Глядел я с верным другом Васькой, укутан в теплый тетин шарф, и на фокстроты, и на вальсы, глазок в окошке продышав. Глядел я жадно из метели, из молодого января, как девки жаркие летели, цветастым полымем горя. Открылась дверь с игривой шуткой, и в серебрящейся пыльце — счастливый смех, и шепот шумный, и поцелуи на крыльце. Взглянул —       и вдруг застыло сердце. Я разглядел сквозь снежный вихрь: стоял кумир мальчишек сельских — хрустящий,       бравый фронтовик. Он говорил Седых Дуняше: «А ночь-то, Дунечка, —                  краса!» И тихо ей:       «Какие ваши совсем особые глаза…» Увидев нас,        в ладоши хлопнул и нашу с Ваською судьбу решил:    «Чего стоите, хлопцы?! А ну, давайте к нам в избу!» Мы долго с валенок огромных, сопя, состукивали снег и вот вошли бочком,                негромко в махорку, музыку и свет. Ах, брови —         черные чащобы!.. В одно сливались гул и чад, и голос:      «Водочки еще бы!..» — и туфли-лодочки девчат. Аккордеон вовсю работал, все поддавал он ветерка, а мы смотрели,           как на бога, на нашего фронтовика. Мы любовались, — я не скрою, — как он в стаканы водку лил, как перевязанной рукою красиво он не шевелил. Но он историями сыпал и был уж слишком пьян и лих, и слишком звучно,              слишком сыто вещал о подвигах своих. И вдруг    уже к Петровой Глаше подсел в углу под образа, и ей опять:         «Какие ваши совсем особые глаза…» Острил он приторно и вязко. Не слушал больше никого. Сидели молча я и Васька. Нам было стыдно за него. Наш взгляд,      обиженный, колючий, его упрямо не забыл, что должен быть он лучше,                      лучше за то,    что он на фронте был. Смеясь,    шли девки с посиделок и говорили про свое, а на веревках поседелых скрипело мерзлое белье.

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.