконец бригадир направился к дому, чтобы поговорить с мистером и миссис Лисбон, но, к нашему удивлению, те не предложили свою помощь. Они вместе открыли дверь, причем одной рукой мистер Лисбон обнимал жену за плечи, едва ли не впервые так откровенно демонстрируя свою привязанность.
— У нас распоряжение спилить ваш вяз, — заявил бригадир. — Но ваши дочери нам мешают.
— С чего вы взяли, будто дерево болеет? — спросила миссис Лисбон.
— Вы уж мне поверьте. Мы-то знаем. У него желтые листья. Верней, у него были желтые листья. Эту ветку мы уже спилили. Господи боже мой, дерево уже мертво.
— Мы за аритекс, — вставил мистер Лисбон. — Вам знакомо слово? Дочь показывала нам статью в журнале. Это куда менее агрессивная терапия.
— И она не срабатывает. Послушайте, мы оставим это дерево, и через год погибнут все остальные.
— Судя по всему, именно к этому и идет, — возразил мистер Лисбон.
— Мне не хотелось бы вызывать полицию.
— Полицию? — с недоумением переспросила миссис Лисбон. — Девочки стоят на своем участке. С каких пор это считается преступлением?
Бригадиру пришлось отступить, но свою угрозу он так и не выполнил. Вернувшись к грузовику, он обнаружил сразу за ним синий «понтиак» мисс Перл. Штатный фотограф из газеты уже вовсю щелкал камерой (эти снимки появятся затем в печати). Не прошло и часа с тех пор, как сестры начали свою осаду, а мисс Перл была уже тут как тут, но она ни за что не хотела признаться, кто предупредил ее о происходящем. Кто-то предположил, что девушки сами позвонили ей, стремясь устроить скандал погромче, но узнать наверняка уже нельзя. Фотограф продолжал съемку, когда бригадир велел рабочим сесть в грузовик. На следующий день в газете появилась небольшая заметка, и рядом с ней нечеткая фотография: сестры Лисбон обнимают дерево (Экспонат № 8). Казалось, они поклоняются ему, подобно юным дриадам. По фото никак нельзя сказать, что дерево оканчивается голым обрубком всего в двадцати футах над их набожно склоненными головами.
«В среду четыре сестры Сесилии Лисбон (девочки из восточного пригорода, покончившей с собой прошлым летом, чей поступок привлек внимание к поистине национальному масштабу проблемы подростковых самоубийств) подвергли себя значительному риску в попытке сохранить вяз, который был особенно дорог Сесилии. В прошлом году дереву был поставлен диагноз — заражение голландским жуком, — и нынешней весной его должны были уничтожить». Из этой цитаты видно, что мисс Перл придерживалась теории, которая объясняла поступок девушек желанием спасти вяз в память о сестре; зная о дневнике Сесилии, мы не видели смысла спорить. Так или иначе, когда мы, спустя годы, заговорили об этом с мистером Лисбоном, он решительно воспротивился подобному толкованию: «Деревья были страстью Терезы. Это она знала о них все. Могла перечислить все виды, какие только бывают, рассказать, насколько глубоко каждое пускает корни. По правде говоря, я не помню, чтобы Сесилия интересовалась растительным миром».
Лишь после того как сотрудники Парковой службы отъехали прочь, девушки разорвали свою живую цепочку. Потирая затекшие руки, они вернулись в дом, не бросив даже мимолетного взгляда на нас, высыпавших на соседские лужайки. Чейз Бьюэлл слышал, как, поднимаясь на крыльцо, Мэри сказала: «Они еще вернутся». Мистер Патц, стоявший в числе других наблюдателей, вспоминал: «Я был на их стороне. Когда парни из Парковой службы укатили, я чуть в ладоши не захлопал».
Дерево выжило, на какое-то время. Руководствуясь своими списками, Парковая служба двинулась дальше по улице, спиливая вязы в нашем квартале, но больше ни у кого не хватило решимости воспротивиться. Так ушел в небытие вяз Бьюэллов, вместе с качелями из автомобильной покрышки; вяз Фузилли исчез, как и не бывало, в один прекрасный день, пока мы не вернулись из школы; да и вяз Шалаансов тоже сгинул. Вскоре Парковая служба занялась другими кварталами, хотя забыть о наших вязах нам, да и сестрам Лисбон тоже, не давал все тот же навязчивый стрекот пилы.
Начался бейсбольный сезон, и мы потерялись в зелени игровых полей. В старые времена мистер Лисбон порой приводил девочек посмотреть игры городских команд, и они сидели рядком на трибуне, как и все вокруг, завороженные зрелищем. Мэри, улучив минутку, подходила поболтать с девчонками из «группы поддержки». «Ей хотелось стать одной из нас, но мать ни за что не разрешила бы, — рассказала нам Кристи Маккалхан. — Я показывала ей, бывало, основные движения, и у нее совсем неплохо получалось». Еще бы, мы-то сами уж точно предпочитали смотреть на сестер Лисбон, а не на дурацкую «группу поддержки». Когда счет бывал почти равным, они кусали кулачки и верили, что каждый мяч, взмывавший высоко над полем, принесет «нашим» желанную победу. Они качали головами, а потом, как раз когда мяч падал, не долетев до зоны, в рукавицу дальнего игрока, вскакивали, готовясь завопить от восторга. В год, когда произошли все эти трагедии, девушки не посетили ни единой игры, да мы и не ожидали встретить их на стадионе. Постепенно мы перестали высматривать их лица на зрительских местах и забираться под трибуны, чтобы увидеть то немногое, что можно было различить издалека — сестры Лисбон, вид со спины.
* * *
Хотя мы сочувствовали сестрам и продолжали думать о них, они потихоньку начали ускользать от нас. Их образы, которые мы лелеяли в памяти, — в одних купальниках девушки перепрыгивают через садовый водомет или убегают от тугого шланга, похожего на гигантскую змею, — стали тускнеть, и неважно, с каким благоговением мы вспоминали их в те интимные моменты, когда лежали в кровати рядом с двумя перетянутыми ремнем подушками, изображавшими спящую подругу. Мы больше не могли в точности воссоздать внутренним слухом мелодию их высоких голосов. Даже жасминовое мыло, купленное в «Якобсенс», бережно хранимое в старой хлебнице, пахло теперь, как размокший коробок спичек. Тем не менее то обстоятельство, что девушки медленно тонули в толще времени, не овладело нашим сознанием до конца, и в отдельные дни, едва проснувшись, мы окунались в мир, не изведавший боли: мы потягивались, выбирались из постели, и только протирая глаза у окна, вспоминали об умирающем через улицу доме с почерневшими от пыли стеклами, прятавшими от нас девушек. Истина была проста: мы начинали забывать сестер Лисбон, но ни о ком другом думать не могли.
Цвет их глаз стал блекнуть, как притупились в памяти все их родинки, ямочки и царапины. Минуло столько времени с того дня, когда сестры смеялись в последний раз, что мы уже не могли вообразить себе их улыбки с тесным рядом зубов. «Теперь они только воспоминания, — печально сказал Чейз Бьюэлл. — Пришла пора сбросить их со счета». Но даже произнося эти страшные слова, Чейз внутренне воспротивился, как и все мы. И вместо того чтобы окончательно предать девушек забвению, мы вновь достали сувениры, попавшие в нашу собственность за время той странной опеки, что давным-давно мы взяли над ними: сапоги с отворотами, принадлежавшие Сесилии, микроскоп Терезы, мучнисто-белый локон с головы Мэри (на ватной подушечке в футляре для драгоценностей), фотокопия пластиковой карточки Сесилии с изображением Девы Марии, колпачок от тюбика помады, оброненный Люкс. Мы высыпали все это посреди гаража Джо Ларсона, оставив приоткрытой автоматическую дверь, чтобы видеть, что происходит снаружи. Солнце уже село, и небо налилось темнотой. С отступлением Парковой службы улицы снова принадлежали нам. Впервые за целые месяцы в доме Лисбонов включился свет, который почти сразу и погас. Еще одна лампочка, в соседней комнате, моргнула ему в ответ. Вокруг уличных фонарей появился мутноватый ореол, который настолько был нам знаком, что поначалу мы даже не признали его: хаотичный орнамент экстаза и безумия, мельтешение первых в этом сезоне мошек.
Миновал год, а мы так толком ничего и не узнали. Девушки сократили свое число с пяти до четырех, чтобы всем вместе — и живым, и мертвой — превратиться в тени. Даже разложенное у наших ног разнообразное имущество не подтверждало их существования, и уже ничто не казалось таким безликим, как эта шикарная виниловая сумочка с позолоченной цепочкой, которая могла принадлежать любой из сестер или даже любой девушке на свете. Все более и более нереальным казалось нам, что еще недавно они были так близко, что мы могли, проходя мимо, по очереди вдохнуть аромат шампуней, которыми пользовались сестры Лисбон: вдоль цветочного луга, по лимонной аллее, в усыпанный зелеными яблоками сад.
Сколько еще мы могли бы сохранять свою преданность сестрам? Как долго мы могли бы хранить чистоту их памяти? Выходило, что мы теперь не были с ними знакомы, и их новые привычки (открывать окно, например, чтобы выбросить смятое в комок бумажное полотенце) заставляли нас призадуматься: а знали ли мы их вообще, или же все наши старания увенчались тем, что у нас остались лишь отпечатки пальцев бестелесных фантомов? Наши счастливые талисманы были бессильны помочь. Шотландка, которую Люкс надевала в школу, вызывала на ощупь только слабое воспоминание о том, как она выглядела в классе — усталая рука тянется к булавке юбки, расстегивает ее, оставляя свободные складки на коленях, они в любой момент могут раскрыться, упасть с колен, но никогда, никогда… Нам приходилось по нескольку минут тереть юбку, чтобы увидеть это с прежней ясностью. И любой другой слайд в нашем проекторе успел выгореть подобным же образом; мы щелкали кнопкой, но кусочек цветной пленки так и не попадал в фокус, заставляя нас таращиться на мертвенно-белую гусиную кожу пустого экрана.
Мы могли и вовсе потерять их, если бы сестры Лисбон сами не наладили с нами контакт. Едва мы отчаялись когда-нибудь увидеть их снова или оказаться рядом с ними, нам стали попадаться все новые картинки с Богородицей. Мистер Хатч нашел одну под дворником на стекле своей машины и, не осознав всей важности ситуации, скомкал и бросил в пепельницу. Ральф Хатч обнаружил ее потом под слоем окурков и пепла. Когда он принес ее нам, карточка была прожжена в трех местах, но мы сразу увидели, что она ничем не отличалась от той Девы Марии, которую Сесилия прижимала к груди в ванной, а протерев ее от копоти, ясно различили на обороте номер телефона: «555-Мэри».
Хатч был не единственным, кто совершил подобную находку. Миссис Хессен нашла одну такую карточку прямо на шипе в розовых кустах. Джои Томпсон как-то расслышал незнакомый шорох в том звуке, с которым проворачивались колеса его велосипеда, и, опустив голову, увидел изображение Марии, мелькавшее между спиц. Наконец, Тим Вайнер наткнулся на такую же карточку, приклеенную к окну его комнаты, ликом Святой Девы внутрь. Картинка провисела там какое-то время, сказал он нам, судя по тому, что влага уже сумела пробраться под пленку и покрыла лицо Марии гангренозными пятнами. В остальном она выглядела так же: синяя накидка и шитый золотом парчовый воротник. На голове — корона, точно как на пачке маргарина «Империал», талия опоясана четками, а на лице Пресвятой Матери то блаженное выражение, какое бывает у нервнобольных после приема лития. Никто ни разу не видел, как девушки оставляют карточки, и никто не мог догадаться, зачем им это понадобилось. Тем не менее даже и теперь, спустя столько лет, мы с легкостью припоминаем ту дрожь, которая охватывала нас всякий раз, когда кто-то приносил новую Марию. Все это имело определенный смысл, несло в себе некое тайное знание, которое мы не вполне могли ухватить, а рваные края и плесень придавали этим находкам вид археологических редкостей. «Ощущение подобно тому, — записал в своем дневнике Тим Вайнер, — какое может появиться на раскопках в Помпеях, когда видишь браслет какой-нибудь задохнувшейся едким дымом девочки. Она едва успела надеть его на ножку и любовалась им у окна, когда прозрачные камешки вдруг сверкнули багровым отблеском льющейся лавы» (Вайнер прочел немало книжек Мэри Рено).
Постепенно мы укрепились в уверенности, что сестры Лисбон подают нам и другие сигналы, помимо картинок с Девой Марией. Как-то в мае китайский фонарь в комнате Люкс принялся моргать неразборчивой морзянкой. Каждый вечер, когда на улицах сгущались сумерки, в ее окне загоралась лампа и покачивающийся под действием тепла волшебный абажур оставлял на стенах причудливые тени. Мы считали, что эти тени стараются нам что-то передать, и бинокли подтвердили эту догадку, но послания, увы, были написаны китайскими иероглифами. Казалось, лампа загорается и гаснет не просто так, но эта схема менялась раз от раза — три коротких включения, два длинных, два длинных, три коротких — после чего как-то раз вспыхнул верхний свет, осветив комнату, словно музейную витрину. Во время этой краткой экскурсии по интерьерам конца XX столетия мы почтительно стояли за шелковыми шнурами и глазели издалека: вот изголовье кровати от «Сиерс» и ночной столик из того же гарнитура, вот ночник Терезы, с символикой «Аполлона 11», выхватывает из тени плакат с Билли Джеком в натуральную величину, в черной шляпе с прямыми полями и поясом индейцев навахо. Осмотр длился не более полуминуты, по истечении которой комната вновь погрузилась во тьму. Затем, словно отвечая сигналом на сигнал, свет дважды зажегся в комнате Бонни и Мэри. За окнами никого не было видно, а свет загорался и вновь потухал так беспорядочно, что это трудно было связать с привычными домашними нуждами. Мы не видели этому объяснения.
Тем не менее каждую ночь мы пытались проникнуть в суть шифра. Тим Вайнер начал отмечать вспышки механическим карандашом, но мы каким-то образом догадались, что все эти «точки-тире» не найдут соответствия ни в одной из известных человеку систем коммуникации. В иные вечера этот неверный свет действовал на нас так гипнотически, что мы возвращались в сознание, напрочь позабыв, где находимся или чем только что занимались, и лишь бордельный отсвет китайского фонаря Люкс заполнял наши черепные коробки.
Далеко не сразу мы заметили странное свечение в бывшей спальне Сесилии. Наблюдая за вспышками на другом конце дома, мы не различили красно-белые булавочные уколы, мерцавшие за окном, из которого она выпрыгнула десять месяцев тому назад. И заметив их наконец, мы никак не могли прийти к согласию, решая, что же это такое на самом деле. Кто-то полагал, что огоньки были тлеющими кончиками благовонных палочек, возжигаемых сестрами во время какой-то тайной церемонии, тогда как другие говорили, что это просто горящие сигареты. «Сигаретная теория», впрочем, сразу доказала свою несостоятельность, мы убедились, что огоньков куда больше, чем вероятных курильщиков, и к тому моменту, как мы насчитали шестнадцать, загадка, по крайней мере отчасти, была раскрыта: в комнате Сесилии девушки соорудили святилище в память о погибшей сестре. Те из нас, кто ходил в церковь, рассказывали, что окно напомнило им грот в католической церкви святого Павла на озере, но вместо правильных ровных рядов, где каждая свеча ставится в память усопшей души, сестры Лисбон устроили целую фантасмагорию сигнальных огней. Они соскребли потеки с обеденных свечей и скатали один большой парафиновый ком, вокруг которого закрепили фитиль. Они смастерили десяток светильников из многослойной ароматической свечи, купленной Сесилией на уличном лотке. Они запалили, кроме того, те шесть коротких свечей, что мистер Лисбон хранил в шкафу на втором этаже на случай перебоев с электричеством. Они подожгли три тюбика принадлежащей Мэри губной помады, которая на удивление хорошо горела. Свечи стояли повсюду — на подоконнике, в чашках, прицепленных к крючкам для одежды, внутри старых цветочных горшков, в обрезанных картонках из-под молока. Ночью мы видели, как Бонни следит за этими огоньками, поддерживая свет. Порой, найдя заплывшую свечу, она ножницами процарапывала канавки для воска, но часто просто наблюдала за мерцанием гаснущего огня — так, словно результат этой борьбы мог сказаться на ней самой: огоньки почти погибали, но каким-то чудом, объяснимым разве что жаждой кислорода, продолжали гореть.
Свечи доносили мольбу не только к трону Господню, но и к нам. Китайский фонарик продолжал посылать свой неразборчивый SOS. Верхний свет явил нашим глазам запустение в доме Лис-бонов и показал напоследок Билли Джека, свершившего месть над насильником своей сестры с помощью ненавистных ему приемов карате. Призывы сестер Лисбон получали только мы одни и никто больше — как те сигналы, которые ловили порой наши самодельные рогатые антенны. По ночам, даже закрывая глаза, мы все еще видели красноватые пятна, окружавшие наши постели подобно стайке светлячков. То, что мы не могли им ответить, наделяло таинственные сигналы еще большим значением. Мы ежедневно усаживались наблюдать за представлением, которое видели лишь мы одни, всякий раз мы вот-вот готовы были поверить, что найден ключ, который сделал бы эти послания более внятными, и Джо Ларсон даже пробовал ответить, мигая светом в своей спальне. Результат огорошил нас — дом Лисбонов погрузился во тьму, и мы смутились, словно нас отчитали за непозволительную шалость.
Первое письмо появилось 7 мая. Оно попало в ящик Чейза Бьюэлла вместе со всей почтой и не имело ни штампа, ни адреса отправителя, но, вскрыв конверт, мы сразу узнали лиловый фломастер, которым любила писать Люкс.
Милый Кто-Нибудь,
Передай Трипу, я не желаю его знать.
Он настоящий подонок.
Угадай, кто.
И больше ни словечка. В ближайшие несколько недель появились и другие письма, очень разные по настроению, и каждое принесли в наши дома сами девушки под покровом глухой ночи. Нам не давала покоя мысль о том, что они выбираются из заточения и ходят по нашей улице, и несколько ночей мы не ложились спать в надежде увидеть их. Каждый раз мы открывали глаза утром, понимая, что заснули на посту. В почтовом ящике, будто монетка, оставленная под подушкой Феей молочных зубов, нас ожидало новое письмо. Всего их пришло восемь. И далеко не все были написаны рукой Люкс. Все восемь не имели подписи. Все были предельно кратки. В одном мы прочитали только: «Еще помните нас?» В другом стояло: «Долой противных мальчишек!» В третьем: «Следите за нашими огнями». Самое длинное из всех гласило: «В этой тьме да возникнет свет. Захотите ли вы помочь нам?»
При свете дня казалось, что в доме Лисбонов никто не живет. Но мусор, который семья выносила раз в неделю (также под покровом ночи, поскольку не видел их никто, даже дядюшка Такер), с каждым днем все больше напоминал отходы крепости перед долгой осадой. Лисбоны питались консервированной лимской фасолью. Они приправляли рис тушенкой. По вечерам, когда свет в окнах на втором этаже принимался мигать, подавая нам сигналы, мы ломали головы над тем, как нам все-таки связаться с сестрами. Том Фа-хим предложил запустить перед домом бумажного змея и надписать что-нибудь большими буквами, но его предложение было отклонено большинством голосов, так сказать, по техническим причинам. Малыш Джонни Бьюэлл хотел было забросить девушкам в окно камень с привязанным к нему письмом, но мы опасались, что звон разбитого стекла заставит миссис Лисбон поднять весь дом по боевой тревоге. В конце концов, ответ был так прост, что нам пришлось выдумывать его целую неделю.
Мы позвонили сестрам Лисбон по телефону.
В пожелтевшей от времени телефонной книге Ларсонов, точнехонько между Ликером и Литтлом мы разыскали нетронутую строку с номером Лисбона, Рональда А. Она помещалась примерно посредине правой страницы, не помеченная каким-либо значком или звездочкой, что вызвали бы в памяти отголосок былых страданий. Какое-то время мы просто смотрели на нее. И затем тремя указательными пальцами, сразу набрали этот номер.
В трубке прозвучало одиннадцать гудков, прежде чем мистер Лисбон ответил на том конце.
— Ну, что там произошло сегодня? — с ходу вопросил он изможденным голосом. Слова эти прозвучали невнятно. Прикрыв микрофон, мы ничего не ответили.
— Я жду. Сегодня я выслушаю всю чепуху, которую вы станете нести.
В трубке послышался какой-то шум, словно дверь приоткрылась в пустой коридор.
— Послушайте. Дали бы вы нам передохнуть, а? — пробубнил мистер Лисбон.
Наступила пауза. Дыхание с обоих концов, с полым механическим призвуком, столкнулось в электронном пространстве. Затем мистер Лисбон заговорил уже не своим голосом, то был резкий, высокий скрежет… Трубку схватила миссис Лисбон.
— Оставьте нас в покое! — возопила она и брякнула трубку об стол.
Мы продолжали ждать. Еще пять долгих секунд ее разгневанное дыхание свистело в наушнике, но, как мы и ожидали, связь не прервалась. На другом конце своей очереди ждал кто-то, скрытый пеленой тягостного молчания.
Наугад мы выдавили робкое «Здрасьте». Миг спустя чей-то сиплый голос чуть слышно ответил:
— Привет.
Слишком давно мы не слыхали сестер Лисбон, и это короткое слово не всколыхнуло воспоминаний. Оно прозвучало — видимо оттого, что было произнесено шепотом, — до неузнаваемости измененным, каким-то зажатым — голос упавшего в колодец ребенка. Мы не расслышали, кому из сестер он принадлежал, и не знали, что говорить дальше. И все же мы все вместе цеплялись за невидимый провод линии — она, они, мы, — и вскоре в этом пустотелом туннеле телефонной сети к нашему молчанию подключился посторонний разговор. Откуда-то из-под толщи вод мужчина продолжал говорить с женщиной. Мы отчасти услышали, отчасти угадали содержание их беседы («Я думала, если салат…» — «Салат? Ты доконаешь меня этими салатами»), но потом, наверное, освободился другой узел, потому что оба голоса внезапно свернули в сторону по какой-то незримой стрелке и оставили нас ждать в гудящей тишине, а голос, раздраженный, но уже более сильный, чем прежде, сказал:
— Черт. До скорого. — И на том конце повесили трубку.
На следующий день мы позвонили снова в то же время, и на сей раз трубку сняли сразу. Из осторожности мы подождали немного, прежде чем воплотить в жизнь план, разработанный накануне вечером. Поднеся трубку к одному из динамиков стереосистемы мистера Ларсона, мы поставили песню, которая сполна передавала наши чувства к сестрам Лисбон. Теперь мы уже не помним названия той вещи, и даже тщательный осмотр пластинок той эпохи не принес никакого результата. Вспоминается, впрочем, основная мысль песни, довольно сентиментальной, повествовавшей о тяжелых днях, о долгих ночах, о мужчине, ждущем у сломанного телефона-автомата в надежде, что тот каким-то чудом зазвонит, и о дожде, и о радуге. Аранжировка была по большей части гитарной, не считая одного перехода между куплетами, заполненного сочным, густым баритоном виолончели. Песня прозвучала от начала и до конца, вслед за тем Чейз Бьюэлл назвал наш номер, и мы нажали на рычаг аппарата.
На следующий день, точно в то же время, наш телефон зазвонил. Мы немедленно схватили трубку и после короткого замешательства (аппарат свалился на пол) услышали, как легла на виниловую дорожку игла проигрывателя и Джилберт О'Салливан запел, перекрывая своим глубоким голосом царапины и щелчки. Возможно, вы вспомните эту песню — балладу, где рассказывается о несчастьях, преследовавших молодого человека: родители умерли, а его нареченная не пришла к алтарю, и с каждым новым куплетом героя песни все сильнее и сильнее мучает одиночество. То была любимая песня миссис Юджин, и мы знали слова едва ли не наизусть: она часто напевала ее, колдуя в кухне над кастрюлями. Эту песню мы никогда не принимали близко к сердцу, но, услышав знакомые слова, тихонько звучащие в телефонной трубке, попросту обомлели. Эльфийский голосок Джилберта О'Салливана звучал достаточно высоко, можно было представить, что это поет женщина. Текст мог быть страничкой из дневника, которую девушки читали нам на ушко, и несмотря даже на то, что их собственных голосов мы не услышали, песня сделала их образы в нашем воображении более яркими, более живыми, чем когда-либо прежде. Мы ясно чувствовали, как на другом конце телефонного провода девушки сдувают пыль с иголки, как они держат телефонную трубку над вращающимся черным диском, уменьшив при этом громкость насколько возможно, чтобы их не подслушали. Когда песня кончилась, игла откатилась к последней дорожке, посылая в наши уши один и тот же повторяющийся щелчок (словно кусочек времени, переживаемый снова и снова). Джо Ларсон уже держал наготове наш ответ, и после того как мы поставили его на проигрыватель, сестры Лисбон опять-таки поставили свой, и вечер продолжался в том же духе. Большинство сыгранных тогда песен мы запамятовали, но отрывок тех музыкальных переговоров, в карандаше, сохранился на оборотной стороне обложки «Чая для земледельца» из собрания Димо Карафилиса. Приводим его здесь:
Сестры Лисбон: «Естественно, вновь одинок», Джилберт О'Салливан
Мы: «У тебя есть друг», Джеймс Тейлор
Сестры Лисбон: «Где играют дети?», Кэт Стивенс
Мы: «Дорогая Пруденс», Битлз
Сестры Лисбон: «Свеча на ветру», Элтон Джон
Мы: «Дикие лошади», Роллинг Стоунз
Сестры Лисбон: «В семнадцать лет», Дженис Йан
Мы: «Закупоренное время», Джим Кроне
Сестры Лисбон: «Так далеко», Кэрол Кинг
Признаться, мы не уверены, что песни звучали в таком порядке: Димо Карафилис царапал их как пришлось. Впрочем, приведенные здесь названия вполне дают представление о том вечере. Поскольку Люкс сожгла свой хард-рок, в доме Лисбонов звучали в основном фолк-песни. Не заглушённые инструментовкой, чистые голоса взывали о равенстве и справедливости. Вступавшая время от времени кантри-скрипка вызывала в памяти страну, какой она была еще недавно. У певцов были покрасневшие на ветру грубоватые лица, они носили тяжелые рабочие ботинки. Песня за песней пульсировали тайной болью. Мы передавали теплую, запотевшую трубку от уха к уху, и удары барабанов звучали так ритмично, будто мы прижимаем ухо к груди одной из сестер. Иногда нам казалось, что сестры тихонько вторят куплетам, и это было почти то же самое, что сходить с ними вместе на концерт. Пластинки, которые ставили мы, все как одна пели о любви. С каждой новой песней, которую мы выбирали, мы пытались быть все откровенней, но сестры Лисбон оставались верны общим темам (подавшись вперед, мы похвалили запах их духов; сестры отвечали, что так, скорее всего, пахнут магнолии). Постепенно наши песни становились все печальнее и слезливее. Вот тогда девушки и ответили нам песней «Так далеко». Мы сразу ухватились за эту перемену в их настроении (словно они задержали руку, случайно легшую на наше запястье) и, в свою очередь, поставили «Мост над бурными водами», увеличив при этом громкость: песня лучше всех прочих выражала наши чувства к сестрам, наше стремление помочь им во что бы то ни стало. Когда песня отзвучала, мы долго ждали ответа. После длинной паузы проигрыватель снова защелкал, и мы услыхали вступление, которое даже теперь, доносясь из репродукторов в супермаркетах, заставляет нас, замерев, невидящими глазами уставиться назад, в давно минувшие дни:
Полная тишина в трубке. (Без всякого предупреждения сестры заключили нас в объятия, жарким шепотом признались нам в любви и стремглав выбежали из комнаты.) Несколько минут мы не шевелились, только прислушивались к телефонной линии. Потом раздались гневные гудки, и записанный на автоответчик голос потребовал, чтобы мы немедленно повесили трубку.
В самых смелых своих мечтах мы даже не подозревали, что сестры Лисбон могут отвечать нам взаимностью. Это внезапное откровение лишило нас последних сил, и мы улеглись прямо на ковер Ларсонов, пропахший кошачьим дезодорантом и, если принюхаться, кошачьей мочой. Все долго молчали. Мало-помалу разрозненные факты стали выстраиваться в цепочки, и мы, прозрев, увидели все в новом свете. Разве сестры не позвали нас в прошлом году на свою вечеринку? Разве они не помнили наших имен и адресов? Разве не выглядывали они из проделанных в грязных стеклах кружков, чтобы увидеть нас? Мы совсем забылись и, держась за руки, улыбались с зажмуренными глазами. Гарфанкел вытягивал в динамиках свои самые высокие ноты, но мы и не вспомнили о Сесилии. Мы думали только о Мэри, Бонни, Люкс и Терезе, заблудившихся в этой жизни, лишенных возможности говорить с нами и только теперь робко подавших о себе весть. Мы перебрали в памяти последние месяцы школьной жизни, вдруг увидев то, на что раньше не обращали внимание. Однажды Люкс забыла дома учебник по математике, и им с Томом Фахимом пришлось пользоваться одним на двоих. На полях книги она написала: «Хотелось бы мне выбраться отсюда». Насколько глубоко было это желание? Поразмыслив, мы решили, что сестры все это время пытались заговорить с нами, попросить нас о помощи, но мы были слишком увлечены, чтобы их услышать. Мы так сосредоточенно за ними наблюдали, что умудрились не пропустить ничего, кроме ответного взгляда, пристально изучавшего нас самих. К кому еще они могли бы обратиться за поддержкой? Уж точно не к своим родителям. И едва ли к соседям. За стенами собственного дома они были узницами, снаружи — отверженными. И посему прятались от мира, ожидая, чтобы кто-нибудь — мы! — явился на помощь.
Но в последующие дни все наши попытки дозвониться до Лисбонов не увенчались успехом. Безнадежные, отчаянно длинные гудки буравили нам уши. Мы воображали себе, как под грудой подушек без конца трезвонит аппарат, в то время как девушки не находят себе места, напрасно ожидая звонка. Так и не добившись толку, мы купили сборник лучших записей группы «Брэд» и без конца ставили песню «С тобою вместе». Какое-то время нас не оставляла мысль о том, чтобы прорыть ход из подвала Ларсонов прямиком через улицу. Землю можно было бы выносить в отворотах штанин и высыпать во время прогулок, как в фильме «Великий побег». Напряжение к тому моменту настолько овладело нами, что мы далеко не сразу вспомнили о водостоке на случай грозы. Вспомнив, мы обследовали трубы, но они были затоплены: в том году вода в озере поднялась особенно высоко. Это тоже отпадало. У мистера Бьюэлла была раздвижная лестница, которую мы с легкостью могли бы приставить к окнам сестер. «Настоящая история с побегом и тайной женитьбой», — восхитился Оджи Кент, и после этих слов перед нашими беспокойными глазами так и встала картина: краснолицый мировой судья из какого-нибудь захолустного городка, спальный вагон в поезде, бегущем в ночи по голубым пшеничным полям… Чего мы только не навоображали себе, дожидаясь хоть какого-нибудь знака.
Разумеется, ничто из этого — ни пластинки, ни таинственные вспышки света, ни картинки с Девой Марией — не попало в газеты. Мы считали, что все, связанное с сестрами Лисбон, принадлежит только нам, и хранили свою тайну даже тогда, когда это потеряло всякий смысл. Мисс Перл (позднее опубликовавшая книжку, в которой имелась целая глава, посвященная семье Лисбон) описывала, с какой неотвратимостью таяли душевные силы сестер, подталкивая их к краю пропасти. С особой патетикой останавливается она на их последних попытках примириться с жизнью — Бонни поддерживает огонь в святилище Сесилии, Мэри носит свитера ярких цветов, — но каждый кирпичик, с помощью которого сестры воздвигали свое убежище, по мнению мисс Перл, с изнаночной стороны был покрыт червоточинами и плесенью. Свечи, словно волшебное зеркало, стали границей между мирами: они звали Сесилию вернуться назад, но и призывали других сестер присоединиться к ней. Яркие свитера Мэри лишь подчеркивали ее отчаянное стремление быть красивой, столь свойственное девушкам в ее возрасте, тогда как бесформенные платья Терезы свидетельствовали о «заниженности ее самооценки».
Нам лучше знать. Спустя три ночи после обмена песнями мы увидели, как Бонни внесла в свою спальню черный чемодан. Водрузив его на кровать, она открыла крышку и принялась заполнять одеждой и книгами. Вошла Мэри и бросила в отверстый зев чемодана свое зеркало. Они заспорили о чем-то, и в припадке гнева Бонни вышвырнула кое-что из одежды, чтобы Мэри смогла уложить и свои пожитки — кассетный плеер, электрический фен и странный предмет, о назначении которого мы догадались лишь позже: дверной упор, отлитый из чугуна. Мы не знали, что у них на уме, но сразу отметили перемену в их поведении. Как будто они к чему-то готовились. Бесцельные блуждания по комнатам были позади. Первым их действия истолковал Пол Балдино: «Похоже, они решились на побег, — сказал он, опуская бинокль. Вывод прозвучал с уверенностью человека, который не раз становился свидетелем тому, как родственники исчезают то на Сицилии, то в Южной Америке, и мы сразу же ему поверили. — Ставлю десять долларов против пяти, к концу недели их и след простынет».
Пол оказался прав, хоть и не в том смысле, в каком он это говорил. Последняя записка на обороте глянцевой картинки с портретом Богородицы появилась в почтовом ящике Чейза Бьюэлла 14 июня. Там было только: «Завтра. В полночь. Ждите сигнала».
* * *
Мошкары развелось уже столько, что разглядеть что-нибудь в окно было почти невозможно. Следующим вечером мы собрались на пустой стоянке у дома Джо Ларсона. Солнце успело зайти за горизонт, но небо еще пересекала яркая оранжевая полоса, будто оставленная химическим красителем, но казавшаяся прекрасней, чем все, что способна произвести на свет сама природа. Дом Лисбонов, выжидающе застывший напротив, был погружен во мрак, не считая красноватых отблесков в святилище Сесилии, почти скрытом от постороннего глаза. Снизу нам не был виден верхний этаж целиком, и мы уже хотели забраться на крышу к Ларсонам, когда нас остановил хозяин дома: «Я только что закончил смолить ее», — сказал мистер Ларсон. Мы вернулись на стоянку, а затем вышли на улицу и, присев у обочины, приложили ладони к асфальту, еще хранившему дневное тепло. От дома Лисбонов донесся было кисловатый запах, но тут же истончился настолько, что мы сочли его игрой воображения.
Джо Хилл Конли решил, как бывало, забраться на дерево, тогда как остальные посчитали, что уже вышли из этого возраста. Мы стояли, глядя, как он карабкается на молодой клен. Очень высоко Джо взобраться не мог: тонкие ветки не выдержали бы его вес. Так или иначе, Чейз Бьюэлл крикнул вверх: «Видно что-нибудь?», и Джо Хилл Конли сначала сощурился, а потом еще и оттянул уголки глаз руками (он полагал, что это надежнее, чем просто щуриться), но в итоге молча покачал головой. Впрочем, это подсказало нам идею, и мы перешли к своему старому штабу, устроенному на одном из деревьев. Сквозь листву мы пытались определить, в каком он теперь состоянии. Несколько лет тому назад во время сильной грозы часть крыши унесло ветром, и куда-то пропала наша гордость — дверная ручка; в остальном же строение по-прежнему выглядело обитаемым.
Мы забрались наверх точно тем же маршрутом, как делали это всегда: надо только вставить ногу в дупло, потом перешагнуть на приколоченную к стволу доску, потом на два согнутых гвоздя, а потом уже, ухватившись за обмочаленный канат, подтянуться к входному люку. Мы так выросли, что едва протиснулись внутрь, доски на полу прогибались под нашим весом. Овальное окошко, выпиленное ножовкой много лет назад, по-прежнему смотрело прямо на участок Лисбонов. Рядом с ним к стене штаба ржавыми кнопками были приколоты пять потускневших снимков сестер Лисбон: никто уже не помнил, как они здесь очутились, но они все-таки были тут, со следами времени и непогоды, так что мы едва различили силуэты девочек, каждая из которых казалась теперь светящейся литерой неведомого алфавита. Сверху нам было видно, как соседи выходили из своих домов, чтобы полить газоны и клумбы, словно бы набрасывая на них серебристые, шелестящие лассо. Хриплый голос местного бейсбольного комментатора донесся до нас из радиоприемников, включенных где-то неподалеку, описывая, как разыгрывается неспешный сценарий, за которым мы не могли наблюдать сами, и крики болельщиков поднимались к верхушкам деревьев, чтобы исчезнуть высоко в небе. Темнота все сгущалась. Люди разошлись по домам. Мы попробовали разжечь фитиль старой керосиновой лампы, который загорелся, питаясь невидимым топливом, но уже через минуту в окно хлынул поток мошкары, и лампу пришлось погасить. Мы слышали, как крошечные тельца насекомых барабанили по стеклам уличных фонарей, будто град волосяных шариков, как они лопались под шинами проезжавших мимо автомобилей. Когда мы привстали, за нашими спинами на стенах остались следы раздавленных мошек. Вялые, словно уснувшие, если только не попытаться поймать их, мошки яростно бились крыльями о наши пальцы, не даваясь в руки, а потом садились то здесь, то там на стены и потолок, чтобы опять погрузиться в дрему. Они грязной пеной затенили огни на улице, покрыли тусклые окна домов маскировочной сеткой, похожей на декорации в театре. Мы устроились поудобнее, на веревке втянули в люк упаковку теплого пива, а потом сидели, и пили, и ждали.
Каждый из нас сказал дома, что переночует у друга, так что вся ночь была у нас впереди: мы спокойно могли сидеть здесь, попивая пиво, пока нас никто не тревожил. Но ни в сумерки, ни еще позже мы так и не увидели свет в доме Лисбонов, если не считать огоньков наверху в святилище. Казалось, они тоже едва мерцают, и мы решили, что вопреки всем стараниям у девушек подошли к концу драгоценные запасы воска. Окно в спальне Сесилии светилось мутным пятном, напоминая аквариум, в котором давным-давно не меняли воду. Пристроив у оконца штаба принадлежащий Карлу Тейгелу телескоп, мы разглядели рябой лик Луны, бесшумно скользившей в ночном небе, а потом и голубую Венеру — но направив телескоп к окну Люкс, мы оказались настолько близко, что вообще ничего не увидели. То, что поначалу казалось изогнутым в постели ксилофоном ее позвоночника, превратилось всего лишь в декоративную лепку. Волокнистая ямка в половинке персика, оставленной на столике у кровати еще с тех времен, когда в доме появлялись свежие фрукты, дала повод множеству неприличных догадок. Всякий раз, когда нам казалось, что мы поймали очертания тела Люкс или вообще что-то движущееся, фрагмент оказывался слишком невелик, чтобы мы могли воссоздать общую картину; в конце концов мы сдались, сложили телескоп и теперь полагались только на собственные глаза.
Полночь минула в молчании. Луна скрылась за тучами. В штабе материализовалась бутылка клубничного вина «Ферма Буна»; ее передавали по кругу, пока та не была осушена и не упокоилась затем в ветвях. Том Богус перекатился к люку штаба и пропал из виду. Спустя минуту мы услышали журчание в кустах у пустой стоянки. Мы оставались начеку достаточно долго, чтобы заметить, как появился дядюшка Такер с рулоном линолеума в руках: он укладывал его у себя в доме уже в тринадцатый раз в попытке совладать с однообразием своей жизни. Достав пиво из холодильника в гараже, он вышел на лужайку и огляделся, обозревая погруженные во мрак окрестности. Зайдя за дерево, он ждал, когда из дома выйдет Бонни, перебирая пальцами свои четки. Заняв эту выгодную позицию, дядюшка Такер так и не увидел заметавшийся в окне спальни свет фонарика и ушел в дом прежде, чем мы услыхали стук распахивающихся створок. К этому времени все наши взгляды были прикованы к окну. Передвигаясь по траве, луч фонарика рассеял тьму внизу. Затем верхний свет включился и погас — три раза подряд.
Поднялся ветерок. В черноте ночи затрепетали листья, и воздух наполнился сумеречным запахом, идущим из глубин дома Лисбонов. Никто из нас не может вспомнить, о чем мы тогда думали (и думали ли вообще?), что мы тогда решили — потому что в те минуты наше сознание забуксовало, отказываясь служить, даруя нам то единственное мгновение мира и полного покоя, которое мы когда-либо знали. Мы притаились наверху, над улицей, примерно на той же высоте, что и сестры Лисбон в осыпающихся стенах своих спален, — и они взывали к нам. Послышался скрип дерева. Затем, на краткий миг, мы увидели их — Люкс, Бонни, Мэри и Терезу — в обрамлении оконной рамы. Они смотрели в нашу сторону, они глядели на нас над бездонной пропастью ночной улицы. Мэри послала нам воздушный поцелуй или же просто отерла ладонью рот. Фонарик погас. Окно закрылось. И они исчезли.
Мы даже не задержались, чтобы обсудить увиденное. Слаженной группой, как десантники на задании, мы спрыгнули с дерева. То был прыжок наугад, и лишь коснувшись земли, мы осознали, насколько она была близка все это время: футов десять, не более. Подпрыгнув, мы почти могли достать рукою доски нашего штаба. Обретенный нами рост ошеломил нас, и позднее многие говорили, что это помогло нам найти в себе мужество: именно тогда, впервые в жизни, мы почувствовали себя мужчинами.
Мы подкрадывались к дому с разных сторон, прячась в тени уцелевших вязов. По мере нашего приближения (кто-то полз по-пластунски, другие перебегали, согнувшись в три погибели) запах становился все сильнее. Казалось, сгустился сам воздух. Вскоре мы достигли невидимого барьера: многие месяцы никто не подходил к дому Лисбонов настолько же близко. Мы замешкались, но потом Пол Балдино поднял руку, подавая сигнал, и мы шагнули еще ближе. Прижимаясь плечами к кирпичной стене, мы осторожно продвигались вперед, пригибаясь под окнами, собирая волосами обрывки паутины. Остановившись в сырости захламленного заднего двора, Кевин Хед угодил ногой в брошенную там птичью кормушку, та раскололась пополам и на землю просыпался оставшийся внутри корм. Мы замерли, но свет так и не зажегся. Выждав минуту, мы медленно придвинулись друг к другу. Комары атаковали нас, с пронзительным писком пролетая прямо над ухом, но мы не обращали на это внимания. Мы были слишком заняты, пытаясь различить в темноте под окнами сестер лестницу или связанные вместе простыни, по которым спускались бы сестры в белесых ночных рубашках. Чейз Бьоэлл напомнил нам шепотом, что он только что получил водительскую лицензию, и показал ключ от принадлежащего матери «кугара». «Мы можем уехать на моей машине», — предложил он. Том Фа-хим обследовал заросшую старую клумбу в поисках мелких камешков, чтобы, если понадобится, бросить их в стекло наверху. В любую секунду окно на втором этаже могло распахнуться, взламывая живую печать мошкары, и наконец показать нам лицо, которое мы видели бы отныне до конца дней.
У окна, выходящего во двор, мы набрались храбрости и заглянули внутрь дома. Пробившись взглядом сквозь хаотичное сплетение засохших комнатных цветов на подоконнике, мы различили убранство комнаты: прибрежный пейзаж из предметов с неясными очертаниями, то приближавшийся, то отдалявшийся от глаз, пока они привыкали к свету. Рабочее кресло мистера Лисбона выкатилось вперед с задранной на манер бульдозерного ковша подставкой для ног. Обтянутый коричневым кожзаменителем диван прокрался назад, притулившись у стены. Когда они двинулись прочь друг от дружки, пол комнаты, казалось, поднялся вверх, как сцена на гидравлическом приводе, и при свете одинокой маленькой лампы с плотным абажуром мы увидели Люкс. Она полулежала, откинувшись, на мешке с бобами, ее приподнятые колени разъехались в разные стороны, верхняя часть тела наполовину утонула в мешке, нависшем над Люкс и сковавшем ее движения, как смирительная рубашка. На ней были голубые джинсы и замшевые тапочки-сабо. Длинные волосы рассыпались по плечам. Во рту Люкс была зажата сигарета с длинной полоской пепла на конце, вот-вот готовой упасть на пол.
Мы не знали, что предпринять дальше. Нам не у кого было получить необходимые инструкции. Мы касались лбами оконных стекол, прижимая ладони к лицу, чтобы лучше видеть, что там внутри. Стекло отлично проводит звуковые вибрации, и, подавшись вперед, мы могли различить, как ходят сестры где-то наверху, над нами. Что-то заскользило по полу, остановилось, двинулось дальше. Что-то глухо стукнуло. Мы убрали лица от окна, и вновь наступило полное спокойствие; а потом опять приникли к подрагивающему стеклу.
Теперь Люкс пыталась дотянуться до пепельницы. Не найдя ничего подходящего в пределах досягаемости, она стряхнула пепел прямо на джинсы и размазала ладонью. Пошевелившись, она сбросила оцепенение и вскоре поднялась с мешка, дав нам разглядеть свое облачение целиком — на ней был верх от купальника. Завязки лифа шли от шеи вниз по бледным плечам и резко выступающим ключицам, набухая в два желтых кармашка на груди. Лиф сидел немного криво, и когда Люкс потянулась, мы разглядели мягкую белую припухлость под правой полоской. «Июль, позапрошлый год», — шепотом выдавил Джо Хилл Конли, определивший дату, когда мы в последний раз могли видеть этот купальник. В очень жаркий день Люкс примерно пять минут ходила в нем по участку, прежде чем мать велела ей вернуться в дом и переодеться. Теперь же лиф напомнил о том, сколько минуло времени, обо всем, что случилось с тех пор. Прежде всего он заявил нам, что девушки собрались уехать, что с данной минуты они будут надевать лишь то, что придется по вкусу им самим.
«Может, стоит постучать?» — шепнул Кевин Хед, но никто из нас не отважился на столь решительный шаг. Люкс вновь присела на мешок. Затушила сигарету об пол. За ней, по стене, пробежала тень. Люкс быстро обернулась, но на ее губах тут же расцвела улыбка: бродячий котенок, которого мы прежде не видали, вскарабкался ей на колени. Девушка гладила не привыкшее к ласкам тельце, пока пушистый комок не спрыгнул на пол (это еще один факт, который мы должны упомянуть: вплоть до самого конца Люкс находила утешение в обществе бродячего котенка, который впоследствии покинул дом Лисбонов, как и эти страницы). Люкс прикурила еще одну сигарету. Осветив лицо пламенем спички, она скосила глаза на окно и подняла подбородок — мы уж решили, что она видит нас, но затем Люкс запустила в волосы пальцы. Нет, она просто изучала свое отражение. Свет в доме делал нас невидимками, и мы стояли, незримые, всего в нескольких дюймах от окна, словно бы взирая на Люкс из глубины иного пространства. Идущее от окна слабое свечение мерцало у самых наших лиц. Наши тела растворились во тьме. Над озером, в ясную ночь, раздался стон баржи. Другая отвечала на более глубокой, басовой ноте. Петля купальника в любой момент могла соскользнуть с шеи.
Войдя первым, Том Фахим запятнал свою репутацию юноши скромного и нерешительного. Он поднялся по крыльцу черного хода, тихонько приоткрыл дверь и провел нас в конце концов в дом Лисбонов.
— Мы пришли, — только и сказал Том.
Люкс подняла взгляд, но не тронулась с места. Ее сонные глаза не выдали удивления от того, что мы действительно решились войти, но ее шея быстро покраснела.
— Вовремя, пожалуй, — ответила она. — Мы вас ждали, ребята.
Люкс затянулась вновь.
— У нас есть машина, — продолжал Том Фа-хим. — Полный бак. Отвезем в любое место, куда вы только захотите.
— Это всего лишь «кугар», — пояснил Чейз Бью-элл, — но бак у него довольно вместительный.
— Можно я сяду впереди? — спросила Люкс, скривив рот набок, чтобы вежливо выдохнуть дым в сторонку.
— Само собой.
— И кто же из вас, парни, составит мне компанию на переднем сидении?
Люкс подняла лицо к потолку и выдула одно за другим несколько колечек. Мы проследили за их полетом, и на сей раз Джо Хилл Конли не выбежал вперед, чтобы проткнуть какое-нибудь пальцем. Впервые мы могли осмотреться кругом. В доме запах ощущался сильнее, чем снаружи. То был запах сырой штукатурки, запах сточных труб, забитых бесконечными комками девичьих волос, запах покрытой плесенью мебели и заржавевших кранов. Тут и там все еще были расставлены банки с остатками краски, сохранившейся с прежних счастливых времен. Вообще, у гостиной был такой вид, будто здесь побывали грабители. Телевизор со снятым экраном стоял вполоборота к стене, а перед ним был раскрыт принадлежащий мистеру Лисбону ящик с инструментами. У кресел отсутствовали подлокотники или ножки, словно Лисбоны топили ими камин.
— Где твои родители?
— Спят.
— А сестры?
— Сейчас спустятся.
Что-то громыхнуло наверху. Мы отпрянули к двери.
— Пошли, — позвал Чейз Бьюэлл. — Нам лучше убраться отсюда. Уже совсем поздно.
Но Люкс лишь затянулась снова, качая головой. Она просунула палец под полоску лифа на своей груди и поправила ее, открывая красный след на коже, оставленный лямкой. Все замерло вновь.
— Погодите, — сказала она. — Еще пять минут. Мы не успели собраться. Пришлось дожидаться, пока уснут родители. Они с трудом засыпают, особенно мама. Вечно у нее бессонница. Наверное, она и сейчас еще не спит.
Люкс привстала. Мы смотрели, как она поднимается с мешка, наклоняясь вперед, чтобы не упасть. Лиф, державшийся на тонких завязках, отделился от ее тела, так что нашим глазам предстала темная пустота между тканью и кожей, которую тут же заполнила мягкая плоть ее словно припудренных грудок.
— У меня ноги распухли, — заявила Люкс, поднявшись. — Хуже не придумаешь. Вот почему я ношу сабо. Вам нравится? — Она покачала тапочкой, удерживая ее на кончиках пальцев.
— Ага.
Теперь она стояла, выпрямившись во весь невеликий рост. Нам же пришлось напомнить себе, что все это происходит в действительности, что перед нами настоящая Люкс Лисбон и что мы правда находимся с ней в одной комнате. Она окинула себя беглым взглядом, поправила лямку, тронув большим пальцем открывшуюся нашим взорам припухлость справа. Затем Люкс вновь подняла лицо, будто заглядывая в глаза каждому из нас одновременно, и шагнула вперед. Она переставляла деревянные подошвы сабо, и тени обволакивали ее фигуру; Люкс приближалась, и мы слышали, как раздаются в темноте ее шаги. До нас донесся ее голос: «Мы все не поместимся в „куга-ре“». Она сделала еще один шаг, и на лицо ее вновь лег слабый отсвет. Секунду-другую оно представлялось нам застывшей маской: лицо Люкс было слишком белым, изгиб ее щек был чересчур идеален, выгнутые брови казались нарисованными, а полные губы — слепленными из воска. Впрочем, затем она очутилась совсем рядом и в ее глазах мы различили свет, узреть который вновь тщетно пытались всю оставшуюся жизнь.
— Лучше взять машину моей матери, вам не кажется? Она больше. Кто из вас поведет?
Чейз Бьюэлл поднял руку.
— Как думаешь, ты справишься с семейной тачкой?
— Еще бы. — И, помолчав: — У нее автоматическая коробка, верно?
— Да.
— Справлюсь. Без проблем.
— Пустишь меня порулить немного?
— Конечно. Но надо поспешить. Я только что слышал какой-то шорох. Может, это твоя мать.
Люкс подошла к Чейзу Бьюэллу вплотную. Она подошла к нему так близко, что ее дыхание коснулось его волос. И затем, прямо перед всеми нами, Люкс расстегнула ему ремень. Ей даже не пришлось опускать взгляд. Ее пальцы твердо знали, чего хотят, и лишь однажды они встретили какое-то препятствие, что заставило Люкс мотнуть головой, как музыканта, случайно взявшего неверную ноту. Все это время она смотрела прямо в глаза Чейзу, медленно поднимаясь на цыпочки, и в полной тишине, снова овладевшей домом, мы ясно расслышали, как расстегивается «молния» на брюках Чейза. Она открылась сверху вниз, до конца, от наших шей до самых копчиков. Никто не пошевелился. Чейз Бьюэлл не дрогнул. Глаза Люкс, горящие и бархатистые, сияли в полутьме комнаты. Сбоку у нее на шее тихонько пульсировала жилка — та, которую по этой самой причине полагается сбрызгивать духами. Даже если Люкс расстегивала брюки одного Чейза Бьюэлла, нам всем представлялось, что ее пальцы проделывают это именно с нами; они тянулись, чтобы завладеть нами, и Люкс точно знала, как это делается. И в самый последний миг откуда-то снизу донесся глухой удар. Наверху во сне закашлялся мистер Лисбон. Люкс застыла без движения. Она отвернула лицо, будто спрашивая совета у себя самой, после чего произнесла:
— Сейчас не время.
Она выпустила из пальцев пояс Чейза и отошла к двери.
— Мне надо немного пройтись, подышать свежим воздухом. Вы, ребята, задали мне работу. — Люкс улыбнулась затем некрасивой улыбкой, безыскусно, неловко.
— Я посижу в машине. А вы оставайтесь здесь и ждите моих сестер. У нас полно вещей. — Она пошарила на полке у двери и нашла ключ от машины. Шагнула прочь, но задержалась в дверях:
— Куда поедем?
— Во Флориду, — ответил Чейз Бьюэлл.
— Классно, — сказала Люкс. — Флорида…
Минуту спустя мы услышали стук захлопнувшейся в гараже автомобильной дверцы. Некоторые из нас припоминают чуть слышный мотивчик поп-песенки, сообщившей нам, что Люкс включила приемник. Мы ждали. Мы не знали толком, где находятся другие сестры. До нас доносились звуки лихорадочных сборов — скрип дверцы шкафа, гул пружин кровати, принявших на себя вес чемодана. Наверху и внизу раздавались чьи-то шаги. Что-то протащили по полу подвала. Хотя природа этих звуков ускользала от нас, им сопутствовала какая-то четкость. Каждое движение казалось отрепетированным, было частью заранее разработанного, сложного плана бегства. Мы знали, что нам самим в этой пьесе отведена роль пешек, чья польза будет оценена лишь со временем, но это ни в коей мере не умаляло нашей радости. Мы только все отчетливее понимали, что уже очень скоро окажемся в одной машине с сестрами Лисбон, мы повезем их прочь из нашего зеленого пригорода, куда-то в абсолютную свободу окольных дорог, о существовании которых мы пока не подозреваем и сами. Мы сыграли в «камень-ножницы-бумага», определяя, кому ехать, а кому — остаться. Все это время нас не покидало чувство, что девушки вот-вот присоединятся к нам; оно делало нас совершенно счастливыми, и это счастье мы держали в себе, не выпуская наружу. Кто мог знать, что мы так быстро привыкнем к этим звукам? К мягкому шуму застегивающихся кармашков на крышках чемоданов? К тихому звону бижутерии? К эху шагов согнувшихся под тяжестью багажа сестер, выносящих вещи в скрытый от наших глаз коридор? Неизведанные трассы, незнакомые дороги уже сплетались в нашем воображении, громоздя узловатые маршруты. Мы представляли, как мы мчимся по бездорожью, оставляем новые просеки в диких лугах, пересекаем лесные ручьи и безлюдные дворы заброшенных фабрик. На какой-нибудь заправочной станции нам придется получить ключ от женской уборной, потому что сестры постесняются спросить его сами. Мы включим радио погромче и опустим стекла на дверцах машины.
В какой-то момент, пока мы с открытыми глазами видели свои сны, дом окончательно погрузился в тишину. Мы решили, что сестры закончили собирать вещи. Питер Сиссен вытащил из кармана фонарик-авторучку и совершил короткую вылазку в столовую, чтобы вернуться с сообщением: «Кто-то из них все еще внизу. На лестнице включен свет».
Мы стояли, поводя фонариком по сторонам, мы ждали девушек, но никто к нам так и не вышел. Том Фахим попробовал шагнуть на лестницу, но первая же ступенька встретила его таким отчаянным скрипом, что он вынужден был вернуться. Тишина в доме отдавалась в ушах гулким звоном. Мимо проехала машина, оживившая тени в столовой, на мгновение высветив фигуры колонистов на картине. Обеденный стол был завален зимними куртками в пластиковых пакетах; там и тут лежали бесформенные узлы. Дом походил на чердак, где годами собирался ненужный хлам, в отсутствие хозяев наладивший между собой революционно новые отношения: тостер нежится в птичьей клетке, балетные тапочки-пуанты выглядывают из плетеной корзины для рыбы.
Мы проложили извилистую тропу, обходя беспорядочно сваленные вещи, натыкаясь порой на оазисы, оставленные для игр — доска для триктрака, китайские шашки, — а затем вновь зарываясь в кучи, где смешались вместе венчики для взбивания яичных белков и резиновые сапоги. Мы вошли на кухню. Там было слишком темно, чтобы хоть что-то разглядеть, но мы услыхали тихое шипение, похожее на неестественно долгий вздох. Из подвала трапецией вырастал луч света. Мы подошли к ведущим в темноту ступеням и прислушались. Потом решили спуститься вниз.
Чейз Бьюэлл возглавлял нас во время спуска, и пока мы осторожно, держась за петли на ремне друг у друга, сходили вниз, время обернулось вспять, возвращая нас ровно на год, когда мы спустились по тем же самым ступеням, чтобы принять участие в единственном званом вечере, который сестрам Лисбон было позволено устроить. К моменту, когда мы наконец сошли, каждый из нас сполна успел ощутить себя путешественником во времени. Ибо, несмотря на дюймовый слой воды на полу, комната ничуть не изменилась с тех пор, как мы ее покинули: никто не явился сюда, чтобы прибрать за гостями той давней вечеринки в честь Сесилии. Украшенная мышиным пометом, бумажная скатерть так же покрывала стол. Коричневатая жидкость — все, что осталось от пунша, — стояла, запекшись, в хрустальной чаше, покрытая трупиками мух. Шербет растаял давным-давно, хотя черпак все еще торчал из клейкого осадка, а чашки, серые от пыли и паутины, так и не нарушили перед ним равнение в строю. С потолка на тонких лентах гроздью свисали сдувшиеся морщинистые шары. Костяшки домино все еще взывали о тройке или семерке.
Мы не могли понять, куда делись сестры. По воде пробежала рябь, словно что-то вдруг упало на дно. Журчащие трубы то и дело испускали сдавленный хрип, словно бы всасывая воздух. Вода лизала стены, ловя отражение наших розовых лиц и красных с синим флажков над нашими головами. Произошедшие в комнате перемены — облепившие стены водяные жуки, меховой поплавок в виде мертвой мыши — только подчеркивали то, что в остальном здесь все осталось по-старому. Если бы мы, сощурившись, зажали в придачу носы, нам удалось бы обманом убедить самих себя в том, что вечеринка все еще продолжается. Баз Романо вброд подошел к карточному столику и под устремленными на него взглядами принялся танцевать, переступая ногами по невидимым квадратам, — как учила его мать в папской роскоши их семейной гостиной. В объятиях он сжимал только воздух, но мы все могли видеть ее… их, всех пятерых сестер Лисбон, танцующих с Базом. «Эти девчонки сводят меня с ума», — объявил он, не замечая, как хлюпают в мокрой грязи его ботинки. Танец База всколыхнул воду, разнося по комнате запашок канализации, а после — сильнее, чем когда-либо — до нас донесся тот самый запах, который нам уже не забыть никогда. Потому что именно тогда мы увидели над головой База Романо то единственное, что появилось в игровой комнате с тех пор, как мы спешно покинули ее год тому назад. Среди наполовину сдувшихся воздушных шаров, в самой их гуще, свешивались вниз две скорлупки коричневых с белым кожаных туфель Бонни. Она привязала веревку на ту же балясину, где пылились оставшиеся с вечеринки украшения.
Никто из нас не шевельнулся. Баз Романо, не замечавший ничего вокруг, продолжал танцевать. Прямо над ним, в своем розовом платье, Бонни казалась чистенькой и праздничной, словно кукла-пиньята. Прошла минута, прежде чем до нас дошел смысл этого зрелища. Мы во все глаза смотрели на Бонни, на ее тощие коленки в белых, купленных ко дню конфирмации чулках, и мало-помалу нами овладевал стыд, избавиться от которого нам уже не удастся. Позднее врачи объяснили нашу замедленную реакцию шоком. То наше состояние скорее имело оттенок тяжелого чувства вины, как будто мы явились помочь лишь в последний миг, когда было уже слишком поздно, как будто Бонни нашептывала нам на ухо тайну не только своей смерти, но и самой жизни, тайну жизни всех пяти сестер. Она была такая неподвижная. Ее тело казалось таким тяжелым. На подошвах ее промокших туфель поблескивали капельки слюды; они медленно скатывались вниз.
Мы никогда не знали ее. Нас привели сюда, чтобы мы смогли наконец это понять.
Никто из нас не запомнил, сколько мы простояли вот так, неслышно разговаривая с покинувшей ее тело душой. Наверное, достаточно долго, чтобы от нашего дыхания в комнате поднялся ветерок, заставивший тело Бонни качнуться на натянутой веревке. Она медленно повернулась, и на краткий миг ее лицо выглянуло из-за повисших как водоросли сморщенных шаров, показав нам всю реальность избранной ею смерти. То был мир почерневших глазных впадин, крови, застывшей в нижних конечностях, несгибающихся, затвердевших суставов.
Об остальном мы догадались тогда же — хотя узнать наверняка, как развивались события той ночью, не сможем уже никогда. Мы по-прежнему спорим об этом. Скорее всего, Бонни умерла, когда мы топтались в гостиной, грезя об огнях ночного шоссе. Мэри сунула голову в зев духовки вскоре после этого, уже услыхав, как Бонни выбила из-под себя чемодан. Они приготовились помочь друг дружке, если возникнет необходимость. Возможно, Мэри еще дышала, когда мы осторожно прошагали мимо, направляясь в подвал, и разминулись с нею всего фута на два (без малого; мы измерили это расстояние потом). Тереза, с набитым таблетками желудком, которые она запивала чистым джином, была все равно что мертва к моменту, когда мы появились в доме. Люкс была последней: она умерла минут через двадцать или тридцать после того, как мы его покинули. Спеша прочь с разинутыми в беззвучном крике ртами, мы не задержались у гаража, откуда все еще доносилась музыка. Люкс Лисбон нашли на переднем сиденье. Ее серое лицо хранило покой, а в кулачке была стиснута зажигалка, оставившая на ладони темные пятнышки ожога. Как мы и рассчитывали, Люкс покинула дом Лисбонов в автомобиле. Но, как выяснилось, она расстегнула наши ремни для того лишь, чтобы, задержав нас, позволить себе и сестрам умереть с миром.