Девушка почувствовала на себе взгляд. Девушка была в кепке — не в какой-нибудь кожаной «парижанке», а в обыкновенной буклешке, — и подумала, что этот взгляд относится к ее кепке, а не к ней самой. Ей уже порядком поднадоели эти взгляды — то любопытствующие, то осуждающие. Но, может, назло таким взглядам она и продолжала носить кепку. Есть взгляды, которые скользят по тебе, как будто у них нет веса. Но у этого взгляда была тяжесть, заставившая девушку почти вздрогнуть.

Девушка стояла на задней площадке битком набитого старенького трамвая, придавленная к окну, так что козырек ее кепки упирался в стекло. Толстяк в украинской вышитой рубашке с красненькими кисточками поставил ей на дешевенькую туфлю-вельветку еле впихнутое в трамвай овальное, в человеческий рост зеркало в оправе с завитками из фальшивой бронзы, сделанное под мебель Зимнего дворца или под что-то подобное. На обратной стороне зеркала висел неотодранный ярлык мастерских художественного фонда. Девушка еле высвободила ногу из-под зеркала и на мгновение поджала, потому что ногу некуда было ставить. Слева от девушки в зеркале отражалось лицо толстяка с глазами, выпученными из-под огромного побагровевшего жировика на лбу, делавшего его обладателя похожим на носорога. Толстяк уставился свирепым взглядом в зеркало, обнятое его борцовскими ручищами. Исход борьбы — кто кого, или он зеркало, или зеркало его, — еще не был предрешен. Справа от девушки покачивались потусторонние, непонятного пестренького цвета глаза, полузатененные засаленной, потерявшей очертания шляпой. Из-под шляпы что-то икало в плечо девушки, обдавая ее плодово-ягодным бормотушным запашком. В ее бедро больно упиралась бутылка, пребывающая в кармане соседа. Взгляд, который почувствовала девушка, был не из трамвая. Девушка посмотрела в окно и увидела, что взгляд исходит от кого-то за рулем оранжевого пикапа-«Жигуленка», почти уткнувшегося в трамвайный буфер; к буферу мальчишки привязали для музыкального развлечения пустую консервную банку, колотящуюся при движении по булыжинам. Лобовое стекло пикапа было пыльным, и лицо водителя лишь полупроступало. Но глаза виднелись отчетливо, как будто существовали отдельно от лица Глаза были похожи на два неестественно голубых, светящихся шарика, подвешенных в воздухе над рулем пустой машины, которая идет без водителя, сама по себе Девушке в кепке даже стало страшновато Трамвай дернулся и пополз дальше по старомосковской улочке, где на подоконниках деревянных домов стояли обвязанные марлей трехлитровые банки с лохматыми медузами «чайного гриба» и зеленые пупырчатые рога столетника. Трамвай доживал свой век вместе с этими домами, и казалось, что между ними и трамваем было какое-то грустное взаимопонимание. Оранжевый пикап опять следовал за трамваем, и взгляд из пикапа продолжался. Девушка в кепке опустила глаза, с трудом вытянула из прижатой к стене полиэтиленовой сумки с изображением мишки-героя только что закончившихся Олимпийских игр «Иностранную литературу» и еле раскрыла ее, потому что между лицом и окном почти не было пространства. Перед глазами прыгали буквы, кое-как складывающиеся в словосочетания, такие далекие от пыхтящего толстяка с зеркалом, от чужой бутылки, упирающейся ей в бедро, от двух голубых шариков внутри кажущегося пустым оранжевого пикапа, от нее самой: «Да, я намерена торговать своим телом. И заявляю об этом во всеуслышание! сказала Мэри-Джейн Хэккет, приехавшая из штата Кентукки. — На талант спроса уже нет. Им подавай просто тело. Молодое и аппетитное». Взглянув поверх «Иностранной литературы» в окно, девушка снова увидела те же самые неотрывные глаза, отдельные от лица. Но вдруг на мгновение включились дворники, смывая струйками воды пыль с лобового стекла оранжевого пикапа, и глаза обросли лицом. Лицо было мужское, сильное и даже почти молодое, если бы не резкие морщины на загорелом лбу. Голова была наголо выбрита, и человек за рулем походил на чуть постаревшего солдата или на кого-то, только что выпущенного из тюрьмы. Бритый не улыбался, не заигрывал глазами — он только смотрел. Девушке стало не по себе. «Может быть, мне кажется, что он меня преследует? Едет за трамваем, да и все… Смотрит на трамвай, а вовсе не на меня и даже не на мою кепку, — подумала девушка и снова защитилась „Иностранной литературой“. — А может быть, мне тайно хочется, чтобы меня преследовали? Для этого и кепка? — съязвила девушка самой себе. — Может быть, я тоже Мэри-Джейн, только недоразвитая?»

Буквы перед глазами снова затряслись в такт движению трамвая по еще дореволюционным булыжникам:

«— Фи, фи, Мэри-Джейн, — сказал высокий молодой человек.

— А когда, интересно, ты в последний раз целовал девушку? требовательно спросила она.

— В двадцать восьмом году, в честь избрания президентом Герберта Гувера, — не задумываясь ответил тот.

Все в приемной добродушно рассмеялись».

И девушке показалось, что над ней все тоже рассмеялись, но только далека не добродушно: и толстяк с зеркалом — так, что затанцевали красненькие кисточки его украинской вышитой рубашки, — и тощий выпивоха в засаленной шляпе, и бывший невидимка за рулем оранжевого пикапа. Про себя девушка считала остановки: «Первая… вторая… третья… Следующая моя». Втиснула «Иностранную литературу» в сумку, стукнувшись козырьком кепки о край зеркала, и, пробиваясь к выходу, все-таки взглянула в сторону окна сквозь чьи-то слипшиеся лица и плечи: в просветах неумолимо брезжило нечто оранжевое. Соскочив с подножки трамвая и выдергивая сумку, потому что голова олимпийского мишки на полиэтилене застряла в захлопнувшихся дверях, девушка с тоской подумала, не глядя в сторону пикапа: «Только бы не пристал… Этого еще не хватало для полного счастья». Но когда трамвай двинулся и девушка попыталась перейти улицу, оранжевый бок пикапа вырос перед ней, и крепкая рука распахнула дверцу.

— Садитесь.

Сзади возмущенно загудел мебельный фургон.

— Садитесь, — повелительно сказал бритый. — Здесь нельзя стоять. Я вам все потом объясню.

И девушка, сама не зная почему, села, и пикап двинулся, как и прежде, за трамваем, сопровождаемый неукротимым призраком мебельного фургона, видневшегося в зеркальце заднего обзора.

— Что вы мне объясните? — спросила девушка, не глядя влево и смертельно злясь на себя за то, что неизвестно почему оказалась в этом оранжевом пикапе, В пикапе был какой-то странный огородный запах.

— Я ехал за вами, — ответил бритый. — Меня испугало ваше лицо.

— А меня ваше… — передернулась девушка.

— Вы думали о бессмысленности жизни, — не слушая ее, продолжал бритый. — Я это понял по вашему лицу. А если человек мыслит даже о бессмысленности жизни, то жизнь уже этим небессмысленна…

— Вы каждый раз повторяете эту заученную фразу, когда ездите за трамваями и высматриваете женщин? А троллейбусами и автобусами вы тоже не пренебрегаете? С поездами метро, наверное, посложнее — на «Жигулях» под землю не въедешь?.. — спросила девушка, а сама сжалась: «А ведь я действительно думала о том, что жизнь бессмысленна, особенно когда увидела рачьи буркалы толстяка, обнимающего зеркало… А потом — эта бутылка в бок… Впрочем, кто не думает о бессмысленности жизни, когда тебя давят со всех сторон… Тоже мне философ-провидец… Это наверняка старый трюк автомашинного бабника. Разыгрывает сочувствие к женским страданиям, написанным на так называемых прекрасных измученных лицах… Частник за рулем в роли трамвайного сострадателя… Французский барон целовал девушку низкого звания, ее до себя возвышая… Почему в этом пикапе пахнет огородом?»

— Не надо так, — не раздражаясь, сказал бритый. — Вы все равно не верите тому, что сейчас говорите и думаете. Иначе бы вы не сели в мою машину.

— А почему я должна была в нее сесть?

— Вы не были должны. Но вы сели. Значит, вам так хотелось.

— Мне совсем не хотелось. Я растерялась от гудков этого дурацкого мебельного фургона. Остановите машину. Куда вы меня везете?

— За вашим трамваем.

— Я уже вышла из него. Я приехала.

— Вы никуда еще не приехали. Вы еще там, в трамвае. Видите, это ваше лицо прижато к окну. Вы думаете о бессмысленности жизни. Потом вы замечаете на себе взгляд. Еще не понимаете, чей. Оглядываетесь. Толстяк с зеркалом. Забулдыга в том, что было шляпой. Нет, не они. Тогда вы поднимаете глаза и видите меня. Не лицо, а нечто туманное, потому что лобовое стекло в пыли. Может быть, вы видели только мои глаза. Они вас пугают. Вы прикрываетесь «Иностранной литературой», но сквозь страницы ощущаете мой взгляд. Я чувствую что я вам нужен, и поэтому еду за вашим трамваем.

— Мне не нужен никто.

— Тогда вы несчастны. Но это неправда. Вы просто растеряны и не знаете, что вам делать.

— Слушайте, что вы мне лезете в душу? Остановите машину…

— Я остановлю ее, когда остановится трамвай, в котором вы еще едете. Вот я включаю дворники, и они смывают пыль с лобового стекла. Теперь вы видите мое лицо. Вас пугает моя бритая голова. Вы опять защищаетесь от меня «Иностранной литературой» — только торчит ваша кепка над обложкой. Трамвай останавливается. Я останавливаюсь тоже. Вы выходите из трамвая, и… Постойте. Не надо открывать дверцу машины изнутри. Вы ее еще не открыли снаружи. Вот загудел мебельный фургон. Вот я вам говорю: «Садитесь». Вот вы сели и сами не можете понять, почему вы это сделали.

Девушка сделала попытку открыть дверцу машины, но ее руку властно перехватила рука бритого. Несмотря на жесткое движение, сама рука была мягкой, негрубой. Девушку поразило, что рука не показалась ей чужой. Голос показался тоже не чужим:

— Не уходите.

Трамвай тронулся, выплевывая из себя вослед пассажирам их пуговицы.

Все тот же мебельный фургон издал уже не гудок, а вопль, и пикап опять двинулся по тем же трамвайным рельсам. На выбоине в булыжниках машину тряхнуло. Девушка услышала за спиной странный звон и невольно обернулась. Все пространство внутри пикапа было заполнено. Звенели три ящика с бутылками — один с шампанским, второй с водкой, третий с минеральной водой. Покачивались два эмалированных ведра — одно с помидорами, другое с огурцами. Из корзины выкатывались яблоки и груши, натыкаясь на морды трех бледных в предчувствии зажаренности поросят, почивающих на грудах зелени петрушки, кинзы, укропа, цицмати, мяты, редиса. Вот почему в пикапе так пахло огородом.

— Что это? — вырвалось у девушки.

— Это все мы с вами сейчас будем пить и есть, — не улыбнувшись, сказал бритый.

— Слушайте, если вы думаете, что я буду частью вашего психологического эксперимента… — вспылила девушка. — Остановите наконец машину!

Бритый вдруг круто завернул и затормозил, взобравшись правыми колесами на тротуар, так что музыкальная дрожь прошла по всем бутылкам. Мебельный фургон, громыхая, промчался мимо, и оттуда яростно погрозил волосатый кулак с наколкой.

Бритый выключил зажигание и, откинувшись спиной, закрыл глаза. Голубые шарики, светящиеся изнутри, исчезли под мертвыми веками. Лицо вдруг потеряло силу черт, стало безжизненным, как будто вот-вот распадется. Только морщины на лбу сохраняли свою резкость. Их было ровно три.

— Вы что, меня не слышите? — срывающимся голосом почти закричала девушка.

— Слышу, — ответил бритый. — Вы вышли из трамвая. Но вы еще не сели в мою машину.

«Сумасшедший, — подумала девушка. — А может быть, он просто болен, и у него горячка? Белая горячка? — И вдруг, к своему ужасу, почувствовала, что не может открыть дверцу машины — рука не поднимается. — Гипнотизер? мелькнула лихорадочная мысль. — Почему я сижу с ним, как дура, и не выхожу из машины? Нет, он не гипнотизер… и не похож на мошенника». И вдруг внезапно возникшим в ней материнским чутьем она догадалась: он смертельно устал, и ему просто-напросто хочется спать. Может быть, он уже спит? В бритом, беспомощно откинувшемся на спинку сиденья, было что-то от мальчишки. Вконец измотанного мальчишки.

— Что с вами? — осторожно прикоснулась она к его руке, словно стараясь убедиться в том, что он не умер. — Вы спите?

— Нет, я не сплю, — ответил бритый, не открывая глаз. — Но спать мне очень хочется. Я не спал уже трое суток.

— Ну и поспите… Хотите, я посижу рядом с вами, пока вы спите? сказала она неожиданно для себя, сама пораженная тем, что не уходит и не может уйти.

— Хочу… А вот спать не могу. Я только немножко отдохну. Можно?

Она даже не ответила «можно». Только спросила:

— А почему вы не спали трое суток?

— Самоутверждался… Пытался стать гениальным, — еле шевелил он губами, пробуя усмехнуться над собой.

— И получилось? — попробовала усмехнуться и она, но тоже не вышло.

— Кажется, да… — Он открыл глаза, и она увидела красные прожилки бессонницы вокруг голубых шариков. — Черт с ней, с моей гениальностью. Но вы знаете, мне сейчас никак нельзя умирать. Я должен быть осторожен с собой, как с драгоценностью. Мне нельзя летать на самолетах, потому что они разбиваются. Мне не стоит водить машину, потому что какой-нибудь пьяный идиот может в меня врезаться. Мне даже на улицу лучше не высовываться — вдруг на меня свалится кирпич. Меня нужно запереть в четырех стенах лаборатории и приковать для надежности цепью. Я, кажется, сделал великое открытие… Знаете, может быть, я самый нужный сегодня человечеству человек…

— Многие так про себя думают, — сказала девушка. — Я почему-то не могу выносить лицо одного телевизионного диктора. Он безусловно уверен в том, что он самый нужный человечеству человек. А он просто-напросто жирный попугай в галстуке и запонках.

— Вы не очень нежны в определениях, — сказал бритый. — Еще в окне трамвая я заметил, что, несмотря на вашу растерянность перед жизнью, у вас жесткие серые глаза. Это спасет вас. Или убьет. От растерянности иногда становятся злыми. По-моему, и кепку вы носите от злости. Для вас кепка то же, что для меня бритая голова. Я ее обрил сегодня. Назло. Кому точно — не знаю, но назло. А все-таки какой человек, вы думаете, сегодня самый нужный? Сразу для всех стран, для всех людей?

Девушка задумалась.

— Человек, который дал бы людям общую веру во что-то, — запинаясь, сказала она всерьез.

— Чепуха! — с веселой уверенностью воскликнул бритый, оживая на ее глазах. — Общей веры для всех никогда не может быть! Как может быть общая вера во что-то у мерзавца с честным человеком?!. На этом все христианство заклинилось, и не только оно… Общая вера во что-то — это слишком размыто, бесплотно… С конкретным злом можно бороться только конкретно. Подумайте, — какое конкретное зло сейчас угрожает всем?

— Война, — сказала девушка. — Вы что, изобрели антибомбу?

Бритый погрустнел, его голубые шарики на миг потеряли внутреннее свечение.

— Нет, антибомбы я не изобрел. А жаль, — тихо сказал он и опять ушел в себя, закрыл глаза. — Но я создал ардабиолу.

— Что? — не поняла девушка.

— Ар-да-би-о-лу, — терпеливо произнес он по складам, не открывая глаз. — Я никогда не отличался скромностью. Моя фамилия Ардабьев. Но это не только моя фамилия. Это фамилия моего отца. Моего деда. И дальше, дальше. По семейным преданиям, фамилия произошла от выражения «Орду бьем…».

— А что же такое, эта ваша ардабиола?

— Это растение. Хотите посмотреть? — Не дожидаясь согласия, он открыл снова засветившиеся голубые глаза и, обернувшись назад, извлек из-под груды зелени ничем особенным не приметную ветку, на которой висело несколько небольших зеленых плодов. — Не правда ли, они похожи на фейхоа?

— Я никогда не видела фейхоа, — призналась девушка. — Это, кажется, японский фрукт?

— Почему японский? Он растет и у нас, на побережье Черного моря, словно обиделся Ардабьев.

— Я никогда не была на море.

— Будете… Море от вас не убежит. Но это растение ничего общего не имеет с фейхоа. Оно — дитя насекомого и другого растения.

«Сумасшедший, — утвердилась в своем опасении девушка и снова захотела выйти из машины, и снова не смогла. — А вдруг он вправду — гений?»

Теперь уже не сзади, а справа раздался воинственный клич грузовика, пытавшегося выехать из ворот, которые, оказывается, загородил оранжевый пикап. На воротах была надпись: «Швейная фабрика имени Рихарда Зорге».

Ардабьев с тяжким вздохом свел машину снова на трамвайные рельсы.

— Вы знаете этот район? — спросила девушка.

В его глазах появилось смущение, и ее испуг сразу растворился в их мальчишеской голубизне.

— Нет, — честно признался он. — Я просто ехал за вашим трамваем и понятия не имею, где мы сейчас.

— Поверните в следующий переулок направо. Вот так… Теперь поезжайте прямо под знак. Не бойтесь, здесь нет милиции, — скомандовала девушка. Ну вот, мы и приехали. Здесь нам не будут мешать ни мебельные фургоны, ни грузовики швейных фабрик. Рассказывайте мне про вашу ардабиолу…

— Это канал, — с восхищенным удивлением сказал Ардабьев, остановив пикап на песчаном холме прямо над поблескивающей рябью воды, закованной в бетонное русло. На берегу почти никого не было — только старичок рыбак сидел с безнадежной удочкой и пожилая пара рядом с еще мокрым, только что вымытым «Запорожцем», сидя на траве, макала крутые яйца в раскрытый спичечный коробок с солью.

Ардабьев вышел из машины, с хрустом потянулся, подставляя лицо солнцу и опять закрывая глаза. Девушка тоже вышла, но надвинула козырек кепки поглубже. Она избегала солнца на лице.

— Может быть, вам хочется есть? — спросила она. — Вы сегодня завтракали?

— Кажется, нет, — неуверенно сказал Ардабьев, полуслыша ее и наслаждаясь солнцем, растекшимся по лицу.

Девушка полностью завладела инициативой.

— У вас прекрасные помидоры и огурцы в машине. Соль есть?

— Нет, — счастливо жмурясь, ответил Ардабьев.

— Возьмите из ваших запасов и съешьте. Соль я сейчас принесу.

Девушка подошла к пожилой паре и вернулась со щепоткой соли в ладони. Ардабьев уже сидел на песке с двумя огурцами и двумя помидорами на газете. Рядом стояла бутылка шампанского.

— Это что — со стола вашего завтрашнего дня рождения? — спросила девушка, высыпая сольна газету.

— Не догадались, — покачал бритой головой Ардабьев, — Завтра у меня так называемое отмечание кандидатской. Мотаюсь сегодня с утра как угорелый и чувствую себя полным ничтожеством. Вы думаете, что так легко достать трех поросят?

— Не думаю, — в первый раз улыбнулась девушка. — Кстати, они не испортятся?

— Черт с ними, — махнул рукой Ардабьев. — Жаль, что их нельзя начать немедленно есть. Одного поросенка мы дали бы вон тому рыбачку, другого той паре у «Запорожца», а третьего съели бы сами… А шампанское и водку расставили бы шеренгой на берегу канала. Вот это было бы отмечание диссертации!

— А о чем она? Об ардабиоле? — осторожно подвела его к ускользавшей теме девушка.

— Если бы… Моя диссертация ни гроша ломаного не стоит по сравнению с ардабиолой… Вы знаете, как ни смешно — она о помидорах… — И Ардабьев вонзился крепкими ровными зубами в алый помидор, даже забыв его посыпать солью.

Ардабьев был действительно и смертельно усталым и смертельно голодным. Девушка точно догадалась и о первом и о втором. Помидорные семечки вместе с соком брызнули на его еще совсем новые ярко-синие джинсы, но он даже не отряхнул их. Ардабьев сдернул с бутылки шампанского серебряную шапочку, раскрутил проволоку, и пластмассовая пробка немедленно вылетела вместе с фонтаном пены в воздух.

— Половина, кажется, осталась, — посмотрел Ардабьев темно-зеленое тело бутылки на свет. — Стаканов у меня нет.

Девушка отпила немного и отставила бутылку от него.

— Вам не надо пить… Вы не спали, и вы за рулем. А я машину водить не умею.

— Вы говорите со мной, как говорит моя жена, — усмехнулся Ардабьев. Ехал целый час за незнакомой девушкой в трамвае, а из трамвая сошла моя собственная жена.

Девушке это не понравилось.

— Ардабиола, — сказала она. — Расскажите мне об ардабиоле.

— Если вы дадите мне шампанского, — сказал Ардабьев, опять зажмуриваясь и ложась на песок.

— Вы сказали, что ардабиола — это дитя насекомого и растения? Разве так может быть?

— Шампанского, — просительно проурчал Ардабьев.

— Вам это надо?

— Необходимо.

— Сначала мне показалось, что вы бабник. Потом, что сумасшедший. Но не показалось, что алкоголик.

— Честное слово, я не алкоголик. Я даже не пьяница. Но мне сейчас обязательно нужен глоток шампанского.

— Оно теплое и противное.

— Оно прекрасное, потому что в нем есть пузырьки. Я заклинаю вас всеми трамваями, мебельными фургонами и грузовиками всех швейных фабрик… Один глоток! Иначе я усну непробудным сном, и вы никогда ничего не узнаете об ардабиоле.

Губами он почувствовал прикосновение горлышка бутылки, поднесенной ему девушкой. Шампанское действительно было теплым и противным. Но пузырьки в нем были.

— Нет, Мишечкиных я не приглашу! — стукнул он кулаком по траве, Никаких Мишечкиных! Они недостойны пузырьков!

Девушка была терпелива.

— Вы уже выпили. А теперь — ардабиола.

Он закинул руки за голову и, по-прежнему не открывая глаз, заговорил хриплым шепотом, как будто их кто-то мог слышать.

— Вам кажется дикостью, что можно скрестить насекомое и растение? Еще один пример безграмотности человечества. Но кое-кто из нас, генетиков, об этом знает. Из чего состоит насекомое? Из клеток. Из чего состоит растение? Из клеток. Внутри каждой клетки — хромосома, а внутри нее гены. Мы научились извлекать гены из хромосом. А если их можно извлечь, то можно и соединять в самых различных комбинациях. Только при этом гены надо подвергнуть облучению, чтобы у них не было взаимоотторжения. Нечто вроде сварки двух разных металлов в одно целое… Генная инженерия. Понятно?

— Не все, — ответила девушка. — А природа не отомстит?

— Отомстит, если мы причиним ей зло, станем антиприродой. А если поможем природе, значит, мы сами — природа.

Девушка стряхнула муравья с бритой головы Ардабьева так просто, как будто много раз до этого гладила его голову. Этот свой жест она заметила только тогда, когда он был совершен.

— А для чего вам надо было соединять насекомое и растение?

— Вы слышали что-нибудь о мухе цеце? — спросил он, вслепую нащупывая рукой на песке недопитую бутылку.

— Слышала… От ее укусов бывает сонная болезнь, — ответила девушка, потихоньку отодвигая от его руки бутылку.

— Не только она. Именно в тех районах Африки, где водится муха цеце, был обнаружен особый вид рака — лимфома Бэркита… Не прячьте от меня бутылку! Еще один глоток пузырьков. Я их достоин. Я не Мишечкин! Спасибо за жалость… Ну, так вот: когда-то один ученый нашел такой штамм мухи цеце, из которого ему удалось вывести противораковый субстрат.

— Штамм? Субстрат? — Девушка прикусила травинку с коричневой метелкой.

— Штамм — это вид, что ли… Субстрат — ну, скажем, вещество. Основа вещества… Но эти штамм и субстрат были потеряны. Ученый умер. Трагическая история. Хотя не думаю, что тот субстрат был панацеей от всех видов рака. Рак — это разные трагедии организма, которые мы только по нашему невежеству называем одним именем. Может быть, откроем вторую бутылку шампанского?

— Нет, — твердо сказала девушка. — Второй бутылки не будет. Не теряйте нить.

Ардабьев смирился.

— Я теряю только пузырьки. Но за нить держусь. Что такое рак? Инфекция? Результат распада нервных клеток? Никто точно не знает. Некоторые канцерогены как будто точно найдены — например, никотин. Но раком легких заболевают и некурящие. Поэтому, с вашего разрешения, я сейчас закурю, не чувствуя себя смертником. А вдруг есть психологические канцерогены? Почему канцерогенами не являются, например, наши подавляемые в себе мысли? Древние называли рак «желчной болезнью» — болезнью мрачного ощущения жизни. Разве пессимизм не может быть канцерогеном?

— Я знала одного до идиотизма розового оптимиста, — покачала головой девушка. — Но он умер от рака.

— Никто не знает, какое лицо было у этого оптимиста, когда он оставался наедине с самим собой. Часто те, кто пыжится, изображая оптимистов, на самом деле изъедены тайными червями… Рак, видимо, инфекция. Но инфекции легче пробиться в тело, которое слабо защищено психологией. А если усталость — это тоже канцероген? Любая инфекция — яд. Природа настолько гениальна, что против каждого яда в ней есть противоядие. Но иногда это противоядие может оказаться рассыпанным по разным местам — его только нужно собрать, смонтировать и догадаться, что с чем. Природа разгадывает себя нашими головами. Даже такими уголовными, как моя. Ведь сознайтесь, вы подумали, что я уголовник.

— Не забалтывайтесь, — строго сказала девушка. — Тяните нить. Ближе к ардабиоле.

— Тяну, — покорно сказал Ардабьев. — Ардабиола Ардабьевым не выдумана. Она была создана природой, но разбросана по разным генам. Ардабьев догадался об этом. Сначала был федюнник. Ага, не знаете, что это такое? А вы знаете, как называется эта травинка с коричневой метелкой, которую вы жуете? Не знаете! И я не знаю. Но у нее есть имя. И, возможно, вместе с ее соком в вас входит сейчас одна из неразгаданных сил природы. Например, в вас входит иммунитет против, скажем, бокового склероза спинного мозга. У животных инстинкты тоньше, чем у нас, поэтому они чувствуют, какую травку при какой болезни им надо жевать. Но кое-что чувствуют и люди! Вся народная медицина — это дитя наших еще не убитых инстинктов.

— Вы не пережаритесь на солнце? У вас уже начал обгорать нос, предупредила девушка. — Или это ваше любимое положение при лекциях — лежа, с закрытыми глазами? Итак, федюнник…

— Я родом из Сибири. Федюнник — это такое кустистое растение вроде голубичного, только с невкусными коричневатыми ягодами. В наших местах их исстари едят при раковых опухолях. Или сушат и заваривают. А еще… еще их едят при несчастной любви. У федюнника не только противоопухольная сила, но и антидепрессантная. Есть даже одна запевка. Можно спою?

И, не открывая глаз, не поднимаясь с травы, тихонечко запел:

Я милка не удержала, обнимая сапоги, и в тайгу я прибежала: ой, федюнник, помоги! Без милка я иссушилась, без милка сошла с ума. На две ягодки решилась. Третья просится сама! А четверта ягодинка закачала во хмелю, и такая в ней сладинка, что не хочется в петлю…

— Красиво, правда? Даже в моем исполнении.

— Красиво, — сказала девушка. — Но что делать, когда голова в петле, а ягода в зубах?

— Сначала — проглотить ягоду, — пытаясь быть уверенным, ответил Ардабьев, но сделал паузу. — Если, конечно, она не волчья.

— Пока ягоду не проглотишь, не узнаешь, — нахмурилась девушка и вдруг прикусила губу, как будто ей стало больно. Она слегка побледнела.

Но Ардабьев не видел этого. Его измученные бессонницей глаза на запрокинутом, подставленном солнцу лице были закрыты. Ардабьев давным-давно не лежал с закрытыми глазами под солнцем, так, чтобы под затылком был теплый песок, а протянутой рукой можно было взять этот песок в горсть и медленно разжимать пальцы, чувствуя шелестящее сквозь них время.

«В отпуск… Надо поехать куда-нибудь в отпуск, — молча шепнул он себе. — Только спать или вот так лежать под солнцем. Не думать. Счастливый Мишечкин! Как он гордо заявил однажды: „Во время отпуска я полностью выключаю сознание“. Вся беда в том, что, вернувшись из отпуска, он забывает его включить. Но, возможно, этим он тоже счастлив. А я какой-то проклятый. Не умею выключаться. Эта девушка мне нравится. Черт знает почему, но нравится. Так нет, чтобы поухаживать. Опять думаю, как заведенный, о своем. Втаскиваю ее в свои мысли. А она, наверно, от собственных не знает, как избавиться. С ней что-то произошло. Происходит. Она уже проглотила какую-то волчью ягоду. А вдруг не одну? Я ей подсовываю свою ардабиолу. А ей, может быть, нужно что-то совсем другое. Почему я думаю об этой девушке, вместо того чтобы погладить ее руку?»

— Ваш отец жив? — спросил Ардабьев.

— Кажется, жив, — неохотно ответила девушка.

— Что значит — кажется?

— Я его никогда не видела.

— Простите, — понял Ардабьев.

Ардабьев, продолжая лежать на песчаном холме рядом с оранжевым пикапом, вдруг поднял тяжелые, непослушные веки. Из-под них снова выкатились голубые светящиеся шарики и внимательно взглянули на девушку. Девушка отвела взгляд. Ардабьев сел на песке, обхватив колени и тоже отведя взгляд. Он почувствовал, что так ей будет легче. Он понял: она не хочет, чтобы он слишком много знал о ней.

— Почему вы молчите? — спросила девушка. — Вы начали рассказывать про федюнник… Даже спели…

Ардабьев не глядел на нее, словно по безмолвному уговору. Но он ее видел. Не здесь, рядом с собой на песчаном холме над каналом, а там, на задней площадке трамвая.

Когда она закрывалась от него «Иностранной литературой», он все равно видел ее профиль в зеркале, обнятом толстяком в украинской рубашке. У нее была гордая четкая линия подбородка, — вздымающаяся над хрупкой, почти прозрачной на свату шеей, обсыпанной родинками. Девушка старалась показать всем и самой себе, что ее никто на свете не может обидеть. А детские оттопыренные губы выдавали уже кем-то нанесенную обиду.

Ардабьев заговорил, как будто продолжая смотреть в окно задней площадки трамвая:

— Вы знаете, я никогда не представлял, что мой отец может заболеть. В нем, казалось, не было ни одной дырочки, куда вползет болезнь. В свои шестьдесят он водит электровоз по транссибирке, охотится, рыбачит, всех перепивает, но никто его из канав не вытягивал. И вдруг у него начались боли в груди. Когда ему поставили диагноз — метастазы в легких, — он сбежал из больницы, взял ружье, рюкзак и ушел в тайгу умирать. А через полтора месяца вернулся жив-здоров. Метастазы исчезли. Его спас федюнник. Врачи сказали, что это чудо. Но предупредили, что чудо может оказаться временным.

…Детские оттопыренные губы в зеркале, обнятом трамвайным толстяком, так сжались, что в их углах образовались резкие складки. Она еще так молода, что стоит ей улыбнуться, и эти складки расправятся. Но когда-нибудь они предательски не будут сходить, если она будет даже хохотать. Они еще больше углубятся от улыбок…

— Меня в это время командировали в Африку. К раку это никакого отношения не имело. Но я думал об отце. Я вспомнил ту старую, казалось, погибшую идею противоракового субстрата… Вы запомнили, что такое субстрат?

Там, на трамвайной площадке, детские губы с начинающимися складками не разжимались. Но голос, шедший изнутри, как при чревовещании, ответил:

— Запомнила…

— Я нашел тот потерянный штамм мухи цеце. Вернувшись, я извлек из хромосомы мухи цеце ген и соединил его с геном федюнника. Я вырастил ардабиолу. Представьте, в собственной квартире. В обыкновенном деревянном ящике с обыкновенной землей. Такой же куст, такие же листья, но вместо коричневых ягод появились зеленые плоды, похожие на фейхоа — только поменьше…

…Зеркало в руках толстяка качнулось от рывка трамвая, и из него выпало лицо девушки. Зеркало заколыхалось, как лоскутное одеяло, сшитое из других, случайных лиц.

— Я достал крысу, которой была введена метилнитрозомочевина сильнейший канцероген. У крысы была вызвана опухоль. Крысу, к ужасу моей жены, я поселил в птичьей клетке, выпустив оттуда счастливую этим канарейку. Не знаю почему, я назвал крысу Аллой. Я держал ее впроголодь и потихоньку стал давать ей ардабиолу. Сначала Алла только обнюхивала плоды, но отказывалась есть. Я начал разговаривать с Аллой. Я объяснял, как это важно для нее самой и для людей. Жена решила, что я окончательно рехнулся. Жена поставила мне ультиматум: «Или я, или крыса». Я выбрал крысу. Алла меня послушалась, стала есть ардабиолу. Она вообще оказалась умницей. Через неделю я заметил, что в ее тусклых, печальных глазенках появилась живинка. Заблестела шерсть. Восстановилась частично потерянная координация движений. Алла забегала из угла а угол клетки. Через месяц однажды утром я увидел, что три проволочки птичьей клетки перегрызены и Алла исчезла. Я стал звать ее по имени, и Алла вылезла из-под кухонного шкафа на мой зов. Я чувствовал себя предателем. Я взял ее в руки и попросил у нее прощения за то, что ее надо убить. Я даже заплакал. Когда Аллу вскрыли, то оказалось, что опухоль исчезла. Я поделился своим открытием лишь с одним человеком — с моим коллегой Мишечкиным. Он меня поднял на смех, назвал это научным мистицизмом…

— Молодые люди, вам эта бутылочка не нужна? — раздался ласковенький голосок.

Перед Ардабьевым и девушкой возникла крохотная старушка — с расторопными глазами, держащая в одной руке бутылку из-под шампанского, а в другой — позванивающий дерюжный мешок.

— Бутылку я около рыбака подобрала. Думала — евонная. А он на вас кивнул — мол, ихняя. Я, грит, темно-зелеными не пользуюсь, люблю прозрачность… Так не нужна бутылочка-то?

— Не нужна… — засмеялся Ардабьев и обратился к девушке: — Вот видите, надо было нам вторую бутылку распить в честь бабушки…

— Я и обождать могу… — с готовностью сказала старушка. — Куда мне спешить-то?

— Послезавтра, бабушка, — пообещал Ардабьев. — Послезавтра на это же самое место я привезу много пустых бутылок.

Старушка благодарственно, однако не без сомнения закивала и заковыляла дальше, шевеля кусты палкой.

Девушка, словно по-прежнему не желая, чтобы Ардабьев смотрел ей в глаза, повернулась лицом к каналу. Ардабьев увидел, что часть ее прямых светлых волос на затылке забрана вверх, под кепку, а часть свободно льется вниз, падая на плечи. Под самым ободком кепки на затылке образовалась линия разлома волос, и точно на этой линии проступила темная родинка, такая же, как на ее шее. Толстяка с зеркалом рядом не было, и Ардабьев не мог видеть лица девушки. Но читать можно не только по лицу, но и по спине. Спина была измученная. Спина слушала, но думала о чем-то своем, о чем не хотела думать.

— Дальше, — требовательно сказала девушка. — Не молчите.

— У отца снова начались боли в груди. Он прилетел в Москву. Впервые я увидел его мрачным, мнительным. Я положил его на Каширку. Жидкость из груди откачали, начали химиотерапию, облучение, но сказали, что дело безнадежное. Метастаз на метастазе. Я забрал отца домой. Я рассказал отцу про муху цеце, про федюнник, про Аллу. Я объяснил ему, что это риск. Он согласился. У меня осталось только двенадцать плодов ардабиолы. Я давал их отцу по кусочкам и заваривал листья. Боли прекратились сразу. Волосы, прежде выпадавшие, начали расти. Через месяц снова сделали все анализы. Врачи своим глазам не поверили. Опухоль резервировалась…

— Что? — переспросила девушка.

— Рассосалась… Отец вернулся и теперь снова на электровозе. Но я держал язык за зубами. У меня не осталось ни одного плода. Я набрался терпения. Я подкармливал ардабиолу всеми на свете удобрениями. Вы держали в руках ее второй урожай. Сегодня с утра, еще до всех проклятых поросят, я поехал в институт органической химии, чтобы они сделали точный анализ ардабиолы. Если возможен химический аналог, то в руках у человечества сильнейшее противораковое оружие. Однако по закону подлости лаборатория сегодня закрыта. Все на картошке… Но какая разница — сегодня или завтра… Главное, что ардабиола есть!

Ардабьев вскочил с песка и вдруг закричал на весь берег, торжествующе размахивая руками:

— Ар-да-би-о-ла!

Пожилая пара, поспешно ссыпая яичную скорлупу в выдранный разворот «Огонька», боязливо направилась к своему уже высохшему «Запорожцу».

А рыбак с безнадежной удочкой и ухом не повел.

И вдруг Ардабьев увидел, что девушка в кепке как-то странно начала крениться набок. Лицо ее побелело.

— Что с вами? — бросился к ней Ардабьев. — Я что, замучил вас своими раковыми разговорами?

— Н-нет… — помотала головой девушка. — Мне плохо… Я сама виновата… Я ехала в больницу… Отвезите меня туда…

Растерянный Ардабьев подхватил ее под руки, усадил в пикап. Больница была рядом с той трамвайной остановкой, где девушка сошла часа два назад.

— Не надо меня провожать… — сказала девушка, поскрипывая от боли зубами.

Ардабьев, не слушаясь, довел ее до приемного покоя.

— Ишь, кепку напялила! — раздалось чье-то женское шипение в коридоре вослед девушке. — А сама уже с утра на ногах не держится! Ну и молодежь!

— Уходите, — сказала девушка Ардабьеву, потянув на себя ручку двери и пошатываясь.

— Кепку-то, кепку сними, бесстыдница! — дошипели ей в спину.

Ардабьев остался в коридоре, присев на скрипучий стул прямо в центре шипения. Оно прекратилось.

«Проклятая привычка шипеть. Даже в больнице… — думал Ардабьев. — А я тоже хорош… Разглагольствовал о спасении человечества, а сам не заметил, что рядом со мной плохо человеку. Нет, я заметил это еще там, в трамвайном окне… Поэтому я и поехал за трамваем… А потом забыл… Ушел в монолог…»

Через полчаса Ардабьев хотел было постучаться в дверь приемного покоя, но дверь сама распахнулась, и оттуда выкатилась кровать на колесиках. Из-под простыни высовывалось только лицо девушки, почти не отличавшееся от простыни по цвету, Веки девушки были сомкнуты, но слегка подрагивали. Кровать покатили по коридору, показавшемуся Ардабьеву бесконечным. Чья-то рука легла на плечо Ардабьеву. Перед ним стоял молодой врач с нелюбопытным и недружелюбным лицом.

— Ее привезли вы?

— Я, — подавленно ответил Ардабьев.

— Зайдите ко мне, — сказал врач.

Ардабьев вошел, и врач раскрыл регистрационную книгу, не пригласив его сесть.

— Что с ней? — спросил Ардабьев.

— Сильное кровотечение… — сказал врач. — Кто ей делал аборт?

— Не знаю… — пробормотал Ардабьев.

— Делал это коновал… Так можно искалечить человека, — уже враждебно сказал врач. — Она была почти без сознания, и я не смог ее зарегистрировать. Ее фамилия?..

— Не знаю… — опустил голову Ардабьев.

— Ну хотя бы имя-то знаете? Где она живет? Работает? Учится?

— Я ничего не знаю о ней… — не поднимал головы Ардабьев. — Я ее просто подвез…

Лицо врача осталось враждебно-недоверчивым. Он закрыл регистрационную книгу и встал, давая понять, что разговор закончен.

— Это не опасно? — не уходил Ардабьев.

— Ей сейчас делают переливание крови… Это все, что я могу вам сказать. — И недобро добавил: — Тем более что, по вашим словам, вы ее не знаете…

Выехав из больничного двора, Ардабьев вынужден был затормозить перед трамваем с тем же самым номером, но сквозь окно задней площадки на него взглянули не глаза девушки в кепке, а тревожные, спрашивающие что-то глаза худенького мальчика в пионерском галстуке, пытающегося читать и заслоняющего локтем книгу от навалившегося на него рулона чьих-то вьетнамских циновок.

«А вдруг этот мальчик — самый нужный сейчас человечеству человек, а вовсе не я? — подумал Ардабьев. — Вдруг он даст всем людям общую веру во что-то? Или изобретет антибомбу?»

Трамвай, всосав новых пассажиров, тронулся, а оранжевый пикап все еще стоял, пока сзади не раздался раздраженный сигнал.

Ардабьев взглянул в зеркальце: в бампер пикапа опять почти уперся мебельный фургон. Возможно, другой, но такой же по форме и, наверно, близкий по содержанию.

Глядя на величественно-гневное лицо мебельного шофера, негодующе высунувшегося из кабины фургона, Ардабьев горько усмехнулся: «А ведь он тоже уверен, что сейчас именно он самый нужный человечеству человек».