Антонина Александровна имитировала оргазм из ряда вон плохо. По окончании действа торопливо соскальзывала с меня – вялого, обессиленного, вспотевшего; неуклюже складывала вдвое свое костлявое дряблое тельце и, обняв обеими руками тощие заостренные коленки, показушно вздрагивала, изображая сладострастные оргазмические конвульсии. Затем же, думая, что я не замечаю, исподлобья боязливо поглядывала в мою сторону, оценивая в свою очередь, мою реакцию на ее фальшивую страстность. Окидывал я Антонину Александровну в такие минуты нордическим взглядом, точно Штирлиц злосчастные чемоданы радистки Кэт, смиряя невероятным усилием воли мимическую мускулатуру и в то же время, от всего своего девятнадцатилетнего сердца жалея. Да, именно жалея, и никак иначе, а заодно и рассуждая про себя о природной женской наивности и даже глупости. Ведь мне, оторванному от родного дома на целых шестьсот пятьдесят километров, к тому же безнадежно рядовому Советской Армии, вполне хватало ее куриного супчика с потрошками, жареной картошки с тщательно почищенной сельдью и сознания того, что в очередное увольнение, где-то в серокаменных джунглях Строгино меня кто-то неизменно ждет. Но она ничего не знала, да, наверное, и не хотела знать о моих «сиротских помыслах», от чего нахально продолжала и продолжала свое бездарное лицедейство. «Черт возьми, – сокрушался я в сердцах, был бы ты Саня, хотя б на треть Немирович, или на четверть Данченко, точно бы возопил: «Не верю!» Но моя фамилия звучала совсем по-иному и от того я смиренно молчал.

Познакомились мы с ней, как это не пошло звучит, около элитного американского ресторана именуемого «Трен Мос». (Чем только не напичкивали в те годы Комсомольский проспект). Что я там делал зябким октябрьским вечером в солдатском «стеклянном» ХБ и кирзовых сапогах, трудно вспомнить, но видимо что-то не очень хорошее. Помнится, рядом с этим заведением находилась овощная палатка, а невдалеке от нее, огражденный плотной сеткой Рабица склад с дынями и арбузами. Случалось, в основном под полночь мы – солдаты срочники туда бессовестно наведывались. Самый мелкий и худой из нас проникал через узкий проем в закрома уроженцев Кавказа, брал пару-тройку арбузов или дынь-торпед, просовывал их в этот же проем обратно и вылезал сам.

Видимо с одним из тех самых арбузов я и подкатил к проходившей мимо женщине с огненно-рыжими, развивающимися от осенней непогоды волосами. Показалась мне она тогда довольно милой и сексапильной. (Мысли в то время в моей голове работали исключительно в одном направлении). Может даже и фрукт-ягоду презентовал, не столь важно, но что и говорить, закрутилось, завертелось… Позвонил, приехал. А потом, как говориться, зачастил. И частота моя, стоит заметить, Антонине Александровне пришлась по душе и по телу – одновременно.

Проживала она одна-одинешенька в однокомнатной квартире в том самом Строгино. Работала всю свою жизнь в местной поликлинике лаборантом, то бишь брала у пациентов из верхних конечностей кровь. По словам Антонины Александровны, мужа у нее никогда не было, да и детей за всю свою тридцатисемилетнюю жизнь бедняжка не нажила.

– Ты мой сын! – смеялась она, когда выпивала иной раз со мной бокал вина.

– А что, я готов… мама, – усмехался я, и нежно целовал «старушку» в мочку уха.

И все было бы безоблачно и гладко, кабы как-то раз, оставшись один в ее квартире, я случайно не наткнулся на аккуратно сложенные вместе с другими фотографиями некие снимки УЗИ. Тогда, в конце восьмидесятых этот метод исследования был не слишком известен и популярен – он только-только входил в обиход. Но моя огневолосая возлюбленная трудилась в медучреждение и, соответственно, имела льготный доступ к эксклюзивному виду диагностики. На тех, с позволения сказать, фотографиях был изображен довольно крупный (как говорят медики) плод, а на обратной стороне было даже размашисто начертано – «Мал».

Мне молодому и не замороченному тогда были мало знакомы такие понятия, как такт, и потому по приходу Антонины Александровны я, долго не церемонясь, спросил, что да как и кто такой этот самый «Мал»? В ответ она резко побледнела, затем, видимо от волнения прикурила сигаретный фильтр и жадными затяжками, как следует раскурив его, едва слышно ответила:

– Ну да, было дело. Не вышло… Да и не выйдет теперь никогда… Каждому своё…

С другой стороны была Леночка Виноградова… Есть такие особы, которые с малолетства ищут на свою пятую точку неизлечимых впечатлений. И хотя жизнь всем своим грубым естеством кричит таким: «Окститесь, шагните дорогой правильной!» Нет дела им до этого истошного крика и семенят они дорогой иной – сомнительной – ухабистой и пыльной, набивая по пути лиловые гематомы и шишки, которые впоследствии делаясь более темными и округлыми, становятся частью их внешней и внутренней сущности.

Околачивалась Леночка Виноградова около Хамовнических казарм настойчиво и рьяно. Лыбилась всякому спускающемуся со ступенек КПП солдату напомаженным буратинистым ртом; любопытно заглядывала большими раскосыми глазищами в окошко хлеборезки, тому, что бесстыдно выходило на Комсомольский проспект. С упорством эструсовой суки выискивала жаждущих ее молодого, ладно скроенного тела.

Поначалу Леночку интересовали бравые парни из автовзвода, те, что с засаленной фуражкой на заросшем затылке и мутной, нечищеной аж со дня военной присяги бляхой в паху. Да и как не интересоваться шестнадцатилетней особе обладателями (пускай и временными) больших и малых чудес советского автопрома, к тому же имеющих чаще чем другие бойцы выход, вернее выезд в город, а заодно возможность левого приработка.

Чуть позже, перед ее манящим взглядом на первый план вышли парни из роты охраны – высокие, стройные, с белоснежными подворотничками на ПШ и ХБ; с безукоризненно наглаженными до остроты опасной бритвы стрелками на парадных бриджах; в поблескивающих во всякую погоду хромовых сапогах; гладко выбритые и аккуратно подстриженные «остоженским цирюльником» «на нет». Но те и другие чем-то все же отталкивали ее – не по годам требовательную и щепетильную, может… (она частенько употребляла подобную формулировку) интеллектуальный уровень не устраивал (ведь кто на этой земле знал в ту пору духовные запросы Леночки Виноградовой?). Тем не менее, скорее всего от этих, обделенных девичьим вниманием ребятишек она и узнала о существовании оркестрового взвода в стенах Хамовнических казарм. И как было не заприметить? Ведь в оркестре добрая половина солдат значилась москвичами, (а значит, общение предстояло, вроде как на равных), а вторая половина, хотя и состояла из иногородних, ничем не уступала первой: будь то профессиональный уровень, или та, присущая столичным мальчикам, выпячивающееся самодостаточность, символ которой золоченой лирой блистал на алых лычках выходного кителя. Всё это, а иначе говоря, статус музыканта, помноженный на голубоватый налёт «ботаничности» манил Леночку всей своей диезно-бемольной туманностью, заставляя ее маленькое глупенькое сердечко стучать громче и быстрее.

Ясное дело, была у нее и подружка – менее смазливая, правда (как и полагается в подобных случаях, дабы подчеркнуть разницу и качественное превосходство), но такая же юная и инфантильная. Вдвоем, как я понимаю, им было куда легче и эффективнее добиваться своих амурно – милитаристических целей. Вскоре выклянчили подруги у дежурных по КПП заветный номер телефона и всякий пятничный или субботний вечер, благоразумно дождавшись ухода начальства, сладкоголосо терзали из ближайшей телефонной будки очередного дневального по оркестру.

В итоге «оприходовали» мы их с моим сопризывником в нашей, так называемой нотной библиотеке, подкладывая под разные части тела залетных пигалиц, когда Шопена, когда Мендельсона, а когда и самого Людвига вана Бетховена. И выдержал ведь ван, как выдержали и все вышеперечисленные классики мировой музыки. Выстоял, как ни странно и мой сослуживец – честь ему и хвала. А вот я – нет! Запал, повелся, как последний лох, вернее, «дух», причем «дух без стажа», если читатель знает, конечно, что это такое.

Проживала Леночка Виноградова вдвоем со смертельно больной бабушкой в двухкомнатной квартире в Кузьминках. Доучивалась по мере своих скромных умственных способностей в общеобразовательной школе, в остальном же вела себя так, как ей хотелось. А хотелось ей многого, причем, как поется в одной доброй песне: «I want it all, and I want it now.»

Кем были и куда запропастились ее родители, было неизвестно, как самой Леночке, так и тем более мне. Наверное об этом что-то знала бабушка, но она благоразумно помалкивала, скрывая, как мне мерещилось по ночам, какую-то страшную семейную тайну. Одно могу сказать определенно, хотя эти мои догадки приобрели ясные очертания, лишь спустя некоторое количество лет. Так вот, скороспелость и инфантильность, по моему мнению, одни из главных отличительных черт рода Виноградовых, бесстыдно передающихся из поколения в поколение.

Переодетый в гражданскую форму одежды и от того чувствующий себя более чем неплохо, (хотя и все ж таки несколько двояко), появлялся я у нее дома, в основном ближе к полудню. Вроде как солдат – с одного бока, требующий со стороны окружающих двойной порции жалости и сострадания, но с другого, солдат, что и говорить, не совсем простой, с особыми, так сказать, привилегиями и, опять же, статусом. Леночка это чувствовала и может быть потому при встрече любезничала со мной перед насупившейся бабушкой чуть больше, чем требовалось.

Запирались мы молчаливо в ее двенадцатиметровой комнате. Пили, когда чай, когда пиво и спустя некоторое время долго с серьезными физиономиями болтали о всякой ерунде, типа, чего в итоге станет больше в Москве: ресторанов «Макдональдс» или «Пицца Хат». Временами я тренькал ей на гитаре. Безобразно корчась на высоких нотах и таинственно щурясь на низких, пел слёзные душераздирающие белогвардейские песни, кажущиеся теперь не к месту и не ко времени. Она покорно слушала, подперев свое милое личико почти детской ладошкой, восторгалась моим специфическим вокалом, а после, словно в благодарность, послушно садилась у окошка и показывала на что способен ее красивый рот.

Иногда нам мешала бабушка. Она тихонько, словно сама чего-то опасаясь и стыдясь, стучала в дверь и голосом доброй волшебницы предлагала Леночке оставшуюся овсяную кашу, которую сама из-за прогрессирующей болезни хронически недоедала. Леночка недовольно прерывалась, раздраженно закатывала глаза к верху и грубоватым, неведомым мне тоном отвечала:

– Ба… да выкинь ты ее… Не люблю я…

– Ну как же можно еду выкидывать… (а это было время продовольственных талонов и норм) – сокрушалась бабушка, удовлетворившись ни столько смыслом сказанного, сколько самим внучкиным голосом, а после послушно шаркала к себе в комнату. Ну а мы с Леночкой продолжали и продолжали наши незатейливые эксперименты.

Вообще, не считая оргии в стенах нотной библиотеки, где обычный, классический вид совокупления главенствовал над остальными, мне вскоре начало казаться, что Леночка тогда сделала исключение. Причем, исключение вынужденное. Уж больно бодро и с каким-то патологическим рвением она каждый раз усаживалась у окошка. Для меня это выглядело, как явный «оральный отмаз», обусловленный нежеланием заниматься полноценным сексом. Помню, в какой-то момент мне стало обидно до невозможности и я грубо высказал свою тревогу по этому поводу.

– Саш, перестань, – вполне искренне промяукала она, – боюсь я! Бабка может войти. Ты же знаешь, дверь не запирается.

В ответ я состроил кислую мину и на несколько мгновений представил, как по хозяйски прилаживаю защелку к не запирающийся двери. (Что я, не мужик, что ли?!) Могу только догадываться, какая в действительности гримаса застыла в те секунды на моем лице, но через некоторое время она все ж таки вызвала желаемый отклик.

– Окей! – игриво ответила Леночка, прыснув на меня порцией позитива, словно колодезной водой на раскаленный утюг, – я что-нибудь обязательно придумаю.

И она придумала. Где-то уже через пару увольнений ванная комната, находившаяся в глубине квартиры, стала нашим постоянным прибежищем. Что чувствовала и фантазировала себе в такие моменты бабушка, страшно было представить. Но стоит отдать ей должное, держалась молодцом и за все время наших копошений в совмещенном санузле, ни разу не подала голоса. А там бушевали невиданные миром бесстыдства. Включался на полную душ, который по нашему мнению должен был заглушить непотребные вздохи и стоны. (Типа мы стираем мою военную форму). Происходило же обратное. Скрип, стук, а иногда и грохот словно усиливались при непрекращающимся потоке воды. Нескончаемый водопад лишь умножал суету, сопряженную с теснотой и прочими неудобствами. (Стирка была длительно-мучительной) «Ложем любви» становились все находящиеся в уборной предметы и устройства. Была ли это стиральная машина, бак для белья, тумбочка или просто сама ванная, всё эксплуатировалось почти до полного износа, ну, за исключением, пожалуй, ванной. Та служила нам верой и правдой, не предавая даже в самые тяжелые и ответственные мгновения. Короче говоря, бедная, бедная бабушка. До сих пор жаль покойницу.

Ну а Леночка… Леночка была чертовски хороша. Ее физика и, вообще, фактура, сочетали в себе неопровержимую юность с какой-то врожденной женскостью. Невзирая на свое явное малолетство, она от мозга до костей являлась существом женского пола: пускай маленькой, инфантильной, но все-таки… женского пола, словно от матери-природы знающей все тонкости общения и обращения с полом мужским. К тому же, ее смуглое, невероятно стройное тело будоражило мое воображение, как в стенах квартиры, так и во вне их, доводя меня, измученного армейскими тяготами и лишениями до сладостного изнеможения, и даже после финальных аккордов, оставляющее неутолимый мужской голод. Можно ли предать ее забвению – обращенную ко мне спиной, совершенно нагую, чуть влажную от случайных капель, серебряной рыбкой поблескивающую в свете убогой лампочки и от того еще более востребованную? В те жаркие минуты верхняя часть ее точеного туловища находилась в самой ванной, лицо безжалостно упиралось в отверстие сливного стока, а нижняя ритмично двигалась под руководством моих проворных рук, скользких то ли от воды, то ли от пота. Никогда более я не ощущал в своем тщедушном теле такого испепеляющего либидо, а в черепной коробке торжественного марша-парада опасных эмоций. Злость, жалость, чувства превосходства и униженности – все перемешивалось в моей кипящей голове – (уменьшенной модели сталеплавильного цеха), сублимируясь в похоть.

– Ничего, что я тебя так? – в тот памятный раз, поддаваясь беспричинной тоске, неожиданно для самого себя спросил я.

– Да нет, что ты.. – по-детски улыбнулась она и совсем не по-детски подмигнула своим раскосым оком, – даже приятно…

Собственно так бы все и продолжалось, если бы однажды утром, находясь на службе, в телефонной трубке я не услышал отдающую февральско-ноябрьским холодом ключевую фразу этого повествования: «Я залетела!»

Кто служил в армии, тот знает, что слово «залёт» для солдата имеет особое значение и смысл. Ведь залёт, это не просто «косяк», а «косяк» за который непременно придется ответить, причем по полной программе. В моем с Леночкой случае «косяк» был в квадрате, потому как первое – сам залёт, а то бишь беременность Леночки, второе – то что виновник случившегося, мягко выражаясь, не совсем свободный человек, третье – Леночка несовершеннолетняя и наконец, четвертое – на хрена нам молодым да ранним, вообще, весь этот геморрой?!

И как-то сразу после леночкиных слов Антонина Александровна стала родней и ближе. И что самое забавное – чисто по-человечески. Не на шутку испугавшись и почувствовав в лице своей великовозрастной возлюбленной потенциального сочувствующего, я, долго не раздумывая, выдал все подробности назревающего катаклизма. И она выслушала, спокойно, не перебивая и не выказывая признаков возможной и ожидаемой ревности. Что и говорить, было приятно. Тогда я понял по настоящему, что счастье это действительно, когда тебя понимают. По прошествии же нескольких недель, когда о Леночке Виноградовой рассказывать мне было особенно нечего, Антонина Александровна повела себя так, как будто приходилась мне и моей малолетней пассии, чуть ли не родной матерью. Ласково и нежно гладила меня по щеке, и строя рыжие бровки домиком, по-родственному приговаривала:

– Бедный мой мальчик… Не бойся, всё образуется.

Леночку же называла, соответственно, «бедной девочкой», иногда заблудшей овечкой и, то ли в шутку, то ли всерьез, находясь в какой-то отстраненной задумчивости, шептала себе под нос:

– Усыновить, что ли всех вас… глупеньких…

Дело осложнилось еще и тем, что Леночка Виноградова толком сама не знала, чего хотела. Или же лучше сказать, знала, но здравомыслящего человека ее противоречивые мысли и желания покоробили бы, однозначно. Она панически боялась аборта, (истинно говорят, что даже у самой бездушной твари есть совесть), и отметала разрешение проблемы таким способом напрочь. С другой стороны, при слове ребенок, ее начинало трясти и выворачивать наизнанку.

– Да какая я, к черту, мать? – вопила она, стуча себя ладошками по коленкам, – мне шестнадцать лет два месяца назад исполнилось! Мне школу заканчивать надо и карьеру делать. Да и ты, (имелся в виду я), какой из тебя папаша? Да и вообще, оно тебе надо?

Что касается реплики «про папашу», скорее всего она была на все сто права, но дело было даже не в этом. Мое отношение к Леночке Виноградовой было настолько несерьезным, легковесным, к тому же потребительским, что даже если бы я поставил галочку на опции «совесть» и перенастроил себя на праведный лад, вряд ли потенциальный детеныш стал бы впоследствии вызывать во мне отцовские чувства. Как мне казалось тогда да и кажется теперь, для отцовства надобно, как следует созреть, а может быть даже и прозреть.

В итоге помогла Антонина Александровна.

– А вот знаешь что?! – допивая на кухне полуденный кофе, агрессивно перекинув ногу на ногу, заговорила она, – если хочешь, вернее, если ты не против, я в состоянии обставить дело так, что вы оба станете не при делах. У меня имеются кое-какие заделы, как по части роддомов, так и органов опеки и я после рождения малыша могла бы его благополучно усыновить, ну или удочерить… Смотря, кто там вылупится. Ты кого хочешь, мальчика или девочку?

– Никого! – сухо ответил я, внутри себя с трудом переваривая, только что сделанное предложение, от которого нельзя не под каким предлогом отказываться. К тому же сам тон Антонины Александровны меня поразил изрядно. Так жестко, не эмоционально и отчасти цинично, она никогда со мной не разговаривала.

– То-то! Правильно мыслишь. Молоток, – с удовольствием закурила она и сладко почесала длинным отполированным ногтем мизинца лодыжку – ты же знаешь, у меня больше не может быть детей.

– Знаю! – успел выдавить я, хотя по правде говоря, мне было на это плевать.

– Ну, вот видишь, котёнок, – она небрежно погладила меня по затылку, словно я в действительности был кошачьего племени, – как все славно получается. Для этого, правда, понадобиться твой отказ от отцовства… Хотя, не парься особо… с тобой – проще всего, ну, и, разумеется, отказ от материнства нашей бедной Лолиты. Поговори с маленькой…

И я поговорил. Леночка пришла в телячий восторг от предложенного, (как она беспрестанно восклицала: «Бывают же добрые люди на свете!»), что, кстати, весьма благоприятно повлияло на весь дальнейший ход беременности.

Судьба и дальше «помогала» всем нам изо всех сил. Как это не кощунственно звучит, очень своевременно, а именно на четвертом месяце беременности Леночки, отошла в мир иной бабушка, так и не решив для себя до конца: поправилась ли ее внучка на недоеденной овсяной кашке, или же располнела сама по себе. И здесь Антонина Александровна проявила себя деловой женщиной. Гроб, крематорий, венок, ячейка и прочие похоронные прибамбасы были заказаны и подготовлены, благодаря ей в положенный срок. Ну а там что: схоронили, поплакали для приличия, разошлись.

Дембельнулся я, так и не увидев своего «плода» и даже не поинтересовался, что за пол вышел. Всё как-то не досуг было. Да и возникшие проблемы, мои разновозрастные возлюбленные решали вдвоем, сами. Лишь однажды, как мне сообщили позже сослуживцы, в оркестр позвонила Антонина Александровна и взяла на всякий случай адрес и телефон моих родителей.

Ну а я подался до дома. Вскоре поступил в институт. Студенческая жизнь закружила меня в вихре дьявольской гальярды, заставив забыть все эти странные армейские перипетии. По окончании института нашел нормальную, не отягощенную скрипичным ключом работу. Удачно женился и удачно развелся. Потом опять женился и опять развелся. В общем, достаточно безболезненно скоротал лучшую часть своей жизни. Ну а жизнь и не вознамеривалась приносить ничего знаменательного и даже мало-мальски стоящего. Кто знает, может сама ждала от меня каких-то решительных действий? В итоге, несмотря на бурную и стремительную увертюру, она оказалась серой, унылой, как солдатская шинель и главное, не сулящей никаких позитивных перспектив.

Женщины, которыми я пресытился еще в ранней юности, перестали вызывать жгучий интерес. А те, которые пресытились мной в зрелости, пугали своей предсказуемой эксцентричностью и стервозностью.

Деньги!?… Хм! Я давно про себя понял, что любой финансовый достаток, большой или малый, меня в итоге начинал устраивать. Да и много ли человеку надо! От того, собственно, особо не парился по этому поводу.

Ну, что еще? Пить, я не пил, потому как весьма болезненные по своим ощущениям последствия, вызываемые алкоголем, мне были хорошо знакомы по той же армии и в итоге порядком надоели.

По сути, я ничего не ждал от своего существования и жил, потому что жилось. Но тут случилось вот что…

Пришло письмо на электронный почтовый ящик от некой Нины Александровны Звягинцевой, что прямо таки позабавило, потому как, я мало кому свое «мыло» давал. Впрочем, вот письмо:

Здравствуйте, Александр Григорьевич! Пишет Вам Ваша дочь Нина. Моя приемная мать Антонина Александровна Звягинцева два года назад умерла. Перед смертью она рассказала мне о Вас, о том, что ВЫ есть. Моя настоящая мать Елена Александровна Виноградова погибла в середине девяностых. Очень хочется, если Вы не против, увидится с Вами. Если согласны, напишите мне. Я обязательно приеду. Ваша дочь, Нина Звягинцева.

P. S. Проживаю я по тому же адресу в городе Москве, что и моя приемная мать.

Далее шел адрес.

Мне стало внезапно не по себе. Вспомнилось детское ощущение, когда снежок попадает в область шеи и рассыпавшись, неотвратимо оказывается за пазухой. Именно это я и почувствовал после прочтения. Ведь послесловия, эпилога, называйте, как хотите, я точно не ожидал, убежденно веря, что все мои юношеские недоразумения и их печальные последствия давно остались в прошлом. Но в ответном письме, все ж таки чиркнул, что буду рад знакомству и возможному приезду. Что поделаешь, жизнь была скучна и любое событие, неважно, со знаком плюс или минус, подстегивало, пребывающую в состоянии летаргического сна, волю к существованию. В этот же день, ближе к вечеру получил еще одно послание от неожиданно обнаружившейся дочери, в котором были указаны дата и время прибытия поезда. Исходя из последних цифр в моем распоряжении имелось два дня.

Снежок, конечно, растаял, но позже я почувствовал в глубине своего нутра крошечную искорку, которая с каждой минутой обнаруживалась всё более ясной и яркой, и вскоре превратилась в маленький костерок. Какими дровами этот костерок питался, сложно было определить, но горел-разгорался он с каждым часом всё ярче и увереннее. И если первый день после полученного письма прошел почти так же как и вся моя предыдущая жизнь, то утром второго дня, я истерично принялся сооружать в воспаленном мозгу грандиозные планы, связанные с приездом моей дочери.

Первое что я сделал, так это снял со сберегательной книжки довольно крупную сумму денег, дабы позже, в торжественной обстановке презентовать бедному, наполовину осиротевшему чаду (пусть знает, что у нее теперь есть папа). Затем поехал на дачу, где скрупулезно и тщательно прибрался – сгреб и сжег накопившееся мусор, прополол только что взошедшую капусту и даже побелил в саду фруктовые и ягодные дерева. Ведь мало ли что, вдруг ребенок захочет на природу. Так вот, она есть, и полноценно готова к эксплуатации. Потом отправился на рынок, где купил свиной окорок, который придя домой любовно порезал на аккуратные кубики и по маминому рецепту замариновал. Приобрел у живущего по соседству беглого лезгина пару литров домашнего вина и килограмм сулугуни. Родителей предупреждать раньше времени посчитал не нужным, дабы не волновать стариков. А вообще, целый день напролет думал о дочери. Гадал, какая же она все-таки получилась, похожа ли на меня, какой у нее характер. Любопытство раздирало. Мало того, всё неожиданно всплывшее напитало меня неиссякаемой энергией, встряхнуло скукоженное сознание и прежде всего тем и потому, что изначально безжизненное, априори лишенное чувств и благородных порывов месиво взаимоотношений и перипетий, вдруг спустя целую вечность ожило, захлюпало, заставив вяло работающий миокард вздрогнуть и затрепетать. А ведь я, именно я приложил к этому … руку. Ну, или не руку… Я, как не крути, тот самый нерадивый поваренок на пароходике жизни, инфантильно заваривший и не доваривший, а главное, не расхлебавший эту, тогда еще безвкусную, постную кашку. А ведь она дозрела, приправилась специями от самого Существования и теперь кажется аппетитной. Невольно вспомнил Антонину Александровну и Леночку, именуемой в письме Еленой Александровной… Неужели они имели место в мой жизни? Со всеми своими бесконечными рыжестями, тощастями, раскосостями, умностями и глупостями…

Ближе к вечеру, тот самый костер стал полыхать вовсю, растапливая без остатка все закаменелые льдинки, да так, что вскоре слезы хлынули из меня непрерывающимися потоками. Прохныкал всю ночь, вспоминая и временами проклиная всю свою никчемную жизнь, но, несмотря на это как-то уснул, и утро все ж таки сжалилось надо мной, одарив новыми силами и необходимой бодростью духа. Ведь через пару часов должна была приехать моя маленькая, единственная Ниночка.

Будучи еще дома, за два часа до прибытия поезда, с превеликим трудом, сопровождавшимся треском швов и болью в паху, кое-как влез в свой, оставшийся еще со времен второй женитьбы итальянский костюм, цвета беж. Обулся в новые, купленные на весенней распродаже, довольно приличные чешские туфли. Оказалось, вот для чего они пылились, в окружении нафталина и нюхательного табака… Хотел даже повязать галстук, но понял, что так и не научился за всю свою жизнь этой мужской премудрости. Пару раз брызнул на пиджак каким-то древним, застоявшимся и настоявшимся на самом себе одеколоном с выцветшей этикеткой и таким вот душистым и воодушевленным отправился на вокзал.

Время бежало вприпрыжку. Волнение нарастало, руки потели и даже тряслись. За те считанные утренние часы, проведенные дома, я незаметно для себя самого выпил чашек пять крепкого кофе и выкурил почти пачку сигарет. Уже будучи в пути, осознав, что дальше в таком оцепенении и задымлении я находиться не в силах, купил четвертушку коньяка и осушив ее на одинокой лавочке привокзального сквера, теперь уже в относительном душевном равновесии взошел на перрон.

Ожидающих московский поезд было предостаточно. Складывалось впечатление, что прибытие утреннего московского экспресса в наш забытый Богом городок, на моих глазах превращается в единственно значимое событие сегодняшнего дня. Многие встречающие сжимали в ладонях разноцветные букеты, преимущественно состоящие из бледно-розовых гладиолусов; иные озабоченно озирались по сторонам и размашисто жестикулируя, громко переговаривались между собой. Под давлением всей этой, заполняющей привокзальное пространство суеты, а так же не отпускающего действия коньяка, я поддался стадному инстинкту и купил у дородной продавщицы, своими габаритами перекрывающей размеры цветочного лотка, пять темно-красных гвоздик. Вдруг так положено, подумал я с улыбкой. Затем зачем-то боязливо понюхал их и, убедившись, что они не имеют живого запаха, отчего-то успокоился.

Время тикало и постепенно стрелка привокзальных часов подползала к заветной точке, но тут диспетчер – обладатель не шибко приятного, с легкой сипотцой женского контральто, объявил, что всеми ожидаемый экспресс задерживается на целых двадцать пять минут. Толпа встречающих по окончании объявления дружно выдохнула пар нетерпения и, перестав суетиться, так же дружно притихла. Выдохнул и притих я. И в одно мгновение мне стало как-то все равно. Равнодушие, адресованное предстоящей встрече, неизвестно откуда, а может быть переданное тем самым сиплым голоском диспетчера, невидимыми бациллами начало проникать в мое сознание и разъедать его изнутри. На кой мне всё это надо, подумал я, прикуривая сигарету у явно несовершеннолетнего парнишки. Ведь жил же я как-то до всего этого. Прекрасно жил – не тужил. Пускай серо, скучно, плевать, зато невероятно спокойно. Ни о ком не думал, не беспокоился, никого не ждал и в этой привычной бесцветной инертности частенько отыскивал мутноглазые огоньки своего тихого, персонального счастья. Я взглянул на пустующее железнодорожное полотно и зло усмехнулся. Вот сейчас придет поезд, она выйдет из вагона, натужено улыбнется, пустит слезу; может даже обнимет, облобызает папку; превозмогая себя, облобызает; чмокнет, через не хочу. Потом будем помалкивать минут десять, а то и все двадцать, не зная какую бессмыслицу выбрать предметом беседы. Затем потащимся ко мне, выпьем… Рванем на дачу. Подышим озоном. Опять выпьем. И упорно будем делать вид, особенно я, что эта встреча такая необходимая, судьбоносная и неизбежная. Вспомним Антонину Александровну, Леночку. И будут они в нашем разговоре выглядеть такими правильными, взрослыми и даже мудрыми. Мертвые ведь всегда выглядят мудрее живых. Но, что самое удивительное и возмутительное, будут они таковыми выглядеть не по своей воле! А мы – не такие значимые и не такие светлые, будем обязаны их теперь помнить и чтить. А за что их чтить-то? За то, что когда-то давным-давно они по малодушию приручили к себе одного озабоченного кретина и одна из них, видимо не по-детски польщенная его вниманием, даже родила от него. Ну да, родила, а вторая вовремя подсуетилась и вырастила, дабы наполнить свою оставшуюся жизнь смыслом. Такое вот, с позволения сказать, разделение семейных обязанностей. Как же славно, черт возьми и взаимо-необременительно, не правда ли?! Только я-то, здесь, причем? В чем моя персональная заслуга? И за что, ответьте мне люди добрые, она меня любить-то теперь собирается? За то, что я за двадцать лет ни разу не вспомнил вспомнить о ней? За это?!

Но ведь будет любить, куда денется… отца-то! Как пить дать, будет. В этом же, как принято говорить, вся суть человеческая, переданная свыше – просто так любить, ни за что, вопреки всему. Как же справляться с этой чертовой любовью? Не справлюсь ведь я. Не потяну. Рассыплюсь…

Так, бубня себе под нос весь этот психопатический каламбур, я вдруг заметил, что стою уже не на перроне, а на первой ступеньке бетонной лестницы, ведущей вниз в подземный переход, а далее через него в здание самого вокзала. Бутоны гвоздик, тем временем вяло мели высокий гранитный бордюр.

Странно, но не ясно с чего, я сильно обрадовался этому своему местонахождению. Сделал шаг. Вдруг неожиданно, но, казалось, где-то еще очень далеко призывно пропел гудок московского экспресса. Я сделал второй шаг, затем третий и гудок зазвучал чуть ближе, дальше – совсем рядом, точно под ухом, словно вкрадчиво говоря мне: «Догнал я тебя, мальчик». Послышался металлический стук и скрежет колес останавливающегося поезда, шум выхлопных газов. Я машинально оглянулся на ринувшуюся к вагонам толпу людей, но ноги мои не послушались, уводя меня по ступенькам все ниже и ниже в подземелье…