Ярмарка!          В Симбирске ярмарка! Почище Гамбурга!                  Держи карман! Шарманки шамкают,                   а шали шаркают, и глотки гаркают:                    «К нам,                             к нам!» В руках приказчиков                     под сказки-присказки воздушны соболи,                  парча тяжка, а глаз у пристава                   косится пристально и на «селедочке» [1] -                     перчаточка. Но та перчаточка                  в момент с улыбочкой взлетает рыбочкой                   под козырек, когда в пролеточке                    с какой-то цыпочкой, икая,       катит             икорный бог. И богу нравится,                как расступаются платки,         треухи                и картузы, и, намалеваны               икрою паюсной, под носом дамочки                   блестят усы. А зазывалы            рокочут басом. Торгуют юфтью,               шевром,                       атласом, прокисшим квасом,                   пречистым Спасом, протухшим мясом                 и Салиасом [2] . И, продав свою картошку да хвативши первача, баба ходит под гармошку, еле ноги волоча И поет она,             предерзостная, все захмелевбя, шаль за кончики придерживая, будто молодая: «Я была у Оки, ела я-бо-ло-ки, с виду золоченые - в слезыньках моченые. Я почапала на Каму. Я в котле сварила кашу. Каша с Камою горька. Кама - слезная река. Я поехала на Яик, села с миленьким на ялик. По верхам да по низам - все мы плыли по слезам. Я пошла на тихий Дон. Я купила себе дом. Чем для бабы не уют? А сквозь крышу слезы льют...» Баба крутит головой, все в глазах качается. Хочет быть молодой, а не получается. И гармошка то зальется, то вопьется,              как репей... Пей, Россия,              ежли пьется, только душу не пропей!.. Ярмарка!          В Симбирке ярмарка! Гуляй,        кому гуляется! А баба пьяная в грязи валяется. В тумане плавая, царь похваляется... А баба пьяная в грязи валяется. Корпя над планами, министры маются... А баба пьяная в грязи валяется. Кому-то памятник подготовляется... А баба пьяная в грязи валяется. И мещаночки,              ресницы приспустив, мимо,       мимо:             «Просто ужас!                           Просто стыд!» И лабазник стороною, мимо,       а из бороды: «Вот лежит...               А кто виною? Все студенты              да жиды...» И философ-горемыка ниже шляпу на лоб и, страдая гордо, -                    мимо: «Грязь -          твоя судьба, народ!» Значит, жизнь такая подлая - лежи      и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть и тихо ей:            «Вставай...» Ярмарка!          В Симбирске ярмарка! Качели в сини,                и визг,                        и свист, и, как гусыни,               купчихи яростно: «Мальчишка с бабою...                       Гимназист!» Он ее бережно ведет за локоть, он и не думает, что на виду. «Храни Христос тебя,                       яснолобый, а я уж как-нибудь сама дойду...» И он уходит,              идет вдоль барок над вешней Волгой, и, вслед грустя,                  его тихонечко крестит баба, как бы крестила свое дитя. Он долго бродит...                   Вокруг все пасмурней... Охранка - белкою в колесе. Но как ей вынюхать,                     кто опаснейший, когда опасны в России все! Охранка, бедная,                  послушай, милая: всегда опасней, пожалуй, тот, кто остановится,                  кто просто мимо чужой растоптанности                      не пройдет. А Волга мечется,                  хрипя,                         постанывая. Березки светятся                  над ней во мгле, как свечки робкие,                    землей поставленные, за настрадавшихся на земле. Ярмарка!          В России ярмарка! Торгуют совестью,                   стыдом,                           людьми, суют стекляшки, как будто яхонты, и зазывают            на все лады. Тебя, Россия,              вконец растрачивали и околпачивали в кабаках, но те, кто врали и одурачивали, еще останутся в дураках! Тебя, Россия,               вконец опутывали, но не для рабства ты родилась. Россию Разина,                Россию Пушкина, Россию Герцена                не втопчут в грязь! Нет,      ты, Россия,                  не баба пьяная! Тебе великая дана судьба, и если даже ты стонешь,                         падая, то поднимаешь сама себя! Ярмарка!          В России ярмарка! В России рай,               а слез - по край, но будет мальчик -                    он снова явится - и скажет праведное:                     «Вставай...»

          Б р а т с к а я   Г Э С

о б р а щ а е т с я   к   п и р а м и д е:

Пирамида,           снова и снова утверждаю с пеной у рта: революций первооснова есть не злоба,                а доброта. Если слезы сквозь крыши льются, строй лишь внешне несокрушим, и заваривается               революция, и заваливается                режим. Вот я вижу:             летят воззвания, уголь - мастеру-гаду в рот, и во мне - не воды взвывания, а неистовых стачек рев. И Россия идет к избавленью, кровью тысяч землю багря, сквозь централы, расстрел на Лене, сквозь Девятое января. И в боях девятьсот пятого, и в маевках, флагами машущих, - всюду брезжит светло, незапятнанно яснолобость симбирского мальчика. Кто-то ночью,               петляя, смывается, кто-то прячет шрифты под полой, и, как лава, из глоток в семнадцатом сокрушающее:              «Долой!» Но вновь,           оттирая правду назад, неправда к власти протискивается. И вот,        пирамида,                  взгляни:                           Петроград. Временное правительство.

* * *

Под вихрь витийственных словечек, о славе грезя мировой, скакнул в премьеры человечек с вертлявой полой головой. Он восклицал о прошлом горько. Он лясы лисанькой точил, а потихоньку-полегоньку все то же прошлое тащил. «Народ! Народ!» -                   кричал под марши, но лучше уж бесстыдный гнет, чем угнетать народ, как раньше, крича:        «Да здравствует народ!» Следили Зимнего колонны ловчилу в шулерском дыму с крапленной мастерски колодой министров, надобных ему. Он передергивал шикарно, но пальцы чувствовали крах. Так шла игра. Менялись карты, но оставался тот же крап. А в Зимнем все еще банкеты. Бокалы узкие звенят, и дарят девочки букеты, как это дамы им велят. И в залах звон, как будто бал там, и подхорунжий с алым бантом при николаевских усах стоит у двери на часах. И вот, подняв бокал с шампанским, встает премьер с лицом шаманским, с просветом в хилых волосах. Здесь революцией клянутся, за революцию здесь пьют, а сами ссорятся, клюются и все на свете продают. У них интриги и раздоры, хоть о единстве и галдят, и Ярославли и Ростовы на них презрительно глядят. Их презирают и солдаты, и те, кто сеют и куют, и человеки, что салаты им, изгибаясь, подают. С усмешкой сумрачной и странной, сосредоточен, хитроват, на их машины под охраной глядит рабочий Петроград. Он видит, видит их бессилье. Еще немного - и пора... Игра в правительство России - всегда опасная игра.

* * *

Глядит пирамида,                  как тяжко, огромно, сопя,       разворачивается «Аврора», как прут на Зимний орущие тысячи... Глядит пирамида                 все так же скептически: «Я вижу:          мерцают в струенье дождя штыки - с холодной непримиримостью, но справедливость, к власти придя, становится несправедливостью. Людей существо - оно таково... Кто-то из древних молвил: чтобы понять человека,                        его надо представить мертвым. Тут возразить нельзя ничего. Согласна, но лишь отчасти. Чтобы понять человека,                        его надо представить у власти». Но Братская ГЭС                 в свечении брызг грохочет потоком вспененным: «А ты в историю снова всмотрись. Тебе я отвечу Лениным!»