«Мы стараемся сильнее» — было кокетливо написано на эмалированном жетоне, приколотом к лацкану представительницы компании по аренде автомобилей «Авиз». В своей изящной красной униформе девушка была похожа на тоненькую струйку томатного сока. С ее мандаринно-просвечивающих мочек свешивались на длинных нитках два позолоченных шарика, приблизительно такого размера, как для пинг-понга. Девушка старалась.
— Не тяжело? — спросил Гривс, сдавая ключ от машины.
Девушка сначала не поняла, к чему относится вопрос, затем, сообразив, легонько тряхнула головой, отчего шарики заплясали на нитках.
— Они пустые, сэр…
— А… — сказал Гривс. — Конечно же, они пустые…
Девушку несколько задело это «конечно же», однако, бросив взгляд на мутные глаза клиента, неповоротливо ищущие что-то в зале аэропорта (видимо, вывеску бара), она не уловила в них не только ни малейшей насмешки, но и, вообще, ни малейшего интереса, что, впрочем, задело ее еще больше.
«Конечно же, они пустые…» — мысленно передразнила девушка Гривса. Откуда он мог знать, этот тип, явно не пришедший в себя после вчерашнего пьянства, а теперь, наверно, только и думающий, как бы надраться снова, что внутри каждого из этих шариков (кстати, по двадцать долларов штука!) лежало по маленькой беспомощной надежде обратить на себя внимание представителя конкурирующей компании «Херц» — вежливо-неприступного Берта, который отгородился учебником арабского языка от позолоченных позывных.
«Да, Мэгги была права, — подумала девушка. — Никому нет ни до кого дела».
Девушка выписала Гривсу квитанцию и, видя, что он все еще рыскает глазами по залу, сказала с некоторой сухостью, подчеркнув ее равнодушием профессионально отработанной улыбки:
— Бар налево, сэр…
Собственно говоря, это было несколько оскорбительное превышение сервиса — ведь клиент ни о чем не спрашивал.
«Очевидно, у меня лицо пьяницы, — подумал Гривс. — Ну что ж, рано или поздно все проступает на лице. А я ее, кажется, чем-то обидел, эту девочку. Она вся прямо-таки сжалась под своей красной униформочкой. Ах, да, я ей что-то сказал про ее позолоченные шарики. Она, бедная, наверно, возлагает на них какие-то надежды».
— Пойдемте, выпьем чего-нибудь… — сказал Гривс неожиданно для самого себя. — До моего самолета еще уйма времени.
— Я на работе, сэр… — с отчужденным достоинством заметила девушка и тщательно занялась определенно ненужными бумажками. Однако за долю секунды до этого ее взгляд успел уже с другим отношением смерить Гривса: лицо хотя и помятое, но все-таки человеческое — не то что у многих, которые пристают с подобными предложениями, а коричневый в елочку костюм (хотя синий галстук явно не в тон к нему), по-видимому, не из магазина готового платья. Тронутые сединой виски внушали доверие. «Да, Мэгги права — в седине есть нечто благородное».
Девушка скосила глаза на представителя конкурирующей компании «Херц» и заметила, что Берт исподволь, поверх учебника арабского языка, наблюдает за ней и клиентом.
«Что ж, тем лучше», — подумали позолоченные шарики.
Гривс все еще стоял у стойки офиса компании «Авиз», ожидая.
«А почему бы и нет?» — с некоторой язвительностью, направленной в сторону Берта, решили позолоченные шарики, и управляемая ими рука сняла телефонную трубку.
— Хэлло, шеф… У клиента претензии к машине, и он хочет предъявить счет за ремонт. Что-то с задним мостом, шеф. Но я думаю, что уговорю клиента. Пришлите Мэгги, чтобы она заменила меня. О'кэй, шеф, мы стараемся сильнее…
Девушка опустила телефонную трубку, бросила снисходительный взгляд на Берта, немедленно уткнувшегося в учебник, и вышла из-за стойки офиса.
— Если говорить правду, то барахлило зажигание, — усмехнулся Гривс, направляясь с девушкой в бар.
А представитель компании «Херц», прекрасно понявший разыгранный на его глазах скетч с задним мостом, ядовито подумал, что компания «Авиз» всегда будет на втором месте, ибо ее руководители слишком легкомысленно относятся к подбору служащих.
— Шампанского! — сказал Гривс бармену, который скучающе крутил проводок от старомодного слухового аппарата.
Брови девушки на мгновение взлетели. Она взглянула на свои руки и подумала, что напрасно не сделала вчера маникюр. Но тут же ее лицо приняло такое выражение, как будто она каждый день пила именно шампанское, а не виски-соду и джин-тоник, которыми ее обычно угощали.
— Какого, сэр? — склонился бармен, поправляя слуховой аппарат.
— Холодного, — сказал Гривс. — Америка — это страна холодного чая и теплого шампанского.
— Я спрашиваю о марке, сэр, — натянуто улыбнулся бармен, невесело соображая, что, кажется, действительно в холодильнике нет шампанского.
— «Клико», — сказал Гривс. — А если нет, то какого-нибудь другого французского.
Девушка взглянула на свое отражение в зеркальной стене, подумала, что в парикмахерскую вчера тоже не мешало бы зайти.
— Вы не американец? — спросила девушка.
— С чего вы взяли? — удивился Гривс. — У меня что, акцент?
— Вы сказали об Америке, как о чужой стране. И, кроме того, вы любите шампанское.
— Говорить о собственной стране, как о чужой, иногда полезно. А насчет шампанского… — Гривс усмехнулся. — Это, наверно, от неосознанного желания хоть чем-нибудь выделяться. Для вас — позолоченные шарики, для меня — шампанское…
Бармен, кряхтя, полез головой в огромный, как айсберг, холодильник. Мрачно захлопывая дверцу, он прищемил проводок слухового аппарата. Слуховой аппарат сорвался с волосатого, в свекольных прожилках уха. Пытаясь высвободить проводок, бармен снова открыл холодильник, а когда захлопнул его, раздался жалобный треск попавшего под дверцу слухового аппарата.
Бармен, однако, был волевой человек.
— Я очень сожалею, сэр, но холодного шампанского нет, — сказал он Гривсу, напрягая мускулы лица. — А французского нет вообще.
— Ладно, давайте любое… — сказал Гривс.
— Простите, я не понял, сэр… — с плохо скрываемым недружелюбием сказал бармен, и Гривс сообразил, что бармен теперь ничего не слышит.
«Любое», — написал на бумажной салфетке Гривс. Бармен взял стоявшую на стойке бутылку калифорнийского и начал открывать ее. Пробка не поддавалась.
— Дайте мне, — видя его бесплодные усилия, сделал знак Гривс.
Но бармен угрюмо продолжал свое дело. Наконец, пробка поддалась, и пенная струя теплого шампанского вырвалась из горлышка прямо на свеженькую униформу представительницы компании «Авиз».
«Сейчас она еще заплачет…» — с унынием подумал Гривс. Но, к его удивлению, девушка не растерялась и, молниеносно схватив со стойки солонку, обсыпала солью костюмчик.
— Через десять минут — никаких следов, — пояснила девушка.
«Практичное поколение!» — с оттенком неприязни подумал Гривс и попытался сострить:
— Теперь остается вас немножко поперчить, помазать горчицей, и вами можно будет закусывать.
Девушка, однако, не рассмеялась. Она с неловкой смущенностью отвела взгляд от бармена, неуклюже собиравшего на полу осколки разбитого слухового аппарата.
И вдруг у Гривса буквально засосало под ложечкой от зависти к этой девушке. «Она еще что-то может чувствовать — ну, хотя бы пожалеть этого бармена. А во мне все очерствело. Я покрылся какой-то жесткой, непробиваемой коркой. Проклятая война, неужели это она из меня совершенно вышибла душу? Я ведь раньше не был таким. В прошлом году, когда жена вбежала в комнату с телеграммой о смерти моей матери, я делал приседания с гантелями. „Твоя мать умерла!“ — сказала жена и заплакала. В сущности, моя мать была для нее чужим человеком (как, впрочем, и я), но она все-таки заплакала. Может быть, она просто считала должным выразить сочувствие, но она все-таки заплакала. А я продолжал делать приседания. „Твоя мать умерла!“ — повторила жена, глядя на меня с ужасом. Но я продолжал делать приседания. Я выполнил весь мой утренний комплекс, прежде чем до меня что-то дошло. Но когда дошло, я тоже почти ничего не почувствовал. Я стал холодной бронированной сволочью…»
Гривс разлил по бокалам шампанское.
— Кипяченое, — сказал он, попробовав. — Ваш тост, мисс Мы Стараемся Сильнее!
— Я не умею говорить тостов, сэр, — растерянно сказала девушка. Ей было не по себе.
«Господи, зачем я потащил ее с собой? — подумал Гривс. — Мало того, что я отравляю настроение самому себе, так мне еще надо отравлять настроение другим!»
Гривс, однако, не оставил девушку в покое:
— Ну, а все-таки за что?
— За счастье… — сказала девушка, краснея под цвет униформы и неуверенно поднимая бокал.
— А что такое счастье, как вы думаете? — был безжалостен Гривс.
— Ну, это… это когда тебе хорошо… — запинаясь, как на экзамене, сказала девушка. Ей хотелось удрать.
— А как же насчет других? — прищурился Гривс.
— И когда другим тоже хорошо… — совсем смутилась девушка.
— А разве возможно, чтобы хорошо было сразу всем? — не отставал от нее Гривс. — Мир держится на том, что когда хорошо одним, то плохо другим. Вот, например, девиз вашей компании: «Мы стараемся сильнее».
Вы хотите, чтобы вам было хорошо. Но если вам будет хорошо, то будет плохо компании «Херц». И наоборот.
Позолоченные шарики молчали.
«Что я к ней пристал?» — со злостью на самого себя подумал Гривс. Но его неудержимо несло:
— Предположим, вам нравится какой-нибудь парень. Но одновременно он нравится и другой девушке. Вы, конечно, стараетесь сильнее. Но и у нее есть право стараться сильнее, чем вы. Вы, скажем, надеваете позолоченные шарики в этой напряженной борьбе и побеждаете при их помощи. Вам будет хорошо. Но той девушке — плохо. А что, если она вооружится хрустальными шариками, наполненными светящимся газом, и победит вас? Закон конкуренции жесток. Все стараются сильнее…
— Надо любить друг друга и не портить друг другу жизнь. Тогда всем будет хорошо, — сказала девушка с неожиданной твердостью. Позолоченные шарики даже вздрогнули — так решительно она это сказала.
— Надо, но трудно… — сказал Гривс. — Во всяком случае, давайте выпьем за это.
После первого глотка Гривсу сразу стало легче. Очертания предметов приобрели приятную туманную размытость, и тонкое покалывание пузырьков в язык знакомо успокоило.
— Знаете, за что я люблю шампанское? — спросил Гривс. — За пузырьки. Они бегут и бегут со дна к поверхности, как будто твои собственные мысли, и так же тихонько лопаются. Когда пьешь шампанское, как будто пьешь собственные воспоминания. Это и грустно, и горько, а в то же время оторваться от этого невозможно, и хочется пить и пить…
«Красиво, — подумала девушка. — А он, наверно, пьяница. Мэгги была права, пьянство — это трагедия Америки».
— Да, в общем, я пьяница, — продолжал Гривс, как будто угадав ее мысли. — Но не алкоголик. Вы знаете, в чем разница между алкоголиком и пьяницей? У алкоголика потребность выпить физическая, а у пьяницы духовная. Но, может быть, это придумано пьяницами для самооправдания…
И Гривс налил себе и девушке еще по бокалу.
К стойке подошел человек в темных очках, в тирольской шляпе с игривым перышком. Прежде всего он аккуратно повесил на край стойки костюм в дорожном целлофановом чехле, затем водрузился на стул.
— Дайкири! — сказал человек бармену, развертывая «Нью-Йорк таймс» и погружаясь в изучение международной обстановки.
Бармен, решив, что понял заказ, принес коктейль. Не отрываясь от газеты, человек отхлебнул из рюмки и недоуменно поморщился.
— Это мартини, а я просил дайкири. Вы что, не слышите?
— Он действительно не слышит, сэр, — сказал Гривс. — Напишите ему на бумажке.
— На какой еще бумажке? — оторопело повернулся к Гривсу человек в тирольской шляпе. — Вы что, издеваетесь надо мной?
— Никто над вами не издевается, сэр, — терпеливо сказал Гривс. — Он разбил слуховой аппарат и теперь ничего не слышит.
Бармен, поняв, что совершил ошибку, попытался извинительно улыбнуться. Но его улыбка была больше похожа на медленную судорогу.
— Война, сэр… — тихо сказал бармен, показывая на ухо. — Фаустпатрон… Контузия…
— Какое мне дело до вашего фаустпатрона, когда я хочу дайкири, а не мартини! — вскипел человек в тирольской шляпе. — Если вы глухой, то вам надо стричь газоны, а не работать в баре.
И вдруг что-то пронзило жесткую корку, которой был покрыт Гривс. Что-то моментально соединило части его разобранного сознания, как поутру сигнал тревоги, когда смертельно хотелось спать, но надо было вскакивать, хватать автомат, нахлобучивать каску и воевать. Конечно, он ненавидит войну за то, что она отобрала у него молодость, но, может быть, на войне и была настоящая жизнь?
«Вставай, парень…» — как когда-то в палатке, услышал Гривс хриплый голос рыжего сержанта О'Келли, большого любителя запускать бумажных змеев в свободные от войны часы. (Ему разнесло голову миной за два часа до конца войны, когда он клеил из старых нацистских газет какого-то великолепного бумажного змея.)
И Гривс встал, выполняя приказ сержанта.
Девушка, видя, как сузились глаза Гривса, поняла: сейчас что-то произойдет и почему-то стряхнула соль с костюмчика.
— Снимите очки! — жестко сказал Гривс человеку в тирольской шляпе.
— Собственно, зачем? — нахохлилось перышко на шляпе.
— Я хочу видеть ваши глаза, — сказал Гривс. Пожимая плечами, человек снял очки. Его маленькие бесцветные глазки с белой слизью в уголках испуганно и непонимающе уставились на Гривса. Человек в тирольской шляпе даже не понял всей мерзости сказанного им бармену.
Короткое движение правой — и тирольская шляпа полетела в один угол, а ее обладатель — в другой.
«Я еще не совсем потерял форму», — подумал Гривс. Он подобрал шляпу, с силой надел ее на скользкую от бриолина голову обладателя, поднял его с пола и швырнул к двери.
— Это хулиганство! — завопил, еле придя в себя, человек в тирольской шляпе. — Я вызову полицию!
Девушка сняла с края стойки целлофановый чехол с костюмом и, держа за крючок одним пальцем, поднесла к двери. Позолоченные шарики покачивались с угрожающей презрительностью.
— Ваш костюм, сэр… Кстати, я официальный представитель компании «Авиз» и могу подтвердить полиции, что вы в моем присутствии оскорбили ветерана войны.
И девушка внушительно поправила жетон с надписью: «Мы стараемся сильнее».
— Тут какая-то корпорация гангстеров!.. Правильно пишут газеты… — что-то еще пытался выкрикнуть человек в тирольской шляпе, но попятился и исчез в двери.
— Браво, малыш! — сказал Гривс девушке. — По этому случаю надо еще выпить.
— Здорово вы его отделали! — восхищенно сказала девушка. «Будет что рассказать Мэгги, — подумала она и тут же с тайным злорадством усмехнулась. — Нет, Берт на это не способен. Он слишком дорожит своей репутацией».
— Приличный удар, сэр, — пожал руку Гривсу бармен. — Хоть я и глух, но кое-что понял из вашего разговора. Разрешите мне угостить вас. Но шампанское, как вы знаете, только теплое.
«Водки» — написал Гривс. Бармен налил три стопки.
— Я не дошел до Эльбы, — сказал бармен, показывая на ухо. — Вот где было знатно выпито водки — ребята рассказывали…
«Ваш тост», — написал Гривс.
— Я, правда, не мастак насчет тостов, сэр… — сказал бармен. — Но если уж так, то за всех парней, которые все-таки вытянули эту войну, черт бы ее подрал…
Они выпили.
— Начинается посадка в самолет Сан-Франциско — Гонолулу… — раздался мелодичный женский голос как раз в то время, когда Гривсу захотелось пропустить по второй.
— Это мой самолет, — сказал Гривс, вынимая бумажник. — Жаль с вами расставаться после такой удачной боевой операции.
— Вы мне ничего не должны, сэр, — сказал бармен, отстраняя деньги. — Заплатите в следующий раз, если, конечно, шампанское будет холодным. А куда вы летите?
«В Пирл-Харбор», — написал Гривс.
— Да, скоро двадцать пятая годовщина с того дня, — сказал бармен, собирая рюмки. — Кажется, что это было в какой-то другой жизни…
«В тот день я был там», — написал Гривс.
— Да, это был большой бейсбол. Но не в нашу пользу, — сказал бармен. — Шампанское будет ждать вас в холодильнике, сэр. Французское.
— До свиданья, мисс Мы Стараемся Сильнее! — улыбнулся Гривс, щелкнув по жетону на красном лацкане.
— Вас проводить к самолету? — спросила девушка.
— Спасибо, не стоит. Можете сказать, что я не буду предъявлять счет за ремонт заднего моста. Но, говоря между нами, зажигание все-таки барахлило… — И Гривс вышел.
Девушку немножко обидело, что он даже не спросил, как ее зовут, но в то же время ей это понравилось.
— Вы всего не поймете… — сказал бармен. — Те, кто воевал, это совсем другие люди.
… — Вы забыли пристегнуться ремнями, сэр, — сказала тщательно выточенная, как статуэтка, стюардесса. С ее мочек свешивались на длинных нитках два позолоченных шарика, уже известных Гривсу.
«Бедная мисс Мы Стараемся Сильнее, — грустно улыбнулся Гривс. — В век стандартизации трудно выделиться».
Стюардесса вручила Гривсу крохотные наушники в прозрачном пакетике с фирменными знаками.
— По вашему желанию вы сможете прослушать любую из наших трех программ музыкальной звукозаписи, сэр. Переключатель вот здесь. Позднее будет показан кинофильм.
— Нельзя ли чего-нибудь выпить? — перешел к делу Гривс.
— В воздухе, сэр, в воздухе… — И стюардесса, слегка покачиваясь, как умеют только стюардессы, поплыла по проходу.
Вздохнув, Гривс надел наушники, включил их в сеть и сразу вляпался в чей-то визг, похожий на свист шрапнели. Гривс, чертыхнувшись, повернул переключатель, и ласковые волны какой-то безымянно-знакомой ему музыки взяли его и закачали на себе. Гривс закрыл глаза и даже не почувствовал, как самолет отделился от земли и полетел по направлению к Гавайским островам, по направлению к Пирл-Харбору…
— …Надеюсь, флот сделает то, чего не смог сделать я, — научит тебя уму-разуму! — ворчливо говорил Гривсу его отец, незадачливый владелец медленно прогорающего консервного заводика в Техасе, провожая восемнадцатилетнего сына на службу.
Гривса мало интересовало консервное дело: он хотел стать художником.
Его увлечение определялось отцом кратко и безапелляционно: «Дурь!» Сентиментальная мать, воспитанная в годы колледжа на американской литературе, разоблачающей капитализм (Синклер Льюис, Фрэнк Норрис, Теодор Драйзер), тайком сочувствовала сыну и, провожая его на флот, плакала.
Юный Гривс, однако, не был расстроен предстоящей службой. В посмертно опубликованных письмах одного великого художника он вычитал фразу: «Чем больше жизнь выкручивает нам руки, тем уверенней должна быть наша кисть», — и воспринял ее как лозунг всей своей будущей жизни. Когда он очутился в команде линкора «Аризона», рук ему, правда, никто не выкручивал, но муштра была суровая: помимо строевой и технической подготовки, приходилось и драить полы, и чистить гальюны. Но Гривс помнил, как Том Сойер красил забор, и, используя опыт знаменитого соотечественника, самую неприятную работу старался делать с удовольствием, насвистывая какой-нибудь веселый мотивчик, даже если ломило поясницу и все кружилось в глазах.
А главное, улучая каждую свободную минуту, Гривс рисовал. Он не расставался с альбомом и карандашом и делал наброски палубных матросов, кочегаров, артиллеристов, поваров, офицеров. Пейзажи его не особенно интересовали. Лицо мира в его понимании состояло из человеческих лиц. Но Гривс не любил, чтобы ему позировали. Гривс предпочитал подсматривать.
Сначала его даже побаивались, но потом привыкли и перестали обращать внимание на матросика с карандашом наготове.
Гривс знал: характеры не всегда лежат на поверхности лиц. Он хищно выжидал, когда характер мелькнет в прищуре глаз, в простодушной улыбке, в кривой ухмылке, в движении морщин на лбу, в неожиданном повороте головы или в непридуманной позе всего тела. И когда Гривсу удавалось увидеть лишь секундный промельк характера, он буквально вцеплялся в него зубами и вытаскивал наружу, швыряя на лист бумаги. Или если характер не поддавался, Гривс нырял за ним в глубину чьего-то лица и плыл там, разгребая мешавшие водоросли деталей, к светящейся на дне раковине.
В одни лица Гривс влюблялся, другие презирал, третьи ненавидел, к четвертым относился с загадочным для самого себя смешанным чувством, но ни к одному лицу он не был равнодушен.
Во время редких увольнений на берег, когда его товарищи с «Аризоны» направлялись на экскурсию по злачным местам Гонолулу, Гривс покидал сослуживцев и бродил один с альбомом и карандашом, воруя у города лица торговок креветками, грузчиков, туристов, сутенеров, портовых люмпенов, священников, продавцов газет, проституток, детишек и просто прохожих, занятия которых было трудно определить.
По вечерам Гонолулу искрился и мерцал, как наполненный разноцветным коктейлем из самых различных рас бокал, на край которого был надет надрезанный ломтик луны.
Но внутренние линии, соединявшие и разъединявшие лица канаков, китайцев, японцев, латиноамериканцев, австралийцев, итальянцев, французов, немцев, англичан, евреев и, наконец, более или менее чистых американцев (понятие относительное), проходили вне зависимости от той или иной национальности. Гривс чувствовал это всей кожей, но не знал, как пластически выразить свои наблюдения.
Он готовил себя к будущей большой картине маслом. Про себя он условно называл ее «Человечество». По его замыслу, множество разбросанных по холсту лиц должно было переливаться одно в другое, переполняться одно другим, иногда разрывать друг друга. Весь этот кажущийся хаос лиц должен был складываться в гармонию единого лица — лица человечества. Но для того чтобы написать такую картину, нужно было искать и искать лица. И Гривс искал…
…Гривс открыл глаза и приник к окну.
Седое крыло самолета со светлыми каплями на заклепках неподвижно висело над стремительно летящими назад неестественно белыми от напряжения облаками, в разрывах которых виднелся темно-зеленый, пластмассово-застывший океан.
Стюардесса, тем временем, надев спасательный надувной нагрудник, с милой улыбкой демонстрировала способ применения порошка против акул.
— Мы уже в воздухе, — сказал Гривс. — Как насчет выпить?
— Мы еще не достигли высоты, достойной напитков, сэр… — ласково утихомирила его стюардесса.
Гривс не оценил ее остроумия и с тоской подумал, что нет ничего хуже, чем недопить. Разве что перепить.
— Если позволите, сэр, я могу вам предложить кое-что, — раздался голос справа с чуть заметным акцентом.
Гривс обернулся и впервые заметил, что рядом с ним сидит немолодой японец, аккуратненький, как все японцы, и, как все японцы, в очках. Такое мнение о японцах было, во всяком случае, у Гривса, хотя оно и противоречило теории соединяющих и разъединяющих линий. Но с некоторого времени отношение к японцам было у Гривса особым, помимо его собственной воли. Он считал их всех одинаковыми.
Сухонькая шафранная рука японца нырнула в черный элегантный саквояж и появилась из его недр с двумя небольшими консервными банками, испещренными иероглифами.
— Это саке, — сказал японец.
— А, рисовая водка. Ничего более отвратительного не изобретало человечество, — буркнул Гривс, однако, оживившись. — Чем же мы откроем эту отраву?
— Не беспокойтесь, — вежливо ответил японец. — К каждой банке прикреплены два специальных ключика.
«У нас научились, черти…» — подумал Гривс со странным чувством недоброжелательства и удовлетворения. Он повернул оба ключика, и на крышке появились два треугольных отверстия.
«Да, мы, конечно, стараемся, но и они стараются сильнее, — вспомнил Гривс жетон на красном лацкане. — Так было до войны. Так и теперь…»
— По-моему, лучше не ставить в неудобное положение стюардессу и не просить рюмок, — сказал японец. — У вас в Америке запрещено пить в самолетах принесенные с собой напитки.
«Все знают про нас, — зло подумал Гривс. — При Пирл-Харборе они тоже знали все. А мы, американцы, никогда ничего не знаем и только бахвалимся…»
Гривс презрительно покосился на то, как японец тянет маленькими, деликатными глотками саке, и с постыдным чувством национального превосходства одним махом опорожнил банку.
Содержимое банки показалось Гривсу мизерным.
«Наверно, у него в саквояже еще полным-полно этого саке…» — подумал Гривс, но из гордости интересоваться не стал и, воткнув музыку в уши, откинулся назад и снова закрыл глаза…
…За день до нападения японцев на Пирл-Харбор он получил увольнительную вместе с несколькими товарищами.
— Хватит строить из себя гения! — весело сказал Билл Люерс, нескладный верзила с руками чуть ли не до коленей, лидер корабельной футбольной команды. — Сегодня ты пойдешь с нами. Отобрать у него орудия гениальности, ребята!
Парни с хохотом навалились на Гривса и действительно отобрали у него альбом и карандаши. Но они не знали секрета Гривса: он умел рисовать и без карандаша. И когда в штатских пестрых рубашках, расписанных пагодами и пальмами, моряки шумной оравой ввалились в город, Гривс продолжал пополнять коллекцию лиц, выхватывая их из вечерней толпы цепкими, напряженными глазами.
Гривс давно уже чувствовал, что в его коллекции чего-то недостает — может быть, ноты изумления перед чьим-то лицом. Но такое лицо еще не появилось в его жизни, и Гривс не представлял себе, каким оно может быть.
Моряки завалились в полинезийский бар, где обычно было много свободных и недорогих девочек, и вскоре все, за исключением Гривса, обросли веселыми, хохочущими существами, сразу заслонившими своими длинными наклеенными ресницами серые флотские будни.
В отличие от товарищей, Гривс первый раз был в этом баре и почувствовал себя так, как будто невидимая Алиса ввела его за руку в страну чудес.
Стены бара были из пальмовых мохнатых стволов, а на них висели рассохшиеся пироги, причудливо разрисованные деревянные щиты, луки и колчаны, панцири слоновых черепах, змеиные шкуры и морские звезды. Настольными лампами служили кокосовые орехи с просверленными в них дырочками, составлявшими светящийся узор. Стулья из плетеного тростника были с высокими спинками, как троны. Из углов, скрестив руки на груди, за публикой наблюдали деревянные идолы с вывороченными губами.
И вдруг в глубине бара Гривс увидел необыкновенное лицо.
Лицо смугло мерцало внутри окружавших его привольно стекавших на плечи черных волос. В волосах пронзительно белел тропический цветок. Лицо было с красноватым канакским отливом, чуть широкоскулое, и на него небрежно роскошной рукой природы были слегка асимметрично брошены огромные темные глаза. Глаза шевелились и вздрагивали, словно махаоны, случайно присевшие на лицо и собиравшиеся улететь. Что-то еле уловимо гогеновское было в лице и что-то от деревянных идолов, застывших в углах.
Девушка сидела одна за стойкой бара и пила сквозь соломинку напиток с лиловыми листьями мяты. На маленькой ноге, опущенной на металлическое полукружье у основания вращающегося стула, возле щиколотки, виднелась родинка, такая же темная, как глаза. Как будто для того чтобы не упала родинка, щиколотка была перехвачена тоненькой серебряной цепочкой…
— …Теперь мы уже на должной высоте, сэр… — сказала Гривсу стюардесса, остановив около столик на колесиках, позвякивающий бутылками.
«Все, что угодно, только не саке», — подумал Гривс, косясь на японца и ощущая резкий перегар во рту.
— Нет ли у вас шампанского?
— Конечно, есть, сэр… — Стюардесса даже обиделась на вопрос.
— Холодное? — недоверчиво уточнил Гривс.
— Разумеется, — еще более обиделась стюардесса. Действительно, шампанское оказалось холодным — даже зубы заломило.
— Единственное место в Америке, где подают холодное шампанское, — это самолеты, — сказал Гривс японцу и тут же пожалел, что сказал: все-таки это был японец.
Японец, отказавшийся от предложенного ему Гривсом шампанского, снова потихоньку от стюардессы вытащил из саквояжа баночку саке.
— Повышенная кислотность! — пояснил он. — Единственное, что мне разрешено врачом из алкогольных напитков, — это саке. Поэтому я и вожу его с собой.
«Ясно, что ты возишь саке вовсе не для того, чтобы угощать им других, — подумал Гривс. — Врач, конечно, тоже был японец. А если бы врач был немец, он прописал бы только шнапс».
— Вы в первый раз летите на Гавайи? — поинтересовался японец.
— Второй, — ответил Гривс.
— И я второй, — сказал японец. — Правда, тогда я летел на военном самолете. Это было двадцать пять лет назад.
Гривс вздрогнул:
— Пирл-Харбор?
— Да, Пирл-Харбор, — кивнул японец. — Я очень сожалею, но так оно было.
Его тон показался Гривсу оскорбительным. «Он-то сожалеет, но какое дело до его сожаления тем парням, которые погибли. Сожалением их не воскресить. Их нет, а японец сидит себе в первом классе и попивает свое саке».
Когда Гривс служил в оккупационных войсках в Берлине, он просто диву давался при разговорах с немцами: буквально все они тоже сожалели. Чуть ли не все они, оказывается, были антифашистами в душе. А что было бы, если бы немцы и японцы выиграли войну? Интересно, сожалели бы они тогда или нет? А я еще пил его саке, черт бы его побрал! Если я его спрошу, что он чувствовал при Пирл-Харборе, он, конечно, ответит что-нибудь вроде: «Я был солдатом. Приказ есть приказ». Но Гривс все-таки спросил.
— Что я тогда чувствовал? Собственное величие, — грустно улыбнулся японец. — Пожалуй, самое опасное, когда люди начинают преисполняться чувством собственного величия. Это всегда означает, что они на ложном пути, а иногда и на преступном.
— А сейчас в Японии нет микробов этой болезни? — закинул удочку Гривс.
— Где их нет? — вздохнул японец. — Разве их нет в Америке? Они есть не только в каждой стране, но и в каждом человеке. Все дело в степени развития микробов. Нужна постоянная профилактика. Деятельность нашего комитета посвящена именно этому.
«Проклятый английский, — подумал японец. — Я не могу пробиться сквозь слова и в глазах этого человека, наверно, выгляжу сухарем».
— Какого комитета? — хмуро спросил Гривс, раздраженный обстоятельностью рассуждений японца.
Но японец как будто не замечал раздраженности Гривса.
— Я один из членов Японского комитета мира. Сейчас я лечу в Пирл-Харбор, чтобы произнести речь по случаю годовщины…
«Какие это все деревянные слова! Но, может быть, по-японски я тоже так говорю и только не замечаю?»
— Перед войной тоже было много болтовни о дружбе между народами. Однако война все-таки случилась. Неужели вы думаете, что так называемая борьба за мир чему-то помогает? — нападал Гривс.
— Я не идеализирую наших усилий, — сказал японец. — Но надо что-то делать. Мы стараемся…
«Постоянные речи сделали из меня ходячую газету, а газеты сегодня никого не убеждают…»
— Вы стараетесь, но кто-то старается сильнее, — желчно заметил Гривс. — Война — это большой бизнес. Но, как я наблюдаю, для некоторых людей борьба за мир тоже своего рода бизнес. Во время войны вы ведь не боролись за мир, это было куда более опасно…
К огорчению Гривса, японец, кажется, не обиделся и промолчал.
Стюардесса поставила на столики пластмассовые подносы с обедом.
— К сожалению, я почти ничего не могу есть из этого, — сказал японец, поковыряв вилкой пищу. — Тюрьма подарила мне на память язву.
«Ага, он был осужден как военный преступник. А теперь стал борцом за мир», — злорадно подумал Гривс, стараясь позвучней жевать бифштекс, чтобы японцу стало завидно.
— Я был в бригаде камикадзе, и вместе с несколькими товарищами мы отказались выполнить приказ, — продолжал японец.
— Жизнь показалась вам дороже славы? — подколол его Гривс.
— Не совсем так. Просто мы перестали чувствовать свое величие. Мы поняли, что война бессмысленна. Нас не расстреляли. Нас хотели наказать общественным позором.
«Я совсем не знаю его, а словно бы оправдываюсь перед ним. Для него я человек, который бомбил Пирл-Харбор, и только. Я же не могу сделать так, чтобы он увидел ту улицу, по которой нас когда-то вели…»
…Трое бывших камикадзе шли посередине улицы, оставляя босыми ногами вмятины на плавящемся от жары асфальте.
Мокрые гимнастерки с содранными погонами прилипли к их телам. Пот градом катился по лицам, но его невозможно было стереть: в руки вцепились наручники.
На груди у каждого висел лист фанеры с иероглифом трусости.
— Тру-сы! Тру-сы! — надрывалась толпа, похожая на одну разинутую, брызгающую слюной глотку, пытаясь прорвать цепь еле сдерживающих напор полицейских в рубашках с темными от пота подмышками.
— Пустите меня! Я вырежу им это слово на спинах! — визжал какой-то очумевший старик, размахивая вытащенной из нафталина самурайской саблей.
Молодящаяся дама в ярком не по возрасту кимоно, у которой по лицу, жирному от выступившего крема, ручьями стекали румяна, проскользнула под сцепленными руками полицейских и подбежала к летчикам. Она сняла гэта с ноги и стала бить каблуком тогда еще совсем юного Кимуру, вобравшего голову в плечи. Удовлетворенно глядя на достойные действия патриотки, с витрины галантерейного магазина улыбался император.
Даму еле оттащили, а Кимура разрыдался.
— Может быть, мы действительно трусы, Макота-сан? — спросил он, захлебываясь слезами, у самого старшего из летчиков, презрительно глядевшего на взбесившуюся толпу.
— Нет, — ответил Макота. — Это они трусы.
Со всех сторон в предателей родины летели гнилые бананы, камни, бутылки. Какой-то особенно усердствующий патриот перегнулся через руки полицейских и, собрав всю слюну, с восторженной ненавистью харкнул в лицо Макоте. Макота сделал непроизвольное движение, пытаясь выдрать руки из наручников, чтобы стереть плевок. Жирный плевок повис на щеке, медленно сползая вместе с потом. Макота нагнул голову вбок, стараясь достать щекой плечо, но подбородок уперся в лист фанеры с иероглифом трусости. Толпа радостно гоготала.
И вдруг раздался хриплый возглас:
— Пропустите инвалида Цусимы!
— Пропустите инвалида Цусимы, пропустите! — подхватили в толпе. — Он им покажет!
Полицейские расступились, пропуская махонького, тощего старика на костылях, в кожаном фартуке сапожника и с молотком, засунутым за фартук.
— Дай им костылем, старик! — завизжали в толпе. Старик подковылял к Макоте и вынул молоток из-за фартука.
— Нет, он молотком — это покрепче. Правильно, старик! Дай ему по глазам! — неистовствовали в толпе.
Желваки резко обозначились на скулах Макоты. Гордо вскинув подбородок, Макота закрыл глаза.
Но старик неожиданно сунул молоток в карман. Узловатыми кривыми пальцами он развязал тесемки на своем фартуке, снял его и вытер изнанкой фартука лицо Макоты.
Кимура подумал, что люди сейчас разорвут старика, но толпа застыла и онемела.
А старик надел снова фартук, завязал тесемки, сунул на прежнее место молоток и заковылял, опираясь на костыли, назад. Толпа безмолвно расступилась перед ним, и он растворился в ней…
Но об этом японец ничего не сказал Гривсу. Японец ограничился лишь упоминанием, что был в тюрьме.
«Кто его знает, может быть, он врет, — подумал Гривс. — И, кроме того, он все-таки бомбил Пирл-Харбор…»
…Гривс шел с девушкой по ночному пляжу мимо пустых шезлонгов.
Девушка сняла туфли, и серебряная цепочка на щиколотке то ныряла в песок, то выныривала из него, поблескивая в лунном свете. Рядом вздыхал и ворочался океан, пересыпанный звездами. Вдали, как хрустальный башмачок, медленно плыл крошечный светящийся пароход.
— Я никогда не плавала на пароходах, — сказала девушка. — Я жила в деревне и плавала только на лодках.
— А я служу на «Аризоне», — сказал Гривс. — И еще я рисую.
— Я рисовала только прутиком на песке, — улыбнулась девушка, и ее зубы так и плеснули белизной.
— А что ты рисовала? — спросил Гривс.
— Я рисовала солнце и молилась ему, когда рыбаки были в море. Но однажды случился большой ураган, и мой отец утонул.
— А как ты попала в Гонолулу? — спросил Гривс.
— Моя мать осталась с пятью дочерьми. Я была самая старшая. Надо было зарабатывать, — тихо ответила девушка.
Гривс ее больше ни о чем не спрашивал. Какое, собственно говоря, имел право спрашивать он, никогда не знавший нужды! Конечно, его отец постоянно сетовал на денежные неприятности, но холодильник был всегда полон.
— Давай купаться! — предложил Гривс.
— Хорошо, — покорно согласилась девушка.
Она сняла через голову платье и, сложив руки на груди, совсем как деревянные идолы в баре, стала медленно входить в воду.
Гривс догнал девушку, когда она лежала на волнах, раскинув руки. Из воды высовывалось только ее лицо на тонком стебельке шеи.
В воде девушка не стеснялась Гривса. Она как будто чувствовала себя неотъемлемой частью бесконечности океана и бесконечности неба, прогибавшегося от крупных подрагивающих звезд.
Гривс лег на спину с ней рядом, отыскал в воде ее тоненькую руку, и так они долго лежали, покачиваясь вместе с океаном и небом и ничего друг другу не говоря.
В отношениях с девушками опыт Гривса был очень ограничен: случайные встречи, поцелуи да иной раз украдкой тисканье на вечеринках и в кинотеатрах. От дальнейшего его удерживало что-то стыдное, пугающе поднимавшееся в нем помимо чувств. Сентиментальное воспитание по материнской линии давало себя знать, и Гривс мучился оттого, что ни разу не испытал ничего похожего на любовь.
Но сейчас его охватил какой-то пробирающий до костей озноб, и голова кружилась, когда он видел рядом это покачивающееся необыкновенное лицо с огромными темными глазами и чувствовал бедром легкое, как сгустившаяся волна, тело.
Они поплыли к берегу, продолжая держать друг друга за руки. Когда ноги нащупали песок, девушка снова сложила руки на груди, собираясь выходить из воды. Но Гривс медленно отвел ее руки. Не то чтобы он приблизился к ней или она приблизилась к нему, — это сделал за них океан, и Гривс почувствовал ладонью ее влажные острые позвонки, а где-то внизу, под водой, нечаянно наступив на маленькую ногу, ощутил холодящую шершавость серебряной цепочки.
— Я люблю тебя! — хрипло сказал Гривс, не узнавая собственного голоса. И он стал целовать ее твердые соленые груди, жилку, вздрагивающую на стебельке шеи, спутанные волосы, пахнущие океаном…
Белая полоска зубов внутри ее чуть вывороченных губ медленно растворилась ему навстречу, и все вокруг исчезло, кроме теплой глубины ее рта и огромных глаз, казалось, разлившихся по всему ее лицу.
Потом они снова шли по пляжу, изредка обдаваемые блуждающим голубым лучом прожектора, и Гривс лихорадочно говорил:
— Ты должна бросить все. Я кончу службу и женюсь на тебе. Мы уплывем на большом пароходе. Хочешь?
Девушка с испугом слушала то, что говорил Гривс, и безропотно кивала.
Он был непохож на других, и ей было с ним хорошо. Она, конечно, не верила тому, что он говорил, но не хотела его огорчать и кивала.
— Через неделю я получу увольнительную. Мы увидимся здесь, на пляже, ровно в восемь вечера, — говорил Гривс.
И она опять кивала.
Гривс обнял ее и, запинаясь, сказал:
— Пожалуйста, возьми у меня денег… — И, залившись краской, пояснил: — Я имею в виду деньги на такси…
Девушка отрицательно покачала головой. Нет, она не могла взять от него денег. С ним она испытала там, в воде, то, чего не испытывала раньше ни с кем. Нет, она не могла…
Девушка поцеловала Гривса сжатыми губами и надела туфли.
— Я тебя провожу… — сказал Гривс. Девушка снова отрицательно покачала головой.
— Ты меня любишь? — спросил Гривс.
— Да, — сказала девушка. Ей хотелось, чтобы он был счастлив.
Она поцеловала его еще раз, повернулась и стала подниматься по каменной лестнице, ведущей с пляжа в город.
«Если она обернется, она любит меня…» — по-детски загадал Гривс. Ему было всего восемнадцать лет.
Девушка обернулась и через мгновение, опустив голову, исчезла в огнях города.
Гривс сжал ладонями виски и, как ему показалось, прошептал:
— Мама, я люблю ее…
Но, очевидно, он это не прошептал, потому что с песка поднялась чья-то взлохмаченная голова и пробурчала:
— Люби себе на здоровье, но нет ли у тебя чего-нибудь смочить глотку?
Послышался кашель, смачное отхаркивание, и перед Гривсом выросла колоритная фигура: обросшее седой щетиной распухшее лицо, медальон со святым Христофором на косматой груди, лезущий сквозь растерзанную рубаху, спадающие выцветшие штаны, являвшие собой причудливое сочетание всевозможных пятен, и веревочные сандалии на босу ногу. Глаза смотрели из-под кустистых седых бровей с пьяным дружелюбием.
— К сожалению, у меня нет ничего с собой, сэр… — сказал Гривс. — Но я могу вас пригласить, если вы, конечно, свободны.
Гривс был настолько счастлив, что ему хотелось обнять и расцеловать все человечество, частью которого являлся этот живописный незнакомец.
Незнакомец подтянул спадавшие штаны и хлопнул Гривса по плечу медной от загара ручищей, на которой было выколото: «Джим любит Нэнси».
— А ты мне нравишься, парень. Обычно матерей вспоминают, когда подыхают. А ты вспомнил мать, когда втюрился… Ладно, принимаю приглашение. Только я сегодня не в смокинге.
Гривс со своим новым знакомым отправился на поиски какого-нибудь теплого местечка, но бары уже закрывались, и из дверей выходили усталые музыканты с инструментами в футлярах. Гривс посмотрел на часы и с ужасом понял, что сейчас четыре утра, а увольнительная истекла в два. Но теперь ему было все равно.
— Я знаю один полинезийский бар, — сказал Гривс. — Может быть, там еще открыто.
— Полинезийский так полинезийский… — сказал Джим. — Я интернационалист.
Полинезийский бар был действительно еще открыт, и из его дверей доносились звуки банджо.
Швейцар, разинув рот, воззрился на колоритную фигуру Джима и сделал вежливо преграждающее движение рукой. Но всунутые Гривсом в его руку пять долларов умерили ее административную бдительность.
Они вошли в бар, и вдруг Гривс замер, схватив за рукав воспрянувшего при виде галереи бутылок Джима.
У стойки на металлическом полукружье он увидел маленькую ногу с родинкой, перехваченной серебряной цепочкой.
Рядом с девушкой сидел толстенький, с масляно-лоснящимся лицом человек в белом чесучовом костюме и подливал ей виски. Его пухлая коротенькая рука с туристским эбеновым перстнем — крошечной копией деревянных идолов — хозяйски гладила девушку по спине.
Гривс сжался, как будто его наотмашь ударили по щеке, и попятился к выходу.
Джим нагнал его, когда Гривс, пошатываясь, брел по улице, тупо глядя на окурки под ногами, апельсиновые очистки, цветные обертки от мороженого, смятые бумажные стаканчики и обрывки газет.
Гривс покачивал головой и что-то мычал. Ведь она сказала, что любит его, ведь они договорились встретиться, ведь она обернулась прежде, чем уйти… Неужели никому нельзя верить?
— Выпивка — лучшее лекарство, — сказал Джим, не допытываясь, что случилось с Гривсом, но будучи уверенным, что выпить сейчас еще более необходимо.
Они все-таки разыскали какую-то китайскую харчевню в порту и напились.
Гривс плакал, и могучая ручища с наколкой «Джим любит Нэнси» успокаивала его, грубовато поглаживая по плечу.
— Нет, ты скажи: можно кому-нибудь верить? — схватил Джима за рубаху Гривс.
— Нет, — мрачно сказал Джим. — Никому нельзя верить. Только бутылке.
Гривс вцепился в руку официанта-китайца со сморщенным, как печеное яблоко, лицом.
— Можно кому-нибудь верить?
— Лучше не стоит, сэр… — ласково высвободил руку китаец, сметая со стола осколки разбитой Гривсом рюмки.
— Можно кому-нибудь верить? — бросился Гривс к соседнему столику, где сидела беззубая старуха-гаваянка и сосала большую шкиперскую трубку, прихлебывая портер.
— Верить? — насмешливо раздалось шамканье из черного провала рта. — Верить? — И лохмотья старухи затряслись от хихиканья.
Когда Джим вывел еле державшегося на ногах Гривса из харчевни, уже рассвело, и океанская голубизна больно хлестнула Гривса по глазам.
— Вот солнцу, пожалуй, можно верить, — сказал Джим, подтягивая штаны. — Что бы ни случилось, оно всегда встает вовремя…
Джим оказался добрым малым. Он дотащил Гривса до контрольно-пропускного пункта в Пирл-Харборе.
— Эй, сержант, принимай сослуживца! — крикнул Джим часовому, углубленно изучавшему прыщ на носу при помощи кругленького дамского зеркальца.
Испуганно вздрогнув, сержант молниеносно спрятал зеркальце в нагрудный карман, нахлобучил поглубже белую каску, словно стараясь в ее тени спрятать злосчастный прыщ, и принял недоступный вид.
Несмотря на общую затуманенность сознания, Гривс узнал в нем парня, которого он однажды рисовал по его личной просьбе для подарка толстощекой Эвелин — кассирше из городского кинотеатра. Правда, тогда на носу у него не было прыща.
— Документы! — сурово сказал сержант, видимо, уязвленный, что его застали с зеркальцем.
— Это я, Гривс. Ты что, не узнаешь меня?
— Документы! — повторит сержант тем же тоном. Гривс протянул увольнительную, поняв, что сержанту бесполезно напоминать об их знакомстве.
Сержант просмотрел увольнительную и взглянул на часы.
— Увольнительная истекла в два ноль-ноль, — безжалостно сказал сержант. — А сейчас семь часов сорок две минуты. Я должен доложить начальству, прежде чем пропустить тебя.
— Слушай, старина… — просительно сказал Гривс. — Ты знаешь, что мне здорово влетит. А так бы я тихонько пробрался на «Аризону» как раз к воскресному богослужению. Ребята не выдадут.
— С кем не бывает, сержант, — примирительно сказал Джим. — Ну, выпил малость… Ну, девочка… Я тоже, когда служил в армии, бывало…
Сержант, становясь все более величественным, несгибаемо уперся подбородком в ремешок каски и надменно обозрел Джима. Под пронзительным взглядом сержанта Джим машинально начал застегивать давно не существующие пуговицы на рубашке.
— А вы, собственно говоря, почему пытаетесь проникнуть на военную базу? — делая шаг вперед, спросил сержант Джима. — Ваши документы!
— Никуда я не пытаюсь проникнуть, сержант. Я просто проводил друга. А документы, какие у меня документы! Единственная печать — вот это… — И Джим хлопнул себя по выглядывающему из-под рубахи голому пупку.
— Если он ваш друг, то как его имя? — спросил сержант у Гривса.
— Джим, — понуро ответил Гривс. Его мутило. Джим торопливо сунул наколку под прыщ на носу сержанта:
— Джим любит Нэнси… Все точно, сержант.
— Я спрашиваю полное имя! — продолжал допрос сержант.
— Пошел ты к черту, сержант! Я не знаю… — тоскливо сказал Гривс.
— В таком случае вы задержаны как подозрительная личность, — объявил сержант Джиму и, обращаясь к Гривсу, добавил: — А вам не мешало бы поосмотрительней выбирать друзей, тем более если вы служите на флоте.
— Сволочь ты, сержант!.. — сказал Гривс.
— Опоздание, появление с подозрительной личностью плюс оскорбление часового на посту! — с желчным удовольствием констатировал сержант. Он подошел к телефону, висящему у ворот, и снял трубку.
И вдруг со стороны океана послышалось все нарастающее и нарастающее гудение. Все трое подняли головы, глядя на небо. На небе ничего еще не было видно, но гудение приближалось. Где-то оглушительно взвыли сирены.
— Пахнет жареным, сержант, — засопел Джим.
— Без паники! — одернул его сержант, держа в руке забытую телефонную трубку и не отрываясь глазами от неба. — Это, наверно, маневры.
И вдруг в небе показались самолеты — десятки, сотни самолетов. Выныривая один за другим из облаков, как будто притягиваемые гигантским магнитом, самолеты целеустремленно и неостановимо шли на Пирл-Харбор.
Сержант вспомнил, что телефонная трубка у него в руке.
— Что это? — закричал сержант в трубку.
— Откуда я знаю?! — заорал кто-то из трубки. Воздух содрогнулся от взрывов.
Еще сильнее завыли сирены. С внутренней стороны к воротам подлетел «виллис» с сидящим за рулем голым до пояса человеком в офицерской фуражке. На его трясущихся щеках белели клочья крема для бритья.
— Шлагбаум! — заревел человек сержанту. Сержант бросился поднимать шлагбаум.
— Что случилось? — отчаянно крикнул сержант.
— Скажи это мне! — раздалось ему в ответ, и «виллис», зарычав, прыгнул из ворот.
С внешней стороны подъехал грузовик с кузовом, заваленным прямоугольными картонными коробками.
— Что за чертовщина, сержант? — высунулся из кабины шофер с обалдевшими глазами.
Но сержант помнил одно: что бы ни происходило, он на посту.
— Пропуск! — сказал сержант, пытаясь придать голосу железную твердость, и потыкал винтовкой коробки. — Что везешь?
— Библии… — ответил шофер, протягивая пропуск и вздрагивая от взрывов.
— Пропусти меня, сержант! — взмолился Гривс.
— Будь человеком, сержант! — вступился Джим. — Видишь, что делается…
Сержант пытался вчитаться в пропуск, протянутый шофером. Но неподчинявшиеся глаза блуждали по небу, которое буквально кишело самолетами. Со всех сторон раздавались взрывы бомб, орудийные выстрелы и трескотня пулеметов.
Однако просьба Гривса привела сержанта в себя.
— Я должен сначала доложить начальству… — тупо пробормотал сержант, сжимая винтовку, кажущуюся игрушечной под черной лавиной пикирующих бомбардировщиков.
Разъяренный шофер вырвал у сержанта пропуск и нажал на газ. Тогда Гривс в два прыжка догнал грузовик и повис, зацепившись за борт кузова.
— Стой! Стрелять буду! — завизжал потерявший рассудок сержант, вскидывая винтовку. Грохот бомб, видимо, расширил границы инструкций в понимании сержанта.
— Ты что, с ума сошел! — И мощные ручищи Джима перехватили винтовку.
В этот момент раздался оглушительный взрыв.
Гривс очнулся, выплевывая землю изо рта, заваленный картонными коробками. Рядом лежал на боку опрокинутый грузовик. Его колеса еще медленно вращались в воздухе. Из распоротой коробки, придавившей Гривса, одна за другой медленно падали карманные солдатские библии.
Гривс выкарабкался из-под библий, машинально взяв одну из них. Прижимая библию к груди, Гривс огляделся.
Все вокруг было затянуто дымом. В дыму мелькали кажущиеся нереальными человеческие фигуры с пожарными шлангами, с носилками.
Около сорванных ворот, скрученных взрывом, как бумага от шоколада, неподвижно лежали сержант и Джим. Смерть соединила их. «Джим любит Нэнси» виднелось на могучей руке, обнимающей сержанта. Из нагрудного кармана сержанта вывалилось зеркальце. Зеркальца теперь можно было не стесняться.
Гривс побрел к берегу.
Гривс не мог понять, продолжается ли бомбежка, ибо, оглушенный взрывом, он ничего не слышал. Но бомбежка продолжалась, только беззвучно. Беззвучно пикировали самолеты. Беззвучно взметались к небу столбы огня и земли. Беззвучно кричали раненые.
Гривс подошел к бухте.
Среди плавающих на воде обугленных остовов самолетов и горящих кораблей Гривс увидел «Аризону».
«Аризона» пылала. В воде виднелись головы тех, кому удалось спастись.
Из воды вышел, а вернее, выполз военный священник. Лицо священника было черно от копоти. Глаза непонимающе озирались. Священник неверными шагами подошел к застывшему Гривсу и вынул из его прижатых к груди рук библию. Священник раскрыл библию и стал что-то читать, покачивая головой. Но его слова были беззвучны…
…Наполеон в обтягивающих жирные ляжки лосинах величественно обозревал выстроившиеся войска в подзорную трубу. Серый в яблоках конь императора нетерпеливо перебирал ногами. Наполеон, довольный своими орлами, отнял подзорную трубу от глаз и сделал властное движение рукой. К ослепительно голубому небу вознеслись медные трубы, начищенные до золотого блеска. Торжественно застучали палочки по белоснежным барабанам. Сверкая надраенными пуговицами, браво вскидывая ноги и геометрически соблюдая строй, императорские пехотинцы двинулись на неприятельские редуты. В руках прославленных усачей-кавалергардов, как синие молнии, заполыхали клинки, поднятые над высокими щегольскими киверами. На мужественных скулах, побронзовевших в Египте, играли отблески солнца Аустерлица…
…— Какая была изящная война! — грустно улыбнулся японец. — В Хиросиме было не так красиво.
— В Пирл-Харборе тоже, — буркнул Гривс. — Но и та война, наверно, не была такой. Боюсь, что наша война покажется потомкам тоже изящной, когда они будут ее сравнивать со своей.
— А вы уверены, что будет война? — спросил японец.
— Я не пророк, — ответил Гривс. — Но никто никому не верит — в этом вся штука. Русские не верят нам, мы не верим русским, а другие — ни нам, ни русским и так далее. И все стараются сильнее. А потом получается война…
— Кстати, в этом самолете летит русский, — сказал японец. — Я не помню его фамилии, но это какой-то поэт. Видите, контакты все-таки развиваются…
— А, контакты!.. Что они решают? Когда кто-нибудь нажмет кнопку на пульте, вот тогда и будет решающий контакт, — отмахнулся Гривс, но, тем не менее, с интересом посмотрел в ту сторону, где сидел русский.
Гривс узнал его лицо по фотографиям, хотя не помнил его трудновыговариваемую фамилию. До этого Гривс видел русских только в военной форме. Те были совсем другие…
…Гривс плыл по Эльбе.
Ему приходилось работать только одной рукой, так как в другой он крепко держал бутылку настоящего бурбонского виски, доставшуюся ему от убитого рыжего О'Келли.
Вода была холодная, но Гривсу было все равно, как было все равно сотням американцев и русских, плывших друг к другу. Война сдохла, черт бы ее подрал! И наконец-то можно было обняться и выпить на костях этой стервы.
На том и на другом берегу восторженно стреляли в воздух и швыряли пилотки в чистое от самолетов небо.
Навстречу Гривсу плыл старый кузов от грузовика. В нем сидело несколько русских, подгребая прикладами. Русские втащили Гривса в кузов, исколов его небритыми щеками.
— Америка, ребята, как пить дать Америка! — восхищенно щупал Гривса курносый солдатик с гармошкой. — Ну чего ж тебе сыграть, Америка?
— Замерз, однако, паря… — накинул на Гривса свою шинель пожилой старшина, похожий на техасского фермера, и протянул Гривсу фляжку. — Согрей нутро, браток…
Гривс отхлебнул и поперхнулся: это был чистый спирт. Русские захохотали, колотя его по спине кулаками. Гривс с трудом перевел дыхание и тоже засмеялся, протянув старшине виски.
Старшина взял бутылку, с интересом провел рукой по ней, изучая:
— Ишь, ты… И пробочка отвинчивается… Техника!..
Бутылка виски пошла по рукам.
— Самогонкой отдает… — утирая усы, сказал сержант. — Супротив нашего спирта, однако, слаба.
— Нет, а ты мне скажи, ты капиталист, Америка? Капиталист? — тыкал Гривса в грудь курносый солдатик.
«Америка» и «капиталист» — это были единственные слова, которые понял Гривс. От радости, что он хоть что-то понял, Гривс счастливо закивал головой.
— Да, да. Америка. Капиталист…
— Капиталист… — с тревожным изумлением отшатнулся от Гривса курносый солдатик.
— Нет, нет… Не капиталист! — отчаянно замотал головой Гривс, увидев, что его неправильно поняли. — Я художник.
Гривс полез с карман за блокнотом, но увидел, что блокнот промок. Тогда Гривс потянулся к планшету молоденького лейтенанта в новенькой форме:
— Бумагу. Дайте мне бумагу.
— Что он лезет к моему планшету? — недоверчиво отодвинулся лейтенант.
— Я понимаю, бумага ему требуется, товарищ лейтенант. Написать, видно, фамилию хочет… — объяснил старшина.
Получив лист бумаги и карандаш, Гривс в одно мгновение сделал набросок со старшины и протянул ему.
— Вроде я… — удивился старшина. — Ишь, ты, американец, а рисует…
— Ага, значит, никакой он не капиталист, а безработный, — смекнул курносый солдатик.
— Это почему ж безработный? — спросил старшина.
— А как же, у них в Америке одни безработные и капиталисты… — объяснил курносый солдатик.
— Будя врать-то… — умерил его пыл старшина. — Кто ж у них машины-то делает и хлеб сеет? А знатные у него ботиночки, однако! Товар добрый. — И старшина уважительно постучал по желтым высоким ботинкам Гривса.
Гривс посмотрел на ноги старшины и увидел разбитые кирзовые сапоги. Подошва одного из сапог явно просила каши и была прикручена медной проволокой.
Гривс быстро поставил свою ногу рядом с ногой старшины — размеры совпадали — и стал торопливо расшнуровывать ботинки.
— Товарищ старшина, он подумал, что вы просите его обменяться с ним, — строго сказал молоденький лейтенант. — Не роняйте достоинства Красной Армии.
— Да он от души, товарищ лейтенант, — успокаивающе сказал старшина, однако остановил руку Гривса, уже снимавшую ботинок. — Не положено, браток, по форме не положено. Души у нас, может, и сходные, только у вас ботинки, а у нас, значит, сапоги.
Курносый солдатик развернул гармошку и запел, по-бабьи подвизгивая и шало подмигивая Гривсу:
И желтые ботинки Гривса, и кирзовые сапоги старшины, обмотанные проволокой, притопывали в такт…
…Нет, русский, который сидел в первом классе воздушного лайнера Сан-Франциско — Гонолулу, не был похож на тех солдат. Ботинки у него были замшевые. Одет он был вполне по-европейски, даже, точнее сказать, по-американски, если учитывать не слишком выдержанное сочетание галстука и пиджака.
Русский был худощав, длиннонос, как Пиноккио из итальянской сказки, в его нервно-самоуверенных глазах было что-то еще совсем мальчишеское. Он чувствовал себя на американском самолете, как рыба в воде. Он курил «Кент» и весьма вольно шутил со стюардессой на чудовищном английском языке.
— Он еще мальчишка, — сказал Гривс японцу. — Что он знает о войне!
— Они потеряли двадцать миллионов, — сказал японец. — Даже дети в их стране знают о войне больше, чем многие взрослые в Америке.
Гривсу не особенно понравилось то, что японец задел Америку, но в то же время он подумал, что японец был в чем-то прав. Пирл-Харбор видели своими глазами немногие американцы. В сущности, война не побывала у американцев дома. Может быть, поэтому кое-кто в Америке не понимает, как опасно играть с войной.
— Вы правы, — нехотя признал Гривс. — Мир спасли русские. Но мы все-таки тоже кое-что сделали.
Гривсу вдруг страшно захотелось поговорить с русским. Конечно, он был мальчишка, но все-таки русский.
Гривс взял бокал с шампанским и подошел к русскому.
Русский дружелюбно вскинул на него быстрые голубые глаза.
«Наверно, думает, что я сейчас буду рассыпаться в комплиментах и просить автограф, — подумал Гривс. — А я даже фамилии его не помню. Ну да, в общем, это неважно…»
— За Эльбу! — сказал Гривс, протягивая бокал.
— Давайте! — сказал русский. — Мы помним Эльбу.
Это «мы помним Эльбу» показалось Гривсу несколько высокопарным. Что он может помнить, этот мальчишка, не нюхавший пороху? На Эльбе были другие люди, годящиеся ему в отцы. Но молодость все же сама по себе — не вина. Гривс чокнулся с русским и спросил, злясь на себя за тупость своего вопроса:
— А что вы думаете о нас, об американцах?
Русский улыбнулся. Наверно, он много раз слышал этот вопрос.
— В детстве я ненавидел американцев.
«Ага… — про себя отметил Гривс. — Их приучали к этому, как с некоторых пор нас приучали ненавидеть русских. Все стараются сильнее».
— Я жил во время войны в Сибири, — сказал русский. — Из Америки присылали тушенку и бекон, а с нашего фронта — похоронки. Все ждали второго фронта, а он не открывался. Получалось так: американские консервы и русская кровь…
Гривс мог напомнить ему про Пирл-Харбор. Гривс мог возразить ему, что американцы воевали на других фронтах. Гривс мог рассказать, как погиб рыжий О'Келли, делая одного из своих самых великолепных бумажных змеев. Гривс мог добавить, как гибли американские транспорты, шедшие к Мурманску. Но всего этого Гривс не сказал, а вспомнил, как во время войны пошло в гору консервное дело его отца. И Гривс почувствовал себя виноватым. Нет, не перед этим мальчишкой, а перед тем старшиной в кирзовых сапогах, обмотанных проволокой.
— Да, второй фронт мы могли открыть раньше, — сказал Гривс. — У нас многие так думали.
— А сейчас я понимаю, что нет вообще американцев и вообще русских или, скажем, вообще японцев; ваш сосед, кажется, японец? — продолжал русский. — Если я знаю, что кто-то сволочь, какая мне разница, какой он национальности? Мы только думаем, что живем в разных странах. На самом деле границы проходят не между странами, а между людьми…
«Проклятый английский! — подумал русский. — Но, может быть, дело не в английском, а я просто слишком наболтался на пресс-конференциях? С какой стати я читаю ему лекции? Он, наверно, воевал и все сам прекрасно понимает лучше меня…»
Но глаза русского сохраняли самоуверенность.
И вдруг Гривс заметил на лацкане у русского жетон с надписью: «Мы стараемся сильнее», точно такой, как у девушки с позолоченными шариками.
— Откуда у вас этот жетон? — спросил Гривс. Русский засмеялся.
— Кто-то мне нацепил, я уж не помню. Мне показалось это забавным.
— Если вдуматься, то это не так уж забавно, — сказал Гривс. — Не надо стараться сильнее. От этого все беды. Маленький человек становится Наполеоном. А потом бывает Бородино. Может быть, я сбивчиво говорю, и вы меня не понимаете, но мне пришло это в голову с утра, когда я увидел такой жетон у одной девчонки.
«Что я его поучаю, как пастор! — подумал Гривс. — Никто на этом свете ни в чем не уверен, и в то же время все хотят казаться как можно увереннее и поучают друг друга. И, в конце концов, все стараются сильнее».
— Я вас понял, — сказал русский и отцепил жетон с лацкана.
— Прошу пассажиров занять свои места. Самолет идет на посадку, — сказала стюардесса.
Гривс сел рядом с японцем, чувствуя, что чего-то главного не сказал русскому и что русский чего-то главного не сказал ему. Но было уже поздно.
Самолет снижался, и на Гривса наплывал снизу рассыпавший белые здания по зеленым склонам его юности Гонолулу.
Гривс сошел по трапу и сразу взмок: так было жарко.
Русского окружили студенты-гавайцы, державшие в руках книжки с его трудновыговариваемой фамилией. Смуглые девушки с раскосыми глазами надевали русскому на его худую, длинную шею традиционные гавайские венки, и корреспонденты, припадая на колени, стреляли вспышками.
Японца встречали несколько офицеров американского флота, почтительно козыряя ему.
Не то чтобы Гривсу стало завидно, но все-таки было немного грустно оттого, что его никто не встречал.
Гривсу не надо было дожидаться багажа: с ним ничего не было. Первый раз в этот день Гривс вспомнил, что, в сущности, он бежал из дома, поссорившись с женой, и теперь, кажется, навсегда. Кто из них виноват, не было важно. Они просто перестали понимать друг друга. Они оба слишком старались быть независимыми, и каждый старался сильнее. И вот он один в Гонолулу. Гривс арендовал «плимут» в компании «Авиз», с которой он ощущал какое-то родственное чувство, несмотря на активное неприятие ее девиза, и направился в город.
Скользя в потоке разноцветных автомобилей по обсаженным пальмами улицам, Гривс невесело вспоминал, как когда-то он искал здесь с карандашом и альбомом лица для будущей картины под названием «Человечество». Жизнь его сложилась, однако, по-другому.
Когда Гривс демобилизовался, отец предложил ему место управляющего на консервном заводе, превратившемся за годы войны в процветающий гигант. Но Гривса раздражало то, что отец разбогател в то время, когда люди погибали. Гривс ушел из дому, решив жить самостоятельно. Долгое время он обивал пороги иллюстрированных журналов, пытаясь продать военные зарисовки. Но война кончилась, и редакторы морщили носы: зачем напоминать людям о перенесенных страданиях? Им нужен был конструктивный оптимизм.
Отчаявшись, Гривс устроился художником на фабрику тканей. Он отдался этому делу с рвением, и вначале ему доставляло удовольствие встречать на улицах платья и рубашки с узорами, придуманными им. Люди хотели празднично одеваться и поменьше думать о войне. Бойкие искорки, цветные четкие линии под Мондриана, чуть асимметричные квадратики под Поля Кле, фантастические инфузории под Миро, и ткани здорово шли. Через несколько лет Гривс женился на дочери хозяина и стал его компаньоном, подыскав на место художника молодого способного парнишку. Теперь у Гривса стало больше свободного времени, и он пытался заняться живописью, возвращаясь к довоенным замыслам. Но рука была слишком набита на бездумных узорах. Рука разучивалась мыслить. Жена посмеивалась над увлечением мужа, считая это странным для человека с положением в деловом мире, и Гривс стал тайно ее ненавидеть, как будто она была причиной его бессилия. Они становились совсем чужими. Постепенно Гривс начал пить.
Однажды новый художник — парнишка с такими же нервно-самоуверенными глазами, как у того русского в самолете, — пригласил Гривса к себе домой. Художник вытащил на середину комнаты большой холст и деловито спросил:
— Не блестит?
Гривс подавленно молчал. На холсте было разбросано множество лиц. Они переливались одно в другое, переполнялись одно другим и разрывали друг друга. И весь этот кажущийся хаос складывался в гармонию единого лица — лица человечества.
Гривс подавленно молчал. Все было правильно: кто-то должен был написать такую картину, и для искусства было неважно, кто именно. Просто Гривс опоздал. С того дня он выбросил краски и холсты и стал пить еще больше…
…Воспоминания о юношеских надеждах и сознание, что они так и остались неосуществленными, не слишком веселили Гривса, ведущего авизовский «плимут» по Гонолулу. Он вдруг почувствовал тяжесть рук, тяжесть лица, уже начинавшего дрябнуть, свинцовую тяжесть в мыслях и подумал, что хотя он и сделал отчаянный побег из внешне удачной, а на самом деле неудавшейся жизни, этот побег запоздал.
Гривс снял номер в «Хилтоне», содрал с себя одежду, бухнулся в постель и заснул под равномерный шум «эркондишена».
«На кой черт я приехал сюда? — была первая мысль, с которой он проснулся. — Да, я приехал взглянуть на Пирл-Харбор. Но что толку смотреть на кладбище собственной юности?»
И все же он должен был увидеть Пирл-Харбор.
Гривс спустился вниз, неприветливо покосившись на мистера Хилтона, розовощеко сиявшего из позолоченной рамы в холле.
Публика, сновавшая в холле, была, в основном, пожилая: дохлые леди с искусственными цветами на шляпках, в драгоценных колье, тщетно прикрывавших морщинистые шеи, и такие же апоплексические джентльмены в шортах, обнажавших волосатые икры с солевыми отложениями. У всех были напряженные улыбки, похожие на рекламу зубной пасты (судя по зубам, весьма низкого качества). Они из кожи лезли, чтобы показать друг другу, как они счастливы тем, что отдыхают на Гавайях, хотя им, наверно, было разрешено есть лишь протертые супы и находиться на пляже лишь полчаса, да и то под тентами. «Не посмеивайся, — сказал себе Гривс. — Еще немного, и ты тоже будешь таким».
Гривс зашел в магазинчик, находившийся в холле, чтобы купить бритвенные принадлежности, кое-какие мелочи и рубашку. Он выбрал себе точно такую же рубашку, какую носил когда-то во время увольнительных, — расписанную пагодами и пальмами.
Когда, побрившись и переодевшись, Гривс подъехал на «плимуте» к стоянке катера, перевозившего посетителей к памятнику жертвам Пирл-Харбора, он увидел японца.
— Ну как, вы уже произнесли свою речь? — спросил Гривс.
— Еще нет, — сказал японец. — Торжественное собрание будет сегодня вечером. Я приглашаю вас, если, конечно, вам интересно.
«Как бы не так!» — подумал Гривс, ненавидевший все на свете торжественные собрания.
Катер двинулся, чуть подпрыгивая на волнах.
Морячок в ослепительно белой шапочке, похожей на кремовую блямбу, и в брюках клеш, выутюженных, наверно, под матрасом, как это делал Гривс во время службы, предупредил пассажиров, что фотографировать запрещается. Это вызвало недовольство среди некоторых туристов: им так хотелось сняться на фоне знаменитой бухты, чтобы потом показывать карточки знакомым!
— Ну как, узнаете? — спросил Гривс японца, окидывая взглядом бухту.
— Нет, с самолета все было по-другому. Тогда я видел только военные объекты. А сейчас я вижу лица людей, чаек, волны, пальмы.
Гривс не узнавал бухты. В ней не было «Аризоны», а без «Аризоны» все выглядело по-другому.
Катер мягко стукнулся о старые автомобильные покрышки, и пассажиры стали выходить, сразу попадая в беломраморные стены небольшого музея, стоящего над водой.
Местный гид — еще свеженький старичок с сетью красных прожилок на лице, создававших впечатление румянца, — одернул морской китель, горделиво задрал подбородок со следами порезов от тупой бритвы и поднял руку, призывая к тишине, чтобы все осознали значительность момента.
— Леди и джентльмены, вы находитесь на том историческом месте, где… — начал он с равнодушной патетикой, как будто включил внутри себя заигранную пластинку.
Гривс отделился от толпы и стал рассматривать фотографии, висевшие на стенах. Он увидел пылающую «Аризону», пикирующие японские бомбардировщики, но это была история лишь в общих чертах. На фотографии не было ни библий, медленно падающих из распоротой картонной коробки, ни руки с наколкой «Джим любит Нэнси», обнимающей сержанта, у которого вывалилось зеркальце из нагрудного кармана, ни священника с черным от копоти лицом, беззвучно шевелящего губами. Детали исчезли, хотя, может быть, детали и есть история. Гривс пошел дальше и, встав на открытом мраморном помосте, увидел торчащие из воды части затопленной «Аризоны», покрытые зеленоватой плесенью. Музей находился непосредственно над лежащим на дне уже двадцать пять лет линкором.
— Пусть вздрогнет сердце каждого из вас, леди и джентльмены… — вторгся в сознание Гривса свистящий фальцет гида. — Под вами, внутри «Аризоны», до сих пор находится более тысячи американских моряков, геройски погибших, защищая человечество. Родной корабль стал для них вечной обителью…
И Гривсу стало страшно, как будто это он сам, еще молодой и на что-то надеющийся, лежал там, внутри «Аризоны», а здесь, на мраморном помосте, стоял не он, а какой-то совершенно чужой ему человек.
Гривс подошел к стене, у которой мерцали венки с такими же искусственными цветами, как на шляпках у пожилых леди в «Хилтоне», и стал читать фамилии, врезанные в мрамор.
Многих из них он знал лично и даже рисовал.
Вон тот был из Чикаго, поляк по происхождению, и забавно исполнял разные веселые мелодии на гребенке, обернутой папиросной бумагой.
Вон тот был из Алабамы, толстый добродушный негр с незакрывающимся, как у Щелкунчика, ртом, из которого торчали великолепные белые зубы. Про него шутили, что он гонится за собственными зубами.
А это Билл Люерс, который одолжил Гривсу в ту памятную ночь двадцать долларов, и долг теперь навсегда остался за Гривсом. «Смотри не опоздай, старина… — сказал Билл Гривсу, оставляя его с той девушкой, и поощрительно подмигнул. — Впрочем, если ты не опоздаешь, я перестану тебя уважать…» — И, грохочуще захохотав, Билл пошел по улице в обнимку со своей девчонкой, шикарно подметая асфальт клешами и не зная, что уходит от Гривса навсегда.
У стены с именами погибших Гривс увидел долговязого русского. Русский был серьезен, даже выглядел старше, и его глаза не были такими самоуверенными, как в самолете.
— Я надеюсь, что Пирл-Харбор не повторится, — тихо сказал русский, узнав Гривса.
— А, все повторяется!.. — махнул рукой Гривс. Когда посетители снова сели в катер, японец, слышавший обмен фразами с русским, сказал Гривсу:
— Теория повторяемости — ложная теория. Как говорили древние, нельзя войти в одну и ту же воду дважды.
— Основной состав воды — это, Н2O, как и основной состав человеческой психологии — это стараться сильнее, — сказал Гривс. — Сколько было прекрасных идей, и все они разбивались о психологию. В ней изменяются только примеси, но не Н2O.
— Напрасно вы так думаете, — возразил японец. — Например, многие методы угнетения, которые когда-то считались сами собой разумеющимися, сейчас кажутся нам позорными.
— Угнетение просто переоделось в более современный костюм и научилось приятно улыбаться, — сказал Гривс.
— Согласен, но все-таки его руки не так свободны, как прежде, — настаивал японец. — А насчет возможности новой мировой войны… что же, я думаю, что прошедшая война нас кое-чему все-таки научила. Мы, может быть, как никогда, почувствовали себя человечеством, а не отдельными нациями. Этому, как ни странно, способствует само существование нового страшного оружия. Это оружие мешает какой-либо нации обманчиво почувствовать себя самой великой.
— Предпочитаю быть пессимистом и обмануться, чем обмануться, будучи оптимистом, — сказал Гривс, глядя, как очкастая лохматая девчонка в джинсах прикрепляла к рубашке русского жетон с надписью: «Делайте любовь, не делайте войну».
— Надеюсь, вы ничего не имеете против этого девиза? — спросил Гривса русский, у которого в глазах снова появилась некоторая самоуверенность.
— Нет, — сказал Гривс. — Правда, делать любовь — это не спасение от войны. У меня есть кое-какой опыт.
— Ага… — сказал русский, сделав вид, что понял некий тайный смысл, содержавшийся в фразе Гривса.
— Я могу вам предложить свой «плимут», — сказал Гривс японцу, когда они сошли с катера.
— Вы знаете, я арендовал «мерседес», — развел руками японец.
— В какой компании? — осведомился Гривс.
— У «Херца». Это ведь, кажется, лучшая компания?
— А я у «Авиз», — сказал Гривс и процитировал рекламу: — Мы, конечно, номер два, но мы стараемся сильнее…
— У меня есть предложение, — сказал японец. — Мне рассказывали, что здесь есть какое-то сногсшибательное представление с дрессированными дельфинами. Может быть, мы поедем посмотреть, а после пообедаем вместе?
— Идет, — сказал Гривс. — Значит, мы поедем на машинах конкурирующих компаний?
— Значит, так… — улыбнулся японец.
Гривс сел в «плимут», японец — в «мерседес», и они покатили рядом по шоссе.
Машины были открытые, и им было удобно переговариваться.
— Что-то ваш «мерседес» тащится, как старая кляча… — сказал Гривс, обгоняя японца на полкорпуса.
— Я просто придерживал поводья моего арабского скакуна из уважения к дряхлым костям вашего ослика, сэр, — показал зубы японец, а вслед за ними — багажник «мерседеса».
— Мы, конечно, номер два, но… — усмехнулся Гривс, нажимая на газ и снова обходя японца.
— Наши конкуренты сами признают, что они номер два. Что же, мы с этим согласны… — смеясь, процитировал японец рекламу фирмы «Херц» и вырвался вперед.
— Но мы стараемся сильнее! — крикнул Гривс и вогнал педаль газа до упора.
В этот момент со строительства, мимо которого они проезжали, неожиданно вылез гигантский «додж» с прицепом, груженным стальными балками, и перегородил шоссе.
Гривс отчаянно нажал на тормоз, чувствуя, как лобовое стекло «плимута» неотвратимо летит прямо на торчащие, как бивни, стальные балки.
Рядом пронзительно завизжали тормоза «мерседеса».
Машины остановились. Стальные балки почти касались лобового стекла «плимута», а радиатор «мерседеса» был всего в нескольких дюймах от слоновьей морды «доджа».
Гривс и японец перевели дух.
— Еще немного, и мы оказались бы новыми жертвами Пирл-Харбора, — сказал Гривс.
— Вы были правы, — сказал японец. — Не надо стараться сильнее. Мы оба дураки.
Молоденький шофер «доджа», видимо, опасаясь, как бы они не стали обвинять его, начал обвинять их, размахивая руками.
— Не надо, мальчик, — сказал Гривс. — Ты разве не слышал, что дядя сказал? «Не надо стараться сильнее».
Херцевский «мерседес» и авизовский «плимут», уже больше не соревнуясь, мирно докатили до места представления.
Гривс и японец сели на деревянной трибуне, заполненной детьми, с нетерпением таращившими глаза на бассейн с морской водой, где должны были появиться волшебные дельфины.
На трамплин для прыжков вышла девица в купальном костюме, волоча за собой микрофон на шнуре. Следом вышел узкобедрый молодой канак в плавках и поставил у ее напедикюренных ног с серебряными ногтями эмалированный тазик с рыбой.
— Гавайский институт ихтиологии показывает уникальное представление «Дельфин — друг человека», — объявила девица. — Первым номером программы будет наша общая любимица Ширли!
Канак поднял решетку, отделявшую бассейн от дельфиньей артистической, и оттуда появилась Ширли. Шумно отфыркиваясь, она хлестала хвостом по воде.
— Голос, Ширли! — приказала девица в микрофон. Ширли высунула морду из воды и страдальчески запищала.
Дети зааплодировали.
— Хорошая девочка. Она слушается старших, — сказала девица и наградила Ширли рыбой. — А теперь, Ширли, покажи, как ты красиво прыгаешь!
Обтекаемое, как ракета, тело Ширли вылетело из воды и проскользнуло сквозь обруч, подставленный девицей.
— Хорошая девочка, — сказала девица. — Она прыгает так высоко, потому что вовремя ест. А теперь, Ширли, покажи, как ты крутишь хула-хуп.
Девица бросила в воду обруч, и Ширли, просунувшись в обруч мордой, стала крутить его.
— Хорошая девочка, — сказала девица. — Ширли хочет, чтобы у нее была прекрасная фигура, как у настоящей американки. А для этого нужно заниматься гимнастикой.
— Мне всегда бывает не по себе, когда я вижу дрессированных животных, — сказал Гривс японцу. — Жила бы эта Ширли в океане и наслаждалась бы жизнью. А тут крути хула-хуп. Мы, люди, тоже, впрочем, дрессированные животные. Нам тоже приходится выделывать разные штуки, чтобы заполучить рыбу. Но истинной счастье, когда тобой никто не управляет.
— У вас мания аналогий, — сказал японец.
Канак надел ласты, акваланг, нырнул в воду и неподвижно лег на дне, имитируя утопленника.
— Помоги человеку, Ширли, — приказала девица. Ширли устремилась к канаку, зацепила его зубами за пояс и вытащила на поверхность воды.
— Хорошая девочка, — сказала девица. — Она всегда приходит на помощь в беде, потому что слушает воскресные проповеди.
— А знаете, дельфины будут прекрасными подводными камикадзе, — сказал Гривс японцу. — Небольшая мина достаточной взрывной силы, привязанная к брюху, и они по приказу пойдут на любое военное судно. Все достижения науки, в конце концов, используются для войны.
— Вы ужасный человек, — сказал японец. — Вы совершенно не умеете наслаждаться жизнью. Вас все время разъедают мысли о войне, будьте проще. Видите, как радуются дети? Радуйтесь и вы…
«Я мог бы посоветовать это и сам себе… — подумал японец. — Я тоже разучился радоваться».
Японец вспомнил одно древнее стихотворение и с грустной улыбкой процитировал его по-английски:
— По-английски это, наверно, не так красиво звучит, как по-японски… — смущенно сказал японец. — Извините меня за перевод.
— Нет, и по-английски это здорово, — сказал Гривс. — Ну-ка, прочитайте еще раз.
Японец повторил:
— Поздно, — сказал Гривс.
«Поздно для всех», — подумал японец, но не сказал этого вслух.
Когда они возвращались, разыскивая ресторан, где бы можно было прилично пообедать, Гривс обратился к японцу из своего «плимута»:
— Взгляните направо. Какой чудесный дельфин!
Японец увидел стоявшую в центре площади среди ярких тропических цветов ракету, уткнувшуюся острой мордой в небо.
— Вы занимаетесь самоистязанием, — покачал головой японец. — Надо бороться, а не растравлять себе душу.
— Борьба — это уже не свобода, — сказал Гривс. — Кроме того, можно впутаться в такую борьбу за мир, которая на самом деле будет борьбой за войну. Взгляните повнимательней на ракету.
Японец взглянул еще раз и увидел, что на белом боку ракеты была надпись: «Мы боремся за мир».
— Да, мы боремся за мир и будем бороться за него до конца, пока в мире камня на камне не останется, — ядовито привел Гривс известную шутку и тряхнул головой. — Нет, я предпочитаю свободу.
Они уселись в открытом ресторане под пальмами, рядом с журчащим искусственным водопадом.
— Что-нибудь отварное, — сказал японец официанту. — Пить я буду только содовую.
— Устриц, — сказал Гривс. — И бутылку «клико». А где же ваше саке?
— Оно здесь, — улыбнулся японец, похлопав по уже известному саквояжу. — Опять придется пить украдкой. У вас в ресторанах жесткие правила.
Официант принес бутылку «клико» с ржавой этикеткой. Когда он открыл бутылку, из горлышка не раздалось даже легкого шипения.
— Без всякого признака моих любимых пузырьков, — сказал Гривс, посмотрев бокал на свет. — Сдается, что под видом шампанского мне предложили доброкачественный уксус.
Гривс пригубил и убедился, что это так.
Официант в панике помчался за другой бутылкой.
— В Америке почти не пьют шампанского, — сказал Гривс. — Я стараюсь привить отечеству культуру выпивки, но безрезультатно…
Официант принес вторую бутылку с еще более ржавой этикеткой.
Пересохшая пробка сразу сломалась. Официант, потея от натуги, вытащил остатки пробки штопором, изображавшим писающего мальчика. Но и это шампанское отдавало уксусом.
В ресторане произошел небольшой переполох.
— Пардон, месье… — подошел сконфуженный метрдотель-француз. — Транспортировка по воде… Тяжелые климатические условия.
— Ладно, давайте водку, — сказал Гривс с безнадежностью в голосе. — Только не рюмку, а сразу бутылку.
Потрясенный заказом, метрдотель раскрыл рот:
— Пардон, месье — русский?
— Месье — пьяница, — ответил Гривс.
— А не слишком ли вы много пьете? — осторожно спросил японец, когда Гривс залпом хлопнул фужер водки.
— Один человек мне когда-то сказал, что можно верить лишь этому. — И Гривс постучал по бутылке. — Его звали Джим. Но это долго рассказывать.
— Вам нужно вступить в организацию борцов за мир. Я имею в виду, конечно, честную организацию, — сказал японец, наливая под столом саке в бокал. — Тогда у вас появится цель в жизни, и вы не будете столько пить.
— Что такое честная организация? — спросил Гривс. — Уже в самом понятии «организация» есть что-то нечестное. Нет, я патологически боюсь любых организаций. В любой из них — правой или левой — свои вожди, свои бюрократы, свои подхалимы, своя дисциплина. А я устал подчиняться командам. Мне бы вон туда!
И Гривс показал на маленькую хижину из бамбука, возвышавшуюся на сваях над искусственным водопадом.
— Что это? — спросил японец.
— Это своего рода местная достопримечательность — ресторан для двоих. Только он и она, и больше никого и ничего. Сидят там, наверно, сейчас двое голубков, воркуют, а на все остальное им наплевать. Завидую. — И Гривс снова приложился к водке.
В это время к ресторану для двоих подошли несколько молодых американских летчиков, изрядно подвыпивших, судя по некоторой некоординированности их движений.
— Сэм! — закричал один из них. — Ты что, заснул?
Сэм — симпатичный веснушчатый летчик, совсем еще мальчик, измазанный губной помадой и с потусторонними глазами.
— Мы улетаем в Сайгон через час. Ты что, забыл? — напомнил ему товарищ.
— Сотри живопись с морды! — с хохотом добавил другой.
Глаза Сэма возвратились в реальный мир.
— О'кэй, — сделал успокаивающее движение рукой Сэм и скрылся в хижине.
Его товарищи, держась за животы, покатывались со смеху.
— Ну и Сэм! Ну и уморил! У него даже на ушах помада!
Вскоре Сэм появился снова — уже без помады на ушах, причесавшийся и подтянувшийся. С подчеркнутой вежливостью он вывел из хижины девчонку с седыми волосами и в несколько помятом платьице выше коленей.
Девчонка на ходу записывала свой телефон помадой на бумажке. Летчики с ироническим почтением козырнули ей.
— Позвони, если полетишь через Гонолулу, — сказала девчонка.
Видно было, что Сэм ей нравится и с ним жалко расставаться. Сэм что-то хотел ей сказать, но ничего не смог выдавить из себя и с натянутой бодростью пробормотал, засовывая листок с записанным номером телефона в карман:
— Война.
Товарищи подхватили его и втолкнули в ожидавший у ворот «виллис», весело помахав девчонке.
— Вот вам и ресторан для двоих, — резюмировал японец. — От жизни никуда не убежишь. Если мы прячемся, она поддевает нас и выволакивает вилкой, как вы устриц из раковин. Разве существует свобода от жизни?
Крыть было нечем.
Но вступать в организацию борцов за мир тоже не хотелось.
Японец уехал произносить речь на торжественном собрании, а Гривс пошел бродить пешком по Гонолулу.
Он размышлял о том, что в бегстве от жизни, пусть даже временном, может быть, и есть единственное счастье. Конечно, потом наступает отрезвление, но испытанного уже никто и ничто не отнимет. Та гаваянка когда-то обманула его, видимо, не поверив ему (мало ли кто, выпив, начинает сентиментальничать!). Но главное было не в том, что она его обманула. Все равно никто у него никогда не отнимет то, как они рядом лежали на сонно покачивающейся воде, как звездное небо наклонялось над ними, как где-то вдали медленно плыл, словно хрустальный башмачок, крошечный светящийся пароход и как он, Гривс, целовал ее твердые соленые груди.
«Все-таки хорошо, что я вернулся сюда!» — впервые подумал Гривс.
Уже смеркалось, и улицы обросли огнями, а Гривс все бродил и бродил по Гонолулу, заходя то в один бар, то в другой, и всюду пил водку, уже не надеясь найти и Америке нормальное шампанское.
Сколько он выпил, Гривс уже не помнил.
В нем сместилось прошлое и настоящее, и когда его взгляд падал на собственную рубашку, расписанную пагодами и пальмами, ему казалось, что он все тот же матросик с «Аризоны», получивший короткую увольнительную. «Как глупо, что ребята с „Аризоны“ отняли у меня сегодня альбом и карандаш!» — думал Гривс, видя измученное лицо негра-чистильщика, упершего, словно роденовский «Мыслитель», подбородок в сапожную щетку, или радостные лица голопузых детишек, которые, зажмурившись, сосали по очереди ярко-алый леденец на палочке.
Вдруг Гривс увидел, что рядом с босыми лимонными ногами детишек прямо на асфальте сидел рыжий О'Келли и делал для них бумажного змея из газеты, в которой была напечатана речь японца на торжественном собрании по поводу годовщины Пирл-Харбора.
Глухой бармен с искаженным лицом пытался высвободить проводок от старомодного слухового аппарата, запутавшийся вокруг ракеты, стоявшей среди тропических цветов. На ракете была надпись: «Делайте войну, не делайте любовь». Ракета запищала дельфиньим голоском, и представительница компании «Авиз» с позолоченными шариками бросила ей из эмалированного тазика вместо рыбы серебристую от холода бутылку французского шампанского. Ракета взмыла в небо, а на ней верхом сидел голый до пояса человек в офицерской фуражке с клочьями крема на трясущихся щеках.
— Что случилось? — подъезжая на «додже», закричал бармену Берт из херцевского офиса с туристским эбеновым перстнем — крошечной копией деревянных идолов — на руке.
— Напишите на бумажке, — сказал бармен. — Я ничего не слышу.
Прижавшись к стене с именами погибших при Пирл-Харборе, стоял долговязый русский, но уже не в замшевых башмаках, а в кирзовых разбитых сапогах, обмотанных медной проволокой. Отец Гривса обеими руками запихивал русскому в рот консервную банку. Человек в тирольской шляпе, на котором была сержантская гимнастерка с высовывавшимся из нагрудного кармана зеркальцем, помогал отцу Гривса, вдалбливая консервную банку прикладом в глотку русскому.
Парнишка-художник с фабрики тканей делал последние мазки на картине «Человечество», вписывая туда лицо старшины, похожего на техасского фермера. Сходство увеличивалось сейчас еще тем, что на старшине была техасская шляпа. Старшина вышел из холста, однако продолжая оставаться на нем, и сказал, удивленно оглядев картину:
— Ишь, ты… Американец, а рисует.
К картине подбежали молодые подвыпившие летчики, спешившие в Сайгон, с малярными кистями, ведрами и стали замазывать картину известью.
Девочка Сэма, еле держа огромную, как отбойный молоток, помаду, стала выводить ею поверх бывшей картины номер своего телефона.
Священник с черным от копоти лицом пикировал на «Аризону» в японском бомбардировщике, а японец выполз из воды со своим саквояжем, достал из него вместо саке библию и стал читать, беззвучно шевеля губами. Гривс перегнулся через плечо японца и увидел, что на страницах библии было крупными буквами выведено: «Мы стараемся сильнее… Мы стараемся сильнее…» — и ничего больше.
Рядом другой Гривс лежал мертвый с наколкой «Джим любит Нэнси» на руке, обнимающей сержанта, а его худенькая мать в бигуди, накрученных на жидкие седые волосы, равномерно делала приседания с гантелями в руках.
Гривсу стало страшно.
Гривс встряхнул головой, стараясь избавиться от лезущей чертовщины, и увидел, что находится перед знакомым ему полинезийским баром, совершенно неизменившимся.
Из бара вышел рослый моряк, обнимая девчонку и шикарно подметая асфальт клешами.
— Билл! — закричал Гривс, бросаясь к нему.
— Вы, кажется, перехватили, сэр! — добродушно сказал моряк.
Гривс зашел в бар, охваченный каким-то странным предчувствием.
Деревянные идолы со скрещенными на груди руками равнодушно взглянули на него, не узнавая.
У стойки бара Гривс увидел на металлическом полукружье маленькую ногу с серебряной цепочкой. Правда, не было родинки, но на лице шевелились и вздрагивали такие же огромные глаза. В черных волосах так же пронзительно белел тропический цветок.
— Здравствуй… — подошел Гривс к девушке. — Ты ждала меня?
— Да, сэр, — ответила она.
— Ты совершенно не изменилась, — сказал Гривс. — А ведь прошло двадцать пять лет. Только куда ты спрятала свою родинку?
Девушка привыкла ко всему и ничему не удивлялась.
— Ты спрятала ее до моего возвращения? — ласково улыбнулся Гривс. — А потом ты достанешь ее и положишь на прежнее место. Хорошо?
— Да, сэр.
— Пойдем отсюда, — сказал Гривс, беря ее за руку. — Тот пароход все еще ждет нас. Хорошо?
— Да, сэр, — покорно ответила девушка.
— Сними, пожалуйста, туфли, — сказал Гривс, когда они пришли на пустынный ночной пляж. — Я хочу, чтобы все было как тогда.
— Может быть, мы лучше пойдем в отель, сэр? Здесь бывает полиция, — сказала девушка.
— Нет, нет! Здесь лучше. Разве ты не помнишь? — счастливо улыбаясь, сказал Гривс. — Почему же ты не снимаешь туфли?
Девушка сняла туфли, и серебряная цепочка на щиколотке то ныряла в песок, то выныривала из него, поблескивая в лунном свете. Рядом вздыхал и ворочался океан, пересыпанный звездами. Вдали медленно плыл, словно хрустальный башмачок, крошечный светящийся пароход.
Они легли на песок около сваленных в кучу облупленных серф-бордов — досок для балансирования на воде.
— Когда мы были здесь первый раз, еще не придумали серф-бордов, — сказал Гривс.
«Черт его знает, может быть, я действительно с ним когда-то здесь была, — подумала девушка. — Но мне кажется, что серф-борды были всегда».
Однако она ответила:
— Да, сэр, тогда еще не было серф-бордов. — Исходя из своего опыта, она знала, что мужчинам лучше всего поддакивать. Особенно пьяным.
— Ты любишь меня? — спросил Гривс.
— Да, — ответила она.
Белая полоска зубов внутри ее чуть вывороченных губ медленно растворилась навстречу ему, и все вокруг исчезло, кроме теплой глубины ее рта и огромных глаз, казалось, растекшихся по всему ее лицу.
Потом Гривс держал ее руку в своей и невнятно говорил:
— Я тебя любил всю жизнь, понимаешь? Я простил, что ты обманула меня: ведь у тебя были мать и сестры, и их надо было кормить. Но сейчас ты возьмешь у меня денег, чтобы тебе не надо было обманывать меня снова. — Гривс вытащил толстую пачку долларов и стал запихивать ей в сумочку дрожащими руками.
Девушка испугалась. Она никогда не видела столько денег.
«Черт его знает, что за этим кроется! — мелькнуло в ее голове. — Мэри однажды накололась на фальшивомонетчика. А может быть, он из полиции?»
— Нет, нет, сэр… Мне не надо денег! — торопливо сказала она, вставая.
— Возьми, — просил Гривс.
— Нет, нет! — мотала она головой, пятясь.
— Но ты не уйдешь от меня? — хватал Гривс ее за руки.
— Я должна идти, сэр, — пыталась высвободиться девушка.
— Я провожу тебя, — не отставал Гривс.
— Не надо, сэр, — отстраняла его девушка, продолжая пятиться.
— Я тебя увижу завтра? Хочешь в восемь часов здесь, на пляже? И ты принесешь с собой родинку? Хорошо?
— Да, сэр… — сказала она, чтобы хоть как-нибудь отделаться от этого странного человека.
— А потом мы с тобой уедем, обязательно уедем. Куда-нибудь. Я разведусь и женюсь на тебе. Я хочу тебя рисовать. Быть может, я не совсем разучился. Мы не станем с тобой расставаться всю жизнь. Конечно, я постарел за эти двадцать пять лет, а ты осталась такой же, как и была, и тебе будет трудно со мной, но ты только люби меня, и я тоже тогда снова буду молодым… — задыхаясь, бессвязно бормотал Гривс.
Девушка вырвалась и убежала вверх по той же самой каменной лестнице. Гривс остался один.
Но внезапно из-под серф-бордов вылез Джим с бутылкой в руке и, постучав желтым обломанным ногтем по стеклу, мрачно сказал:
— Никому нельзя верить. Только бутылке…
— Неужели никому? — медленно спросил Гривс. По лунной серебряной дорожке, скача на волнах, скользил серф-борд. На нем, балансируя, стоял официант-китаец с морщинистым, как печеное яблоко, лицом, держа в руках поднос с маленькой ракетой, направленной в звездное небо.
— Лучше не стоит, сэр… — ласково покачал головой китаец.
В полосатом шезлонге сидела старуха-гаваянка и сосала большую шкиперскую трубку, прихлебывая французское шампанское.
— Верить? — раздалось из черного провала ее рта.
— Верить? — И драгоценное колье, точно такое же, как на почтенных леди из «Хилтона», затряслось от хихиканья над лохмотьями.
Гривс бросился за девушкой, но ее и след простыл.
Гривс шел по улицам, как лунатик, не замечая прохожих и машин. Он знал, куда ему надо было идти.
Крадучись, Гривс подошел к полинезийскому бару.
Нет, на этот раз он не вошел через парадную дверь. Гривс перепрыгнул через невысокую чугунную изгородь и оказался в саду, таинственно мерцавшем от лампочек, подсвечивавших листву снизу. Гривс подошел к распахнутому в сад окну бара и, медленно-медленно выдвигая голову из-за ветвей магнолии, заглянул в окно.
Вдали, за безучастным профилем деревянного идола, Гривс увидел серебряную цепочку на маленькой ноге. Девушка сидела за стойкой, и чья-то рука хозяйски гладила ее по спине.
И тогда Гривс засмеялся.
Он шел по улицам и продолжал смеяться, и люди отшатывались от него…
…«Мы стараемся сильнее» — было кокетливо написано на эмалированном жетоне, приколотом к лацкану представительницы компании «Авиз», которой Гривс сдавал ключ от машины в аэропорту Гонолулу.
В своей изящной красной униформе девушка была похожа на тоненькую струйку томатного сока. С ее мандаринно-просвечивающих мочек свешивались на длинных нитках два хрустальных шарика, наполненных светящимся газом.
Девушка старалась. Ее соперница из Сан-Франциско была побеждена.
— Вы пробыли здесь только два дня. Это преступление, сэр… — обаятельно укоряла Гривса девушка.
— Бизнес… — усмехнувшись, пожал плечами Гривс. — Большой бизнес.
У Гривса отчаянно болела голова, и он озирался по залу в поисках бара.
Напротив Гривс увидел японца, сдававшего ключ от «мерседеса» в офис конкурирующей компании «Херц».
«Японец заблуждается… — подумал Гривс. — Человеческая психология остается такой же. И пока она остается такой же, все может повториться. И Пирл-Харбор тоже».
— Ну как, вы произнесли вашу речь? — спросил Гривс, подходя к японцу.
— Произнес, — вздохнул японец. — Была довольно пошлая обстановка. Дамы пришли демонстрировать туалеты, мужчины — патриотизм. Мне показалось, что все забыли, чем был на самом деле Пирл-Харбор. Знаете, по совести говоря, мне иногда кажется, что я зря занимаюсь всеми этими поездками и выступлениями. Но надо что-то делать.
Да, надо было что-то делать, но что и как, Гривс не знал. И все-таки жить стоило хотя бы для того, чтобы давать по морде таким, как тот, в тирольской шляпе.
— У вас есть еще саке? — спросил Гривс японца. Японец встряхнул свой неразлучный саквояж.
— Кажется, еще что-то осталось… — грустно улыбнулся он.
Нет, теперь Гривс не спутал бы его ни с каким другим японцем. Так грустно улыбался только он.
«Все-таки зря мы бросили на них бомбу в Хиросиме», — подумал Гривс и вспомнил вслух:
— Закурим? — спросил Гривс и щелкнул зажигалкой, купленной в «Хилтоне».
Протягивая ровный язычок газового пламени к сигарете японца, Гривс вдруг заметил, что на зажигалке было выгравировано: «Помни Пирл-Харбор!»
— У меня тоже есть такая зажигалка, — сказал японец.