Лена, всего секунду назад собранная, серьезная, внутренне вздрогнула, и растерянность вместе с неожиданной радостью засветились на лице, в глазах.
Она не всплеснула руками – руки оттягивали хозяйственные сумки с продуктами. Не кинулась навстречу, чтобы повиснуть на шее. А надо все же было бы не упускать момент, подбежать и утонуть в крепких объятиях, и заплакать от радости. Сколько мечтала, что так именно и будет, так и встретит – непременно радостью и слезами счастья.
Обо всем она вдруг забыла. Лена точно ослабла и лишилась всяких сил идти. Ноги не несли. Что-то сковало ее. Тяжелые сумки выскользнули из рук, и одна из них завалились на бок,
…так смертельно раненый человек падает, словно мешок… всем
телом вниз…
из сумки покатилась картошка.
…так солдатня сыпется с брони при обстреле…
Ее тонкие, чувствительные к настроению брови дрогнули.
…это – я! не призрак это, милая!.. целая вечность разделяла нас!..
Тогда он, почему-то вначале тоже растерявшийся, зашагал ей навстречу. Не бодро. Как-то устало. Не побежал, как представлял себе в мыслях, скорее обнять-кружить-носить. А именно зашагал. Не совсем уверенно. Вернее, совсем неуверенно. И совсем не как бывало в курсантские годы.
А Лену тут точно зацепило: как он постарел! Всего-то два года прошло! В госпитале – и то выглядел лучше! И это ужасное ранение! Нет, он не хромал. Но что-то в том, как он шел, говорило: вот идет совсем не тот человек, которого она знала еще недавно.
Она не двигалась. Она зачем-то, видимо в смятении, присела подбирать картошку, и потому произошло еще большее замешательство, и Олег, вместо того, чтобы, когда уже подошел, сразу обнять и поцеловать ее, опустился рядом, помогать укладывать картошку в сумку.
…не заладилось, не попал в такт…
Позднее же вышла осечка и с Настюшей.
– Как же она тебя ждала! Только и спрашивала меня каждый день: «Когда папа плиедет? Когда папа плиедет?» Она никак не научится букву «р» выговаривать. – Отдыхай, душ прими, а я – в детский сад, – Лена открыла дверь.
Он прислушался к тишине в квартире. Заметил тапочки:
– А где старики?
– Родители – на службе. Дед Алексей гостит. Как всегда, на рыбалку умотал.
Значит, они одни, значит, никто не помешает им насладиться первыми минутами воссоединения, значит…
– Иди ко мне…
Она ответила на поцелуй.
– Потом, Олежка. Ну, пожалуйста… – хрупкая, тонкая, на голову ниже его, высвободилась из объятий. – Я опоздаю…
Обернулась уже в открытых дверях:
– Ты обиделся?
Он скрыл досаду:
– Нет. Конечно иди…
Два года прожила Лена с его родителями,
…два года!..
прожила в доме, который сам он плохо знал. Ходил теперь, заглядывал в комнаты. Совсем малюсенькие. Низкий потолок. Кухонька – одной хозяйке тесно, двоим – еле-еле развернуться.
В гостиной у дивана лежали вещи деда Алексея.
Привез Шарагин сюда свою молодую семью перед Афганом, что называется, «определил под присмотр». Да иначе как управилась бы Лена?
Мама ее работала сельской учительницей в Рязанской области, отец утонул, когда Лена еще не закончила школу. Куда ей одной да с ребенком?
Сюда, на адрес родителей, посылал он из Афгана письма, сюда приезжал в отпуск.
Родители перебрались в эти края, когда он уже поступил в десантное училище. Стены казались чужими, неродными. Впрочем, настоящего дома у Шарагина никогда не было. Были в детстве квартиры на год, на три, койка в суворовском училище, в казарме, в общежитии, снимали они с Леной комнату перед Афганом.
…вероятно, не последнюю роль в том, что Лена полюбила меня,
молодого лейтенанта, сыграл образ деда, офицера, фронтовика,
которого, впрочем, живым она не застала, но заочно очень нежно
любила, делилась рассказами бабушки о нем…
Степан Аркадьевич погиб на войне. В память о нем у матери Лены хранились подполковничьи погоны, завернутые в газету «Правда» 1944 года, награды и несколько фотокарточек с фронта.
…удивительно, сколько лет прошло, ему бы сейчас было за
семьдесят, как деду Алексею… они б, непременно друзьями
стали… значит, он прожил меньше половины той жизни, что
изначально полагалась ему… он умер, когда ему было чуть
больше, чем мне… остался навсегда молодым…
…будь Степан Аркадьевич жив сегодня, все сложилось бы иначе…
Впереди оставалось столько лет жизни! Десять, двадцать, тридцать, сорок лет. Он застал бы конец войны, парад Победы на Красной площади, послевоенные годы, восстановление народного хозяйства, смерть Сталина, эпоху Хрущева с его кукурузными экспериментами и двадцатым съездом КПСС, освоение целины, запуск первого спутника и полет первого космонавта планеты Юрия Гагарина, эпоху «развитого социализма» Брежнева, перестройку Горбачева.
…и афганскую войну…
Такой представала в памяти Шарагина история со страниц школьных учебников и книг: крепостное право, крах самодержавия, Ленин и большевики, Великая Октябрьская социалистическая революция, гражданская война, Великая Отечественная, Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко, теперь Горбачев.
Историю СССР заучивали на уроках в школе, запоминали по фильмам. Историю великой державы, победившей фашизм, строившей коммунизм.
Степан Аркадьевич обеспечил бы семью, и ушел бы в отставку в чине генерала. Играл бы с внуками на даче, ездил бы на охоту, на рыбалку.
…тогда Лена была бы генеральской внучкой… нет, если бы Степан
Аркадьевич дожил до наших дней, мать Лены, вероятно, не встретила
бы отца Лены, и Лена не родилась бы…
…значит, Степан Аркадьевич должен был погибнуть, чтобы я встретил
Лену… и моя смерть, погибни я в Афгане, принесла бы не только несчастье,
но, возможно, и счастье кому-то…
Олег пустил в ванне воду, протиснулся в кухню, зажег газовую колонку.
Разделся. Опуститься в горячую ванну.
Ни о чем не думать, отмокать, пока не вернется Лена, пока никого нет.
Не терпелось испытать давнишнее, крохотными кусочками доставшееся в детстве не часто знавшему расположение сразу двух родителей ребенку, оставшееся далеко позади, за пределами перерезавшей жизнь войны, домашнее тепло, заботу, покой, сочувственное внимание; внимание мамы, Лены, и деда, наверняка понимающего,
…не может быть, чтобы он не понимал…
что к чему, и от чего происходят надломы в душе и сердце человека, приехавшего с фронта; захотелось сбросить тяготивший месяцами груз ответственности, страха, пережитого, невысказанного, отключиться, расслабиться, забыться, на время…
…на месяц… на недельку… пусть на один день!.. минуту…
Мало-помалу дрейфовали родители его от Дальнего Востока в обратном направлении, туда, откуда исходили корни Шарагиных, в Европейскую часть СССР, к Рязани, но так и не добрались. Накочевавшись по просторам Советского Союза, решили, что лучше закрепиться в трехкомнатной квартире в захолустье, чем остаться под пенсию в однокомнатной в более престижном военном округе. Отец дослужился до майора, дальше подниматься силенок не нашлось.
И хотелось видеть отца и одновременно не хотелось.
В прихожей послышался детский голосок. Настя рассказывала маме о детском саде, о подружке своей, и он вдруг понял, что упустил очень много времени, понял, что эти два года не вернуть, что они останутся для него тайной, и он никогда уже не узнает, откуда в дочери его и когда появились те или иные черты, привычки.
– У нас сегодня фистукула была, и под музыку цантцевали. Улок цантцев был…
В этом месте Настюша замолчала, потому что мама перебила ее:
– Я тебе сразу не хотела говорить. У нас сегодня большая радость, Настюха!
– Д-а-а?! Папа? Папа пиехал? Когда?
Они показались в дверях, Лена подтолкнула за плечики девочку:
– Иди, иди к папе…
Настюша видела лишь силуэт незнакомого дяди, который сидел спиной к залитому солнцем окну, и не признавала в нем отца, и вместо того, чтобы бежать обниматься, попятилась, испуг отразился на ее лице, и она заплакала.
– Иди ко мне, Настюшка! – звал дядя.
– Мама!
…не узнала!.. неужели я так изменился?..
– Папуля, где ты был так долго? – вопрошала, купаясь в ванне, дочь.
– В командировке.
– Далеко?
– Очень.
– В длугом голоде?
– Да, котенок. Не только в другом городе, но и в другой стране.
– Повернись спиной, я намылю, – попросила Лена.
– В какой стлане?
– В Афганистане.
– А что ты там делал так долго?
– Как тебе сказать, котенок? – замялся Олег. – Понимаешь, служил я там… Родине служил, – не придумал он ничего лучшего.
…с родной дочерью говорю газетным языком…
– А что такое лодина?
– Родина? Это страна, где мы все родились и живем.
– А там холодно?
– Нет.
– Залко?
– Жарко.
– Закрывай глаза, буду голову мыть, – сказала Лена. – Не бойся, щипать не будет.
– Очень жалко? – Настя зажмурила глаза.
– Да.
– Как в Афлике?
Внешне Настя много унаследовала от отца. «Вся в папу, – повторяла Лена, – счастливая будешь».
…глаза – мамины… и губки, такие сладкие, чуть пухленькие, от мамы,
и пряменькая спинка… а вот родинка на спине, это от меня…
– Ужинать! – позвала мама. Она накрывала на стол: расставляла тарелки, рюмки, салаты, нарезала привезенную колбасу и сыр.
– Идем! – он улыбнулся: – Почти как в Африке.
– Если там так тепло, почему ты нас с мамой с собой не взял? Знаешь, как у нас здесь холодно бывает зимой? – обиженно заключила дочь.
– Все, котенок, вылезаем, давай вытираться! – велела Лена. Она высушила девочке голову, расчесала волосы, приодела, и себя привела в порядок – платье нарядное, голубое, золотые сережки – подарок Олега. Уши-то проколоты давно, да отвыкли уши от сережек. Носила недолго в школьные годы, пока не продали единственные, от бабушки доставшиеся, за копейки продали, после смерти отца, чтобы жить на что было. А Олег купил в Кабуле, не пожалел денег, необычные какие-то, мать по-женски засмотрелась, не встретишь таких сережек у нас в ювелирных магазинах. И не то приятно, что сережки в ушах золотые, а то, что подумал о ней, купил, привез.
– Ну, что ж, давайте, что ли, со свиданьицем! – поднял рюмку отец. Он давно хотел выпить. – Вторую – за родителей! – словно куда-то торопился. – Мы очень волновались, сын…
– Олежа, дорогой, мы так рады, что ты, наконец, дома, – прослезилась мама. – Да что же ты ничего не ешь?
Ей так хотелось сесть рядом с сыном, погладить по голове, материнской рукой до шрама дотронуться, исцелить. Если бывало он дрался с мальчишками, и расцарапывал в кровь ногу, синяк набивал, мать непременно взъерошивала волосы: «Шалопай!» Теперь уже не получится. Ее место заняла Лена, прижалась к Олегу.
…балда я, балда! надо было платье маме купить! одно и то же
выходное платье который год носит… хоть платок привез и
косметичку…
Не богатые подарки привез Олег родным, сувениры скорее, так ведь не дорогих заграничных вещей ждали они от него, внимание приятно, обычай сохраненный. В первый отпуск досталось каждому хотя бы по мелочи, по пустячку, никого не забыл, по безделушке, а привез – сигарет фирменных, зажигалок, ногтегрызок, дребедень разную, что не видели никогда в советских универмагах, незамысловатые вещички, а пригодятся – самим полюбоваться, соседям показать, похвалиться. Из заграницы все же прибыл офицер, какая никакая, а заграница, не всем дано ее пересекать.
Отец наполнил рюмки:
– Бог любит троицу.
…главное, чтобы не буянил потом…
С чего бы это вдруг, неприязнь к отцу возникла, уж не маленький он, нечего затрещин бояться, после отцовских, сколько их, затрещин да саечек, в училище от старших товарищей терпел. Отец за малейшую провинность наказывал, и хорошо еще если затрещина, а то ремень из брюк вытягивал, кулак использовал.
…не прощу, никогда не прощу…
– А теперь за вас с Леной, – предложил дед Алексей. – Третий традиционно – за любовь.
…вообще-то надо третий тост за тех, кто погиб…
– Ешьте, ешьте, я принесу картошку, – встала мать.
– Чтоб ты, как минимум, до полковника дослужился, – сказал отец, и махнул рюмку вне очереди.
…все – как в отпуске… словно повторение тех дней… только тогда не
было никакого ранения…
Надо было улыбаться, старался Олег улыбаться, да что-то никак не улыбалось. Пили и закусывали, и расспрашивали об Афгане, Олег коротко, в двух словах отвечал, объяснял, что к чему, не углубляясь в подробности.
– Поживите у нас, Олежа, отдохни, – без особой надежды в голосе, зная заранее ответ, упрашивала мама, – куда тебе спешить? – По тому, как держалась мама за поясницу, и как зачесывала назад, поправляла волосы, скрывая предательски проступающую седину, и по еще большей покорности по отношению к отцу, и глубоким вздохам, по глазам, требовавшим очки при чтении, почувствовал Олег, что два года, пролетевшие для него лично стремительно, для мамы не прошли незамеченными. Отняли два года у матери гораздо больше. Постарела мама, сдала.
…это даже не год за три, это прямо-таки год за пять…
– Побудем недельку, мам, – пообещал Олег. – А потом уж не обессудь. Надо на новом месте устраиваться.
– Тебе, сынок, видней, – мама расстроилась, но ничего не сказала, вышла из комнаты.
– Ты кого-нибудь там знаешь? – спросила Лена.
– Полдивизии. Шутка. Женька Чистяков. Мы лучшими друзьями были в Афгане.
Подчистили с последней рюмкой тарелки, отец, видя, что больше не нальют, да и нечего наливать, все допили, переключился на хоккей по телевизору, сел ко всем спиной, тупо уперся в деревянный ящик с черно-белым изображением. Дед Алексей только плечами пожал, мол, жаль, не договорили, жаль не допили. От чая все отказались.
– Устал с дороги-то, – мама только уложила Настю, вошла в гостиную, кивнула Лене: – Уснула. И вы потихоньку собирайтесь.
– Покурю пойду, – сказал Олег.
– Я помогу посуду убрать, – привстала Лена.
– Справлюсь, – махнула рукой мать. – Иди-иди.
Он отвык смотреть, как Лена раздевается, расчесывает длинные волосы, стоя босиком на полу, без лифчика, отвык смотреть на ее острые плечи, тонкие руки, грудь, шею.
…и в самом деле, будто фарфоровая…
Отвык он лежать на чистых, крахмальных, неказенных простынях, на домашних простынях, пахнущих уютом, чем-то очень родным и давно забытым, под толстым, теплым, шерстяным, домашним же одеялом.
…жена… любимая, чудесная, трогательная, чистая, доверчивая,
родная… не какая-нибудь там размалеванная ресторанная
подстилка!..
…ждала, переживала, милая…
И все знакомо в ней, а восстанавливать по крохам, по крупицам, не сразу. Наверстывать растерянное в разрыве, в расстояниях, целых два года. Непривычно. И для Лены также не сразу все опять на свои места встает. Нужно время. Нужно терпение.
За стенкой раздался отцовский храп. Настя заговорила во сне, Лена подошла к кроватке в углу, убедилась, что она спит, накрыла одеялом. Вдруг она вздрогнула, будто от холода, мурашки пробежали по спине, она сжалась вся,
…как котенок…
обернулась на Олега, нагая и смущенная этим, щелкнула выключателем и юркнула под одеяло, ткнулась ему носиком и щекой в грудь, слегка царапнула сережкой, спохватилась, сняла сережки. Он прижал ее крепко, но почти сразу же испугался, что сильные руки причинят этой хрупкой, маленькой женщине, единственной любимой женщине боль, и ослабил объятия.
…если бы она в самом деле была котенком, то замурлыкала,
согревшись в объятиях…
Как бы успокоившись, что муж дома, слава Богу, вернулся целым и невредимым, насовсем, и пришел конец ожиданиям, волнениям, переживаниям, житейским, бытовым неурядицам, и в то же время как бы благодаря за ласку, и за жалость, и за скупые, но нежные слова, услышанные перед сном, за все то, без чего так долго тоскует отправившая на войну мужа женщина, Лена глубоко и тяжело вздохнула. Вместе – легче, вместе – уверенней, вместе – все можно перенесть.
Прошла вечность с тех пор, как он в последний раз делил с ней постельное тепло, улавливая в темноте близость ее губ, замирая от тонкого, учащенного дыхания, весь напрягаясь, наслаждаясь ее дрожью от томящихся внутри и выплескивающихся наружу желаний…
В подъезде хлопнула дверь. Олег открыл глаза. Отец продолжал храпеть. Фосфорицирующие стрелки показывали половину третьего. В окно светил месяц. Не мусульманский, здесь не могло быть мусульманского месяца, русский месяц, похожий на горбушку белого хлеба. Медленно, чтобы не разбудить Лену, освободил подложенную ей под голову руку. Она не проснулась, лишь перевернулась во сне на другой бок.
Дед сидел на кухне в майке и тренировочных штанах. Обрадовался компании, отложил газету, снял очки, двумя руками поправил назад седые волосы:
– Не спится?
– Заснул, да вот…
– Чай пить будем?
– Я поставлю, – Олег наполнил чайник, зажег от плиты сигарету.
Помолчали.
Два фронтовика. Два офицера.
Кто-то, видать, в их роду, – не одно поколение Шарагиных предано верило в армию, забылось вот только, не осело ни в чьей памяти, не передалось в семейных рассказах, кто именно – какой-нибудь там прапрадед, крепостной мужик, не иначе как ноги широко при ходьбе держал, и выделялся, таким образом, среди служивых шагом необычным, от того-то и прозвали его шарагой; не иначе как, на парадах или смотрах, лучше иных маршировал, или же в походе выносливей товарищей оказывался; потому-то и фамилию придумали ему соответствующую. И сколько километров нашагали по фронтовым дорогам разные Шарагины, сколько войн перевидали, сколько годков посвятили армейскому делу, на благо России матушке?! Не счесть.
Шагал прапрадед, и прадед, и дед, а Олег нынче – летает.
…уж когда как придется…
В Афгане вот в инфантерию превратили десант! По заставам разбросали! Парашюты запретили, и… ша-ом марш!
…все одно, что крылья обрезать птице…
Шагал их предок четко, как часы, без сбоя, и, видать, службу нес также точно, исправно, не занимаясь дурацкими переспрашиваниями, не своевольничая, служил верой и правдой, и умереть готов был за царя-батюшку,
…позднее – за народ, за Россию, за революцию, Советскую власть,
а в целом – за отечество, такое, какое понимал, и любил, в которое
верил, за Родину…
Прорезало, заколотилось:
…а мы за что воюем в Афганистане?..
– Совсем плохи там наши дела? – прервал молчание дед.
– Увязли крепко.
– Надолго, видать?
– Да. Тебе сколько заварки?
– Все-все-все, а то вообще не засну. Кипяточку побольше. Чего это ты не доливаешь? Давай-давай, еще, вот так, до са-амого края, чтоб сатана в чашку ноги не свесил. – Дед откусил кусочек сахара, отхлебнул чай.
– Как ты можешь кипяток пить?
– Привычка. С фронта.
– Я так не могу, – Олег отставил чашку.
– Может, по рюмочке? – предложил дед.
– А есть?
– А как же?! НЗ. Резерв ставки главнокомандующего, – он сходил в гостиную, порылся, не зажигая свет, в сумке, принес завернутую в бумагу бутылку. – Посмотри, что-нибудь есть на закуску?
Шарагин сунул голову в холодильник:
– Колбаска осталась, и черный хлеб порежу.
Дед! Как же здорово сидеть и слушать деда.
– Меня на фронте научили спирт пить… Под Моздоком мы стояли. Немцы рвались к бакинской нефти. У них дивизия была горная, элитная.
– «Эдельвейс».
– Совершенно верно. Берия тогда лично приезжал. Наш батальон направили его охранять. Вот тоже, – хмыкнул дед, – бои идут, а тут целый батальон снимают с фронта ради одного человека… Видел я его несколько раз. На белом коне разъезжал. Сам маленький-плюгавенький… Но властный человек, железный, и говорить умел хорошо, без бумажки речь держал, по делу говорил… Тогда у нас одна часть перевал не удержала, отступила. Немец здорово воевал. Обучены были фрицы грамотно, специально для боевых действий в горах их готовили. А мы что? Пехота… Так вот, устроили показательный суд перед строем. Жалко было смотреть на этих офицеров. Без погон, без ремня. Военный человек без ремня – ничто. Что за вид без ремня?
Олег закивал.
– Приговорили их к расстрелу, за трусость и дезертирство. Первым капитана повели мимо строя. Он так до последнего момента и не верил, что расстреляют. А когда понял, ноги у него подкосились, колени подогнулись, не слушались совершенно ноги. Его два солдата поддерживали. Так и повис у них на руках. Подошел к нему со спины горбоносый старлей и выстрелил под затылок. Профессионально, видать не в первый раз казнил. Потом второго вывели. Он ногами упирался, головой вертел, все повторял: «Что же это? как же?» А мы стояли как вкопанные. Весь строй будто дышать перестал. Только чуть вздрагивали от каждого выстрела. Мертвецов навидались. А тут советские офицеры… Так вот… Под конец прямо страшно было смотреть на горбоносого. Глаза у него блестели, словно у сумасшедшего.
…как у Богданова на перевале… только этот своих расстреливал, а
Богданов – афганцев…
– Он настолько вошел в раж, что остановиться не мог… Ну вот, а потом потопали мы строем, и никто до вечера ни слова не проронил. Тогда комбат приказал принести канистры со спиртом, и каждому по кружке налили. Я сперва глотал как воду, а под конец прервался, воздух набрал и как меня перехватило. Обожгло все внутри, дыхание сперло. Комбат велел на утро старшине провести обучение. Старшина, хохол у нас был там один, зачерпнул кружку воды, протянул: «Пей залпом». Я выпил, да не за один присест. Вторую кружку протягивает. Я говорю, куда же, не лезет больше. А старшина не отступает, пей говорит, и все! Четыре кружки воды, большие кружки, выдул, пока не научился. Да-а-а… У вас там дезертиры были?
– В нашем полку нет, а так, в принципе, случалось. И в плен попадали, и убегали из части.
– Да… А нас как-то поместили на ночь в пустовавший коровник. На Кавказе дело было. Много хлопцев тогда по деревням набрали, из Грузии, Азербайджана, они на фронт ни в какую не хотели. Мыло хозяйственное всем выдали, кто-то подсказал, что если мыло съесть, в госпиталь отвезут и комиссуют. Они и нажрались этого мыла. Там же щелочь одна. Вспучило. На подводе с десяток трупов увезли. А один решил руку себе прострелить. Тоже подсказал какой-то умник. Сделай дырочку в руке, тебя и комиссуют.
…все как у нас…
Солдатику руку перевязали, а в анкете пометили «СС» – самострел. А вечером пришел офицер из СМЕРШа, и «ССовца» увел. Больше мы его и не видели.
…слава Богу, хоть этого больше нет…
– Я в полку за знамя отвечал. Эстафета знамени… Слыхал про такое?
– Мы, дед, в атаку со знаменами не бегали.
– По знаменосцу всегда первым делом огонь ведут, причем с разных позиций. Почти верная смерть. Потому-то и несколько человек мне выделяли всегда. Сколько раз на волоске от трибунала находился. И сам бежал. Два бойца погибли подряд, я подхватил и побежал. Первое ранение тогда получил. Эх…
– Странно вы, дед, воевали, со знаменами бегали.
– Война-то, Олежка, она на самом деле всегда одинаковая, – разливал водку дед. – И всегда одинаково потом о ней вспоминают. Вернее, стараются ничего не вспоминать. Меня тут недавно в школу на утренник приглашали. Я все думал, что приду и расскажу, что такое война на самом деле, чтоб не думали ребятишки, будто война – это только героизм, как в кино у нас показывают.
– И что?
– Вышел на сцену и растерялся. Никогда раньше не выступал. И полезли из меня какие-то сплошные казенные слова…
…и мне в детстве никто не объяснил, что такое война…
– Будь здоров, дед!
– Ты вот растолкуй мне, Олежка, ерундистику эту. Мы приезжали с фронта и радовались жизни. Война закончилась! Мы были счастливы, старались скорее забыть про войну. А ваше поколение наоборот, будто не хочет ее забывать.
– Потому что она еще идет.
– Ну и леший с ней. Пусть идет! Тебе-то что? Тем более, что отслужил положенное, ранение перенес. И забудь о ней. Ладно бы война где в России была, а то у черта на куличках, в каком-то Афганистане!
– Это, дед не просто, забыть.
– Я не знаю, – покачал головой дед Алексей. – Наше поколение другим было.
– Другим, дед.
– Времена были тяжелые, послевоенные. Жили не Бог весть как. Голодно жили. И холодно. Но ведь вера была в нас!
– В Сталина…
– Верили в него. Он много сделал для страны! Пусть его там поносят нынче! Верили, что осилим разруху, что выправим все, что самые счастливые на свете! А твое поколение, Олег, какое-то потухшее.
…не потухшее, дед… с разоренными душами поколение…
Вернулся недавно тут у нас один комбат. Так пьет он и мечтает в Афганистан опять уехать. Что же это такое с людьми делается? Да чтобы мы на войну рвались после пяти лет! Только если б страна потребовала и приказала! Да что там говорить! Песни ваши «афганские» послушаешь, тоска берет, безысходность полная!
…разоренные души… и великая тоска…
В наших песнях радость звенела, надежда! Про победу, про подвиг советского народа пели!
…мы с тобой дед в разные эпохи и за разные идеалы сражались…
твои идеалы и теперь с тобой, а я в сомнениях, я растерян,
обманут…
– …в госпитале все телевизор смотрел, газеты читал, разговоры разные слушал, сюда пока добирался присматривался, и такое чувство, я тебе скажу, будто вся страна переменилась. Не узнаю я ее. Перестройка, ускорение… Люди совсем другими стали за те два года, пока я воевал… Что-то изменилось, а вот что конкретно уловить не могу…
– Нет, Олежка. Страна не изменилась, и люди точно такие же, как были.
Это ты стал другим.
…без веры гибнет русский человек, без веры превращается в ленивого,
беспринципного, никудышного человечка, спивается, без веры русский
человек пропадает…
Боль приехала вместе с ним, и прописалась в доме, так же, как и он, на равных правах, вот только до поры до времени не подавала виду, обживалась, осваивалась. Пока гостили у родителей, боль не напоминала о себе, а стоило перебраться на новое место службы – оживилась.
Женьке он, естественно, все рассказал в первый вечер, и как в засаду попали, и про госпиталь, только про боли умолчал. Женька, правда, больше расспрашивал про госпиталь, а именно – симпатичные ли там медички. И, что больше всего обидело Шарагина, перебивал его несколько раз, чтобы напомнить про собственные былые подвиги, и про собственные похождения после ранения.
Он думал, что оставил боль в госпитале, что лекарства, которые он принимал, защитят его, а она объявилась снова, насмехаясь над медициной, и поселилась рядышком, как селится домовой, и ожила ночью, как домовой.
Именно ночью пришла боль, когда он был наименее защищен, и желал погрузиться в сон, забыть о дневных заботах и мучительных раздумьях о будущем.
Боль схватила за затылок, и постепенно отвоевывала всю голову, сводила с ума. Иногда в своем воображении болезненном он представлял девчонку-отличницу в школе, в одной из школ, где он учился. У той были шикарные волосы, заплетенные в толстую
…как угорь…
длинную косу. Мальчишки на перемене подбегали к ней сзади и таскали ее за косу. Девчонка кричала от беспомощности собственной, но ничего сделать не могла. И Олегу теперь боль его нынешняя рисовалась, как коса; боль физическая и боль душевная сплелись воедино в длинную косу на затылке, которую кто-то сильно тянул назад.
Боль медленно добивала, и он понимал, что она не уйдет, пока жив он, чтобы там не обещали врачи, и какие бы лекарства не прописывали, что она будет с ним до самого конца.
Он стонал, и боялся, что разбудит дочь.
…что будет, если она проснется? что она подумает? что отец
напился? она может сильно испугаться!.. будет потом бояться меня…
А когда боль усиливалась до предела, дальше которого терпеть был не в силах человек, ушел в ванную и бился головой о стену. Долго бился, пока не притупилась боль.
…я больше не могу! лучше смерть, чем эта адская боль… я не хочу,
не могу так больше жить! не могу больше ее терпеть! лучше
умереть… нет, я никогда вас не брошу, мои милые… чтобы ни
случилось, я всегда буду с вами… девчонки мои любимые!..
– Олежка! Открой! Пожалуйста, – умоляла Лена. – Не закрывайся от меня! Я прошу тебя, открой дверь. Я знаю, что тебе плохо, открой мне, пожалуйста, милый, любимый! Открой.
…она не должна меня видеть!.. кровь… откуда на мне столько крови?
я весь в крови… я разбил себе до крови голову?! и стена вся в
крови…
– Олежка, открой.
…сейчас, Леночка, сейчас я открою… подожди… нет сил подняться…
сейчас, надо подняться из ванны… почему я лежу в ванне?..
На утро как будто полегчало, и он лежал в постели и с затаенным любопытством наблюдал, как Лена расчесывала у зеркала Настю.
– Видишь, папу разбудили. Что ты не спишь? Спи. Рано еще совсем. Опаздываем в садик, – спохватилась она, глянув на будильник, заторопилась.
Он заснул и проспал с час. Лена вернулась домой после детского сада и магазинов, готовила на кухне. Она стояла к нему спиной, и он чувствовал, что она боится той минуты, когда закипит чайник и будут готовы бутерброды, и придется повернуться к столу, и поставить чашки и тарелки, и налить чай, сначала из заварочного, затем добавить кипяток, и после придется поднять глаза, и заговорить о том, что случилось ночью, о страшном приступе…
А однажды Лена повела Настюшу в детский сад, а когда вернулась, Олег катался по полу, сжав голову руками, и громко стонал.
– Уйди! – закричал он. – Уйди!
Лена плакала, но не уходила.
– Уйди! Уй-ди-и-и!
Что же такое происходило с ее любимым Олежкой? Что же такое страшное творилось с ним? Что за боль жила в нем, отдаваясь наружу стонами, лихорадкой, метаниями, дрожью, сдавленным криком?
Шарагин проспал до вечерних новостей. Проснулся разбитый, подавленный.
– Иди скорей! Афганистан показывают, – крикнула Лена. Олег курил на лестничной клетке. – Скорей-скорей!
С хрипотцой в голосе вещал мордастый корреспондент об интернациональной помощи и вылазках бандформирований.
– Словоблуд! – Шарагин не стал слушать, ушел.
Заварочный чайник выскользнул из рук, разбился. Вбежала Лена:
– Мой любимый чайник.
– Только без вздохов! Ничего страшного! Новый купим!
– У тебя на все один ответ: купим, ничего страшного! Так скоро и денег не останется! Где ж ты такой купишь?
Олег не ответил, хлопнул дверью. Вернулся после полуночи, выпивший, хмурый. Принял душ, быстро уснул.
– Подъем! Две минуты на сборы! – на пороге стоял Женька Чистяков. – Едем на охоту. Машина внизу ждет.
– Какой из меня охотник?
– Что ты, как баба, ломаешься!
Лена закивала Женьке, мол, молодец!
– Не выспался, – но в голосе Шарагина категоричных ноток не слышалось. – Предупредил бы хоть заранее, – нехотя, Олег поплелся одеваться.
– Папа, ты куда?
– На охоту.
– А я?
Олег подумал, решил:
– Поехали.
Лена снова закивала:
– Сейчас соберу. Иди скорей свитер одень. И шерстяные носки! – девочка побежала в комнату.
– Нет, – скривил лицо Женька, – я тебя умоляю! Только без детей.
– Тогда не поеду.
– Что она там будет делать?
– Мы будем гулять в лесу.
– Э-э-э… Черт с тобой! – сдался Женька.
Охотники предупредили Настю: вести себя тихо! Потому что, сказали серьезные дяди, на зайца охотиться дело непростое, можно зверюшку запросто спугнуть. Наслушалась по пути девочка заядлых охотников, и очень переживала, сидя у папы на коленях, прижималась к нему, и шептала на ушко: «Плавда, ты не будешь зайку убивать?», особенно когда хвастались дяди, кто каких зверей подстрелил. Пожалела Настюша зайчиков, и лосей, и волков, и лисичек, и кабанов, и птичек. Потому-то, как только приехали в лес, отбежала она от машины и закричала громко-громко: «Зайка, беги! Зайка, беги отсюда, сколей!»
Как же не хватало Шарагину все это время русского леса! Осанистых березок, запрятанных от чужих глаз полянок, поросших мхом пеньков… Русского воздуха ему не хватало! Русского духа! Русского простора!
…нескончаемых просторов! Господи, кто бы знал, как душа радуется, когда
предстает такая картина!
…столетиями собирали земли!.. только беспримерная отвага и мужество
великого народа нашего могли снискать господство над такими просторами!..
Не хватало ему на той войне русской дали, не хватало русского пейзажа: толщиной с ниточку леса на горизонте, убегающей вдаль безымянной речушки, безмолвно покоящейся на возвышении белокаменной церквушки.
Церковь виднелась издалека, не пройдешь – не проедешь мимо, неминуемо остановишь взгляд, полюбуешься.
…умели же строить, и место подобрать самое выгодное!..
И запало, резануло:
…а ведь сколько веков стоят! и жгли, и взрывали, и под конюшни
определяли! и татары, и свои же! а неистребимы оказались
православные храмы… все пережили, переждали… твердо
стоят… непоколебимо… все меняется, уж в который раз, а они
стоят…
Чтобы добраться туда, пришлось бы переходить где-нибудь речку, и после подниматься вверх по чуть проступающей в траве тропе.
…надо будет Настюху крестить… как же она у нас некрещеная-то?..
Тянула его церковь, звала к себе, но Шарагин так и не нашел брода, походил вдоль берега, повернул обратно.
…в другой раз… не пускает к себе…
На опушке развели костерчик, перекусили бутербродами, поделили пополам яблоко, согрелись сладким чаем из термоса.
…или я не готов? а не мешало бы зайти… постоять… покаяться…
– Что такое? Что случилось? – Настя испугалась, вскочила – муравьи ползали по
ней, муравейник-то они и не заметили, когда на привал устраивались. – Ишь, какие!
Отряхнулись. Посмеялись:
– Муравьишек испугались!
Пересели.
– Муравьи – полезные. Их обижать нельзя.
– Мулавьи – доблые, они не кусаются, – сказала Настя.
– Ты когда была совсем маленькой, ты так смешно всегда говорила: «Сябака кусаиса, а коска не кусаиса…»
В лесу, на природе, на свежем прохладном воздухе расслабился Олег,
…благодать-то какая…
отключился от городской суеты, от служебных дел, о вечном задумался.
…Россия… и мать и мачеха, одна-единственная, беспощадная и
милостивая, как и все мы, вся в противоречиях, загадочная и
очевидная…
Столько, казалось, России повидал на коротком веку Шарагин. По округам в детстве наездился, следуя за отцовскими назначениями, из-под купола парашютов любовался землей необъятной, из поездов,
…изгибы рек, поля, поля, дороги и бездорожье, степи, леса, леса,
вновь дороги, развилки, и города, города, деревни, деревни… и
людей-то сколько… и какие все разные…
а осмыслить так и не сумел, не хватило половины человеческой жизни.
…и целой не хватит… и двух не хватит… десять веков уж минуло, а мы
все ищем и спорим… и единого мнения нет… и не будет… не дано
человеку понять… Россия – выше человеческого понимания… такой
уж, видать, задумал ее Творец… и вложил в нее особую мысль свою…
…самую сокровенную…
…велика земля наша русская, столько мудрости, столько сил – не
сразу вникнешь, не сразу зачерпнешь…
…не оправдали надежд мы Твоих, Господи… заплутали, заблудились…
веру поменяли… потянулись от вечного к сиюминутному, к
бренному… веру выдумали новую, да уж больно скудна вера эта… не
долго протянула… рассыпалась… в прах превратилась…
Зайка убежать не успел… Под вечер смотрела Настюша на мертвых зайчиков в багажнике Женькиных Жигулей и всхлипывала.
– Ну, чё ты ее потащил с собой! – ворчал Женька. – Сидела бы себе дома.
Разложили закусон прямо на капоте, откупорили бутылки. Обмыли с егерем удачную охоту, заговорились. Стемнело. Пьяные, набились в машину.
Настя задремала у Олега на коленях. Стекла от водочного угара запотевали, их терли рукавами и ладонями, спорили куда поворачивать на развилках. Попеременно закуривали, хотя Шарагин и просил из-за ребенка не дымить в машине.
– Ага, – согласно кивали плохо контролировавшие себя после водки офицеры. – Две затяжки. – Делали по три, по четыре, по пять затяжек, наконец, выкидывали сигарету в окно или тушили об пол, а через пять минут кто-нибудь вновь начинал дымить.
– В следующий раз – никаких детей, – злился Женька. – Где ты видел, чтобы на зайца детей с собой тащили?!
Пошел дождь. Заплутали в темноте, разворачивались, прыгали по ухабам, матерились.
На следующий день Настюша расчихалась, раскашлялась. Померили лоб – батюшки! Горит вся, а по ней не сказать: светиться в улыбке
…как ангелочек…
и силенок не утратила, возится, играет. Лена перепугалась:
– Скоренько скоренько, в постель.
Она не противиться. Ей все – и простуда, как игра. Обложилась мягкими игрушками. И в постели весело.
– Давай еще поставим гадусник, может уже нет теляпюньки, и пойдем гулять! – просила она папу.
– Нет, бельчонок, надо выздоравливать, придется несколько дней дома посидеть. Видишь, как мы с тобой в лесу простыли.
– Папуля, – вдруг сказала Настюша. – Папуля, я видела…
– Что ты видела?
– Папочка, я видела, как дядя Женя бил зайку лужьем. Зачем он бил зайку по голове? Ведь он и так убил зайку в лесу. Зачем он удалил зайку лужьем? Зайке ведь было больно.
– Нет, киска, тебе показалось.
– Папуля! А плавда, дядя Женя, и длугие дяди больше не будут заек убивать?
– Спи, мой любимый. Не беспокойся.
За лекарствами, горчичники ставить помогал, сидел у кровати часами, сказки читал. Заботы, такие простые домашние заботы, волнение за дочь, отодвинули все остальное на задний план. А поправилась Настюша, пошла в садик,
…все вернулось на круги своя…
По ночам вновь терзали боли, и голову распирало от набившихся туда сомнений и новых мыслей – мыслей о скорой и неизбежной смерти.
…нет ничего вокруг меня, все происходит в моем сознании, все события –
плод моего воображения!.. кто-то, заставляет меня мучиться перед смертью!
за что? что я такого сделал? Перед кем провинился? оставьте меня в покое,
отстаньте, дайте умереть!..
* * *
Обследования продолжались неделю: рентгены, анализы, осмотры, цоканье и причмокивание профессоров, покачивание головой.
…тягучая неясность…
Заведующий отделением лично принял Шарагина. В узкий продолговатый кабинет через открытое настежь окно врывалась прохлада.
Из слов врача следовало, что, возможно, он обречен, что «это» может произойти когда угодно, потому что осколок остался маленький. Не вытащили, не заметили его.
…как жить дальше и сколько – под вопросом… здоровенный такой
знак вопроса, который рухнет и задавит, и буду на нем извиваться,
как червяк на крючке…
Осколочек слишком далеко забрался. То ли под сердцем, то ли в самом сердце осколок, Шарагин так и не разобрал. Кровь ударила в виски и биение сердца, которое он вдруг услышал, было слишком громким, заглушило объяснения врача.
Сердце он себе представлял, как мешочек, как насос, качающий кровь, оно ликует, когда влюбляешься, и стонет, когда болит душа. И каким образом маленький осколок – «подарок» от духов – мог так долго жить в нем, затаившись, не выдавая себя ничем,
…как в засаде…
было непонятно.
…Рубен Григорьевич пытался помочь, а тут сразу приговор вынесли…
Шарагин повернулся к окну, за которым шумела улица большого города, летали птицы, за которым ждала его неопределенность. Кто мог предвидеть такой поворот судьбы? Ему представлялось, что быть окруженным смертью – типично только для Афгана, где смерти предоставлено право выбора, и никто не знает, кого она выберет завтра. И вот становилось очевидным, что игра эта не окончена, что она будет продолжаться и здесь.
– И что же делать? – после долгой паузы спросил он врача.
– Оперировать никто в данном случае не возьмется. Слишком велик риск.
– Я готов идти на любой риск!
– Мы обсуждали этот вопрос, но общее мнение – не оперировать.
– А как же мне жить дальше?
– Осторожно надо жить. Многие живут с осколками и ничего. Щадящий режим тебе нужен. В санаторий поедешь. Главное, помни: он может сдвинуться, если не будешь внимательно относиться к режиму. Так что забудь о любых физических нагрузках.
– А если сдвинется? – допытывался Шарагин. – Что тогда?
– Не думаю.
– А если, все-таки, сдвинется? Сразу конец?
– Зачем же так пессимистично?
– Я должен знать!
Врач отвернулся, взялся за историю болезни, стал перелистывать страницы, переносица его превратилась в сжатую гармошку.
– Мне нужно знать. Скажите откровенно, сколько я протяну?
– Ну что ты панику устроил! Все это настолько относительно. Тебе просто надо быть предельно внимательным и осторожным, – повторил он, будто наставлял ребенка, который собирался идти гулять. – Я уже не говорю про курение, алкоголь.
– А прыжки? – задрожал у Шарагин голос.
– Какие прыжки?!
– Вы хотите сказать, что в строй я не вернусь?
– Однозначно!
…все… конец…
– А боли? – Шарагин остановился у двери. – Боли будут повторяться?
– Боли пройдут, – врач закрыл историю болезни. – После тяжелой контузии это частое явление. Направим в санаторий, там подлечат.
– Меня комиссуют?
– В строй ты не вернешься, но штабная, думаю, должность для тебя всегда найдется. Надо похлопотать.
– А можно как-нибудь не афишировать… я имею ввиду про осколок… – и сам понял, что глупость сморозил, вышел, прикрыл дверь в кабинет.
…конец оказался прозаичным…
…Когда Лена приезжала к нему в госпиталь про осколок никто и не подозревал. Она гладила багровый шрам у него на шее, что-то говорила, расспрашивала, рассказывала о Настюше, родителях, а он, словно ошалел, дико захотел ее после стольких месяцев. Накопилось желание, намечталось в одиночестве! Завел в перевязочную, целовал губы, грудь. Она вся трепетала, громко дышала, стонала, и беспокоилась, что кто-нибудь услышит, войдет.
…пока первый раз не кончила… очень быстро кончила, она
тоже голодной была! сколько времени прошло-то!.. как же
мы тогда были счастливы!… а что, если мне это просто приснилось?..
Шарагин лег на живот, обнял, как обнимал бы Лену, подушку, и еще и еще раз вспоминал ее приезд в госпиталь; он вспоминал и сильней вдавливался налитой своей мужской силой в матрац.
А во сне он шел по вечерней улице, детской площадке, где на перекладинах кто-то развесил для просушки белье, и женщина с собранными в пучок волосами, в фартуке выбивала пыль из ковра, под распахнутыми окнами первого этажа, из которых тянуло недосягаемым теплом и уютом, размеренностью, ему захотелось остановиться, заглянуть внутрь, или попробовать найти здесь друзей, но потом он сообразил, что здесь чужое счастье, что ему надо идти дальше, что его дом где-то в другом месте. После же приснилось, что Лена бежит босиком по некошеному лугу, смеется, и он смеется, и они падают и долго лежат в траве, обнимаются, целуются, а потом Лена сидит, поджав колени, с одуванчиками в руках.
Она подула на пушистые головки, и сотни семян одуванчиков
…как «купола» при десантировании…
полетели прочь, и поток воздушный подцепил и самого Олега из того дня, и подбросил вверх, в глубокое синее небо, оторвав от Лены, и того зеленого поля, и одуванчиков, и он сделался маленьким, бесправным существом, несущимся в неизвестность.
И слился он с женским голосом из церковного, не просто церковного, из божественного хора. Голос был звонким, невесомым, птицей парил в небе, не голос – сгусток добрых побуждений, чистых душевных устремлений. И последняя мысль была:
…ангелы зовут…
* * *
С самого дня рождения судьба повязала его с армией, с малых лет впитывал он ее дух, запах. Он свыкся с ее трудным характером, принял ее правила, уверовал в ее непобедимость, проникся романтикой офицерства.
Подсчитывал теперь, сколько набежало лет выслуги.
…немало, на полпути не останавливаются…
Отказаться от офицерского образа жизни: от ВДВ, от неба, парашютов, товарищей, должностей, званий, погон, формы, сапог, нарядов, оружия, строя, казармы, приказов, бестолковых бойцов, бросить это все и шагнуть в никуда, за ограду части, в мир, который он, как любой офицер, совсем не знает, мог ли он на такое решиться?
…и что я на гражданке буду делать? в таксисты пойду? на стройку? на
заводе работать?.. с осколком у сердца и вечной болью в голове…
…превратиться в простого обывателя? отречься от армии?..
Снова от него требовалось отречение! Сперва от веры в страну и праведность ее пути, теперь – от армии!
…а что потом? с чем жить? ради чего жить?..
…не офицерское это дело – в политику лезть, болтовней на кухне
увлекаться… это удел интеллигенции – постоянно метаться, менять
настроения, убеждения… в зависимости от того, во что сегодня
уверовал… утром проснется – убежденный марксист, днем –
расстроился, засомневался, себя пожалел, и – в капитализм
потянуло, а вечером про Христа вспомнил…
Знал он таких. Даже в армии встречались. На штабных должностях.
…зачем погоны носят? Зачем, спрашивается, на войну едут? если
ни во что не верят, если даже поражения нашего желают?.. чтоб
только ордена на мундиры вешать, и чеки загребать?..
И в Союзе нынче на каждом шагу натыкался на таких. Вон – в санатории далеко не каждый после ранения восстанавливается. Многие просто так расслабляются.
…болото… одного поля ягодки… что интеллигенция вшивая, что эти
примазавшиеся к армии служаки…
Вот от кого – все беды. Это же настолько очевидно! Вот от кого – зараза идет!
…вера в людях надорвалась… слишком долго ждали лучшей жизни…
не дождались… слаб человек… сразу – вынь да положь… пошатнулись
все, и наверху и посередке, кто рассуждать привык да сравнивать…
…все общество погрязло в мещанстве! ничего святого не осталось!
никаких порывов! подвиги больше никому не нужны!..
…мы же испокон веков тем и отличались, что жила в нас
исключительная жертвоспособность, постоянная готовность идти на
смерть, на каторгу, под пули – ради высокой цели… героизм всегда
был не исключением – правилом…
И задумался: прав ли? Не слишком ли краски сгустил? Нет. Все верно. Так было! Что же произошло? Почему успокоились люди? Почему не осталось больше:
…ни Бога, ни высоких идей?..
Только – материальное. Только – бытовщина. И – демагогия одна.
…вся страна вдруг села на струю… такой же понос, как при
амебиазе, только словесный…
…против войны никто голос не поднял, трусят, ругают и осуждают за
нашими спинами, и служить не хотят, а поспорить на теплой кухне,
покритиковать – тут как тут… и выставляют, что умней тебя…
Во как все обернулось: сдались люди советские, сдались в мыслях, капитулировали, не устояли перед невидимым врагом, кончился накал противостояния, предали страну! Это ж так очевидно! Расслабились. Взять хотя бы офицеров в санатории. Обычным делом нынче стало все перечеркивать, над собой смеяться. И вот уже один офицер заявляет другому:
– … да они нас настолько обогнали, что и через сто лет не догоним! Отстали безнадежно! Одни ракеты и танки и умеем клепать! А больше ни на что не способны! У них там такая технология! Высочайший уровень! Так богато живут! У каждого – отдельный дом с бассейном! У каждого – автомобиль! А мы – по общагам обшарпанным с семьями ютимся! Да если американцы развернуться и побегут нам навстречу, то и тогда нам не догнать… Так что, давно мы проиграли.
…а ведь это с помощью таких вот нас все время уносит с курса…
карабкаемся выше, а достигнув нового уровня, – обязательно зачем-
то оборачиваемся, и непременно находим какие-то изъяны,
недоделки, или что-то лучшее объявляется, ранее не додумались, и
разворачиваемся на сто восемьдесят, на все сразу наплевать, от
всего тут же открестились, и бросаемся вниз головой, все
перечеркивая, чтобы начать с нуля, чтобы уж в этот раз – правильный
путь выбрать, и чтоб без ошибок обойтись, и без жертв ненужных, и
без греха… а все, что нажили таким трудом, сотворили, надрываясь,
поколения целые, – коту под хвост… то царь нам, видите ли, не
угодил, теперь советская власть – не годится… и никогда у народа
никто не спросит… разве не так? вот именно! так что еще семь раз
отмерить надо! незачем горячку пороть… присягу все давали…
Думы о стране чередовались с думами о боли физической. Вполне возможно было, что боли связаны отнюдь не с физическими отклонениями после ранения, а что, возможно, душа больна, и боль душевная переходит в боль физическую, и что Рубен Григорьевич все же оказался прав.
…болезнь души у меня, от нее и исходит боль… зачем тогда мне
все эти процедуры? пустая трата времени… целый месяц
разговоры о карьере, о званиях, о должностях слушать…
Он собрал вещи, вышел за территорию санатория, остановил машину:
– Поехали! Разворачивайся! – как будто верхом на броне сидел, как будто механику-водителю приказ отдавал.
Таксист сперва огрызнулся, но когда Шарагин протянул ему деньги, согласился.
– Прямо едем, прямо! – то и дело повторял Шарагин.
Машины двигались медленно, бампер в бампер, перегревались, ломались, сигналили. На разделительной полосе лежала черная лохматая дворняжка. Лапы у нее были перебиты, сочилась кровь, она лежала на боку и лизала раны.
…это страшно: лежать вот так и знать, что муки твои нескончаемы,
что помощи ждать неоткуда…
– Закурить есть? – попросил Олег таксиста, извинился: – Куда-то свои подевал.
…боец из третьей роты кричал, не от боли кричал, уже
промедол вкололи ему, от страха кричал, от страха, что оставят его…
а этот пес молчит, он еще долго будет мучиться, он будет покорно
ждать смерти, а я не могу так, я не хочу провести остаток жизни в
мучениях! и капитан Уральцев не хотел жить в страданиях, не хотел
терпеть то, что определила ему судьба, он восстал против судьбы!..
…разве можно просто подойти и добить собаку? а что подумают
люди со стороны, если я сейчас выйду из машины и добью ее, чтобы
не мучилось животное? мы то и дело задаемся вопросом – как это
будет выглядеть со стороны?.. и от этого никогда ничего вовремя не
делаем, не решаемся сделать… а афганцы совсем другие люди… они
проще… для них смерть – понятие естественное… когда мы на дороге
остановились, корова подраненная там была, афганец подошел к ней
и перерезал горло, кровь пустил… не раздумывая, и ни на кого не
оборачиваясь…
Зажегся зеленый свет. Они поехали дальше. Чья-то боль, и чья-то смерть, и чьи-то мучения остались позади.
…и вновь я ничем не смог помочь… ни Панасюку, ни Мышковскому…
ни той бедной женщине, ни даже этому псу… все как будто остается
позади, но на самом деле, все всегда остается с тобой… все
увиденное и все пережитое… если бы можно было выборочно
вычистить память!..
Отмахав почти сотню километров на такси, они въехали в небольшой курортный городок на побережье. Та же комната, тот же вид из окна, море.
– Надолго? – спросила хозяйка. Она вспомнила его.
– На две недели. Возьмите, вот…
– После, после заплатишь.
Погрузившись в тоску свою, Шарагин пил все дни напролет.
…что в санатории пить с офицерьем, что одному… лучше одному…
А когда не пил, то спал. Сердце, выжженное Афганом, непонятое никем, обиженное на весь мир, и одинокое от этого, ныло.
Он напивался до беспамятства. По утрам замечал то синяки на ногах и теле, то обнаруживал, что порезал руку. И ничего не помнил из событий вчерашнего дня. Мучила обида: на вооруженные силы, на страну, на Лену, на весь мир, который наплевал на него и отвернулся.
…почему Лена так напряженно себя ведет в постели? может быть, у
нее кто-то был? или я ее не устраиваю как мужчина? а кто у нее мог
быть?.. снова тот ракетчик? она совсем не такая, как раньше…
Как же все в жизни сложно! Служба, семейные дела, да все подряд… Неправда, что война позади. Здесь, в Союзе, тоже была война, своеобразная, без крови, война на бытовом уровне. Получить любую бумажку, пробить даже мелочь бытовую, невозможно без штурма, и натиска, без столкновения с бюрократическими загвоздками.
И Шарагин вел боевые действия местного масштаба, то занимая круговую оборону, то с криком «ура» бросаясь в атаку и закрывая грудью амбразуру. Кому-то из циничных бюрократов и вовсе не повезло – двинул по чайнику. Не сдержался. Сошло, правда. И – одержал маленькую победу. Значит, сумел вправить зажравшемуся бюрократу мозги, осадить гонор, значит, совесть заговорила, значит, спас в нем человека, значит, еще не все потеряно.
…только так! всех перевоспитывать! развелось тварей!.. штабных крыс!..
Афган ушел, безвозвратно, канул в прошлое, вышвырнул его вон, песчинкой покрутив резкими порывами ветра, а человечку и того достаточно, чтобы хрустнуло внутри, обломилось, уничтожительно расправился Афган, не пощадил, наказал…
…за что? за что? за что?..
А если он не желает расставаться? Если не согласен? И как это возможно, коли не обойтись ему больше без войны, коли растерял он все?
…только там служить! пока идет война, покоя не будет… тянет, манит,
теребит душу…
Там – родной полк стоит! И всех он знает! И духов изучил, и воюет лучше многих!
…ранение? засада? бывает!.. на то и война!..
Все остались – там! Там, наряду с редкими глупостями, и трусостью,
…и такое бывает, что скрывать?..
живут боевая дружба,
…э-э-х! разве это объяснишь словами… это только в песни
передать…
и долг, и теплота, и единение небывалое, нигде и никогда неповторимое.
…там, все там осталось…
…она никогда не будет знать, и не поймет, кто я был на самом деле…
она принимает меня за другого человека, за того, кем я некогда был,
давно… ей было бы покойней, если бы она не разгадывала, что я есть
теперь, в кого превратился… ей меня не понять… лучше я останусь
для нее таким, каким был раньше… пусть она вспоминает меня
молодым, здоровым, и ничего не знает о ранении, о войне, о том, что
бывает с людьми на войне, чтобы отголоски войны не омрачали ее
существование, ибо только прошедший войну и познавший ужас
творящийся на войне может понять другого, и может догадаться,
отчего там люди бывают счастливы, и почему вновь и вновь бегут
обратно, в мир войны, хотя бы в мыслях…
Как он может переваливать часть груза на ее плечи? И делиться гнетущей тяжестью. Разве не достойна она лучшей участи? Пусть же обрушится страшной новостью известие о его гибели, пусть на том все и закончится, отплачится, и забудется, и останется, как плохой сон, перетерпится, переживется, уйдет в прошлое, и жизнь постепенно выправится,
Ныло сердце, ныла душа.
Надеялся он вылечить душу алкоголем. Ведь получилось же у прапорщика Пашкова, вытравил он из себя трехлитровой банкой спирта заразу афганскую, а позднее остатки несчастной любви!
Одновременно закралось вдруг и не давало покоя жуткое подозрение, что обманули его еще в первом госпитале, что иначе бы выходили в Кабуле после ранения, и не отправили бы раненого в Союз, и что в строй бы он вернулся тогда в родную часть, а не получил бы предписание следовать к новому месту службы.
…что-то здесь не так!.. я же должен был ехать обратно в полк!.. и
дослужить в Афгане… а вместо этого… что же произошло на самом
деле?..
Если распутать загадку, откроется некая тайна, которая перечеркнет все, что, с грехом пополам, наладилось.
…если что-то еще можно наладить…
Рестораны он старался избегать, пил чаще один, хотя порой случалось, что сталкивался с тихими пьяницами, которые не лезли с глупыми вопросами, молчали. Шарагин пил, наслаждаясь собственным унижением, заслоняясь от реальности размытым, хмельным восприятием действительности, сломавшись под напором повседневных сложностей, десятки из которых маячили на горизонте роковой неразрешимостью. Добровольно истощал себя пьянством, скатывался вниз, надеясь превратиться в ничто, чтобы затем воскреснуть, воскреснуть с чистой обновленной душой и начать все заново.
…пока не померк в душе свет…
…алкаши у винного магазина, пьют от безделья, это люди
конченые, отбросы… на Руси всегда народ пил… правильно
Некрасов писал про мужика нашего, что тот «до смерти работает, до
полусмерти пьет»… пьяное состояние души – это у нас в крови… но
ведь я же не всегда был таким? или это приходит с годами? я не пил
почти совсем до Афгана… я начал пить именно там… чтобы снять
стресс, и после боевых, и перед, и между… я спиваюсь, я медленно
спиваюсь… ну и пусть! почему мне каждый день хочется выпить?
сначала было в кайф, а теперь оказалось, что я окольцован водкой…
ну и черт с ней! хочу и пью!.. меня тянет выпить: днем, вечером,
перед сном… я так скоро стану похож на этих алкашей… отставить!
мне можно, можно, потому что… потому что… потому что я видел
слишком много раз смерть, а теперь пью, чтобы… чтобы… забыть,
как она выглядит…
Отгораживаясь от всех, словно монах, находил он облегчение в вине и водке, тешил себя надеждой, что отпустит в конце концов Афган, душа выздоровеет, приноровится жить в мире без войны, и тогда можно спокойно ехать домой, ничто больше не разлучит с семьей.
…кроме смерти…
…Смерть явилась в реанимационное отделение Кабульского госпиталя, чтобы забрать кого-то, кто был хорошо знаком Шарагину, кто лежал рядом. Она зашуршала, как крыса в углу, глянула, поднимаясь с пола, поверх выбившихся из-под простыни пальцев на ногах Шарагина, встретилась с ним взглядом, заполонила все помещение, схватила первую жертву. Смерть не церемонилась с тем человеком, просто отняла у него способность дышать, остановила сердце, и ждала, когда, наконец, остынет тело. В первые мгновения, когда она появилась в помещении, Шарагин оторопел и закрыл глаза, а потом увидел, что он вовсе не в реанимации, а в морге.
…голые пятки…
Рядом лежали пожелтевшие мертвецы, но не такие мертвецы, как он видел в бою, это были нагие мужики. И он сам лежал совершенно голый.
…пустые оболочки, готовые к погребению… души их где-то сейчас
стоят в ожидании дальнейшей участи, словно солдаты в строю стоят,
вот-вот, кто там с нами цацкаться станет? построят в шеренгу и
зачитают приказ… на первый-второй рассчитайсь! и весь суд…
ничего страшного… души их давно отделились и покинули этот мир…
только я один продолжаю бороться, все сопротивляюсь… а чего,
собственно, я боюсь? что на меня выйдет не тот приказ?..
– Что же ты не пришел ко мне?! – вопрошал из прошлого Рубен Григорьевич.
…а что же вы меня оставили в беде?!.
– Теперь поздно! Я ничего не смогу сделать! – извинялся Рубен Григорьевич. К нему присоединились другие люди, кивали, мол, поздно, поздно! Они взволнованно обсуждали что-то, и слева, и справа, и за спиной у Шарагина. Что они говорили? Жалели? Звали его? Куда? Голоса линяли, неслись вдогонку за ветром «афганцем»…
Солдат в одной майке и брюках обдал водой тело Шарагина, смыл с лица, и шеи, и груди запекшуюся кровь, ушел.
Теперь он лежал на чем-то холодном, кожа покрылась мурашками. Незнакомый человек с плоскогубцами склонился над одним из раздетых мертвецов, повозился, покряхтел, вырвал
…золотую…
коронку.
Видимо, во рту нашлась вторая коронка. Человек с тонкими, белыми волосами, напоминавшие леску, вновь увлеченно принялся за дело.
…он накажет меня, он сделает мне больно!.. за то, что я видел, как
он вырывает у трупов золотые коронки…
В самом деле, человек с плоскогубцами обернулся.
…вот он – ад! мой черед пришел!..
– Ты думал, что убежал от нас? Ты думал, что перехитрил нас, что мы забыли про тебя?
…кто ты? что тебе нужно от меня?..
– От нас никто не может убежать! Мы всегда рядом с тобой…
…только не надо мне делать больно!..
– Не бойся.
Плоскогубцы гулко ударились об пол. И в тот момент, когда он чуть расслабился и лежал, глядя в потолок, все равно что парализованный, человек достал откуда-то шомпол от автомата, и воткнул его Шарагину в ухо, в то самое ухо, куда только что шептал и брызгал слюной. Шомпол разорвал барабанную перепонку и вошел глубоко в мозг.
Шарагин заорал. Боль пронизала всю голову и ворвалась острием в затылок. Шомпол проткнул голову насквозь, вылез, окровавленный, из другого уха. Кровь текла из ушей, из носа.
В дверь барабанила хозяйка.
– Я тебя давно приметил, я следил за тобой, – сипел человек из морга. – Ты никуда не денешься, Шарагин, ты – мертв, ты давно уже мертв!
…ад… ад… это – ад!..
– И душа твоя останется здесь навсегда!
– Не-е-е-е-е-т!!!
Шарагин вскочил с постели. Он был весь мокрый от пота. Он нащупал в темноте бутылку водки, налил полный стакан. Рука дрожала, граненый стакан стучал на зубах.
– Только не бойся смерти!.. – предупреждал во сне Рубен Григорьевич.
– А я и не боюсь…
– Боишься! Пока еще боишься!.. Помнишь, как писал Толстой? Он писал, что смерть является условием жизни, и если жизнь – это благо, то и смерть должна быть им…
* * *
Он открыл счет на имя Лены, перевел на него почти все деньги, сберкнижку положил дома, не на видном месте, а чуть скрытно, но так, чтобы она
…когда придет час…
обнаружила.
Узнав про осколок, Лена повела себя на удивление мужественно. Не зарыдала, не запричитала. Лишь на следующий день сердито выдала:
– Я бы судила этих врачей! Какое они имели право говорить тебе про это! А если они ошиблись?! Ты никогда не думал о том, что они могли ошибиться?! Вдруг там нет никакого осколка?! – и она снова положила голову ему на грудь, будто хотела проверить, есть ли там на самом деле рядом с сердцем осколок.
Дальше они молчали, и делали вид, что действительно оба поверили в то, что врачи ошиблись, играли каждый свою роль, пока ночью вновь не разбудила боль.
И боль же
…больше нечему!..
виновата была, что отношения их портились.
– Ты меня любишь? – спрашивала Лена.
А в ответ – молчание. В лучшем случае прижмет к себе. Но не ответит, не поговорит. Ласки не стало. Погрубело будто все между ними. Что только? Сразу и не выделишь. Яркость исчезла. И пропала, пропала нежность. Нежность еще была в постели, и то скорее заученная, и не глубокая, механическая, не идущая от сердца. Или она ошибалась? Или она требует от него слишком многого? Ведь надо ему прийти в себя сперва. Тяготило ее от того, что вроде бы улетучился весь восторг молодости. И чувства придавливала бытовщина. И это чертово ранение! Да не одни они так живут. Сколько таких примеров! Сколько разводов! Вот что действительно страшно! Все разрушить! Сколько семей поломал Афган! Живут в страданиях. Особенно женщины. И решимости нет поменять что-то. Терпят. Если помоложе, да без детей, еще куда не шло, бывают рвут напрочь, расходятся. Восстают против такой доли. Но редко. А под сорок, да с двумя детьми, куда уйдешь? Те терпят.
Разлюбил? И что тогда ей делать?
Он молчал.
Разлюбил?
Нет.
Почему ж тогда молчит?
…как ей ответить?..
Не потому, что разлюбил. Слов не находил Олег. И еще не хотел пустое, очевидное повторять. И еще обида взяла: как же так она сомневается? Разве не клялся он ей стократно, что никогда не разлюбит, что на всю жизнь, что бы не случилось?! И перед Афганом повторил! Разве забыла она, что он – однолюб? Не могла забыть!
Ребятишки раскачивались на скрипучих качелях, съезжали с горки, визжали. Подбежала Настюша. Он наклонился к ней:
– Нагулялась? Пойдем домой? – потянул за руку.
– Нет, я еще хочу погулять, – вырвалась, отбежала.
– Ну, хорошо.
– Папа, – вдруг подошла и спросила Настя, – а ты плавда плидулок?
– Что?.. – лицо Олега запылало.
– Васька Чистяков говолит, что ты плидулок. А что такое плидулок, пап?..
– Пойдем домой!
– Он же псих! Вы к нему лучше не подходите. Он только что из сумасшедшего дома вернулся. Его в голову ранило на войне! – громко завизжал мальчик школьного возраста, и на всякий случай отбежал подальше.
…вот, значит, как!.. все в городке считают меня сумасшедшим!..
конечно, приехал после госпиталя, после контузии… значит, все
знают про мои приступы?.. откуда?..
– Настюша, – позвал он. – Пойдем домой!
– Шизик! – крикнул мальчишка с деревянным автоматом.
…в городке, как в консервной банке, как кильки в томате плаваем,
варимся в собственном соку… вон мамаша какая-то ребенка зовет,
чтобы домой увезти, а сама в мою сторону поглядывает… будто я и в
самом деле псих!..
Роковой осколок перечеркнул все. Вместо раннего подъема, утренней пробежки, физзарядки, обливания ледяной водой, пришивания белоснежного подворотничка, чистки оружия, выездов в горы, вместо прыжков с парашютом отныне окружала Шарагина пустота. И, самое страшное, впереди кроме этой пустоты ничего не предвиделось.
Просыпался он задолго до того времени, когда надо было идти на службу, сидел на кухне, выкуривал половину пачки, долго завтракал, мало что, впрочем, съедая, а все из-за того, что терялся в мыслях, забывался. По выходным он мог часами наблюдать из окна за прохожими, которые пересекали двор в разных направлениях, с разной скоростью, в разное время, и представлял, что каждый из них тянет следом тоненькую серебряную нить, и как пространство меж домами
…к полудню, к вечеру, через неделю, через месяц…
укроется паутиной.
…из окон выглядывают офицерские жены… что уставились? пусть
смотрят… особенно та вот в парике, небось тоже думает, что я псих…
что я вам сделал?.. кто и когда первым произнес в слух слово
«псих»?.. я все равно выясню!.. Лена знает, что я нормальный
человек, и Женька знает…
Пробовал отвлечься – читал. Как будто читал, а на деле – водил глазами по строчкам, и, в конце главы, ничего не помнил. Газеты – и того хуже, не читал – бегом по заголовкам. Такое множество мыслей набилось в голову, что не пускали они – толкались, толпились, – не пускали внутрь книжных строчек, отталкивали, противились чужому; а то и засыпал с книгой – выпадала книга из рук, и Лена на цыпочках подходила, подбирала, накрывала Олега одеялом, подушечку подкладывала. После такого сна недоверчиво крутил головой: что это? Чудился госпиталь, что квартира – видение, что не его квартира, совсем все чужое.
Иногда размышлял он над выпавшими испытаниями, прикидывал, как бы сложилось все, не окажись он в Афгане, и получалось вот что: не было в Союзе такого простора для человека военного, рано или поздно поехал бы он, напросился бы в Афганистан, потому что воевать там все одно лучше, чем чахнуть и плесневеть в Союзе, в армейской среде, напоминавшей продовольствие из стратегических запасов Советской Армии, что поступало в котлы раскиданных по Афгану частей с пометкой 60-такой-то год выпуска.
Армия, впрочем, как и вся страна, теперь-то видел Шарагин все отчетливо, ржавела, и внутри и снаружи, армия походила как отлежавшие на складах не одно десятилетие бомбы, которые сбрасывали на Панджшер. Некоторые из них торчали вверх опереньем, так и не разорвавшись.
…что сделать, чтобы вдохнуть новый порыв? как возродить себя? как возродить
страну, вдохнуть в людей свежий дух? взорвать ту трясину, что засосала всех?
перекричать тишину безразличия и равнодушия?..
Жалел Шарагин об ускользающей любви к стране, к родине, но обиды тянули прочь, отвернуться, остаться одному, надуться, хлопнуть дверью, – да и начитался он порядком, наговорился, – с тем же Епимаховым проговорил многие мысли вслух, и как бы проверил правильность заключений, и дополнения выслушал, поспорил, от того же Геннадия Семеновича набрался мудрости, на новые размышления натолкнулся, и еще более горько стало. Любовь к некогда священным, дорогим понятиям прошла, и надежда на новую любовь осталась отныне в мечтах, далеких, пожалуй что несбыточных.
…и верные Владимиру люди стали по его приказу рубить идолов
на части, колоть острыми мечами, сжигать, а самого громовержца
Перуна привязали к хвосту лошади и потащили с горы, и при этом
били идола палками…
Нет, он не хлопнул дверью, не поставил перечеркнул жизнь, не возненавидел, и пренебрежительно о стране отзываться не стал, – он теперь просто еще чаще переживал, маялся, расстраивался, досадовал, настолько казались порой очевидными ошибки, просчеты, недоработки, необдуманными иные решения, выдаваемые за исторические, наивными измышления в газетах, оскорбительными плоские, убогие, стандартные призывы-штампы, лозунги-стереотипы, разжеванные, проглоченные, уже тошнило от повторов, и думалось:
…неужто ничего нового не придумают? неужели никто не видит, что пора что-
то менять? перестройка нужна не на словах, а на деле!..
И снова и снова обидно делалось, что дурят, забивают мурой головы людей, и за людей, что не понимали того, заступиться иногда хотелось. Только как?
Более не помещался он в пределах, начертанных самим же, определенных положением в армии, в обществе, в стране, в пределах, вполне достаточных раньше.
Стесненным почувствовал, маловато места осталось, душновато сделалось. Но и оказаться выброшенным за пределы привычного казалось страшно. За пределами выбранной раз и навсегда территории обитания, существования, мироохвата, не видел он места. И потому надеялся, как многие образованные люди, на скорые перемены, на сообразительность и понятливость тех, кто засел наверху, кто командует парадом. Надеялся вновь войти в знакомый, уютный и безопасный мир объясненных, родных начал, мир, расширенный теми, кто определял направление движения всей великой страны.
…а сколько понадобиться сил, чтобы армию удержать от развала!.. а
удастся ли вообще сохранить ее после этой войны?..
…русским, стоит только засомневаться в собственной правоте – всё,
конец, пропало! все рушится, разваливается… трехсотлетняя
династия Романовых – превратилась в ничто за какие-то часы… а мы,
сумеем удержаться, раз больше не верим в идеи, которым жили
семьдесят лет?..
откуда в одном человеке столько пессимизма?!. я разучился верить
кому либо и во что либо… неужели я теперь так и останусь просто
циником? нигилистом? неужели больше никогда не будет ничего
святого для меня?.. а как же жить дальше?..
В Афган входил он с мыслями стройными, с набором святынь. Сейчас же все спуталось, обесценилось, как будто осиротел; святыни, которым он присягал на верность, незаметно поблекли, а найти твердыню взамен расколовшейся, раскрошившейся не удавалось так сразу.
…не легко вновь уверовать… да и во что? а легко ли было людям
отказываться от язычества, отворачиваться от грозных идолов и
входить в реку, креститься в иную, незнакомую веру?..
…я и молитв-то не знаю, и каяться не научен, и смирению научен лишь на
армейском уровне… разве что в колокольный звон уверовать,
который звал меня тогда на охоте к себе?..
…а меня ли он звал?.. вот и Лена говорит, мол молилась за меня, потому-то я и
выжил, сходить бы, говорит, надо, свечку поставить…
…а что если это – погребальный звон?..
…не пойду, ни к чему… пустое это… не верю никому, ни во что!..
Однако продолжать жить дальше, не выстроив, не возведя, как фундамент, новую веру, представлялось невозможным.
…у русских удивительная черта – жажда верить, часто граничащая с
самообманом; русские упрямо, с надрывом набрасываются на идею,
обещания, иногда заранее зная, что они утопичны, и все же
позволяют себе увлечься сладкими грезами, гибнут, но не
сдаются, и испытывают противоречивые чувства, даже когда
убеждаются в ложности этих мечтаний, чувства обиды, досады,
разочарования и жалости… прямо как дети…
Скоро комиссуют, спишут в запас, выкинут, как старую вещь! Это – неизбежно. Шарагин сидел в штабе, усердствовал над документами, рапортами, справками, стучал двумя пальцами по машинке, и холодок пробегал по спине, стоило кому из старших офицеров, из штаба полка заглянуть в батальон.
…лучше бы сгинул я на войне, чем мыкаться здесь никому, в сущности,
ненужный!..
Принять смерть в Афгане, нежданную, нахрапом выпрыгнувшую из какофонии боя, было б проще, отчасти даже естественно, решиться же уйти из жизни добровольно, рядом с домом, без понятных на то причин для людей близких, оказывалось чертовски тягостно.
…смертный приговор вынесен, просто отсрочили исполнение…
Подспудно понимал он, пожалуй, что надо остаться одному перед тем как случится «это», что Лену делать заложницей мучений нельзя. Но как? Как спасти их с Настюшей? Как?
Нельзя же просто взять и прогнать их! Нельзя и резоном действовать – не согласится Лена, не такая она, не бросит, не оставит.
Как-то после ужина Лена мыла посуду, и неожиданно посетовала на то, что квартиру им никак не дают, что лишко денег уходит, впустую ведь тратятся, на ветер, по сути дела, выбрасывают они, снимая квартиру.
…это гарнизонные бабы на нее так воздействуют, она ведь
раньше совсем другой была, кроткая и скромная… все ходит по
подружкам, а те науськивают ее, сучки!..
– Ты слышишь меня или нет? Сколько же нам придется еще жить здесь?
– Не знаю, – отмахнулся Олег.
– А что, если вообще не дадут?
– Может и не дадут! – ответил он раздраженно.
– Но ведь другие получают… – обиделась Лена. – Дали вон, я слышала, какому-то капитану новенькому, меньше месяца, как прибыл. Чистяковы почти сразу получили.
– Мало ли кто и как получает!
– Тише, не кричи, Настя услышит.
– Пусть знает, что отец в ноги кланяться не будет. Придет время, получим квартиру.
– Но ты же ничего не делаешь для этого, только рассуждаешь. Попробуй, сходи к полковнику Богданову, вы же с ним в одном полку служили. Неужели он не поможет, наверняка знает, что ты такое ранение перенес…
– Откуда ты про Богданова знаешь?!
– Знаю. Сходи, что тебе трудно сходить?
– Замолчи! Прошу тебя!
…в Афгане Богданов был и здесь надо же было угодить под его
командование!..
– А что я такого сказала? Что ж ты такой дерганый стал! Ничего ни скажи! Мне Нина Чистякова говорила, что Богданов мужик нормальный, может помочь.
…ах вот как?! значит правду говорят, что она под Богданова легла,
чтобы квартиру быстрей получить…
– Замолчи!
– Хочешь, я схожу к нему, если ты такой гордый?!
– Я тебе запрещаю даже называть фамилию этого гаденыша!
– Да все у тебя плохие, – не сдержалась Лена. – Так и останемся навсегда без собственного угла… А потом ты опять в госпиталь ляжешь, что нам тогда с Настей делать?
– Замолчи! – он хлопнул дверью, стекло вылетело, разбилось вдребезги.
– Совсем с ума спятил. Смотри, что ты наделал! – она наклонилась поднимать кусочки стекла, волосы ее растрепались. Он первый видел свою нежную, добрую Лену в ярости.
…это не моя жена! моя жена всегда другой была!.. это ведьма!..
– Поезжай-ка к маме!
– Я бы давно уехала, – неожиданно жестко заявила Лена. – Ты нас уже и замечать перестал совсем. Спросить у тебя ничего нельзя.
– Тогда собирайся! Мы с Настюшей вдвоем справимся как-нибудь, – сказал, и пожалел, но деваться было некуда. Вышел из положения: – Няню найду!
– Что?! Ишь чего захотел! Уеду я только вместе с ребенком. Неужели ты думаешь, что я ее оставлю в квартире с… с ненормальным?! Олежка, прости, я не хотела!
– Уезжайте!
– Что же я несу такое! Ради бога, прости! Что с нами творится такое?! Олежка! – она обняла его, зарыдала.
– Отпусти, – он расцепил ее руки.
– Прости, Олежка, – Лена отпрянула от него, отвернулась, всхлипывая, повторила, умоляя: – Не гони. Мы должны быть вместе, один, один: ты пропадешь.
– Не пропаду!
– Пожалуйста, – плакала Лена.
– Успокойся. Я говорю: успокойся. Хватит слез! Собирай вещи. Утром посажу вас на поезд.
В привокзальном буфете
…вот повезло!..
продавали пиво. Шарагин воротился в пустую квартиру, уселся в кресло, открыл бутылку, закурил в гостиной, где обычно не курили, вздохнул с облегчением: отвязалась, никто не жалеет, не ворчит из-за разбитой посуды, не зудит насчет квартиры, не вздыхает за спиной по поводу осколка под сердцем. Так лучше – один на один с болью и мыслями.
…справлюсь как-нибудь!.. не пропаду!..
Не справился. Средь бела дня вспучилась, навалилась боль, тормошили мысли, недобрые, беспорядочные, ускользающие, надрывные, атаковали, путали все в голове, будто и прямо сходил он с ума. Он набрал Женькин номер:
– Слушай, приходи прямо сейчас. Что-то неладно, что-то со мной не в порядке.
– Порядок, Олег, не беспокойся, главное, что у нас выпить есть, – Чистяков обрадовался холостяцкой обстановке. – Подумаешь, осколок какой-то! Ты, главное этих идиотов-врачей не слушай. Они вечно всякую ерунду придумывают. Перестраховщики! Знаешь, у меня, блядь, дед есть, не родной, какой-то там двоюродный. Так у него по всему телу осколки сидят. Штук десять. И в голове, и в груди, и в ногах, везде, короче. Деду дали понять, что он не жилец, что максимум год протянет, а скорее всего – несколько месяцев. И что ты думаешь? Живет себе до сих пор припеваючи. В деревне живет. Самогон, блядь, глушит, нас с тобой за милую душу перепьет. Самосад курит. У меня у самого полпечени осталось после гепатита, и ничего, жив, как видишь, и литр запросто выпиваю.
…«у нас чай в столовой никогда так не заваривают, жидок сплошной,
какого цвета моча при желтухе становится – чифирь прямо-таки… ",
говорил Моргульцев, который сам переболел гепатитом…
– Да мы еще в «заразке» квасили. И ничего!
…переболел желтухой, а пьет почти каждый день… всех зацепил
Афган… каждому свое досталось…
– Одно дело гепатит, и совсем иное – ранение!
– Да брось ты… и желтуха проходит, и раны заживают.
– Женька! Ты не понимаешь меня! Я серьезно, мне кажется, я медленно схожу с ума от этой боли! Я готов умереть, я не боюсь смерти, лишь бы не нашло безумие! Иногда я начинаю верить, что вовсе не вернулся с той войны… Иногда от боли настолько дурею, что перестаю понимать, где я, и что со мной творится! Иногда вижу себя в госпитале, иногда лежащим под тем хребтом, где нас накрыли духи, иногда Лена снится мне и Настюшка… Я тебе скажу, что, вот мы здесь с тобой сидим, а мне порой кажется, что это сон, что не может этого быть, потому что умер я давно, погиб, ранение смертельное было, а никаких госпиталей и никакого возвращения домой не было!
…Действительно. Началось это давно. Представилось однажды, что повторяющиеся в ночном сознании события – будни в кабульском полку, афганские пейзажи, горы, и особенно последний бой, – вовсе не сновидения, и что, напротив, тот день, когда они поехали на охоту, и гуляли в лесу, и Настюша провалилась в лужу, но не сказала папе, только позже призналась, когда шли к машине, и он спросил ее, почему она так странно шагает, сказала Настюша, что в ботинках «немного сыло», а ботинки просто все были полны воды, хлюпали так, что ужас, – весь день тот мог запросто привидеться ему во сне…
…точно! в последнюю ночь перед ранением, в горах… значит, я до
сих пор в Афгане… балансирую между жизнью и смертью?..
– А что Ленка-то уехала?
– Семейные неурядицы.
– Она про осколок знает?
– Рассказал.
– Что говорит?
– Ничего не говорит, жалеет.
– Это они, бля, мастерицы. Поплакать, поныть, поворчать! Все кишки вытянут!
– Лена не такая, – встал на защиту Олег.
– Что значит: не такая?
– Она никогда не ноет.
– А чего ж ты ее выгнал?
– Поругались. Из-за квартиры. Требовала, чтобы я к Богданову шел, рапорт еще один написал. Какой теперь на … рапорт? Пинком под зад, а не квартиру.
– Сложная ситуация.
Они склонились над незамысловатой закуской, курили, тыкали бычки в консервную банку с остатками жира.
…что если уехать из этой страны?..
Он повторил эту идею вслух.
– А что? Всей семьей соберемся и уедем! Уезжают же некоторые, в Америку, например.
– Дурак ты, Шарагин! Это же только евреев выпускают! А кто тебя выпустит из страны?! Да и куда ты денешься без ВДВ! Кому ты на … нужен?! Устройство парашюта иностранной разведке и без тебя давно известно.
– В общем-то ты прав, конечно, пусть хоть в штабе, но только бы не гнали из вооруженных сил.
– Че ты заладил? Никто тебя не выгонит.
– Времена меняются.
– Тут ты прав, конечно. Нашему брату офицеру эти перестройки ни к селу, ни к городу.
…мы созданы для того, чтобы воевать, а враг всегда будет…
– Враг всегда будет, Женька! – взбодрился Олег. – И коли снова война – и меня призовут, тут-то не боись! – как он сразу воодушевился! – Так что если уж и суждено увидеть Вашингтон, и зеленую лужайку перед Белым домом, то только из-под купола парашюта!
– Ну. Пока до Америки не долетели, давай-ка что-нибудь поджарим, – заерзал на табуретке Чистяков. – Жрать охота. Картошка есть?
Разложили на полу газету, начистили полкастрюли.
– Знаешь, Женька, мне снилось, что у нас с Леной родился сын. Она всегда хотела двоих детей. Я раньше тоже об этом мечтал. Но все изменилось. Куда теперь второго ребенка! Я не уверен, что нас троих смогу прокормить.
– Прокормишь! – Женька встал к плите. Сливочное масло заскользило по раскаляющейся сковородке. – Сейчас бы сальцу! – Женька ловко строгал ломтики картошки.
– Легко сказать. Даже помню, что имя ему дал – Александр. Мне снилось, что лежу я на кровати, а он ползает рядом, пухленький, смешной, с родинкой на спине. – Закурил. – Если будет сын, непременно отдам его в суворовское! Пусть закончит, а там сам решит – оставаться служить или нет. А потом резануло: как мог родиться сын, если я умер. Дело в том, что мне чуть раньше снилось, что я умер. В Афгане погиб!
– Мне тоже бред всякий снится. – Женька поворошил ножом картошку, сел за стол: – Наливай!
– Я и могилу свою видел и имя на надгробии: Шарагин Олег Владимирович, такой-то год рождения, такой-то год смерти. И знаешь, что самое интересное? И число и год совпадали с днем той операции, когда меня ранили!
– За тебя!
– Женька! Ты меня слушаешь?!
– Хорошо пошла!
– Ты не слушаешь совсем!
– Ну. Налить еще?
– Наливай. Так вот, во сне я переживаю все это, и разобраться не могу: то ли я действительно мертв, и все вижу с того света, то ли прыгать от счастья, что сын родился.
– Давай выпьем! – Женька потянулся за банкой с рассолом.
…а что если я давно уже мертв? или при смерти? может, я
действительно еще в Афгане и все мне это снится? вот проснусь и
все пройдет, и будет снова Кабул, полк, горы…
– Как ты считаешь, я нормальный?
Женька прищурил один глаз, надул губы:
– Нормальный. Ты мне лучше вот что расскажи. Ты мне про свои санаторные похождения не доложил.
– Какие, к черту, похождения?!
– Ты что ж, целый месяц никого?..
– Не до это было.
…он так ничего и не понял…
– Значит, ты ненормальный! Чтоб я за две недели в санатории, ни на одну бабу не залез! – возмутился Женька. – Х-хэ! Да мне бы, блядь, хоть на пару дней куда улизнуть. Все чувствует! Любой запах чует. Хорошо вот к тебе отпустила, и то со скандалом. У-у-у! Сука! Паяльной лампой сжег бы! Две недели! Лафа! Какой же ты идиот! Помнишь, блондинку в Кабуле? Слушай, бля, давай в город махнем! – он взглянул на часы. – Начало первого.
– Пойдем спать, Женька. Нечего на пьяную голову баб искать.
– Растравил душу.
– Кто растравил?
– Ты! Кто?
Смерть напомнила о себе во сне, глаза слиплись, и он нащупал ее руками в кромешной тьме, словно она спала рядом, как раньше, до отъезда к маме, спала рядом Лена; смерть лежала рядом, под одним с Шарагиным одеялом, и ровно дышала; он чувствовал ее прикосновения, нежные, ласкающие, как руки любящей женщины, он даже мог поклясться, что она приняла женское обличие! все пространство пропиталось смертью, оно состояло из густой, тягучей массы, а когда он дотрагивался до нее руками, смерть превращалась в глину, и пальцы разминали ее.
В этих сновидениях о смерти обнаружил он неожиданно для себя определенное притяжение и очарование. Смерть не имела больше ничего общего с жутким видением в кабульском морге, обезображенными трупами, стеклянными глазами, в которых застыло ее отражение, как застывает в кусочке янтаря какое-нибудь древнее насекомое, не имело ничего общего с липким запахом умершего тела, который надолго впитывается в одежду и подошвы, ни имело ничего общего с сыростью земли, накрывающей и прячущей от мира людей, утративших способность дышать.
Смерть представлялась ему иначе; она умела плотно пронизывать пространство вокруг человека, она повисала в плоском небе над головой, растворялась в глубокой, мягкой пыли под ботинками, смешивалась с сухим, упрямым, назойливым ветром, прозванным «афганцем».
– Живой? – над ним стоял проснувшийся Чистяков.
Двусмысленность Женькиного вопроса не вызывала сомнений. Он спрашивал не только про похмелье, он спрашивал про боли, которые бывают по ночам, которых так опасался Олег. А ночь прошла спокойно, без приступа, и голова гудела только от выпитого накануне.
…значит он не верит мне… он так ничего и не понял…
После выкуренной натощак сигареты, Женьку как осенило:
– А чего б тебе,.бтыть, и впрямь не сходить насчет квартиры к Богданову. Не ханурикам же оставлять. У тебя награды, ранение. Замначпо подключи. В конце концов, знаешь, если с тобой что-нибудь случится, так хоть квартира семье останется. У него резерв есть, я, блядь, точно знаю, что есть!
– Посмотрим.
– Только сегодня не ходи. От тебя перегаром разит за версту. Осталось там что-нибудь? Налей. Рассол в холодильнике. Достань. Да и день сегодня плохой – понедельник. Сегодня все с головной болью проснутся. Эх, блядь, сейчас бы пивка! Если идти к Богданову, то уж лучше в среду или четверг. Ну, ты сам смотри. Чего тебя уговариваю?!