I
Лициния и Эрато каждая по-своему отнеслись к деянию заговорщиков. Лициния думала, что наступило освобождение римского народа от власти великого демагога, этого двуликого Януса, бывшего одновременно и популяром и царем; что республика, которую возглавит Брут, станет колыбелью плебса; что коллегии Клодия придут к власти.
Она вспомнила Сальвия, сподвижника Клодия, — оба были борцы, но Клодий подчинялся Цезарю, который потом обманул коллегии, распустив их, и пошел иными путями. А Сальвий? Что дал ему бунт Долабеллы, кроме разочарования и неизлечимой раны, которая привела к смерти? Однако остатки коллегий тайно продолжали существовать, Лициния знала об этом от друзей Сальвия, изредка навещавших ее.
— Если Брут соединится с Секстом Помпеем, — утверждали популяры, — республика победит: Секст, говорят, друг угнетенных. Испания восхваляет его как честнейшего республиканца.
Лициния не была уверена в том, что Секст Помпей именно тот муж, который должен возродить республику, Не добивается ли он власти, мало помышляя о народе, горя желанием отомстить за смерть отца и получить его наследство?
Она поведала свои сомнения Эрато. Гречанка, пожав широкими плечами, закинула за голову толстые мясистые руки и, зевнув, сказала:
— Клянусь Гестией, ты меня удивляешь, милая Лициния! Чего тебе еще нужно? Все мое — твое. Чем же ты недовольна и почему не благодаришь богов за их милость? Конечно, я огорчена смертью диктатора, который был так добр ко всем нам, но его не вернешь из подземного царства. Ты превозносишь Брута, Кассия и Секста Помпея, а ведь нам известно, что Брут и Кассий — убийцы. Ты говоришь — Секст. А кто его знает? Мой господин Оппий утверждает, что Брут и Кассий — не государственные мужи…
Насмешливые речи Эрато оскорбляли Лицинию.
— О, госпожа моя, — возразила Лициния, — разве ты не была рабыней и вольноотпущенницей? Разве ты не из бедной семьи горшечника, которая нуждалась, притесняемая жадными купцами? Неужели ты забыла прошлое и сердце твое окаменело? Взгляни на римский плебс, сравни его нищету с нищетой илотов и скажи, не скрывая, — разве тебя не трогает участь бедняков?
Эрато рассмеялась.
— Какая ты глупая, — сказала она, усаживаясь на ложе, — что могут сделать две слабые женщины? Спартак и Клодий, мужи сильные и храбрые, не устояли, а ты, женщина, чего-то хочешь, о чем-то мечтаешь… О неужели ты, действительно, думаешь о борьбе? Но где вожди? Назови хоть одного достойного! Где средства? Имеют ли их коллегии Клодия? Где оружие? Много ли его у вас для борьбы с легионами? А самое главное — на какие силы вы рассчитываете?
— О госпожа моя, ты не веришь! — вскричала Лициния, — Но клянусь Громовержцем! — кроме Брута и Кассия, будут у нас новые вожди из среды плебса; средства и оружие найдутся — нам помогут добыть их наши единомышленники, а силы… О, их много… Плебс Италии и провинций будет на нашей стороне…
— И легионы Секста Помпея? — презрительно вздернули плечами Эрато. — Увы, Лициния! Секст — не Спартак, и, если бы даже он был им, не устоять ему против Рима!
Лициния молчала. Неверие Эрато в победу плебса наполнило ее сердце неприязнью к случайно возвысившейся рабыне. Чувствовала, как высокая и крепкая стена вражды вставала между ними.
— Меня, госпожа, не может удовлетворить эта праздная жизнь… Благодарю тебя за твою доброту — пусть боги воздадут тебе радостью и такой же мирной жизнью, а я не могу так жить…
— Чего же ты хочешь?
— Я уйду, госпожа, к вождям коллегий… Может быть, к Бруту…
Эрато всплеснула руками.
— Ты много старше меня, Лициния, и опытнее в жизни. А на этот раз ты ошиблась… и друзья Сальвия ошиблись… Консул Антоний науськивает народ на Брута и Кассия…
— О, боги! — прошептала Лициния. — Ты шутишь, госпожа, ты хочешь удержать меня…
— О, нет, Лициния, разуверься, — холодно сказала Эрато. — Иди к популярам, поброди по улицам, прислушайся, что говорят плебеи и ветераны… И еще сегодня ты вернешься в мой дом…
— Нет, госпожа, нет!.. Ну, а если ты ошиблась, пойдешь ли со мною…
— Я, с тобою? — возмутилась Эрато. — Не хватало еще, чтобы женщины ввязывались в политику, несли на себе тяготы войны! Кому нужна, Лициния, твоя борьба? Человек живет один раз, и глупо играть своей головой ради сомнительного блага будущих поколений! Ведь и вы не уверены, что победите. А если бы у вас и была эта уверенность, я не пошла бы подставлять свою грудь под стрелы, копья и мечи легионариев…
— Ты предпочла бы жизнь рабыни?
— Конечно. Все же это была бы жизнь, а не смерть. Повторяю, мы живем один раз, и глупо жертвовать жизнью ради мечты.
Лициния вскочила, — на бледном лице ее выступил румянец.
— Госпожа, ты была рабыней и осталась ею! — вскричала она. — Твоя трусливая философия ранит мое сердце… О, Эрато, Эрато!..
Гречанка нахмурилась.
— Не тебе жалеть меня… Это я должна тебя жалеть… Многого ли добился твой Сальвий? Он сгорел в борьбе против власти. А я видела Власть в лице Цезаря. Один муж держал в своей мощной руке миллионы жизней, делал, что хотел… Сенат повиновался ему, боги поддерживали его. Это власть. А вы? Ничтожные черви, которых он мог легко растоптать. Вот почему я не верю в успех вашей борьбы!.. Мне живется хорошо, и я не откажусь от этой жизни, да и никто не откажется… А о бедняках пусть заботятся глупцы и мечтатели, которым терять нечего…
— Госпожа, что ты говоришь? — воскликнула Лициния и бросилась к двери.
Эрато не удерживала ее. И, когда дверь за Лицинией захлопнулась, спартанка подошла к клетке, в которой сидел зеленый попугай, и стала дразнить его. Взбешенная птица бросалась на клетку и кричала хриплым голосом:
— Дура, дура!
Эрато хохотала.
II
Улицы были запружены народом, спешившим на форум. С крыш ломов смотрели на толпы гордые матроны в столах, дети с локонами до плеч, одетые в белые легкие туники, спускавшиеся до колен, учителя и педагоги, вольноотпущенницы.
Толпы двигались со всех сторон, выливаясь из улиц и переулков, сталкиваясь на площадях, наполняя улицы многоголосыми криками. Здесь были разрозненные остатки коллегии Клодия, лишенные единства и силы, и Лициния, присоединившийся к ним, видела, что друзья Сальвия преувеличили значение их, и вспоминала насмешливые слова Эрато; шли ремесленники, вольноотпущенники и мелкие торговцы, не рассчитывавшие на помощь республики, не уверенные в хлебе и жилище на завтрашний день; они поносили грубыми словами богачей и квартирных хозяев; за ними двигались, звеня оружием, ветераны, призванные совсем еще недавно Цезарем для участия в парфянском походе. Теперь, когда вождь был убит, они думали, что аристократы лишат их милостей, дарованных им, и с озлоблением посматривали по сторонам, готовые с оружием в руках отстаивать свои права. «Цезарь убит, — говорили ветераны, — но остался консул, правая рука императора, и он позаботится о нас». Они шумели больше всех, ударяя по мечам, и звон и крики наполняли улицы, пугая Лицинию:
— Проклятье убийцам Цезаря!
— Смерть злодеям!
— Его закололи люди, которым он верил!
— Которых любил!
— Которых возвысил!
Лициния слушала с ужасом: вот плебс подхватывает угрозы ветеранов, и уже коллегии кричат, надрываясь, проклятья, и уже весь народ — даже рабы и невольницы возносят хвалу Цезарю, величая его отцом и благодетелем.
Форум кипит. На ростре стоит бородатый консул, и ветерок играет его черными волосами.
— Квириты, — говорит он громким голосом, когда народ умолкает, — великий Цезарь оставил завещание, и я, его друг и коллега, хочу объявить вам волю императора…
Он читает завещание при гробовом молчании народа. И, когда называет имена заговорщиков, которых Цезарь осыпал милостями, и упоминает имя Децима Брута, второго наследника в случае смерти Октавия, толпа неистовствует, а ветераны кричат: «Смерть убийцам!»
— Где справедливость? — воздевает руки к небу Антоний. — О, Цезарь, отец наш! Видишь ли бедняков, притесняемых презренными сторонниками убийц? Слышишь ли вопли и стоны голодных? О, вождь наш, друг Клодия, убитого палачами! И тебя поразили преступные руки! А чьи? Руки друзей, которым ты верил и которых любил! О горе! Где ты, дружба, любовь, благодарность, честность, милосердие?
Еще большее впечатление производит забота диктатора о народе. Антоний уже не говорит, а кричит на весь форум, на все улицы, на весь Рим:
— Большие деньги завещал популяр Цезарь римскому народу: каждый квирит получит по триста сестерциев. А плебс, кроме того, в вечное пользование сады за Тибром! Но берегитесь людей, которые посягают на милости, дарованные вам императором…
В наступившем молчании слышно, как всхлипывают седые ветераны, видно, как они утирают слезы заскорузлыми руками.
— Слава Цезарю! Антоний кончил чтение.
— Все на похороны! — воскликнул он, и толпа подхватила его возглас.
Лициния спросила молодого популяра Понтия, что он думает об Антонии, и тот, не задумываясь, ответил:
— Демагог.
Она выразила удивление, почему коллегии Клодия присоединились к ветеранам, требовавшим убийства заговорщиков. Понтий пожал плечами:
— Цезарь называл себя популяром, был другом Клодия, и ветераны верили императору как популяру, а он оказался демагогом. Поэтому я не мог поддерживать ветеранов и отошел от них. Мы работаем в цирке, объезжая диких коней, участвуя в состязаниях колесниц. Я учусь побеждать в цирке, чтобы потом побеждать на форуме и бороться с оружием в руках.
— Что цирк? Не это нужно делать.
— А что?
Лициния не знала. Вспомнила пожар на форуме — как это было давно! — и Сальвия, зажигавшего факелом погребальный костер Клодия.
— Когда Цезарь распускал коллегии, ты говорил, что вы сильны. А я смотрела сегодня на остатки коллегий и не чувствовала силы в их рядах. Нет, популяров мало, они не объединены. Как же они думают продолжать борьбу?
— Они еще не решили.
— А Брут? Посоветуй им договориться с ним.
— Я отошел от них, но, если это нужно для нашего дела, мы встретимся и обсудим, нужно ли связываться с Брутом, — сказал Понтий.
«Они не знают, захотят ли коллегии поддерживать Брута, бывшего сторонника Помпея? — подумала Лициния. — Не есть ли убийство Цезаря — месть помпеянцев? Ведь Эрато говорит, что Цицерон подстрекал Кассия и Брута…»
Усталая и голодная, возвратилась она в дом Оппия.
Эрато стояла на пороге лаватрины. Она только что вышла из цистерны и, крепкая, здоровая, сверкала наготою; одни рабыни вытирали ее, другие готовились умащать благовониями.
— Я так и знала, клянусь Герой! — воскликнула Эрато. — Разве женщины способны на подвиг? Наше дело — подвиги любви, правда, Лициния? Ты краснеешь? Но ты еще не стара, сколько тебе лет? Более тридцати? Говорят, римлянки умеют любить до глубокой старости.
Они уселась в кресло и протянула коленопреклоненной рабыне ногу, покрытую темными волосками. Невольница раскрыла коробочку, вынула черепок острацита и принялась гладить кожу.
— Брось его! — крикнула Эрато, ударив ногой рабыню в зубы. — Разве не знаешь, что я предпочитаю эольскуь пемзу? — И, обратившись к Лицинии, которая вспыхнула от негодования, добавила: — Эта скотина настолько бестолкова, что только хороший удар проясняет ее мысли.
— Госпожа моя, ты несправедлива. Вспомни, что и ты была…
— Замолчи!
В то время, как одна рабыня сглаживала волоски с ее тела, другая приводила в порядок ногти на руках и ногах, придавая им круглую форму и полируя их, третья натирала лицо, чтобы придать ему хороший цвет, тестом, замешанным на молоке ослицы, а четвертая покрывала лицо смесью из бобовой и рисовой муки, Лициния молчала, наблюдая за работой невольниц. Ей было стыдно и досадно на себя, что, живя у спартанки, она не замечала ее повадок — повадок щеголихи-блудницы, занятой только уходом за своим телом.
— Заговорщики сидят взаперти, так сказал мне господин мой, — заговорила Эрато, внимательно присматриваясь к своему лицу в серебряном зеркале. — Они укрепились в домах, боясь нападения черни. Когда похоронят Цезаря, им придется бежать из Рима, иначе ветераны и коллегии Клодия, — подчеркнула она, — растерзают их в клочья…
Лициния молчала.
— Вот, Лициния, ты и вернулась, — продолжала Эрато, следя за невольницей, выводившей узенькой кисточкой на ее груди бледно-голубые жилки, — а вернулась потому, что у вас нет вождя…
— Ты ошибаешься, госпожа, — солгала Лициния, — я зашла к тебе по дороге… по старой привычке… А вождя и не искала, потому что он у нас есть — это доблестный Брут.
— Брут? И ты веришь этому мягкому, безвольному человеку? Его место у Цицерона за свитками папирусов и пергаментов…
Лициния смутилась. Ни Брута, ни Кассия, ни Цицерона она не знала. Правда, Цицерона она видела после заговора Катилины, — старый, поджарый, длинноносый, с холодными насмешливыми глазами и тощими ногами, он напоминал журавля, был неприятен. А Брут и Кассий? Она никогда их не видела. Но если Цицерон — друг заговорщиков, то могли ли Брут и Кассий бороться за плебс, стать вождями?
Как бы угадывая ее мысли, Эрато встала, оглядела себя в зеркале и сказала:
— Все они, вместе взятые, ничего не стоят. Республику и свободу может спасти муж твердый и жестокий.
— Секст Помпей?
— Не знаю его. Муж твердый должен непременно явиться, иначе республика развалится.
— Ты повторяешь слова Оппия…
— А разве они несправедливы?
Задумавшись, Лициния вспоминала свою жизнь во Время деятельности триумвиров. Тогда жил Сальвий, борясь рядом с популярами, и жизнь казалась наполненной, как чаша вином. А теперь? Все отживало, клонилось как будто к упадку.
Молча она простилась с Эрато и направилась к двери.
III
После похорон Цезаря волнения в городе продолжались. Несколько раз толпа пыталась взять приступом дома Заговорщиков, но рабы и клиенты отбивали нападения.
Брут и Кассий не могли выйти из дому и приняться за отправление магистратур.
Время близилось к полудню. В атриуме горели светильни, потому что комплювий был закрыт ставнями, — толпа осыпала дом Брута камнями.
— Неужели делом наших рук воспользуются аристократы? — Волнуясь, говорил Брут, шагая из угла в угол, одергивая на себе тогу и прислушиваясь к угрожающим крикам снаружи, — Неужели казнь Цезаря не изменит положения в республике?
Он был удручен и говорил, ни к кому не обращаясь. Кассий, щурясь, просматривал рукопись, изданную недавно Аттиком: на тонком пергаменте были выведены киноварью крупные письмена с затейливыми завитушками «Tимей» Платона, переведенный М. Т. Цицеронрм. Порция, прижимая руки к груди, вздрагивала от ударов в стены и каменного дождя, стучавшего по крыше.
— Беда в том, - отозвался Кассий, — что все растеряны. Саллюстий и Бальб дрожат за свои богатства, Оппий просит поддержки у Цицерона, а Гиртий, говорят, бежал из Рима. Испуганный Лепид пишет нам дружелюбные письма, консул Антоний возбуждает против нас ветеранов и одновременно заискивает перед сенатом. Я говорил, что его следовало убить, а ты, Марк, воспротивился.
— Я и теперь не жалею об этом, — мрачно сказал Брут, пощипывая бородку. — Если у власти окажемся мы…
— Но мы бессильны так же, как и цезарьянцы. Кто же восстановит республику? Цицерон? Я никогда не любил его… Он остался помпеянцем.
— А мы?
— Если мы и заблуждались, то республика от этого не пострадала.
— Теперь плебс должен выдвинуть вождя, — заметил Брут, прислушиваясь к удалявшимся крикам толпы.
— Он уже выдвинул Герофила, этого проклятого коновала, лже-Мария, изгнанного Цезарем. Герофил возбуждает народ против нас, требуя мести за диктатора и вопя на перекрестках: «Смерть Бруту и Кассию!»
— Мне кажется, муж мой, — вмешалась Порция, — что вам обоим небезопасно оставаться в Риме. Ветераны озлоблены, и боги одни ведают, что может случиться, если вы пойдете на форум.
— Смерть? Мы ее не боимся, — сказал Кассий. — Может быть, смерть лучше такой жизни. Боюсь, что мы оказали Цезарю большую услугу, освободив его от волнений и борьбы с недовольными…
Брут остановился. Темная складка, залегавшая у него между бровей, выделялась резче, чем всегда; голос упал до шепота.
— Молчи. Он мне снится каждую ночь…
— Ты много думаешь о нем, муж мой, — прервала его Порция. — Жалеть Цезаря значит жалеть, что Рим лишился царя и власти Клеопатры.
— Я не жалею, — твердо сказал Брут, — магистрат, стремящийся к диадеме, должен быть казнен. Не я один повинен в смерти Цезаря, а весь Рим.
«Слова Цицерона», — подумал Кассий, свертывая пергамент.
Вошел раб, низко поклонился:
— Какая-то женщина желает видеть господина. Она говорит: «Мне нужен Брут».
— Пусть войдет.
Раб ввел Лицинию. В плебейской одежде, в грубой обуви, она стояла перед Брутом, вглядываясь в него, стараясь угадать, тот ли это человек, который назначен Фатумом бороться за плебс.
Брут тоже смотрел на нее, думая, что нужно этой женщине, а Кассий и Порция внимательно разглядывали ее лицо.
Каждый думал по-разному. «Вольноотпущенница», — решил Брут; «Искательница приключений», — подумал Кассий; «Голодная плебеянка», — сказала себе Порция и подошла к ней:
— Кто ты?
Рассказав о своей жизни, Лициния добавила:
— Ты видишь, что я — женщина честная, а не обманщица. Впрочем, ты можешь справиться обо мне у Оппия. Я оставила госпожу свою Эрато, чтобы бороться за свободу, ибо я сжилась с плебеями и благо их стало целью моей жизни… Я помню заветы популяров и мужа моего Сальвия… И я готова, господин мой, — обратилась она к Бруту, — пойти за тобой, куда ты меня поведешь, лишь бы ты боролся за свободу и счастье народа.
Брут просветлел.
— Сядь, госпожа моя (Лициния смутилась, — так обращались к ней впервые, и ей было стыдно и приятно), рядом с моей супругой. Ты много пережила, и я прошу богов вознаградить тебя за твои страдания. Ты ждешь от меня выступления против угнетателей, а я еще не готом к борьбе.
Лициния села на биселлу.
— Я пригожусь тебе, господин мой, — сказала она, — и привыкла к тяжелой жизни, стала выносливой и нетребовательной. Я умею работать мечом и копьем.
— Ты?! — вскричал с изумлением Кассий. — О, Минерва, слышишь? Не женское дело возложила на свои плечи эта женщина, и вынесет ли она…
Ты ошибаешься, господин! Я могу быть гонцом, вести переговоры, отправиться на разведку, и никому не придет в голову, кто я: там, где часто не пройти мужчине, пройдет женщина.
— Мы подумаем, — улыбнулась Порция, протянув ей руку. — Оставайся у нас, ты будешь с радостью принята в нашу семью. И, шурша столой, подошли к ларарию, сделав Лицинии знак приблизиться.
Подав друг дружке руки, они зашептали молитву; одна просила домашних богов принять под их покровительство пришедшую женщину и охранять ее наравне с семьей от всего дурного; другая обещала, как член фамилии Юниев, поддерживать дело своего патрона, бороться рядом с ним, жертвовать за него жизнью.
IV
Убийство Цезаря было для Антония страшным несчастьем.
Он любил завоевателя Галлии, разделял его политические взгляды, и монархия, к которой стремился диктатор, была и его затаенной мечтою.
Вспомнились события после смерти Цезаря: бурная радость Цицерона, заговорщики, укрывшиеся на Капитолии, призыв консулом в Рим остатков Клодиевых коллегий, колонистов, ветеранов Цезаря и его сторонников, измена Долабеллы, любимца Цезаря (Долабелла восхвалял на форуме убийц), утверждение сенатом всех распоряжений диктатора.
Ненавидимый, презираемый аристократами, имевший мало друзей, Антоний решил опереться на популяров, ладить с врагами. Он даже притворился сторонником заговорщиков и, посоветовавшись с Лепидом, устроил большой обед в честь Брута и Кассия. Здесь, сидя между братом Люцием и женой Фульвией, он говорил о величественности дела заговорщиков, пил за здоровье Кассия и Брута, восхвалял Децима, своего старого друга, и предсказывал, толкая под столом Фульвию и Люция, восстановление республики. А потом он развернул на форуме перед народом окровавленную тогу Цезаря и плакал; непритворные слезы катились по смуглым щекам и пропадали в густой бороде.
Вспоминал. Труп Цезаря сжигали на форуме. Был воздвигнут большой костер, и ветераны бросали в огонь оружие, музыканты — инструменты, а плебеи — одежды. А когда ненависть к убийцам достигла своего предела, толпа, с факелами в руках, бросилась к домам заговорщиков. Несколько поджигателей хотели устроить пожар на форуме, но Антоний приказал схватить их и сбросить с Тарпейской скалы.
Прошелся по таблинуму, прилег на ложе. Зажав по привычке в кулаке бороду, он думал. Сколько событий, а в итоге все же у власти — аристократы. Разве не прибывают каждый день помпеянцы? Во главе республики находится он, консул Антоний, но почему никто не желает помочь ему в государственных делах? Децим Брут и другие отправились в свои провинции, сенаторы — в виллы, и даже Цицерон поспешил уехать в Путеолы. Было ясно, что аристократия не может управлять республикой, а цезарьянцы, оставшиеся без вождя, способны только на беспорядки. И, действительно, мятежная толпа бесчинствует, а Герофил требует отомстить за диктатора.
— Пусть умрут злодеи, — шепнул Антоний, — а потом…
Кликнул раба и, надев тогу и белую обувь, вышел на улицу. Впереди него шли с красными поясами двенадцать ликторов, неся на левом плече березовые прутья, связанные красным ремнем, и поддерживая их левой рукою. Толпы расступались. Антоний видел квиритов, детей и девушек в разноцветных одеждах, вольноотпущенников у своих лавок, плебеев, рабов и невольниц; проплывали лектики с гетерами и знатными чужеземками, слышал восклицания: «Друг и коллега Цезаря!» — и, не оглядываясь, продолжал путь.
На форуме остановился перед алтарем, воздвигнутым Цезарю Герофилом; здесь совершались обеты, жертвоприношения, молитвы, разрешались споры.
— Клянусь Цезарем! — сказал стоявший в стороне ремесленник. — Если Герофил не уничтожит убийц, мы сами отправимся к ним в гости!
— Ходили к ним не раз, — усмехнулся бородатый кузнец, — да они не очень гостеприимны. Взгляни, — указал он на синяк, расплывшийся под глазом, — вот они угостили нас!
— А ты так и ушел? — презрительно сказал ремесленник и плюнул. — Не забывай, что Цезарь сопутствует тем, кто мстит за него…
— Поэтому мы и пошли. А злодеи встретили нас стрелами и камнями!
Антоний, обходя форумы и улицы, видел возбужденные толпы граждан. На рыбном рынке ветераны напали па двух всадников и опрокинули их лектики; избитые богачи едва спаслись. На одной улице гладиаторы оскорбили матрон и сорвали с них одежды; толпа окружила полунагих женщин и забросала их грязью. У городской лаватрины ветераны потешались над лысым сенатором, напяливая ему мешок на голову.
— Был один лысый — это наш вождь и бог! — кричали они. — Больше лысых не должно быть!
При виде консула, предшествуемого ликторами, мятежный плебс оставлял свои жертвы, и Антоний принимал благодарность от вырученных из беды нобилей с видом человека, враждебно настроенного к цезарьянцам.
Подойдя к храму Теллуры, возле которого находился его дворец, он услышал крики Фульвии и увидел ее, растрепанную, разъяренную, среди пьяной толпы. Им овладело бешенство. Растолкав людей, он бросился к жене, пытаясь взять ее под свою защиту, но коренастый старик оттолкнул его с такой силой, что Антоний едва не упал.
— Презренный богач! — вскричал старик, угрожая ему палкою. — Знаешь ли, кто перед тобою? Сам Марий, вождь плебеев! Клянусь Цезарем, я привык не щадить его врагов, и если сам консул бездействует…
— Разве не видишь, Герофил, что перед тобою консул? — ответил Антоний.
— Не верю, — упрямо возразил старик, — Антоний был друг Цезаря, а друг обязан отомстить убийцам. — И возвысил голос: — Если ты действительно Антоний, то почему предаешь Цезаря?
Антоний обратился к ликторам и приказал схватить Герофила.
— Не тронь его! — закричала толпа, надвигаясь на консула.
Однако Антоний не смутился, решив перекричать усилившийся ропот. Подняв руку, он возгласил:
— Квириты, Герофил был уже однажды изгнан Цезарем, который не любил обманщиков; этот коновал, самозваный племянник Мария, дурачит вас, и теперь — клянусь Цезарем! — понесет заслуженную кару.
Герофил вырвался из рук ликторов и бросился бежать, но ликторы настигли его на углу улицы. Защищаясь, коновал ударил ножом одного ликтора.
Антоний видел борьбу. Лицо его было гневно. Фульвия дотронулась до его руки.
— Казни злодея, — шепнула она, — он посягнул на мою честь.
Антоний, не колеблясь, обратился к толпе:
— Квириты, подлый самозванец оскорбил супругу консула, друга Цезаря, нашего отца. И голос императора говорит мне: «Казни его!»
Суеверная толпа безмолвствовала. Только два-три возгласа поднялись в защиту Герофила.
Ликторы привели связанного старика. Проклиная Антония, он кричал о любовных похождениях Фульвии с Долабеллой, называл Антония предателем дела Цезаря. Обращаясь к толпе, он злобно спрашивал:
— Что же вы молчите, трусы? Консула испугались? Пьяница и сладострастник ведет на казнь Мария, и народ молчит? О, боги! вы видите, как низко пали эти продажные твари!..
— Замолчи! — вскричал Антоний и нанес ему кулаком сильный удар.
Герофил упал навзничь. Его подняли; из носа и рассеченной губы старика стекала кровь по подбородку.
— Сбросить злодея с Тарпейской скалы, — повелел Антоний.
Толпа зашумела, бросилась к ликторам. Подоспели братья Гай и Люций, стали уговаривать народ не выступать против консула. И, когда Герофил был уведен, Антоний обратился к братьям:
— Люций, отведи Фульвию домой, а ты, Гай, возьми ветеранов и обойди город. Приказываю рабов-бунтовщиков распинать, а мятежных вольноотпущенников сбрасывать с Тарпейской скалы.
С этого дня Антоний еще больше сблизился с аристократами. Поручив Лепиду вести переговоры о мире с Секстом Помпеем, он думал, что с ним возможна дружба. «Секст поможет мне в достижении намеченных целей, стоит только обещать ему хотя бы частицу власти и полное возвращение отнятых отцовских имений»…
Однако сын Помпея не доверял Антонию. Кто такой был Антоний? Ярый приверженец Цезаря, враг республиканцев, противник аристократов, то есть муж, убежденный в правильности пути, избранного Цезарем. И если диктатор погиб, то не Антоний ли будет продолжать его дело, добиваясь диадемы?
Трудность борьбы была очевидна: Брут и Кассий — перебежчики из лагеря Помпея в лагерь Цезаря, и доверять им не приходилось: притом Брут, более философ, чем вождь, казался Сексту ничтожеством, и, если бы не смелый и твердый в решениях Кассий, ничего бы у заговорщиков не вышло. Так думал Секст, колеблясь между союзом с Брутом и Антонием: Бруту он не верил, как изменнику дела Помпея Великого, а Антония считал волком, надевшим овечью шкуру.
Секст ответил Антонию, что готов сложить оружие, если ему возвратят имущество отца и если полководцы откажутся от начальствования над своими легионами.
Антоний понял намек. От соглядатаев, следивших за Цицероном, он знал, что оратор надеялся на Секста, как па восстановителя свободы, — «Пока существуют республиканские легионы — не все еще потеряно», — мечтал оратор.
— Пусть Цицерон ждет нападения Секста Помпея на Италию, — говорил Антоний Фульвии, готовившейся ко сну, — войска аристократов получат отпор! Не может быть чтобы дело Цезаря было растоптано кучкой заговорщиков!
— Да поможет нам Дева мудрым советом и копьем, — зевая, вымолвила Фульвия, укладываясь на ложе. — Сегодня я виделась с вдовами триумвиров — Тертуллией, Корнелией и Кальпурнией; Тертуллия давно утешилась после смерти мужа и сына, — занята любовными делами, несмотря на то, что поседела; прекрасная Корнелия скорбит о смерти Помпея Великого, а Кальпурния — о смерти Цезаря.
— Почему ты вспомнила о них?
— Корнелия могла бы повлиять на Секста Помпея как супруга его отца, а Муция — как мать. Теперь нужно увидеться с обеими…
— Клянусь Вестой, я ничего не понимаю! При чем тут Тертуллия и Кальпурния?
— Тертуллия имеет влияние на Муцию, не подумай — любовное — нет, нет! Кальпурния дружит с Тертуллией со времени гибели Красса и его сына. Понял теперь? Подражай Цезарю, действуя через женщин.
Антоний хлопнул в ладоши и повелел рабыне подать вина и фруктов.
— Мысль хороша, но я предпочитаю, Фульвия, действовать через тебя…
— И напрасно. Я ненавижу и презираю жен триумвиров, хотя часто бываю у них. Действуй сам. Если нужно, сделай их своими любовницами…
— Тертуллию? Старуху?.. Ха-ха-ха!
— Что ж, ты не брезглив. Впрочем, все пути хороши для достижения цели.
Она привлекла его к себе и, когда вошли рабыни с вином и фруктами, добавила:
— Я тоже старею, но разве это помешает нам пить, веселиться и любить друг друга до самого рассвета?
V
Гай Октавий находился в окрестностях Аполлониды, где стояли лагерем римские легионы, ожидавшие приказания двинуться в поход, когда прибыл Диохар, старый гонец Цезаря; он разыскал с большим трудом Октавия и сообщил ему об «отцеубийстве», повергшем Рим и весь мир в ужас.
Рыжеватый юноша, с густыми, сросшимися бровями, побледнел, губы его полураскрылись, обнажив гнилые зубы, точно он собирался заплакать. Прихрамывая на левую ногу, он прошелся по шатру и, подойдя к своему другу Агриппе, смуглому юноше с толстыми красными губами, сказал:
— Слышал, Марк Випсаний, какой удар нанесла нам Фортуна?
— Удара не слышу, — тихо вымолвил Агриппа, — но чувствую его: сердце у меня не на месте.
— Расскажи, старик, как это случилось, — приказал Октавий.
Диохар сообщил ровным старческим голосом подробности убийства, а чего не знал, придумывал, — он любил украсить речь небылицами, поразить слушателей своей осведомленностью. А тут дело касалось диктатора и императора, величайшего мужа! И Диохар стал сочинять: он говорил, что Антоний, желая помочь Цезарю, бросился в курию Помпея; заговорщики удерживали его, и консул разбил лица в кровь нескольким сенаторам, а Брута и Кассия, обратившихся в бегство, назвал предателями; Цицерон же, рукоплескавший убийцам, получил от Антония пощечину.
Старик болтал без умолку — -он клялся небожителями, что сам видел тень окровавленного Цезаря, бродившую по форуму с мечом в руке и искавшую своих убийц.
— Его тень, — продолжал он, — являлась Антонию, Лепиду, Кальпурнии и Долабелле: она требует мести… Ветераны и плебеи волнуются. Антоний не знает, что делать… он бессилен…
Когда гонец вышел, Агриппа взглянул на Октавия.
— Гай Октавий, не медли, — сказал он, — стань во главе легионов, иди на Рим…
— Мне, на Рим? — испугался Октавий. — Да ты шутишь, друг! Итти против сената, против друзей Цезаря, против…
— Нет, против помпеянцев! Соединись с Антонием, и вы продолжите дело Цезаря…
Октавий нерешительно покачал головою. Агриппа продолжал убеждать его; он употребил все свое красноречие, но Октавий отмалчивался.
Вскоре собрались друзья и военачальники.
— Легионы уже знают о смерти Цезаря, — сказал ветеран-примипил, — и требуют итти на Рим. Не медли же, наследник Цезаря, научись создавать с юных лет величие Рима…
— Он верно говорит, — кричали военачальники, — покажи себя достойным потомком Ромула!
Однако Октавий нерешительно поглядывал на преданные лица друзей. Он испытывал робость школьника, застигнутого строгим учителем во время совершения недозволенной шалости; можно еще вывернуться, спастись, свалив свою вину на одного из товарищей, но страшно его увесистых кулаков, а еще страшнее беспощадных ударов учителя ребром дубовой линейки по ладоням.
И Октавий колебался, избегая взгляда Агриппы и умоляющих глаз примипила.
— Я подумаю, — вымолвил он и встал.
В шатер ворвались громкие крики легионариев, вошел караульный легат.
— Вождь, легионы волнуются. Они строятся перед Преторией.
Октавий понял. Он должен выйти к легионам и успокоить их. Может быть, обещать даже поход на Рим. Но сдержит ли он свое слово? Нужно решить теперь же.
И вдруг он улыбнулся. Лица военачальников просветлели. Агриппа, знавший хорошо Октавия, обрадовался: победа его над этим «нерешительным стратегом», как он подумал, могла быть началом влияния на него и в будущем.
Выйдя на преторию, полководец произнес речь. Он проклинал убийц и притворно, закрыв руками лицо, всхлипывал. Потом, опустив глаза, развел руками:
— Идти нам, римляне, на Рим — значит начать гражданскую войну. Народ устал, не желает войны, и сенат двинет против нас Испанию, Галлию, Африку и Азию; мы будем раздавлены, как клопы. Не благоразумнее ли будет, если я с несколькими друзьями отправлюсь в Рим, чтобы получить наследство Цезаря? Там я увижусь с товарищем диктатора Антонием и другом его детства Лепидом и тогда уже решу, что делать.
Военачальники были ошеломлены. Агриппа растерялся. «Влиять на Октавия? — думал он. — Легче жениться на весталке. И все же я добьюсь первенства».
Легионарии молчали. Они считали бездействие полководца трусостью и неверием в их силы. В задних рядах послышался ропот, и Агриппа подумал, что, если не удастся успокоить воинов, может произойти страшное возмущение.
— Римляне, — воскликнул он, подняв руку, и ропот затих, — решение полководца мудро. Вы останетесь не без выгод, когда наступит время выступить и поработать мечами, копьями, стрелами и дротиками!
Он кричал звучным голосом на весь лагерь, и его толстые красные губы прыгали. Легионарии смотрели на Агриппу и старались понять, действительно ли не трусят военачальники.
— А пока мы будем в Риме, — добавил Октавий, — не ослабляйте бдительности: помните, что здесь — недовольные Римом племена, а там — раздраженные Цезарем помпеянцы.
Прибыв в Рим, Октавий узнал, что Антоний под влиянием жены Фульвии и брата Люция, народного трибуна, решил захватить, опираясь на ветеранов, верховную власть. Всюду говорили, что Антоний обратился к народу с речью, в которой восхвалял Цезаря, называя его величайшим гражданином. Ветераны рукоплескали ему, призывая отомстить за Цезаря. Антоний не мешал им выражать свои чувства. Сенат возмущался действиями консула: по записям, найденным якобы в папирусах Цезаря, Антоний даровал сицилийцам права гражданства, а Дейотару вернул галатское царство. Ходили слухи, что Сицилия уплатила ему большие деньги, а Дейотар выдал синграфу на десять миллионов сестерциев.
Октавий слушал Агриппу, не прерывая. По обычаю, он, приемный сын, должен был преследовать убийц отца, но амнистия препятствовала этому.
— Как обойти ее? — говорил он. — Не отомстив за Цезаря, я не могу принять его имя. Для всех я — Гай Октавий.
— Нет, Цезарь, — льстиво ответил Агриппа. — Для нас ты именно Цезарь… Воля диктатора и императора священна, и скоро весь Рим, провинции и легионы назовут тебя этим именем.
— Но амнистия, амнистия, — простонал Октавий, — Неужели боги не научат меня, что делать?.. Должен ли я получить наследство Цезаря? Тесть не советует принимать, а Цицерон отмалчивается…
— Цицерон — хитрец. Ты обворожил его, а мы, твои приближенные, не понравились ему; оттого оратор был мрачен во время беседы с тобою. Его коробило, что мы величали тебя Цезарем, и он нарочно называл тебя Гаем Октавием.
— Все это так, и душа моя печальна, — сказал Октавий и стал объяснять Агриппе причину наглого обращения с ним оратора. Цицерон, конечно, знал, что убийца Цезаря Децим Брут, прибывший в Цизальпинскую Галлию, был признан легионами вождем, а Секст Помпей заключил мир с Антонием, и его испанские легионы находились на стороне заговорщиков. Располагая войсками Децима и Секста, аристократы ободрились, и Цицерон открыто радовался. Затем Октавий стал говорить о надеждах аристократии.
— Оратор удручен, — прервал его Агриппа, — бесполезность умерщвления Цезаря очевидна.
Это было верно. Так называемая «казнь Цезаря всем Римом» оказалась простым убийством. Вместо спокойствия надвигалась новая гражданская война: Антоний объединял ветеранов, возбуждая их слухами о посягательствах сената на решения Цезаря. Он говорил, что аристократы желают отнять у ветеранов милости, дарованные Цезарем, а уступить — значит лишиться всего; единственная мера против посягательств сената — это отпор ему, борьба на смерть. В доказательство правильности своих слов Антоний занялся основанием новой колонии в Кизилике. Однако ветеранам этого было мало: раздраженные неустойчивым положением в республике, они обвиняли Антония в бездеятельности. «Почему не мстишь за Цезаря? — кричали они. — Что медлишь? Скажи слово, и наши мечи дружно заработают по головам и спинам врагов».
— Что нам заботы и горести Цицерона? — пожал плечами Октавий.
Агриппа сказал вполголоса:
— Я беседовал с Аттиком. Он говорит, что оратор решил, который уже раз, уехать в Грецию: «Старость делает меня угрюмым. Все опротивело. К счастью, жизнь моя кончена». Аттик советовал, чтобы он для спасения республики заставил сенат ввести военное положение.
Слушая Агриппу, Октавий думал. Рим был во власти ветеранов и плебса. После бегства заговорщиков аристократы рассеялись. На кого опереться? На Антония? Но Антоний заискивал перед ветеранами и плебеями — людьми, которых Октавий не любил. Однако выбора не было: ветераны и плебеи — сила, при помощи которой можно добиться власти. И Октавий решил: «Нужно стремиться, чтоб сила работала на меня. Плебс ожидает денег, обещанных Цезарем, а так как я — сын диктатора, то народ примет меня с радостью, если я объявлю, что эти сестерции сын выдает за отца».
Размышления его были прерваны оживленным смехом и говором друзей, входивших в таблинум.
— Не помешали тебе, Цезарь? — спросил Квинт Сальвидиен Руф. — Мы были на форуме и беседовали с народом. Почва для твоего выступления подготовлена.
— Хорошо, — сказал Октавий таким голосом, точно это известие имело для него второстепенное значение.
— Я намекнул, что каждый плебей получит обещанные Цезарем триста сестерциев, и эти деньги будут выплачены, как только ты получишь наследство…
— Хорошо.
— Мы виделись с обоими Антониями — претором Гаем и народным трибуном Люцием. Они не будут тебе препятствовать…
— Хорошо.
Лаконические ответы Октавия раздражали Агриппу больше, чем Руфа. Но Агриппа был осторожен. Боясь рассердить молодого полководца, он терпеливо привыкал к его характеру, — привыкал несколько лет и не мог привыкнуть; каждый раз, когда он замечал несправедливость Октавия, его охватывало возмущение. Однако он переносил все безропотно, надеясь на блага будущего. Но не таков был Сальвидиен Руф. Менее хитрый, более прямой, он нередко любил откровенно высказать свое мнение, невзирая на дурное настроение начальника. Так случилось и теперь.
— Одними «хорошо», Цезарь, не добиться успеха. Если ты не знаешь, что делать, посоветуйся с нами, и мы тебе поможем…
Не кончил. Октавий вскочил, лицо его исказилось.
— Вон, вон! — кричал он, топая, брызгая слюною и размахивая руками.
Руф поспешно вышел.
— Глупец, он хотел советовать, что делать, когда все уже решено, — глухо вымолвил Октавий, обращаясь к друзьям. — Что? обедать? — обратился он к вошедшей рабыне. — Скажи госпоже, что сейчас придем. А ты, Марк Випсасий, разыщи все-таки Руфа. Только не медли, потому что мать моя не любит ждать.
Спустя несколько дней Октавий с друзьями, клиентами и вольноотпущенниками (он нарочно взял с собою побольше людей, чтобы показать, что сын Цезаря пользуется влиянием в столице) отправился на форум. Он заявил претору, что прибыл из Иллирии принять наследство диктатора, но, так как Антония нет в Риме, он подождет его возвращения; что же касается усыновления, на которое он имеет право, согласно завещанию отца, то отныне он будет называть себя Гай Юлий Цезарь Октавиан.
— Не имеешь права! — закричали сенаторы, стоявшие обособленно от народа. — Разве прошел куриатный закон о твоем усыновлении?
— Закон пройдет, — невозмутимо ответил Октавиан, — никто не станет препятствовать воле Цезаря.
— Пусть сперва пройдет! — не унимались сенаторы, перебивая друг друга. — А раньше срока не смеешь величать себя Цезарем.
Дерзко пожав плечами, Октавий повернулся к народу, толпившемуся у ростр, и произнес речь, в которой превозносил память Цезаря.
— Квириты, — говорил он, и голос его дрожал, а слезы капали из глаз, — я осиротел, и вы так же осиротели, как весь римский народ. О горе, горе! Несчастны мы! Я вам выплачу деньги, завещанные нашим отцом, устрою игры в честь его побед, чтобы память о нем жила вечно среди десятков и сотен поколений, как о величайшем популяре, консуле, диктаторе и императоре! Кто равен ему? Он превзошел даже Александра Македонского, которым любят хвалиться греки и египтяне, ибо ему покровительствовала богиня Венера, наша родоначальница…
Всхлипнув, он прикрыл полою тоги свою голову и несколько мгновений оставался в этом положении, слушая крики ветеранов о мести убийцам и возгласы плебеев, называвших Цезаря великим популяром.
Октавий медленно спускался с ростр походкой убитого горем человека, с несколько склоненной головой, и друзья его думали, что он расчувствовался, вспомнив об отеческом отношении к нему Цезаря. То же думал и простодушный Сальвидиен Руф. Один только Агриппа не верил словам Октавиана. Привыкнув к его лжи и лицемерию, он удивлялся, с каким бесстыдным притворством была проведена эта игра.
«Ему быть не вождем и не магистратом, а гистрноном, — думал он. — Октавий способен обмануть даже родную мать, а ведь ему всего девятнадцать лет. Что же будет дальше? Неужели он перейдет от обмана к насилиям и подлости? О боги, что мне делать? Я начинаю бояться его».
VI
Возвратившись в Рим, Антоний стал добиваться получения провинции Децима Брута. Аристократия понимала, что он готовит ей удар. Поход против Децима был выступлением против сената; носились слухи, что Люций и Фульвия подстрекают Антония уничтожить амнистию и привлечь к суду убийц Цезаря.
В этот день Фульвия сидела на катедре, беседуя с мужем. Она не утратила еще былой красоты и продолжала нравиться мужчинам; вокруг нее увивалась молодежь, потому что Фульвия умела влиять на Антония. Всем было известно, что консул пользовался большим авторитетом в сенате и мог содействовать получению магистратур. И молодые люди расточали свое красноречие, изощряясь в льстивых похвалах, сравнивая стареющую Фульвию с Венерой и Дианою.
Рядом с ней стоял Люций, щеголь с женоподобным лицом, подведенными сурьмой глазами и крашеными губами, рассеянно слушая, как Фульвия убеждала Антония захватить власть.
— Чего медлишь, — говорила она, — ветераны на твоей стороне, ты могущественнее Цезаря, стоявшего некогда во главе коллегий Клодия. В твоей власти македонские легионы, и ты можешь набирать воинов среди ветеранов.
— Все это так, — в раздумьи ответил Антоний, — но народные трибуны против меня, аристократы и Долабелла строят козни.
— Ты — глава государства, — поддержал Фульвию Люций, — и тебе ли, слону, опасаться визгливых щенят? У тебя надежная охрана, состоящая из астурийцев, купленных на невольничьем рынке; твой дворец охраняется стражей; твое слово — закон…
Антоний не успел ответить, — раб возвестил о прибытии Октавиана.
Сначала Антоний решил не принимать его. Он смотрел на Октавиана как на ничтожного человека, выходца из ростовщической семьи, считая усыновление его Цезарем слабостью старика к юноше; он даже намекнул Клеопатре, когда она приезжала в Рим, об отношениях Цезаря к Октавию; египтянка ответила со смехом; «Я предпочитаю, чтобы он тешился с юношами, чем с женщинами». Грубый ответ царицы изумил его, но, поразмыслив, Антоний пришел к заключению, что Клеопатра, может Пить, права: «Она хочет держать Цезаря в руках, а другая женщина могла бы отнять его». И Антоний принужден был сознаться, что царица умнее и дальновиднее многих мужей.
— Гай Октавий? — переспросил он, избегая называть его Октавианом. — Пусть войдет.
Фульвия и Люций отошли к имплювию.
На пороге появился Октавиан в сопровождении Агриппы. Оба приветствовали поднятой рукой хозяина, его жену и брата.
Антоний, едва сдерживаясь, пошел ему навстречу; он знал, что Октавиан целые дни проводит на улицах, беседует с ветеранами о Цезаре как сын диктатора и возбуждает народ против него, консула. Но не так возмущал его Октавиан, как Агриппа; недостойное поведение «красногубого ментора», руководившего действиями Октавиана, приводило Антония в бешенство.
«Наглец подстрекает Октавия против меня, — думал Антоний, — а тот, очевидно, подчиняется. Клянусь богами! этот Октавий недалек, и, не будь Агриппы, едва ли бы он осмелился явиться во дворец Помпея».
Принял обоих стоя, не пригласив даже сесть. После обыкновенных слов любезности Октавиан сказал:
— Я пришел к тебе как к другу убитого отца, его коллеге по консулату и высшему магистрату, охраняющему законы римского государства. Отец мой Цезарь оставил мне наследство и…
— Что? — вскричал Антоний. — Ты считаешь себя способным наследовать Цезарю, ты, мальчишка…
— Но позволь, Марк Антоний, — растерялся Октавиан, едва владея собою, — закон на моей стороне…
Антоний с оскорбительным смехом повернулся к жене и брату:
— Слышите, что лепечет этот безумец?.. Наследство, закон, ха-ха-ха! Наследством распоряжается консул для блага государства, а закон — ну, обойди его, если посмеешь!
Вмешался Агриппа:
— Прости, консул! Мой господин не намерен обойти закон, а хочет соблюсти его. Все права…
— Молчи, я тебя не спрашиваю, раб своего господина!
— Позволь, — побледнев, вымолвил Агриппа, — я человек свободнорожденный, и оскорблять меня…
— Еще слово и — клянусь Зевсом Ксением! — невольники выкинут тебя за дверь.
Фульвия расхохоталась. В ее смехе слышались злорадство и ненависть.
— Ты очень мягок, Марк, — сказала она, — я бы поступила иначе. Разве прибытие в твой дом этих людей не есть оскорбление твоего величества? Зови, Люций, рабов…
Агриппа и Октавиан бросились к двери. Бледный, дрожащий, Октавиан остановился на пороге и вымолвил, заикаясь:
— Никогда, Марк Антоний, никогда… я не прощу тебе… этого оскорбления… Клянусь тенью Цезаря!..
— Берегись, Гай Октавий! Ты угрожаешь консулу, другу и коллеге Цезаря!
Октавиан выбежал, прихрамывая на левую ногу, хлопнув дверью.
Фульвия смеялась; она была довольна, что Антоний «проучил зазнавшегося мальчишку», но больше радовала ее твердость мужа, отказавшегося вернуть наследство,
— Брат, — спросил Люций, — ты еще не оставил мысли Цезаря о парфянском походе? Нет? Значит, ты прав: наследство Цезаря нам понадобится.
Однажды утром Антоний сказал, одеваясь:
— Тень Цезаря бродит среди ветеранов. Фульвия, встававшая с ложа, возразила:
— Не тень Цезаря, а Октавий… Берегись его: он способен запятнать грязью не только своих друзей, но и свою старую мать. Этот юноша… о, этот юноша, Марк, отвратительнее самой грязной субурранки… Не спорь. Я тороплюсь. Пройди в конклав и подожди меня. Нам нужно поговорить.
Возле нее суетились рабыни: одна помогала снять тунику, другая надевала на узкие ступни матроны легкие сандалии, третья держала затканное золотом покрывало, которое госпожа должна была набросить на себя, выйдя из лаватрины.
Антоний направился к дверям.
В конклаве находился его брат Люций. Ходили слухи, что он — любовник Фульвии и подчинен ей так же, как Антоний, но муж не знал об этом, а если б и услыхал, то едва ли бы поверил, — Люция он любил и в нем не сомневался.
Брат сидел на катедре перед серебряным зеркалом, между курильницей и вазой с цветами (обыкновенное место Фульвии после купанья) и забавлялся тем, что дразнил обезьяну, просовывая между прутьев клетки палочку: зверек визжал, и глаза его казались раскаленными угольками. Люций хохотал, отнимая орехи у обезьяны (он отодвигал их), и она бросалась в бессильной ярости на прутья клетки.
Когда вошел Антоний, Люций полуобернулся к нему, продолжая дразнить обезьяну.
В конклаве было душно от благовоний и дымившихся курильниц. Коричневотелая рабыня — девочка, полунагая, с прозрачной опояской вокруг бедер, вытирала пыль со статуй, ваз, кресел и треножников. Антоний загляделся на нее, — стройная, как тростник, красивая, она смущалась, чувствуя на себе взгляды господина, и старалась поскорее кончить работу. Но Антоний уже заговорил, и она, подняв голову, застыла с тряпкою в руке, слушая ласковые слова:
— Халидония, почему ты так торопишься? Разве не приятно тебе поговорить с господином?
Невольница опустила голову:
— Господин мой, я боюсь…
— Боишься? Кого?..
И вдруг понял, — дикая ревность Фульвии была ему известна; чувствовал, что не мог бы защитить рабыню от гнева жены. И все же, подойдя к ней, коснулся ее руки.
— Не бойся, госпожа добра, она…
Не договорил, — дверь распахнулась, и в конклав вошла Фульвия. Увидев мужа рядом с невольницей, она нахмурилась. Люций, поднявшись с катедры, приветствовал ее рукою.
— Садитесь, друзья, — кивнула она обоим и, повернувшись к Халидонии, крикнула: — Вместо того, чтобы болтать, делала бы свое дело! Подай мне тунику да кликни служанок!.. Подожди. Узнай, встала ли молодая госпожа и что она делает.
Речь шла о Клавдии, дочери Клодия, с которой она соперничала в красоте и которую ревновала к своим поклонникам, мужу и его братьям.
— Что нового? — спросила Фульвия, прикрывая дряблую грудь, выглядывавшую из-под покрывала, и бросая на Люция многообещающий взгляд. — Надеюсь, боги привели тебя, Люций, не по поводу Гая Октавия?
— Именно по поводу его, — ответил Люций, — этот юноша очень вреден. Но вреднее его, конечно, Агриппа.
— Красногубый? И ты, Марк, такого же мнения? Клянусь Олимпом, я не узнаю тебя, Марк Антоний, полководец великого Цезаря! — говорила Фульвия, наблюдая искоса в зеркале за Антонием, который посматривал на возвратившуюся рабыню. — Ты, лев, боишься щенка, которого можешь уничтожить одним ударом лапы.
— Я не боюсь, — ответил Антоний, продолжая следить за движениями невольницы. — Осторожность — мать удачи.
В конклав входили рабыни.
Фульвия пожала плечами и приказала им завить ей волосы, надеть перстни и браслеты, подать зубной порошок, сурьму и сделать притирания щек, рук и груди. Потом тихим голосом, предвещавшим гнев, обратилась к Халидонии:
— Узнала, что делает молодая госпожа?
— Госпожа встает, — пролепетала испуганно невольница.
— Кто у нее в конклаве?
— Никого, госпожа моя!
— Значит, она не заглядывается на чужих мужей? Халидония молчала. Антоний, чувствуя готовую
вспыхнуть ссору, сказал:
— Мы хотели посоветоваться с тобою…
— Не мешай мне расправиться сперва с дерзкой развратницей! — воскликнула Фульвия и, когда Антоний попытался вступиться за рабыню, выговорила прерывистым шепотом: — Молчи! Любая девчонка готова свести тебя с ума!.. Подойди ко мне, Халидония!..
Невольница упала на колени.
— Подойди! — повторила Фульвия, и судорога свела со лицо. — Не хочешь? Эй, служанки, схватите ее и тащите ко мне!.. О, боги, видано ли, чтобы презренная тварь не повиновалась своей госпоже?..
Испуганные рабыни тащили упиравшуюся девушку. Она рыдала, боясь расправы жестокой женщины.
— Не смей заглядываться на чужих мужей! — воскликнула Фульвия и, схватив длинную шпильку, замахнулась на Халидонию, чтобы проткнуть ей глаз, но Антонии схватил жену за руку.
Фульвия яростно боролась, пытаясь освободиться; она осыпала Антония грубой бранью, называла развратником и, обращаясь к девушке, оскорбляла ее. Однако Антоний, зная, что вспышки гнева у жены непродолжительны, держал ее руку.
— Успокойся, дорогая моя! — говорил он. — Я знаю, что еще сегодня ты пожалела бы о своем поступке. Твоя доброта и милосердие известны всем, а я не хотел бы, чтобы тебя, вдову Клодия и Куриона, супругу консула, величали именем «жестокая». Эта рабыня, — указал он на Халидонию, — проиграна мною в кости Требацию Тесте, и я не имею права послать ему искалеченную девушку…
Это была ложь, — Антоний твердо решил спасти понравившуюся ему невольницу.
— Требацию Тесте? Как ты смел играть в кости на моих служанок? Бессовестный!.. Клянусь Фуриями! если ты солгал…
— Ты можешь справиться у Требация.
Гнев ее утихал. Антоний отнял у нее шпильку и сделал знак Халидонии удалиться.
Невольницы с удивлением посматривали на консула, — не было еще случая, чтобы он заступался за рабов перед разгневанной женою.
Люций молча наблюдал за супругами. Настойчивость брата удивила его, и он думал, как сделать, чтобы невольница не попала к Тесте: «Если я отдам Халидонию в ее руки, сердце Фульвии смягчится, и она будет действовать со мной заодно. Мы заставим Антония вести нашу политику. А если Фульвия будет мешать мне… Но нет, не посмеет. Она была любовницей Цезаря, у меня есть две эпистолы от него, и стоит только показать их брату…»
— Нужно ладить с аристократами, — говорила Фульвия, — Лепид будет наш — разве он не друг детства Цезаря? Долабелла (ярость мелькнула в глазах Антония) — тоже, Цицерон — враг, Октавий — бунтовщик. Аграрный закон Люция, опиравшегося на популяров, сделал свое дело, — народ и ветераны требуют уничтожения амнистии, и нам нечего опасаться аристократов, которые натравливают на тебя демагога Октавия.
— Я решил, — нахмурился Антоний, — ввести в сенат центурионов Цезаря, имена которых нашел в папирусах диктатора…
Фульвия захохотала.
— Хорошо придумал! Эти «Хароновы» сенаторы поддержат тебя! Что за беда, если они — темные проходимцы? Добивайся получения Цизальпинской Галлии, — с заговорщиками нужно кончить, иначе они…
— Но Цицерон…
— О проклятый пес, враг народа! — с ненавистью выговорила она и, молитвенно воздев руки, зашептала по-гречески: — О Зевс и вы, боги Олимпа, продлите мне жизнь, чтобы я насладила свои глаза видом отрубленной головы консуляра, ненавидевшего Клодия и Куриона!
Консул пожал плечами, — он старался не верить заклятиям и надеяться только на себя и свою судьбу, хотя и был суеверен; Цицерона он ненавидел и думал так же, как и жена, что смерть оратора удовлетворила бы его больше, чем величайшие почести.
Выйдя из конклава, он кликнул атриенсиса и велел привести Халидонию. Рабыня робко остановилась перед ним. Он взял ее за руку:
— Халидония, я хочу снасти себя от гнева госпожи. Я подарю тебя Лепиду, а он отпустит тебя на свободу.
В черных глазах невольницы была такая благодарность, что Антоний невольно смутился, подумав, что он освобождает ее не ради человеколюбия, а ради своей похоти. Однако он овладел собою. Рабыня, опустившись перед ним на колени, прижала его руку к своим губам.
— Идем, Халидония, я сам отведу тебя к Лепиду… Невольница, не вставая с колен, целовала его руки, и
Антоний подумал: «Вот верное существо, которое будет служить мне преданнее, чем лучший друг, жена и братья».
Он поднял ее и, полуобняв, пошел с ней к выходу.
VII
Лепид, друг детства Цезаря, считал себя эпикурейцем: он любил пиры, женщин и наслаждения. Пристрастие к изящной обуви и роскошным тогам было у него привычкой, унаследованной от деда и отца. Преклоняясь перед эллинским искусством, он не увлекался им, считая, что если римляне и обязаны многим варварам, то явление это временное, обусловленное ходом исторических событий, случайно отодвинувших развитие римского народа па несколько столетий. Рим, по его мнению, должен был прежде всего завоевать весь мир.
Если бы Лепиду пришлось лишиться богатств и стать пищим, он, не задумываясь, пресек бы мечом свою жизнь. Стоило ли трудиться над свитками пергаментов и папирусов, дышать вековой пылью изъеденных молью хартий и терпеть лишения, не принимая участия в пирах и попойках, не созерцая юных тел танцовщиц, не наслаждаясь музыкой, песнями, поэзией, философией и любовью? Стоило ли жить, как живут десятки и сотни тысяч плебеев и рабов? Мысль об этом казалась ему безумием.
Когда Цезарь был умерщвлен, Лепид и Антоний сидели в таблинуме, прислушиваясь к крикам толп, ходивших по улицам. Антоний говорил: «Конечно, эти дикие звери, выпущенные из клетки римского закона, могут нас растерзать, но как только мы соберем войска, пусть они попытаются поднять головы!.. Помнишь, друг, как я усмирил восстание Долабеллы?.. О, этот урок они будут помнить, пока существует Рим». Лепид понял: власть хирургическим ножом закона произвела операцию государственного тела и отсекла гнилые члены; следовательно, власть, спасшая республику, священна.
Слова Антония утвердили его мысль, что нобили — избранники богов, управляющие толпою. Однако он вспомнил, что Цезарь никогда не говорил резко о народе.
«Что ж, Цезарь был хитер, Антоний же прямее, — подумал Лепид. — Если род Цезаря происходит от Венеры, то Антония — от Геркулеса». Он улыбнулся и решил обратиться к Аттику, чтобы тот порылся в родословных и определил, от какого бога или героя происходит род Эмилиев.
Еще недавно он, magister equituin, собирал легионариев, объединял коллегии Клодия, разыскивал ветеранов, колонистов и приверженцев Цезаря, возмущая их речами, направленными против аристократов; потом, повинуясь демагогической политике Антония, пригласил Брута и Кассия на обед, на котором они оба восхваляли «освободителей отечества». Став вскоре после смерти Цезаря верховным жрецом, Лепид поселился во дворце Нумы Помпилия, называемом «Regia». Новые обязанности изменили его прежнюю жизнь: он должен был наблюдать за фламинами, весталками и иными жрецами, вести каждый год списки магистратов, анналы, жреческие книги, записи понтификов. Работы было много, но он не мог отказаться от политики и взирал на борьбу сословий с философским спокойствием. Даже казнь Герофила и бегство Брута и Кассия из Рима не могли вывести его из душевного равновесия.
«Подкупив Долабеллу, Антоний умно повел дело», — раздумывал Лепид, рассеянно поглядывая на папирус, полученный от Аттика. Это было сочинение покойного Нигидия Фигула об оракулах и искусстве вызывать тени умерших; оно было написано тяжелым и туманным языком, и Лепид не мог понять многих мест.
«Пусть Цицерон восхваляет «героев», предательски умертвивших Цезаря, пусть он твердит, что «мертвый Цезарь управляет Римом», пусть мечется между Долабеллой и Брутом, пусть ожидает помощи от Секста Помпея, — словами и действиями он доказывает свое бессилие. Но предложить ли ему, чтобы он последовал учению своего друга Фигула и вызвал тень Цезаря? Может быть, он успокоится, когда Цезарь скажет, что продолжателем его дела будет Антоний, который отомстит за него.
Раб возвестил, что в атриуме дожидается Антоний. Лепид поспешил ему навстречу.
— Знаешь, пес Октавий опять возбуждал против меня плебс и ветеранов, — заговорил консул, приветствуя хозяина. — Он стал демагогом. Я пригрозил, что посажу его в тюрьму, и представь себе, дорогой мой, хитрость Октавия: ветераны якобы потребовали, чтобы он примирился со мной, и этот ночной горшок Цезаря прибыл на рассвете к моему дворцу. Ветераны кричали: «Мир, мир!» И, когда я вышел к ним, я увидел Октавия, который дружески приветствовал меня. Пришлось пригласить его к себе, хотя он вызывает во мне отвращение.
Лепид в раздумье смотрел на него.
— Как-то вечером, — сказал он, — появилась большая комета, и Октавий, говорят, кричал на площадях, что это душа Цезаря, вознесшаяся на небо и занявшая место в сонме богов.
— Знаю, поэтому я решил обожествить Цезаря. Он, конечно, заслуживает этого. Но знаешь — больше всего меня беспокоит противодействие аристократов закону, отнимающему у Децима Брута Цизальпинскую Галлию. Меня и Долабеллу обвиняют в желании вызвать гражданскую войну.
— Разве ветераны не требуют передать Цизальпинкую Галлию стороннику Цезаря? — удивился Лепид.
— И, несмотря на это, находятся мужи, вроде Пизона, которые якобы пекутся о спокойствии в республике, а на самом деле, несомненно, помышляют о личном благополучии, о легкой наживе!
— Надоели мне эти распри, и я решил уехать в назначенную мне провинцию. А ты что думаешь делать? — спросил Лепид и, взяв серебряный колокольчик, позвонил. Вбежал раб. — Подай нам кайкубского и фуданского вина. Так ты говоришь, Марк…
— Я говорю, — нахмурился Антоний, — что положение становится тревожным. С одной стороны усиливаются ветераны и колонисты, якобы ненавидящие убийц Цезаря; конечно, они никогда не любили диктатора, а стремятся сохранить милости, дарованные или обещанные императором. Ты скажешь, что ветеранов и колонистов поддерживает плебс? А что такое плебс? Толпы нищих, ремесленников, вольноотпущенников и земледельцев, толпы бедняков, обремененных долгами. И действительно ли плебс поддерживает ветеранов? Я знаю, что положение его мало улучшено Цезарем. И потом, ремесленники, вольноотпущенники и земледельцы скорее пойдут за Брутом и Кассием, чем станут поддерживать ветеранов. С другой стороны нам угрожают все эти «отцы отечества», «Демосфены великого Рима», не сумевшие стать у власти после умерщвления Цезаря; они обижены, завидуют нам, честолюбие не дает им спать. И я решил провести законы, чтобы успокоить взволнованные умы. О, Цезарь, Цезарь! Зачем ты даровал амнистию псам-помпеянцам?
— А зачем мы даровали амнистию псам-убийцам? — отозвался Лепид, вставая. — Вот вино и фрукты. Возляг, прошу тебя, рядом со мною. Ты мне расскажешь о намеченных новых законах. А где же виночерпий? — обратился он к рабу. — Опять опаздывает? Скажи ему, что больше не буду марать своих рук о его варварское лицо!
Не успел раб выйти, как вбежал испуганный виночерпий. Это был лысый грек, с брюшком и маслянистыми глазами.
— Снова опоздал? — вымолвил Лепид свистящим шепотом. — Ступай к атриенсису, — пусть пришлет сюда Халидонию. Подожди. Не забудь сказать ему, чтобы он дал тебе тридцать ударов.
Грек упал на колени.
— Господин мой, — крикнул он с ужасом. — Прости меня еще раз… Ради высокого твоего гостя, друга трижды божественного диктатора! — И, обратившись к Антонию, заговорил по-гречески, умоляя его сжалиться над ним.
— Прости его, — сказал Антоний, — пусть наша дружба не будет омрачена криками истязуемого.
Лепид привстал на ложе.
— Встань, — сурово сказал он греку. — Я прощаю тебя последний раз. Позови Халидонию.
Когда вошла гречанка, настроение Антония изменилось.
— Поглядеть на нее — хороша! — воскликнул он.
Девушка была в легкой льняной тунике, обнажавшей колени, и в светлых сандалиях. От нее пахло духами — Лепид любил, чтобы рабы и невольницы, прислуживавшие за столом, душились.
Узнав консула, Халидония опустила глаза. Антоний подозвал ее. Гречанка хотела поцеловать у него руку, но он, не стесняясь Лепида, обхватил ее стан.
— Как живешь? — спрашивал он по-гречески. — Довольна ли? Господин отпустил тебя на волю?
Узнав, что она продолжает оставаться рабыней, Антоний шутливо обратился к Лепиду:
— Ты, наверно, влюблен в кого-нибудь, если не исполняешь обещанного.
— Не влюблен, а забываю, — ответил Лепид. — А забывчивость в такое тревожное время простительна.
— Я напоминаю тебе.
— Завтра она будет отпущена на волю. Антоний задумчиво поглаживал плечи девушки.
— Я хотел бы, чтоб она покинула твой дом и переселилась в мою виллу… Габии недалеко от Рима, и она могла бы бывать в Городе…
— …и видеться с тобою? — подсказал Лепид. — Понимаю. У тебя хороший вкус, Марк Антоний!
Девушка зарделась и, мягко освободившись из объятий консула, поспешила наполнить фиалы вином. Прислуживая, она избегала взглядов Антония: впервые ее удостоил внимания высший магистрат, и впервые она, бедная гимметская пастушка, могла помечтать о лучшей жизни.
Она слушала звучный голос Антония, но слов не понимала.
А консул говорил:
— Я изменю закон божественного Цезаря о судах: к декуриям всадников и сенаторов прибавлю третью декурию, которая будет состоять из центурионов и воинов. Таким образом в число судей должны будут выбираться центурионы и воины наравне с сенаторами и всадниками. Я возобновлю обжалование гражданами судебного приговора, уничтоженное Суллой и Цезарем: отныне каждый гражданин, обвиненный в преступлении против общественного порядка, не будет зависеть от воли продажных магистратов. И, наконец, предложу закон об обожествлении Цезаря.
— Твои законопредложения делают тебе честь, — сказал Лепид, подымая фиал. — Я должен обратить твое внимание на недовольство, которое вызовут выступления против законов Цезаря: противодействие твоих врагов…
Антоний тряхнул головою.
— Муж, предком которого был Геркулес, не страшится подлых нападок помпеянцев. Разве может меня уязвить стрела презренного Октавия, место которого было под ложем Цезаря?
Лепид засмеялся.
Допив вино, Антоний простился с другом, потрепал по щеке Халидонию и направился к двери.
VIII
Около восьми месяцев вел Цицерон упорную борьбу против Антония, и эти восемь месяцев подорвали его здоровье.
Сперва он написал I филиппику против Антония, в которой порицал его политику, обвиняя в нарушении законов Цезаря и в чрезмерном честолюбии, советуя следовать теории Аристотеля — быть первым гражданином среди граждан. Боясь македонских легионов, на которые мог опереться Антоний, чтобы уничтожить амнистию, оратор подстрекал друзей к неурядицам, советуя возбуждать воинов, сеять среди них рознь и недовольство. Когда Антоний и Фульвия отправились в Брундизий навстречу македонским легионам, аристократы склонили на свою сторону Октавиана, и тот поспешил в Капую под предлогом продажи вилл, принадлежавших его матери, а на самом деле — чтобы набрать себе телохранителей среди ветеранов Цезаря.
Переехав в Путеолы, Цицерон следил за деятельностью Октавиана, который распространял среди воинов эпистолы с обвинением Антония в измене делу Цезаря. Легионарии чуть не взбунтовались, и только обычное хладнокровие и присутствие духа спасли Антония: он велел казнить подозрительных центурионов в своем доме, в присутствии разъяренной Фульвии, — стареющая матрона выказала себя кровожадной гиеной, принимая участие в пытках людей, — одежды ее были забрызганы кровью.
Цицерон знал о злодействах Антония. Он стал писать II филиппику и, закончив ее, послал Аттику.
Шагая по холодному атриуму, в который врывался ноябрьский ветер, Цицерон говорил Тирону, оторвавшись от работы над трактатом «De officiis».
— Нужно умиротворить общество, изменить нравственный уровень жизни. Богатство и власть развращают людей, это не высшие жизненные блага, а бремя, которое должно переносить. Следует жить, занимаясь земледелием и торговлей, принимать участие в политической жизни. Целью правительства должно быть общее благо, а достигнуть его возможно строгим соблюдением законов, восстановлением добродетелей, щедростью нобилей, честностью, порядочностью…
— Но если идеальная республика, — возразил Тирон, — ставит целью своего существования благо народа, воздержание от наступательных войн, подобных тем, какие вели Красс и Цезарь, уничтожение жестокостей и вероломства, стремление сдерживать данное слово, то не есть ли это возврат к древним временам?
— Ты меня правильно понял, сын мой, — оживился Цицерон, — я стою за аристократическую республику, в которой не было бы ни Гракхов, ни Мариев, ни Сулл, ни Цезарей, а единый сенат, состоящий из ораторов, правоведов, ученых, философов и писателей…
— Но ведь ты, господин мой, пытаешься привить идеи Платона к римской жизни!
Цицерон не ответил. Он прислушивался к приближавшимся голосам людей.
— Кто там? — спросил он, приоткрыв дверь и выглянув на улицу.
— Письмо от Октавиана Цезаря! — крикнул грубый голос.
Тирон распахнул дверь, и в атриум проник вооруженный гонец в мокром плаще, в забрызганных грязью калигах.
«Что мне делать? — писал Октавиан. — Антоний во главе легиона Алауда двинулся на Рим. Задержать ли его в Капуе или идти на столицу?»
Не колеблясь, Цицерон посоветовал Октавиану двинуться на Рим: он боялся отмены Антонием амнистии и возникновения новой гражданской войны.
Вскоре Цицерону стало известно, что Октавиан ошибся, думая, что Антоний шел во главе одного легиона, — их у него было два.
«Октавиан трусит, — писали друзья, — и опасается, как бы Антоний не объявил его врагом республики». Узнав о походе Октавиана на Рим во главе трех тысяч воинов, Цицерон успокоился.
События следовали одно за другим. Вступив в Рим раньше Антония, Октавиан объявил его изменником дела цезарьянцев и предложил ветеранам поддерживать сына диктатора. В то же время, боясь аристократов, он пытался ладить с ними. Популяры считали его своим вождем, а аристократы — своим защитником, хотя многие не доверяли ему, видя его растерянность и двуличность. Прибытие в Рим Антония, эдикт его, в котором он презрительно отзывался о низком происхождении Октавиана («из фамилии ростовщиков») и намекал на причину усыновления его Цезарем («любовник диктатора»), а затем второй эдикт о созыве сената с предупреждением, что не явившиеся будут считаться приверженцами Октавиана, — возымели свое действие: воины покидали Октавиана, разбегались, а Цицерон побоялся вмешаться в это дело.
Однако восстание двух тибурских легионов, требовавших отомстить за смерть Цезаря, расстроило планы Антония, — войска перешли на сторону Октавиана. Римское общество растерялось: аристократы считали Октавиана своим, а он очутился во главе мятежных легионов, готовых мстить за убийство Цезаря.
Положение Антония стало опасным: если остальные легионы перейдут на сторону Октавиана, он очутится во власти аристократов. Однако Антоний не показывал беспокойства и на заседании сената старался быть веселым: с радостью в голосе он объявил, что Лепид заключил мир с Секстом Помпеем, и, восхваляя его, предложил благодарственное молебствие. Сенат рукоплескал.
Возвратившись домой, Антоний собрал друзей и спросил, следует ли ему примириться с Октавианом или отправиться в Галлию к Лепиду. Мнения разделились. Молчали только Люций и Фульвия.
— Что же ты, жена? — спросил Антоний. — Разве не одобряешь наших замыслов? А ты, Люций? Или мудрая Минерва подсказала вам мысль лучшую, чем высказали все мужи?
Матрона встала. В ее глазах была непреклонная воля.
— Октавиан умен. Ему улыбнулось счастье, а от нас улетело. Но надолго ли? Октавиана нужно бить его же оружием. И потому не тебе, Марк Антоний, первому мириться с ним, не тебе, Марк Антоний, просить убежища у Лепида. Стань же и ты мстителем за Цезаря, подыми легионы, созови опять сенат, распредели провинции между магистратами… Действуй!
Люций поддержал Фульвию.
— Изгони Децима Брута из Цизальпинской Галлии, и цезарьянцы будут на твоей стороне; Октавиан принужден будет присоединиться к тебе, иначе легионы его разбегутся.
— Так я и сделаю, — твердо сказал Антоний. — Буду действовать по примеру Цезаря — стремительно и внезапно.
Вечером он выехал неожиданно для всех из Рима, сказав родным, что отправляется к видному центуриону по важному делу, а на самом деле ехал в сопровождении верного вольноотпущенника Эроса в окрестности Габий, где находилась его вилла.
Ночь выдалась лунная. Вымощенная дорога гулко отдавалась под копытами лошадей. Дул прохладный ветер, и Антоний плотнее кутался в плащ.
Мост, сооруженный Гаем Гракхом, казалось, был построен недавно: ни единой трещинки на сваях и облицовке перил. Остановив коня, Антоний смотрел на волны, посеребренные лунным светом, на берега, поросшие кустарником, и улыбался своим мыслям.
«Она ждет меня, — думал он, — и обрадуется моему решению».
Выехав из городка, он помчался к вилле, расположенной на берегу той же реки, через которую был перекинут мост, сооруженный Гракхом.
При въезде в виллу он был встречен собачьим лаем. Раб-вратарь, узнав господина, низко кланялся. Из эргастулы вышел декурион и спросил, нужно ли разбудить невольников, чтоб они приветствовали хозяина. Антоний объявил, что не следует тревожить людей, которые должны чуть свет отправляться на работу.
Войдя в дом, он остановился на пороге атриума: Халидония приветствовала его поднятой рукой, а затем, упав к его ногам, обняла колени.
— Какая радость твой приезд! — говорила она. — Слава Зевсу Ксению, радетелю об амфитрионах, не знающих, как лучше провести время, — добавила она с легкой шутливостью в голосе.
— Уж не думаешь ли ты, Халидония, что я приехал поселиться или развлекать тебя? — сказал он, поднимая её и прижимая к груди.
— Да, господин мой, ты здесь, чтобы меня обрадовать.
Слова гречанки понравились Антонию. Обняв ее за стан, он вошел с ней в атриум и, сняв плащ, бросил его подбежавшему Эросу.
— О деле будем говорить позже, моя птичка, хотя оно не терпит отлагательств… Ты уходишь, Эрос? Отнеси плащ в спальню и разбуди нас на рассвете…
Вошли рабыни, неся амфору на палке, продетой в ручки. Пока они распечатывали ее, Антоний, облокотившись на ложе, беседовал с гречанкой; он хвалил ее прическу, восторгался глазами, нежным цветом лица. Халидония преданно смотрела на него, улыбаясь одними глазами. Когда невольницы поставили перед ними кубки, Антоний взял свой фиал и поднес к губам:
— За твое здоровье и счастливое путешествие!
— Путешествие? — удивилась Халидония. — Но я, господин мой, никуда не собираюсь ехать.
— Поедешь со мною?
— С тобой? А куда? Удивление ее возрастало.
— На войну, да поможет нам Арес!
Пили до полуночи. Мерцали светильни. Халидонию клонило ко сну, голова ее отяжелела.
— Господин мой, — пролепетала она, — я пьяна… Позволь мне удалиться…
Антоний засмеялся.
— Еще один глоток, и мы вместе отправимся в объятья Морфея. Пей!..
…Рассвет застал их на ногах. Антоний торопил Халидонию:
— В путь, в путь! Возьми с собой одежду, обувь и одеяло… Остальное найдется у меня. В Риме остановишься у одного из моих друзей. Вот письмо к нему. Скажи рабам, куда доставить вещи…
Сев на коней, они выехали на Пренестинскую дорогу, направляясь в Рим.
…Взяв деньги в сокровищнице Сатурна, Антоний выступил во главе двух легионов, преторианской когорты, конницы и ветеранов по направлению к Цизальпинской Галлии. С ним уезжало большинство цезарьянцев.
Действия Антония возмутили Цицерона. Оратор не находил себе места, не мог работать. Он то подстрекал Октавиана выступить против Антония, советуя помочь Дециму Бруту, то не доверял Октавиану, подобно многим аристократам, и искал вождя, способного возглавить движение. Когда же аристократы предложили ему стать вождем, Цицерон пригласил Аттика и Корнелия Непота, чтобы выслушать их мнение. Они советовали не отказываться. Однако у Цицерона не хватило решимости, и он сослался на старческие недуги.
— Заклинаю тебя твоими сединами — не отказывайся! — вскричал Тирон. — Будь тверд, как подобает мужу до Пунических войн!
Эдикт Децима Брута, объявившего, что не признает Антония правителем Цизальпинской Галлии, придал оратору бодрости. Друзья и родственники Октавиана настаивали, чтобы Цицерон разогнал цезарьянцев и восстановил республику. Но как это сделать?
Оратор произнес III филиппику, предложив сенату уничтожить распределение провинций, проведенное Антонием, и поручить Гиртию и Пансе наградить Децима Брута и Октавиана, оказавших услуги отечеству. И в тот же день обратился к народу с IV филиппикой, обрисовав тяжелое положение республики.
IX
Лициния бежала с Брутом из Рима. Порция сопровождала мужа в Луканию. Прощаясь с ним в Элее, она смотрела на острова Ойкотриды, возвышавшиеся перед городом, и едва сдерживала рыдания, предчувствуя длительность разлуки.
— Не огорчайся, госпожа, — сказала Лициния, утешая ее, — ты станешь сражаться за отечество не руками, как мы, а своей душой. Ты любишь республику и отечество не меньше, чем мы.
— Прекрасная мысль, — улыбнулась сквозь слезы Порция. — Иди, муж, куда зовет тебя долг, а ты, Лициния, позаботься о нем, как мать, охраняй от невзгод…
— А кто охранит меня от самого себя? — вздохнул Брут. — Он не дает мне покоя: является наяву и в сновидениях, смотрит на меня с укором, угрожает окровавленными руками.
— Цезарь? Не думай о нем, муж мой!
Обхватив Брута за шею, Порция не могла от него оторваться. Рабыни увели ее. Она догнала мужа на пристани и, рыдая, говорила:
— Тяжелый жребий выпал нам на долю. Но меня утешает, что ты — республиканец. Иди же, куда ведет тебя Фатум, а я сумею перенести горе и, если понадобится, умереть за отечество.
Брут взошел на корабль и долго смотрел на жену, стоявшую на набережной.
…Прибыв в Афины, Брут стал готовиться к войне. Он привлек на свою сторону молодежь, изучавшую философию, в том числе и Горация, который стал его убежденным сторонником. В течение нескольких месяцев Брут создал восемь легионов из войска Помпея, рассеянного после Фарсалы по городам Фессалии, Македонии и островам Архипелага, захватил в Деметриаде склад оружия, приготовленного Цезарем для войны с парфянами, осадил в Аполлонии Гая Антония, назначенного правителем Македонии, и взял его в плен с войсками, не лишив однако знаков власти, хотя Цицерон, переписывавшийся с Брутом, советовал убить Гая Антония.
Размышляя, как поступить с братом Марка Антония, Брут спросил Горация, читавшего стихи лесбиянки Сапфо:
— Не казнить ли нам Гая Антония? Гораций, не задумываясь, ответил:
— Оставь его заложником. Боги одни знают, чем кончится борьба. Имея же у себя видного магистрата, можно в случае неудачи…
— Ты не веришь в наше дело? — с возмущением вскричал Брут. — Зачем же ты в таком случае присоединился ко мне?
Вмешалась Лициния, и Брут успокоился: она умела влиять на него, во-время отвлечь от беспокойных мыслей, начать беседу о борьбе, которая должна вывести Рим на путь свободы, величия и могущества. Так случилось и теперь.
— Не слушай, Марк Юний, поэта, который столько же разбирается в политике, как незрелая девочка, — сказала она. — Лучше обрати внимание на дела Кассия и Секста Помпея.
— Секста, сторонника сената?
— Не говори так, Марк Юний! Мы не знаем причин, заставивших Помпея примириться с сенатом. Может быть, это уловка, чтобы выиграть время? Может быть…
— Я не доверяю Сексту, — тихо вымолвил Брут, — а Кассия люблю и уважаю. Вместе с ним мы убили Цезаря, вместе решили продолжать борьбу и вместе умрем, если это понадобится. Что такое жизнь? Испытание богов или издевательство над человеком? Я думаю, что жизнь — глупая случайность, а зарождение новой жизни — преступление перед человечеством.
— Ты был иного мнения…
— Да, но чем больше я живу, тем больше вижу бесцельность существования сотен, тысяч, десятков и сотен тысяч людей…
— Ты мрачен, Марк Юний, — опечалилась Лициния. — Неужели призраки продолжают тебя тревожить?
Брут кивнул.
— Я обращался к Гекате, заклиная ее магическими формулами и знаками, однако богиня не помогла. Знаешь, мне иногда приходит в голову, что она бессильна.
— Ты много думаешь…
— Нельзя не думать, когда на плечах голова. Мне кажется, что эти призраки ниспосланы на меня жрецами, владеющими силой заклинаний, и нужно только найти жреца, умеющего снять заклятие.
Лициния молчала. Она жалела свободолюбивого мужа, истерзанного мыслями и сомнениями, возбуждаемого Цицероном.
Оратор писал, что убийство Цезаря не освободило отечество, наоборот — родина находится во власти честолюбцев, готовых решать силой оружия, кому быть властелином. «Не таких ли, как Цезарь? — ехидно добавлял Цицерон. — А может быть, больших, чем восточные деспоты, как, например, Митридат Эвпатор?»
Лициния знала содержание писем оратора. Она перечитывала их, отвечая Цицерону со слов Брута; иногда вождь республиканцев отвечал сам, но каждый раз советовался с нею, так ли выражена мысль, тот ли оборот и то ли слово употреблены им. Он избегал писать по-гречески и только изредка употреблял двустишия из Гомера, Гезиода, Эсхила и Эврипида, чтобы подчеркнуть мысль, облечь ее в нарядные одежды.
Кассий писал из Сирии, что собирает войска, упрекал Долабеллу, замучившего в Смирне двухдневными пытками Требония (Долабелла добивался получить у пего деньги), ругал Пансу, который, выступая в сенате, мешал ему, Кассию, получить проконсульство над Сирной и полномочия над Азией, Вифинией и Понтом.
«Консул Панса заявил Цицерону, что это предложение не нравится матери Кассия, его сестрам и Сервилии, — писал Кассий Бруту, — как будто политические дела находятся в зависимости от женщин. А если б это было и так, то может ли консул действовать в ущерб республике, ссылаясь на матрон? Уловка Пансы глупа, теперь я уверен, что консул враждебен республиканцам и не желает видеть их у власти. Цицерон пишет, что именно поэтому Панса не посылает тебе воинов и отговаривает молодежь служить под твоим начальствованием. Панса — явный цезарьянец!»
Брут ответил, что консул не страшен, молодежь имеет свою голову и поступает, как повелевает сердце, и закончил письмо такими словами: «Пусть Панса мешает — его старания смешны. Ко мне прибыли Мессала Корвин, сыновья Лукулла, Катета, Гортензия Гортала и Бибула. Жду еще сыновей всадников и плебеев, для которых слово свобода звучит как призыв к счастливой, радостной жизни. «Не лучше ли умереть свободным, — говорю я молодежи, — чем жить рабом? Если бы мой отец вздумал добиваться диадемы и поработить квиритов, я, не задумываясь, поразил бы его, как поразил Цезаря в сенате! Лучше не жить, чем быть сколько-нибудь ограниченным в свободе!» Молодежь хвалит меня за эти речи, только не нравятся мне двое: поэт Гораций Флакк, для которого поэзия, очевидно, важнее, чем благо отечества, и Мессала Корвин, в глазах которого часто вижу неискренность. Гораций безвреден, а Мессала, без сомнения, находится на моей стороне ради выгоды. Если это так, то боги покарают мужей, равнодушных к судьбам родины».
Читая эти письма, Лициния покачивала головою.
«Аристократическая молодежь! Разве она, гнилая, способна на доблестный подвиг? Только подлостью, хитростью, лицемерием, подкупом и продажностью идет она к своей цели. А если начальствовать над ней будет демагог и палач, подобный Милону, она превратится в толпу злодеев».
Она высказала свою мысль Бруту.
— Если республика изверилась в молодежи, — рассеянно вымолвил Брут, — одной и другой пора умирать.
X
Считая себя мстителем за Цезаря и защитником ветеранов от произвола аристократов, Антоний издевался над VII филиппикой Цицерона (знал о ней из писем друзей) и, кривляясь, повторял его слова: «Если нельзя жить свободным, должно умереть».
— И пусть умирает! — кричал он своему другу Барию, прозванному «винной бочкой» за способность пить очень много, который перечитывал дружественные письма Пансы и Гиртия. — Давно пора! Старый Харон соскучился по старому болтуну!
— Все это так, — прервал Варий, — но что ты намерен делать?
— Нужно сообщить легионам Децима, что я не желаю сражаться с ними, а хочу только наказать их вождя, убийцу Цезаря. Пошли расторопных людей в Мутину, пусть они обещаниями наград склонят воинов на мою сторону. Говори, что я готов отказаться от Цизальпинской Галлии, если взамен ее получу Трансальпийскую, сроком на пять лет.
— Ты уверен, что Цицерон согласится на это?
— Цицерон, Цицерон! — задыхаясь, выговорил Антоний. — Болтун, выживший из ума, желает войны, жаждет крови, чтобы получить власть. Хорошо, он получит войну и заплатит за нее своей старой, холодной кровью1 Впрочем, довольно об этом. Иди, Варий, и делай, что приказано.
Узнав, спустя три недели, что Цицерон настаивал объявить его врагом отечества и потерпел в этом неудачу, Антоний сказал Вентидию Бассу и Варию:
— Он предсказывает в VIII филиппике резню аристократов, если я приду к власти. Он жаждет нашей крови, — подчеркнул он, — чтобы некому было произвести резню. А вот и письма из Азии! — воскликнул он, выхватывая из рук раба связку навощенных дощечек. — Посмотрим, что пишут друзья.
Это были старые и новые письма, опоздавшие по неизвестной причине — обстоятельство, вызвавшее гнев Антония. Он позвал гонцов и бил их, приговаривая:
— Почему не прибыл вовремя? Вот тебе за это! А ты? Получай…
Он читал письма, сжимая кулаки: Брут готовился к борьбе, — республиканцы имели уже сильные войска, воодушевленные идеей освобождения отечества. Это была страшная угроза делу Цезаря, и Антоний понимал, что если он не отстоит новой формы правления, враги восторжествуют. Он был уверен, что Цицерон одобрит действия Брута.
Опасения Антония оправдались: письма из Рима говорили о новой филиппике Цицерона, о непримиримости оратора, об утверждении Брута правителем трех провинций и — что самое главное — об отмене законов Антония.
— Цицерон хочет войны. Пусть же будет война! — вскричал Антоний, ударив кулаком по столу. — Клянусь богами! — пока я жив — не уступлю, если бы даже Фатум готовил мне сотни неудач!
Антоний стал готовиться к войне. Покинув Бононию, в которой он оставил Халидонию на попечении Эроса; (гречанка забеременела, и Антоний хотел выдать её за любимого вольноотпущенника), он шел дубовыми лесами во главе войск к Мутине. Легионарии со смехом разгоняли стада жирных свиней, подбиравших желуди. Веселые крики людей и хрюканье животных оглашали леса.
«Благодатная страна», — думал полководец, оглядываясь на смоляные заводы, на овец, шерсть которых славилась во всей Италии, и на огромные бочки, величиной с хижину, — в них приготовлялось лучшее вино Циспаданской Галлии. Антоний послал гонца к Вентидию Бассу с приказанием прибыть к нему на помощь с тремя легионами. До Мутины оставалось не более пятидесяти стадиев. Легионы шли с веселыми песнями.
Однако Мутина встретила Антония неприветливо. В бою Антоний понес большие потери и стал отступать, двигаясь к Нарбонской Галлии. Октавиан побоялся его преследовать, и только Децим Брут погнался за Антонием, решив его уничтожить, чтобы избавиться от «Дамоклова меча», как он говорил, занесенного над его головою.
Антоний шел на Лигурию, переваливая через крутые и дикие горы между Дертоной и Вадой, минуя Эмилиеву дорогу из опасения попасть в засаду. Он надеялся соединиться с Вентидием Бассом, так как своих войск у него было мало — четыре легиона, конница и новобранцы. В первые два дня он прошел тридцать миль, отделявших Мутину от Пармы, и ночью обрушился на город.
Была вторая половина апреля, но еще держались заморозки: осколки льда звенели под калигами воинов, молча подходивших к городу. Полководец объявил, что отдает город легионам, предупредив, что за обнаруженное пьянство виновные будут казнены. Всю ночь шел грабеж, происходили насилия. Центурионы кричали: «Воины, запасайтесь продовольствием! Предстоящий путь долог и тяжел!»
В следующие два дня было пройдено сорок миль. Дав войскам однодневный отдых в Плацентии, Антоний двинулся по Мульвиевой дороге к Дертоне и спустя неделю достиг лигурийских гор. Перевалив через них, он в первых числах мая прибыл в Ваду Сабатию, однако Вентидия Басса там не оказалось.
Расстроенный, Антоний послал навстречу ему брата Люция. Вскоре Вентидий Басе прибыл. Уставшие легионы отказывались идти в Нарбонскую Галию. Антоний, привыкший в последнее время к ударам судьбы, принужден был обещать, что отправит их в Полленцию. К счастью для него, разведка донесла, что Полленция занята Децимом Брутом.
— Слышите? — возгласил Антоний. — Враг занял город; Если вы хотите предать своего полководца и сдаться на милость убийцы нашего друга и отца, великого Цезаря — идите! Но помните: вы покроете себя вечным позором — каждый квирит, нет, даже не квирит, а вольноотпущенник и раб вправе будет плевать на вас, на ваших жен и детей, и не ответит за это по римскому закону. А каждый раб, пошедший со мною, получит — клянусь Меркурием! — свободу, вольноотпущенник — права гражданства, воин — земли и подарки, центурион, трибун, легат, префект — большие награды и повышение в чинах. Кто за Цезаря — тот с мною, кто против меня — тот с убийцами-помпеянцами!
— За Цезаря! — закричали друзья Антония. Возглас их повторили первые ряды легионов, подхватили вторые и третьи, и мощные крики огласили окрестность.
— С Антонием, всегда с Антонием! — говорили, перебивая друг друга, воины. — К Лепиду, к Лепиду!
XI
Находясь в Форуме Вокония, Лепид с тревогой следил за движением войск Марка и Люция Антониев. Первым прибыл Люций в Форум Юлия; Марк, подошедший с легионом позже, немедленно направился к лагерю Ле-пида, где находились ветераны Цезаря.
Расположив войска на берегу речки Аргентей, Антоний возбуждал ветеранов беседами о Цезаре. Его легионарии были частыми гостями в лагере Лепида, а воины Лепида — в лагере Антония.
Сам Лепид был в нерешительности. Он думал: «Антоний друг, но в немилости. Стоит ли жертвовать своим положением ради него?» Он смотрел на походный столик, на котором лежал декрет сената об изгнании Антония, и его одолевала мысль: «Оскорбить сенат неповиновением значит стать его врагом. Как поступил бы в этом случае Цезарь? Конечно, употребил бы хитрость». Лепид решил притвориться противником Антония и не препятствовать ему в действиях, какие тот найдет нужными. Но тут он вспомнил о письме Октавиана, который спрашивал: «Сообщи, согласен ли ты признать меня вождем цезарьянцев», и в раздумьи опустил голову. На письмо он еще не ответил, и теперь, когда Антоний стоял в нескольких шагах, его занимал вопрос, как держать себя с ним, чтобы не возбудить подозрений легатов и военных трибунов.
Приоткрыв полу шатра, Лепид наблюдал за противоположным берегом Аргентея и вдруг среди воинов увидел Антония. Сердце его сжалось: с длинной бородой и всклокоченными волосами, в траурной одежде, полководец, правая рука Цезаря, беседовал с ветеранами, находившимися на другом берегу. Легионарии приветствовали его.
— Трубить в трубы! — закричал Лепид легату, находившемуся на претории.
Трубы заглушали громкий голос Антония, — так нужно было. Никому не приходило в голову, что Лепид склонен перейти на сторону сената.
На другой день Лепид был разбужен криками. Полураздетый, он выглянул из шатра и увидел ветеранов, несших на руках Антония. Они шли к его палатке. Толпа увеличивалась — воины сбегались со всех сторон.
Караульный легат доложил:
— На рассвете Антоний с небольшим отрядом перешел реку вброд, наши легионарии сломали палисады и схватили его на руки. Принимай, вождь, друга Цезаря.
Лепид поспешно оделся и выбежал на преторию. Он обнял Антония при радостных криках легионариев и громко сказал:
— Привет сподвижнику нашего бога и отца!
— Привет и тебе, отец мой! — смиренно сказал Антоний. — Я понимаю твою нерешительность… ты боялся сената.
— Сената?
Лепид был задет. Нет, он никогда не был трусом. Кто боится сената? Только варвары! А он — верховный жрец, и его слово свято. Римский народ не позволит даже сенату издеваться над священной личностью жреца.
Кликнув писца, он стал диктовать дерзкое послание, уверяя отцов государства, что сострадание к Антонию победило легионариев и его самого. Письмо кончалось словами: «Надеюсь, что римский сенат не вменит нам в преступление оказанного милосердия, которого, по-видимому, лишены отцы государства во главе с Цицероном. Ветераны и друзья Цезаря знают, что делать для блага государства».
Узнав о соединений Антония с Лепидом, общество негодовало; Растерянный сенат принял срочные меры: Марку Бруту и Кассию с войсками, а также африканским легионам было приказано прибыть в Италию; Секст Помпей был поставлен во главе всех кораблей с титулом начальника флота и морского берега и с полномочиями, какими некогда пользовался Помпей Великий в борьбе с пиратами. Введение налога по случаю войны вызвало всеобщее недовольство: роптали всадники, негодовали ростовщики, волновался народ, хотя всем было известно, что сокровищница Сатурна была пуста, а средства требовались большие. Сенат хотел обнародовать проскрипцию против Лепида, славившегося богатством, но его теща Сервилия, имевшая большие связи в аристократических фамилиях, приложила все усилия, чтобы его спасти. Вскоре о проскрипции перестали говорить.
Октавиан перешел на сторону аристократов и получил начальствование над войсками, выставленными против Антония. Учитывая тяжелую обстановку, он не торопился выступать в поход, желая вынудить сенат не препятствовать его консульству.
Перед заседанием сенаторы толпились в курии: одетые в тоги с красными полосами, в красных полусапожках, украшенных полумесяцем из слоновой кости, надменными лицами, они шептались, стараясь казаться спокойными:
— Октавиан приказал убить на войне Гиртия…
— Велел отравить раненого Пансу, чтобы расчистить себе дорогу к консулату.
— Мы знаем, кто этот сын Цезаря, — насмешливо подчеркнул Фавоний, — от него так и пахнет ростовщической породой. Что? — закричал он, заметив движение руки Цицерона, собиравшегося возразить. — Ты легковерен, Демосфен великого Рима! Ему приказано спешить на помощь Дециму Бруту, а он медлит…
Цицерон не ответил и, взяв Фавония под руку, отвел его в сторону.
— Лепид должен быть объявлен врагом отечества, — сказал он, — подлый проконсул, которому мы доверяли, оказался изменником, и я решил принять строжайшие меры. Когда Октавиан отправится в поход…
— Понимаю, — кивнул Фавоний. — Мы объявим Лепида врагом и отсрочим выполнение проскрипции, чтобы дать время воинам покинуть проконсула. А потом?
— Что потом? Октавиан и Децим Брут разобьют Антонии, и республика будет спасена.
— Ты очень доверчив, Марк Туллий! Октавиан — трус, и едва ли можно рассчитывать на него…
— Октавиан знает, что у Децима десять легионов, у Планка — пять, у Азиния Поллиона — три, у Марка Брута — семь, у Кассия — десять, а всего тридцать пять легионов, не считая кораблей Секста Помпея и моряков, которых он купил в Африке. Неужели с такими силами мы не сможем противостоять четырнадцати легионам бунтовщиков?
— А ты уверен, что легионы не перейдут на сторону Антония?
Цицерон отшатнулся.
Вопрос Фавония был страшен: он давно уже беспокоил оратора, который боялся даже думать об этом, а друг спросил, точно предательство было вполне естественным делом.
— Измена? Не может быть. Подождем событий, — сказал Цицерон, упрямо сжимая тонкие губы.
Ждать пришлось недолго — пролетели три недели, и Октавиан, не получивший консульства, выступил в поход. Лепид был объявлен врагом отечества, а проскрипция против него отсрочена на два месяца. Сенат торжествовал, все, казалось, было в порядке. И вдруг в июльские иды прибыло в Рим посольство от Октавиана. Испуганный сенат слушал центурионов и воинов, которые нагло говорили, перебивая друг друга:
— Легионы требуют избрать нашего вождя консулом…
— …отменить проскрипцию против Антония и Лепида…
— Мы не пойдем против ветеранов Цезаря… Цицерон вскочил.
— Измена? — крикнул он. — Октавиан с бунтовщиками? Так ли это? О, боги! — обратил он глаза к Капитолию: — Слышите и видите, что происходит?
— Нужно ответить на требования посольства, — шепнул ему Фавоний.
— Голосуйте, — махнул рукой Цицерон и опустился в курульное кресло. Он был бледен, губы посинели, на лбу выступил пот.
Голосование оказалось не в пользу посольства, — центурионы и воины покидали курию с угрозами.
— Война, неужели война? — вскричал Фавоний. — Войск у нас много, а где они? Децим будет уничтожен, потому что Марк Брут и Кассий далеко, а Планк и Поллион не сумеют разбить легионы злодеев…
— Марк Туллий, ты ослеп! — насмешливо сказал старый сенатор. — Мальчишка перехитрил тебя, приняв сначала вид республиканца, а потом — цезарьянца.
— . Подлый демагог! — выговорил Цицерон, пытаясь подняться, но не мог, — странное бессилие овладело им, губы шептали молитву: оратор умолял богов о смерти.
Возвратившись домой, Цицерон принялся за работу: он писал сочинение, в котором доказывал, что смерть — не зло. Он хотел ободрить римлян, внушить им твердость, мужество и философское спокойствие к перенесению несчастий. Проповедуя смерть и презрение к жизни, он ссылался на Катона Утического, на Юбу, Петрея, Сципиона и других, которые предпочли небытие позорному существованию. Это была первая Тускулана, хотя и сочинения «Cato major sive de senectute» и «Laelius sive de amicitia» были кончены и он хотел просмотреть их после обработки Тироном, теперь было не время приниматься за них. Сперва нужно издать «Tusculanae quaestiones», которые утверждали самоубийство как спасение от зверств победителя.
— Сын мой, — сказал он Тирону, — обещай, что бы ни случилось со мной, опубликовать мои труды. Я стар, врагов у меня много, и одни боги знают, что ожидает меня.
— Не беспокойся, господин мой! Твои труды — достояние потомства. А жизнь — в руках Олимпа.
Октавиан двинулся на Рим и остановился у его стен, ожидая присоединения к нему африканского и сардинского легионов. Город сдался, вожди аристократов бежали. Но Цицерон и сенат остались.
Обняв на форуме мать и сестру, которых спрятали весталки от мести аристократов, Октавиан принес жертву Юпитеру Капитолийскому и вернулся из города к войскам.
Заставив сенат избрать себя и Квинта Педия консулами, а куриатные комиции утвердить свое усыновление, Октавиан приказал Педию внести законопредложение, а комициям утвердить закон о запрещении огня и воды убийцам Цезаря.
Ужас охватил Рим. Амнистия была уничтожена и заговорщики привлечены к суду, однако ни один из них не явился.
Вскоре стало известно, что Планк и Поллион сдали свои легионы Антонию и Лепиду, а войска Децима Брута перебежали на сторону Антония. Сам Децим был захвачен в Альпах варварами и казнен по приказанию Антония, хотя спас ему жизнь во время убийства Цезаря. В это же время в Рим пришло запоздалое известие о поражении, нанесенном Кассием Долабелле, и смерти его.
XII
Кассий, муж смелый, твердый и решительный, упорно боролся с Долабеллой, собиравшим дань с городов и снаряжавшим корабли при помощи родосцев, ликинцев и иных народов. Кассий тоже попытался получить корабли от Финикии, Родоса и Ликии, но это ему не удалось, и он принужден был выступить против Долабеллы с теми силами, какие имел. Морское сражение не дало ни одному из них преимуществ, и Кассий стал готовиться к новой битве. Он собирал корабли, нанимал людей, закупал оружие.
Напав на Долабеллу в море, Кассий разбил его, частью потопив корабли, а частью заставив их сдаться. Долабелла бежал. Он заперся в Лаодикее, надеясь на помощь Клеопатры, корабли которой ожидали попутного ветра, чтобы отплыть в Азию. И Кассий, опасаясь удара в тыл, решил кончить войну поскорее.
Подкупив центурионов, охранявших городские ворога, Кассий проник днем в Лаодикею, а за ним ворвались войска.
Шум и крики донеслись до площади, где Долабелла производил смотр легионам.
— Что там? — вскричал он, обратившись к друзьям. — Пусть телохранитель узнает, что случилось.
Вскоре телохранитель появился на площади. Он бежал, размахивая руками, и кричал:
— Беда, вождь, беда! Кассий в городе!
— Кассий?
Долабелла растерянно смотрел на легионариев, покидавших ряды и исчезавших в уличках. И вдруг, поняв, что все погибло и жить незачем, успокоился. Этот веселый кутила, любивший женщин и пиры, приказал телохранителю убить себя и подставил ему горло.
— Клянусь богами! — воскликнул Долабелла. — Вот что составляет доблесть мужа.
Получив смертельный удар, он упал, обливаясь кровью. Телохранитель отрубил ему голову, а потом вонзил себе кинжал в сердце.
…Смерть Долабеллы обрадовала Кассия Собрав легионы противника, он заставил их присягнуть себе. Торопясь покинуть Лаодикею, полководец ограбил храмы и казначейство, умертвил знатных людей, чтобы получить их имущество. А на горожан была наложена такая большая дань, что они стали нищими.
Когда Кассий покидал город, жители проклинали и оскорбляли его, а он ехал впереди легионов, равнодушный ко всему, думая об одержанной победе и захваченных богатствах.
«Все, что бы я ни делал, — думал он, — хорошо и необходимо для спасения республики. Мы должны разбить злодеев, посягающих на нее, стремящихся ее ниспровергнуть. И мы добьемся светлых дней, рассеяв мрак, окутывающий Рим».
Повернувшись к легату, ехавшему рядом с ним, Кассий сказал:
— Наша цель — жизнь, борьба и победа. А обернется к нам Фатум спиной — примем безропотно смерть.
И спросил, какой из враждебных городов самый богатый в Азии.
— Разве у нас недостаточно золота и серебра? — спросил легат.
— Для спасения республики нужны огромные средства, — сказал Кассий. — Но первым делом мы должны обезопасить себя с тыла, чтобы противник не двинул против нас своих кораблей…
— Самые богатые и враждебные нам государства — Родос и Ликия. Но в городе Родосе ты, господин, получил воспитание и греческое образование.
— И все-таки родина моя — Рим! — вскричал Кассий.
XIII
Объявив сенату, что он идет усмирить Антония и Лепида, Октавиан двинулся в поход, сказав на прощание Квинту Педию:
— Консул, поручаю тебе в мое отсутствие утвердить закон об уничтожении проскрипций против Антония и Лепида.
Педий испуганно заморгал глазами:
— Боюсь, консул, что сенат догадается о твоих намерениях.
— Делай, как приказано, — сената не боюсь, да и никто его не боится: он давно уже перестал быть нашим пугалом…
Октавиан шел на Бононию. Легионы весело шагали, распевая песни (Октавиан выплатил им из сокровищницы Сатурна часть серебра, завещанного Цезарем). Прислушиваясь, Октавиан переглядывался с Агриппой, ехавшим с ним рядом, и улыбался.
На привале воины беседовали.
— Песенка вождям понравилась, — говорил седой ветеран с носом, разрубленным мечом. — Гнилозубый смеялся, оборачивался к Красногубому…
— А что же тот? — спросил другой ветеран с бородой, похожей на мочалу.
— Красногубый даже не улыбнулся…
— Скромник! А попалась бы ему девчонка, как в песне поется, бьюсь об заклад на сестерции, которые звенят у меня, — не устоял бы!
— Клянусь Венерой, ты не знаешь его, — вмешался третий ветеран и, высморкавшись, вытер пальцы об одежду. — Сын Цезаря холоден, а такие песни любит. Красногубый же песен не любит, зато подавай ему девчонок…
Ветераны захохотали.
— Тише… Красногубый…
Подошел Агриппа и дружески заговорил с легионариями; он расспрашивал их, сыты ли они, не устали ли и как думают распорядиться деньгами.
Ветеран с бородой, похожей на мочалу, сказал:
— В Бононии будем тешиться с девчонками, которые падки до лакомств, а еще больше до денег. Молодая дорогого стоит, а старая и даром не нужна.
— Тратить деньги на лакомства, вино и девок безрассудно, — заметил Агриппа, но его уже обступили бородатые ветераны, посыпались шутки.
— А разве ты с сыном Цезаря зеваешь? Вспомни Этрурию!
— Не напорись на столетнюю старуху!
— Убегая, не покинь сына Цезаря, как тот раз!..
Агриппа засмеялся, вспомнив, как они в поисках ночных приключений отправились однажды из лагеря в небольшой городок и попали вместо лупанара в дом кожевника. Поднялся переполох. Агриппа бросился бежать.
Октавиан отстал (хромота подвела), и его окатили с верхнего этажа помоями.
— Хорошо еще, что помоями, — хохотали ветераны, держась за бога и за животы, — а могли бы…
Агриппа поспешил уйти, указав на знаменоносца, который нес древко с серебряным орлом.
— В путь, в путь! — крикнул Агриппа. — В когорты по местам!
Заиграла труба.
Старческий голос вывел первую строфу непристойной песни. Когорта подхватила, за ней вторая, третья и другие, кто-то свистнул, свист повторили, и песня покатилась, гремя и прыгая, как тяжелая повозка земледельца по неровным булыжникам.
— О-о-о!.. А-а-а! — взвизгивали легионарии, а на смену вскрикам, заглушая их и громыхая, мчалась грубая песня.
XIV
Встреча полководцев произошла на острове — при слиянии Репа и Лавиния — в стороне от Эмилиевой дороги. Неподалеку в лучах бледного октябрьского солнца сверкали мраморные храмы Бононии, розовели дома, желтела поблекшая зелень садов и виноградников. Кое-где пестрела листва, тронутая дыханием осени, и косматые утренние туманы стлались по лугам и низинам, цепляясь за кустарники и нависшие ветви деревьев.
Утро было прохладное. На берегу строились легионы. Взоры воинов были обращены к островку, среди которого возвышался шатер, украшенный тремя крылатыми Победами. С берега на остров вели два моста.
Подъезжали вожди, встречаемые приветствиями легионов. Впереди скакал Лепид, душа примирения; он сам облюбовал место встречи, сам позаботился, чтобы беседа произошла втайне, без свидетелей.
Спрыгнув с коня, Лепид первый прошел по мосту и, обойдя островок, а затем и шатер, осмотрел, нет ли чего-либо подозрительного, затем сделал знак рукой Антонию и Октавиану.
Пройдя по разным мостам, оба полководца сошлись перед шатром, к ним присоединился Лепид, и они поздоровались. Потом, тщательно обыскав друг друга, они спрашивали полушутливо:
— Не вооружил ли тебя, Марк Антоний, по твоему неведению, любитель войны Марс?
— А тебя, Гай Октавий Цезарь, воительница Беллона?
— А тебя, Марк Эмилий, бог и богиня вместе? — приоткрыв кожаную полу шатра, Лепид вошел первый. За ним последовали Антоний и Октавиан.
— Давно пора, дорогие друзья, жить в мире, — непринужденно сказал Лепид, усаживаясь на скамье и жестом приглашая Антония и Октавиана занять места. — Кто мы, чтобы враждовать? Я и Антоний — самые близкие друзья Цезаря, а ты, Гай Октавий, сын его… О, если бы Цезарь явился из подземного царства, он проклял бы нас за эту вражду…
— Я давно стремлюсь к миру, — вздохнул Октавиан, — но не по моей вине…
— И не по моей тоже, — вымолвил Антоний, готовый обвинить Октавиана в демагогии и подлости.
— Виновата во всем Вражда, ожесточившая любящие сердца, — заговорил Лепид, стараясь не смотреть на Антония, — у нас сорок три легиона, сорок тысяч вспомогательных войск и конницы…
— …которых нельзя распустить, пока не погибли Брут и Кассий, убийцы Цезаря! — прервал Антоний. — А между тем содержание этих войск, по моим подсчетам, обойдется в восемьсот миллионов сестерциев. Где возьмем денег?
— Нельзя допускать, чтобы воины нас покинули, — сказал Октавиан. — Дело нужно довести до конца. Но не так помогут нам боги, как мы поможем себе сами.
— А кто мы? — взглянул Лепид на Антония и Октавиана. — Разрозненная сила. И потому необходимо нам заключить триумвират, но не тайный, как это сделали некогда Красс, Цезарь и Помпей, а — явный. Triumviri rei publicae constituendae, не так ли, друзья?
Антоний и Октавиан наклонили головы. Первым заговорил Антоний:
— Убийцы Цезаря, помпеянцы и сторонники их должны быть казнены — вот откуда мы возьмем деньги! Имущество богачей перейдет к триумвирам, пекущимся о благе отечества, поможет им заплатить воинам, победить Брута и Кассия.
— Итак, восстановление диктатуры Цезаря, которая по наследству переходит к трем мужам, — заметил Октавиан.
— Мы будем господами жизни и смерти квиритов, их жен и дочерей, — продолжал Антоний, — а самое главное — имущества, во имя закона и порядка в республике.
Понимая, что их власть будет подобна власти Суллы и Цезаря вместе, триумвиры приступили к распределению провинций. Антоний получал обе Галлии, Лепид — обе Испании и Нарбонскую Галлию, а Октавиан, имевший меньшее войско, — Африку, Нумидию и острова. Римом же и Италией они должны были управлять сообща. Затем было постановлено готовиться к войне с Брутом и Кассием. Антоний и Октавиан получили по двадцать легионов, а Лепид, который, вследствие родства с Брутом и Кассием, не мог участвовать в войне против них, только три легиона для наблюдения за Италией.
— Теперь обсудим, — грубо сказал Антоний, — кто из разжиревших богачей нуждается в кровопускании.
Долго они спорили, торгуясь, как на рынке. Каждый хотел спасти жизнь друзей и родных. Лепид и Октавиан робко возражали Антонию, который гневно настаивал на казни сенаторов и всадников, вспоминая мелкие обиды, отказ в деньгах, пренебрежение. Он говорил с ненавистью в голосе, протягивая Лепиду таблички:
— Здесь намечены сто сенаторов и две тысячи самых богатых всадников. Жатва будет обильная. Пусть жнецы вооружатся серпами. К злодеям, которых я внес в список, нужно еще прибавить наших политических противников, всех этих деятельных помпеянцев, чтобы сразу подрезать аристократам крылья. Так ли я говорю?
Октавиан и Лепид одобрили предложение Антония.
— Есть старая жирная свинья, жравшая Тринакрию и подавившаяся ею, к счастью для нас, не насмерть, — это Веррес, богатый кутила и стяжатель, — продолжал Антоний. — Некогда старая лиса подбиралась к свинье и чуть не загрызла ее — я говорю о презренном Демосфене великого Рима. Пусть обвинитель и обвиняемый погибнут вместе!.. Цицерон погубил Катилину и его друзей, и я хочу быть мстителем за них!..
— Цицерона можно было бы пощадить, — пытался вступиться за оратора Октавиан, но Антоний ударил кулаком по столу.
— Ты, сын Цезаря, защищаешь подстрекателя к убийству отца! Это рука подлого лизоблюда направила кинжалы в грудь Цезаря! Ты скажешь, он великий писатель, Душа республики, политик и оратор — пусть так! Но его деятельность вредна для республики, — Цицерон не угомонится и будет нас травить…
И он протянул Октавиану список. Тот долго рассматривал его.
— Друг, ты все-таки внес Цицерона!
— Ему надоело жить, — засмеялся Антоний. — Оратор еще при жизни диктатора, часто выражал желание умереть. Он задыхался в ночи республики… Пусть же вольно дышит в ночи подземного царства. Не проси за него, Гай Октавиан, а лучше прикажи консулу казнить врагов по этому списку… Что ты так смотришь на меня? В списке нет даже двух десятков, а мы наметили тысячи.
— Ты прав, — согласился Октавиан. — Что жалеть стариков? Им пора умирать. Будем же действовать безжалостно и поражать сильной рукою.
Слова Октавиана удивили Антония. «Лицемер что-то замышляет, иначе бы не уступил так скоро. Но — клянусь Гекатой! — я разгадаю его и, если он начнет строить козни и теперь, — горе ему!»
— А если Педий откажется? — спрашивал Лепид.
— Если откажется, — задумался Октавиан, — то ведь я тоже, консул… я еще не сложил с себя магистратуры…
— Нет, он не посмеет! — вскричал Антоний. — Не посмеет, хотя закон о триумвирате еще не опубликован. А теперь, друзья, в Рим! И да сопутствует нам Меркурий!
XV
Эрос не долго раздумывал, как поступить с Халидонией, — бросить ее с ребенком на руках и без средств к существованию было опасно: как отнесется к этому Антоний? А жениться он не думал.
Убедив Халидонию сделать себе выкидыш в деревянном городе (так называли Равенну), где славилась искусством абортов местная повивальная бабка, Эрос увез ее из Бононии, решив потом скрыться.
Деревянный город был построен на болотах: множество мостов и мостиков, передвижение в лодках. Халидония удивлялась и хлопала в ладоши, когда появлялись новые и новые мосты.
Хотя гречанка и нравилась Эросу, он не представлял себе жизни в этом незнакомом городе без Антония, к которому привязался и который осыпал его милостями. «Разве мало красавиц на свете? — думал он, погоняя коня. — Стоит только пожелать, и любая вольноотпущенница не откажется жить со мною. Притом господин мало позаботился о Халидонии: он оставил ей десять тысяч сестерциев. Стоит ли из-за таких ничтожных денег обрекать себя на скучное прозябание в провинции?»
Эрос прибыл в Форум Юлия после соединения Антония с Лепидом. Увидев вольноотпущенника, Антоний, нахмурившись, окликнул его:
— О-гэ, Эрос! Я не ошибся? Это, действительно, ты? Почему возвратился? Где Халидония?
Мысль, что гречанка взывает к Фуриям о мести, испугала суеверного Антония, а так как, думал он, и Венера могла прийти на помощь покинутой девушке, то нужно поскорее исправить ошибку, допущенную вольноотпущенником.
Эрос сказал, что гречанка осталась в Равенне, а покинул он ее потому, что она ему не нравится.
— Кроме того, господин мой, — дерзко прибавил Эрос, — кому нужна подержанная вещь? А вдобавок ее искалечила бабка железным стержнем…
— По чьему совету? Она ведь хотела оставить ребенка.
Эрос молчал.
— А, я так и знал! — грозно взглянул на него Антоний и ударил по щеке. — Говоришь, подержанная вещь? А кем подержана? Мной! Понял, раб? Разве это не честь для тебя? А знаешь ли, подлая скотина, что нередко дорогая, но подержанная вещь ценнее новой, да дешевой? Что? Возражать? Еще хочешь получить? Ну, не плачь! Я погорячился. Отдохни и завтра чуть свет поезжай обратно. Таких, как ты, учить нужно. Ты женишься на Халидонии или — клянусь Геркулесом! — я отниму у тебя твое состояние, а тебя велю…
— Прости, господин, за дерзость, — поспешно перебил Эрос, размазывая по лицу слезы, — завтра я поеду в Равенну, но позволь сказать тебе, что невеста бедна, деньги ею потрачены, а мое богатство — сам знаешь — не так уж велико. Как же она будет жить без меня? Ведь ты не прогонишь меня от своей особы?
— Немного денег я дам, потом получишь с лихвою — слово Антония! После брака отвези Халидонию в окрестности Габий, в мое поместье, пусть там живет на правах госпожи. А затем возвращайся ко мне.
На другой день Эрос отправился в Равенну. Гречанка обрадовалась его приезду.
— Где ты был? — радостно говорила она. — А я уже было подумала, что ты бросил меня, как и Антоний — да поразят его стрелы Зевса!
— Не брани господина, он помнит о тебе. Вот деньги от него, он приказывает мне жениться на тебе… Ослушаться — значит навлечь на себя кару могущественного мужа.
Халидония поникла головою. Антоний ей нравился, и она мечтала после смерти Фульвии стать его женою. Эрос, не замечая горя гречанки, обнял ее и уселся рядом с нею.
— Не плачь, — говорил он, лаская ее руки и плечи, — мы заживем хорошо. У меня есть дом в Риме, лавки, дающие прибыль, небольшой виноградник. А разбогатею, еще больше будем иметь! Ты станешь госпожой, может быть, даже матроной. И мы пригласим к себе Антония и его друзей.
— Нет, нет! — сквозь слезы вымолвила Халидония, вспомнив Фульвию. — Я согласна жить в глуши, лишь бы их никогда не видеть…
— Глупенькая, — сказал Эрос, вытирая ее глаза. — Я понимаю, что ты сердишься на господина, но поверь мне, он ни в чем не повинен, — так захотели боги. А ты мне нравишься… Будь же моей женою…
Халидония не возражала. Что было лучше — любовница Антония или жена вольноотпущенника Эроса? Она знала, что Антоний непостоянен — он меняет женщин каждую неделю — и удивительно было, что она прожила с ним несколько месяцев. А Эрос? «Если господин приказал ему жениться на мне, я буду под опекой господина».
Эрос долго не мог заснуть, — мешали ночные сторожа; обвешанные колокольчиками, они ходили кругом дома, и звон назойливо застревал в ушах. Рядом лежала Халидония, и Эрос думал о превратностях судьбы. «Не помышлял жениться, а пришлось: получил подержанную вещь». Халидония тоже не спала. Ласки Эроса надоели, — господин ласкал не так: он вкладывал в каждое движение душу, его слова были сладки, как гиметский мед.
«Жизнь — это игра, — думала она, — в выигрыше тот, кто сумеет обмануть своего противника. А не сумел обмануть — иди в плен, подчиняйся другому, становись рабом».
Эта грубая философия разъедала сердце Халидонии, и Эрос, покидая гречанку в габийской вилле, поневоле сравнивал Халидонию Бононии с Халидонией Габий: вместо скромной, доверчивой и ласковой женщины перед ним стояла насмешливая, недоверчивая жена, которая говорила:
— Не успеешь прибыть в Галлию, как обзаведешься простибулами — забудешь жену, станешь пьянствовать вместе с Антонием. Но берегись: заболеешь от потаскухи — не пущу на порог дома. Даже господин не сумеет меня уговорить!
Напрасно Эрос убеждал ее, что он испытывает отвращение к продажным женщинам, — Халидония не верила. Обнимая его, она всхлипнула. А когда Эрос вскочил на коня, — не выдержала: обхватив обеими руками ногу мужа, сунутую в бронзовый башмак, она прижалась к ней щекой и повторяла, сжимая ее сильней и сильней:
— Обещай не забывать меня. Люби крепко… Прости, если язык мой выговорил злые слова.
Эрос с трудом освободился от жены. Покидал ее с тяжестью на сердце.
— Будь спокойна, — сказал он, — сердце мое с тобою. И ударил коня плетью.
XVI
После загадочной смерти консула Педия, умершего внезапно (он опубликовал эдикт, в котором сообщалось об осуждении только двенадцати человек), Антоний, Октавиан и Лепид прибыли один за другим в Рим, каждый с легионом и преторианской когортой.
На другой день они заставили утвердить закон, устанавливавший триумвират сроком по тридцать первое декабря семьсот шестнадцатого года от основания Рима, и опубликовали проскрипционные списки.
Наступили страшные времена Суллы.
— Кто убьет осужденного, — кричали на площадях глашатаи, — тот получит награду! А кто спрячет проскрипта или поможет ему бежать — будет отвечать своей головой за укрывательство врага отечества.
Халидония, вызванная в Рим Эросом, насмотрелась ужасов на улицах города: здесь вели пойманного сенатора, переодетого рабом, и толпа бросала в него камнями и навозом; там гнали выловленных из подполий, сточных труб и усыпальниц гордых нобилей, награждая их пинками и оплеухами; а дальше — рабы убивали всадников, умолявших о пощаде, обнимавших их колени; многие оптиматы бросались навстречу убийцам, чтобы поскорей избавиться от мучительного ожидания смерти.
Эрос говорил, сжимая руку жены, дрожавшей всем телом:
— Слуги убивают господ, развратные матроны обвиняют ненавистных мужей, стараясь, чтобы они попали в списки проскриптов, сыновья предают отцов, указывают, куда они скрылись…
— О, боги, — шепнула Халидония, — скоро ль все это кончится? — И вдруг прижалась к мужу, когда они подходили ко дворцу Антония. — Куда ты меня ведешь?
— Господин желает тебя видеть…
— Меня?
Она рванулась, но Эрос удержал ее:
— Не бойся, ведь ты — моя жена.
Она поднималась по мраморным ступеням, устланным ковром. Рядом с ней шел Эрос в нарядной одежде, и рабы кланялись им, громко приветствуя. И Халидония думала: почему так случилось, что она входит во дворец не супругой повелителя мира, а женой его вольноотпущенника?
Вошли в триклиниум. Она видела возлежавших гостей, слышала гул и смех. Антоний говорил ровным голосом, не повышая его, что служило признаком сдерживаемого раздражения:
— Они бегут к морю, бегут к Сексту Помпею, который старается притти им на помощь,
— Он подошел к Сицилии, чтобы принять верховное начальствование над морскими берегами, — поддержал его Октавиан. — Эдикты Секста, обращенные к италийским городам, вызывают волнения; он собирает беглецов на берегах…
Лепид что-то ответил. Халидония не расслышала: зазвенели систры, запели лиры, и свежие молодые голоса наполнили триклиниум ликующими напевами.
Эрос подошел к ложу, на котором возлежали Антоний, Октавиан и Лепид, нагнулся к господину, что-то шепнул. Антоний повернулся к гречанке и несколько мгновений вглядывался в нее.
— А, это ты, — небрежно сказал он. — Как жаль, что война разлучила нас! Ты поторопилась выйти замуж, не захотела подождать…
Халидония растерялась.
— Господин мой, — пролепетала она, — ты ошибаешься. Не ты ли приказал Эросу жениться на мне?
Антоний привстал.
— Я — приказал? Когда это было, Эрос? И было ли? Что-то не помню.
Эрос испуганно замигал глазами.
— Это было, господин, в Форуме Юлия… Антоний прищурился.
— Подойди, Халидония! Я ли тебя не любил? О, молодежь, молодежь! Как ты неблагодарна!.. Поистине, Халидония, ты сменила одну любовь на другую, по греческому выражению: «Клин клином вышибать».
— Господин мой, — шептала она, — я ничего не понимаю. И Эрос не понимает — взгляни на него! Сжалься над нами, господин!..
— Встань, Халидония! Я хотел испытать тебя… твою любовь… Ты вышла за Эроса… Так угодно было богам…
Он притворно вздохнул и повернулся к Эросу:
— Отвези жену в габийскую виллу и возвращайся поскорее: ты мне нужен.
Эрос не успел ответить, — донесся хриплый голос Фульвии:
— С кем ты беседуешь, Марк Антоний? С Эросом? А кто эта женщина?..
— Жена его, — ответил Антоний, сделав обоим, знак удалиться, и обратился к падчерице: — Что ты скучна и бледна, Клавдия? Приляг за нашим столом.
Эрос и Халидония вышли.
Фульвия и Клавдия заняли места легатов, которые напились до бесчувствия и были рабами отнесены в спальню.
Октавиан перешел на другое ложе и принялся ухаживать за Скрибонией, младшей дочерью Либона: он любовался ее ожерельем из сардских ясписов с фиолетовым отливом и говорил:
— Твои глаза, как эти ясписы… Скрибония, обмахиваясь веером, ответила:
— До сих пор ты мало обращал на меня внимания…
— Ошибаешься. Ты мне нравишься, но я тебе не мил… Шум у дверей отвлек его внимание. В триклиниум ввалилась толпа воинов с кожаными мешками. Антоний, как старший триумвир, подошел к ним.
— Что вам, друзья?
— Получай, триумвир, головы проскриптов, — выступив на середину триклиниума, сказал центурион и потряс мешком. — Принесено шестьдесят голов. Что прикажешь сделать с ними?
— Выставить на рострах. Мы, триумвиры, благодарим доблестных коллег и друзей великого Цезаря за верную службу отечеству, — и, кликнув писца, приказал:
— Выдать завтра награды этим храбрым ветеранам. Клавдия, обиженная невниманием Октавиана, смотрела, как он подходил к Антонию. В голове ее назойливо билась мысль: «Для него политика важнее и дороже любви».
Всадники и крупные землевладельцы были казнены, а их имущество разделено между популярами, за вычетом приданого, оставленного вдовам, и части денег — сыновьям и дочерям: первые получали одну десятую и вторые одну двадцатую отнимаемых состояний. Жадные триумвиры покупали виллы за бесценок; их примеру следовали воины, которых боялись раздражать,
— Победа бедноты! — насмешливо говорил Лепид, поглядывая на Антония и Октавиана. — Если погонщик мулов стал консулом, то не есть ли это торжество охлократии?
Это был намек на Вентидия Басса. Антоний стал с жаром защищать консула. Он говорил, что храбрость и распорядительность этого мужа затмили великие дела знаменитых полководцев и что Вентидий получил консулат по заслугам.
— Справедливость нашего дела, за которое мы стоим, и наших действий очевидна, — добавил Антоний. — Мы не грабители, потому что если бы мы были ими, то разве оставили бы вдовам, сыновьям и дочерям проскриптов часть отобранных богатств? Все отнятые сокровища находятся в эрарии Сатурна, и если вы, — обратился он к триумвирам, — желаете взглянуть, на них и получить опись ценностей, находящихся в подземельи, то идемте.
Они спустились по мраморной лестнице дворца Антония и вышли на Палатин, взявшись под руки — справа рослый тучный Антоний, рядом с ним маленький тщедушный Октавиан и, наконец, надменный широкоплечий Лепид. Впереди них шли ликторы. Народ расступался — квириты, женщины и дети кланялись.
В сокровищнице Сатурна был сумрак. Вызванный квестор снимал печати в присутствии народного трибуна, общественные рабы отодвигали железные полосы, за которыми находились двери.
Триумвиры спустились вниз по каменным ступеням. При свете смоляных факелов засверкала добыча, полученная ценой человеческих жизней. Это были сокровища проскриптов — золотые и серебряные слитки и утварь, вазы, статуи, ковры, безделушки, драгоценные камни, долговые обязательства на третьих лиц, оставленных на время в живых, чтоб они могли выплатить свои долги.
— Это далеко не все, — сказал Антоний и повелел рабу-счетоводу подать описи отнятых невольников, роскошных вилл Лациума и Камлании, всаднических имений южной Италии и Сицилии, сенатских земель Цизальпинской Галлии и Африки, италийских поместий, обрабатываемых колонистами. Затем он читал описи лошадей, быков, коров, овец и вьючного скота, земледельческих орудий, повозок, рабов-ремесленников и рабынь-рукоделъниц.
— Все это, — заключил Антоний, — даст нам возможность победить заговорщиков, наложивших руки на Цезаря.
— Да, если нам удастся обратить эти богатства в деньги, — сказал Октавиан. — В противном случае придется пожертвовать стариками и ростовщиками.
Антоний нахмурился.
— Ты намекаешь на Варрона и Аттика? Но Варрона взял под свое покровительство благородный Кален, а Аттика — я, триумвир.
Октавиан стал возражать. Антоний добродушно похлопал его по плечу:
— Будь справедлив. Я не противоречил тебе, когда ты щадил мужей по просьбе сестры твоей Октавии… Я не посмел бы сказать «нет», глядя в чистые глаза благородной Октавии, в глаза, в которых отразилась нежная Женственность и трогающее сердце Милосердие!..
— А Вер рее и Цицерон?..
— Не сегодня — завтра головы их будут у наших ног, — спокойно сказал Антоний.
Когда они пересекали форум среди безмолвствующей толпы, чей-то громкий голос нарушил тишину:
— Злодей Октавиан, ростовщик и скотоподобное чудовище, долго ль нам еще терпеть твои преступления?
Октавиан побледнел. Вспомнились слова Агриппы: «В Риме говорят, что Антоний и Лепид требуют прекратить проскрипции, а ты, пьяный, препятствуешь им и в списки вносишь мужей, которые владеют многоценными греческими вазами»… Неужели это была правда? Он не верил Агриппе, но однажды- сам убедился, проходя мимо базилик, в правоте друга. На колоннах были нацарапаны надписи, оскорбительные для его предков и для него самого: предки были названы ростовщиками и его, мать — простибулой, а сам он — наложником Цезаря.
И теперь, вспомнив об этом, он пришел в ярость, приказал ликторам оцепить место, откуда послышался голос. Однако виновник не был найден. А на другой день он получил дерзкое письмо, которое кончалось словами:
«Не ищи квирита, который справедливо назвал тебя злодеем и чудовищем. Так величает тебя весь Рим, подлый ублюдок проклятого лено и развратной простибулы». Весь день Октавиан не находил себе места, — жажда мести доводила его до исступления. Он готов был на какое угодно кровавое дело, чтобы утопить эти оскорбления в крови обидчика. Однако виновник был неуловим, несмотря на то, что множество соглядатаев рыскало по всему городу; на улицах, в табернах и общественных местах они прислушивались к беседам людей, намекали за кружкой вина на таинственный возглас на форуме, восхваляя смелого патриота, не побоявшегося крикнуть правду, в лицо триумвиру, — люди отмалчивались, допивали свое вино и уходили.
Октавиан не спал ночей. Антоний и Лепид пожимали плечами. Антоний был воин, и оскорбления его не задевали; Лепид же презрительно относился «к лаю собак», как он называл анонимные выступления квиритов.
Не меньше этого удручало Октавиана требование ветеранов, чтобы он женился на Клавдии, дочери Клодия и Фульвии. Своенравная девушка внушала ему отвращение, он не любил ее, а жениться нужно было — требовали легионы. Опасно было озлоблять воинов, которые считали, что брак с дочерью Клодия закрепит союз плебеев с ветеранами и Октавиан станет вождем, будет заботиться о них, как делал это Клодий, боровшийся с нобилями.
Вскоре Клавдия, в глаза насмехавшаяся над Октавианом, преступила порог его спальни, но Октавиан не дотронулся до нее — лег спать отдельно.
XVII
Не так поразил Цицерона сговор Октавиана с Антонием и Лепидом, как последствия его — проскрипции. Когда весть об убийствах в Риме дошла до тускуланской виллы, оратор не сомневался, что будет осужден Антонием. Он высказал свою мысль друзьям, и они посоветовали ему бежать в Македонию к Бруту.
— Отправимся сперва в твое астуранское имение, — сказал Квинт, брат Цицерона. — Там находятся надежные друзья, которые сообщат нам о первой биреме, выходящей в море.
— Увы! — вздохнул оратор. — Опять бежать! Дайте мне умереть на родине, которую я не раз спасал…
— Мы возвратимся с войсками Брута, — прервал Квинт, — силы его увеличиваются. Лициния говорила, что, если Секст Помпей присоединится к Бруту, войска триумвиров не осмелятся выступить против них. Через несколько дней Лициния будет возвращаться из Сицилии, и мы узнаем…
— Через несколько дней! — вскричал Тирон. — Неужели мы будем ждать, чтобы убийцы перерезали: нам глотки?
— Ты прав, — согласился Цицерон и приказал собираться в путь.
Рабы, часто сменяясь, несли господ в лектиках. Квинт плакал, причитая:
— Я не взял с собой ничего из дому. Как буду жить? Нет, я вернусь домой, чтобы взять необходимое, а вы продолжайте путь.
И он расстался с ними.
Прибыв в Астуры, Цицерон сел в бирему, отплывавшую в Цирцеи. На душе у него было тяжело. В Цирцеях ожидало печальное известие: Квинт с сыном были выданы рабами соглядатаям и убиты на месте.
Велико было горе Цицерона! Проклиная Октавиана, он говорил Тирону:
— Зачем жить, когда люди допускают такие страшные несправедливости? Октавиан Цезарь, который был ко мне расположен и клялся неоднократно в дружбе, изменил обещаниям, занес нож не только надо мной, но и над всей моей фамилией! О, боги, до чего мы дожили! Все попрано — и дружба, и честность, и гостеприимство, все это стало пустым звуком. О, куда преклонить мне голову?
Он плакал, в отчаянии рвал на себе одежды.
— Не убивайся, господин мой, — грустно сказал Тирон. — Находясь на стороне Брута, ты обретешь покой, И боги вдохнут в тебя силы для борьбы за республику! Не все еще потеряно…
— Мет, никуда я не поеду… Пусть священная земля родины примет в свое лоно мои старые кости.
— Что же ты думаешь делать?
— Отправлюсь в Рим, войду в дом Октавиана и покончу с собой на его домашнем очаге, чтобы обратить на Цезаря духов мести, чтоб они вею жизнь не давали покоя презренному сыну диктатора!..
Беспокойные мысли тревожили его. Великий оратор колебался, не знал, что делать. Каждый час он менял решение. И наконец отплыл морем в Формианум, где у него была прекрасная вилла.
— Я не в силах покинуть отечество, но и не в силах жить в нем. Рим гибнет, терзаемый тремя стервятниками, гибнут граждане, исчезают старые нравы, благочестие, доблесть, добродетель женщин и девушек, словом, отмирает поэтическая жизнь. Попраны древние законы, и новый закон навязан нам — сила кулака… Нет, жить так невозможно. Я чувствую такое отвращение к этой постыдной жизни, что готов сам наложить на себя руки.
Так говорил Тирону старый оратор, любящий- родину всем сердцем. Республика Катона Цензора казалась ему недосягаемым идеалом.
— О, какая была жизнь! — шептал он, прислонившись к корме старой биремы. — Тогда боги охраняли Рим, и тепло было в нем, как у очага Весты, радостно и солнечно в поле, деревне, городе — всюду! А теперь — черная ночь, и в ней, как черви, копошатся наемные убийцы с кинжалами!.. Нет, жить Нельзя!..
Старческие слезы скупо текли из воспаленных глаз, порой вырывалось заглушённое рыдание. Он оплакивал республику, как сын — мать, дрожа, как от озноба, горбясь и кашляя, — Нет, жить нельзя!
Любовь к отечеству! Кто пламеннее его любил Рим? Кто отдал ему все свои силы? Кто защищал дело сената и римского народа, избавив республику от мятежа Катилины и посягательств Юлия Цезаря? Он все он, Марк Туллий Цицерон, консуляр, Демосфен великого Рима!
Обратившись к Тирону, не смевшему утешать его, он сказал:
— Таковы дела (дословно: дела имеют такой характер), дитя!
Тирон молчал. Что он мог ответить? Величие оратора и его скорбь поражали вольноотпущенника.
Цицерон смотрел на морские волны, плескавшиеся за кормой, думая о страшнейшем произволе триумвиров.
— Кто спасет республику, кто? О, боги, дайте ответ, иначе я размозжу себе голову об эту корму! Спасите родину от убийц, остановите кровь! Тысячи погибли, тысячи гибнут и тысячи погибнут еще, если вы, боги, не вмешаетесь в это кровавое дело! Тирон, почему молчит Олимп? Или боги умерли? А может быть, не бывало их новее?
— Успокойся, господин, — шептал Тирон, целуя его руки. — Республика жива и будет жить, имея таких сынов, как Брут, Кассий и Секст Помпей!.. Они — твои друзья… Ты веришь им, господин?
— Должно верить друзьям.
Бирема мягко ударилась в песок.
Высадившись на берег, оратор пошел в храм Аполлона, находившийся неподалеку, в надежде, что сребролукий бог пошлет ему счастливую мысль.
Отдохнув в вилле, Цицерон отправился по настоянию друзей и рабов к морю. Рабы несли лектику в тени пиний, любимых оратором. Было холодно, и одинокие снежинки пролетали в воздухе. Здесь некогда он размышлял, прогуливаясь по дорожкам, о судьбах родины, которой угрожал Катилина, а затем и Клодий; здесь беседовал с любимой Туллией, жаловавшейся на измены Долабеллы; здесь резвилась веселая девочка Публилия, на которой он, шестидесятитрехлетний старик, женился; и здесь же он диктовал Тирону свои сочинения, которые тот быстро записывал, употребляя изобретенные им знаки, заменявшие слова и целые выражения.
Тяжелый вздох вырвался из его груди.
— А теперь, грязный и непричесанный, исхудалый, я должен бежать из отечества, скитаться по чужим землям! — шептал он.
Вдруг лектика дрогнула, рабы остановились. Цицерон выглянул и увидел воинов во главе с центурионом, бежавших к ним. Приказав поставить носилки на землю, оратор дожидался убийц, подперши левой рукой подбородок. Он был спокоен, и его глаза пристально смотрели на подходившего центуриона.
— Триумвиры по восстановлению республики именем полководца Антония! — крикнул центурион, выхватив меч.
Цицерон молча смотрел на него, вытянув длинную шею, как бы подставляя ее под удар. Центурион взмахнул мечом, хлынула кровь. Голова оратора покатилась под дерево.
Центурион отрубил Цицерону правую руку и, указывая на нее и на голову, приказал воину: — Брось это в мешок и скачи в Рим! — И добавил, обращаясь к друзьям оратора:
— Слава богам! Больше он не будет лаять, как Гекуба, и злословить на триумвиров, спасителей отечества.
Гонец мчался в Рим, загоняя лошадей. Он вез голову и руку великого оратора.
Остановившись перед дворцом Антония, он спешился и, узнав, что Фульвия находится в конклаве, зашагал, громко стуча калигами по мозаичному полу.
— Госпожа одна? — опросил он попавшуюся навстречу рабыню.
— Одна.
Невольница распахнула дверь. Он остановился на пороге. Фульвия полулежала на ложе, и две рабыни чесали, ей пятки. Воин успел заметить большую ступню и пальцы, искривленные тесной обувью.
— Что тебе? — приподнялась Фульвия.
— Привез голову Цицерона.
Матрона вскочила, седые волосы растрепались. Она была похожа зловещим лицом и дикими глазами на Фурию, изображенную на картине, висевшей напротив.
— Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!
И, повернувшись к воину, приказала:
— Подай голову.
Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:
— Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..
— Готово, госпожа, — казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.
Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.
— Язык оратора ничем не отличается от языка любого квирита, — вымолвила она с видимой досадой и, выдернув шпильку из волос, принялась колоть язык, захлебываясь от смеха:
— Вот тебе за то, что болтал без меры! Клеветал на видных магистратов, на друзей!.. Вот тебе за оскорбления! А это за насмешки! А теперь получай за «Филиппики» против Антония!.. А правую руку привез? — повернулась она к гонцу. — Эй, атриенсис! Дать ей пятьдесят ударов за то, что писала «Филиппики», грязную ложь против Марка Антония! Бить ее не обыкновенными бичами, а бичами из воловьей шкуры в назидание бессовестным клеветникам!
Исколов язык оратора, она приказала гонцу положить голову и руку в мешок и отвезти к Антонию.
— Ты найдешь господина на комициях. Напомни ему, что он обещал выставить голову и руку Цицерона на трибуне. А это возьми за верную службу.
И она подала ему золотой перстень с крупным гиацинтом.
Почти одновременно с убийством Цицерона в виллу Эрато ворвался отряд ветеранов под начальствованием седого центуриона.
Оппия не было в Риме (перейдя вместе с Бальбом на сторону Октавиана, он уехал в Нарбонскую Галлию под предлогом работ над сочинениями об александрийской, испанской и африканской войнах, а на самом деле потому, что боялся Октавиана), и он не мог известить Эрато об опасности. Оставленная на произвол судьбы, гречанка не очень тяготилась отсутствием покровителя.
Она охотилась и проводила время на празднествах земледельцев: скука убила гордость и презрение к простым людям. Эрато принимала участие в различных празднествах — в честь Юпитера, Марса и его двойника Квирина, а на Сатурналиях, Терминалиях и Луперкалиях появлялась в сопровождении молодежи. Услыхав, что, в окрестностях начались убийства, а в городе неспокойно, она послала Оппию письмо, умоляя его возвратиться в Рим. Не страх за жизнь пугал ее, а боязнь разгрома виллы. Она держалась за собственность, которой владела впервые, жадно и упорно, и жертвовать имуществом в угоду разгульным ветеранам считала безумием.
Когда в виллу ворвались ветераны, она вышла полуодетая из конклава, приказав рабыням спросить, что им нужно. Невольницы поспешно удалились.
Не прошло и одной клепсы, как они появились в атриуме во главе нелюбимой госпожей рабыни, которую Эрато часто наказывала. Почувствовав опасность, спартанка не растерялась (носила в складках одежды кинжал) и пошла им навстречу. И вдруг позади невольниц увидела бородатых ветеранов.
— Как вы смеете врываться толпою в атриум? — строго спросила она, больше обращаясь к нелюбимой рабыне, чем к остальным, а в голове настойчиво билась мысль: «Убьют, потому и пришли». — Неужели не знаете порядков? Плетей захотели?
— Довольно издевалась над нами ты, гадина! — закричала невольница, толкнув ее в грудь (Эрато устояла на ногах) — Довольно…
Не кончила: Эрато ударила ее кинжалом в шею и мгновенно выпачкала кровью свои руки и тунику. Рабыни окружили ее, нанося удары кулаками. Она отбивалась кинжалом.
Центурион растолкал невольниц.
— Начальник, помоги мне наказать взбунтовавшихся рабынь! — обратилась к нему Эрато. — Я, жена Оппия, друга триумвира Октавиана Цезаря, требую от тебя помощи!
— Лжешь! Жена Оппия уехала с ним в Нарбонскую Галлию, а тебя я не знаю. Ты значишься в списке проскриптов…
Лицо Эраты исказилось.
— Ты ошибся, центурион, — пролепетала она посиневшими губами.
— Нет, не ошибся. По списку ты значишься спартанкой Эрато, вольноотпущенницей Оппия. И поскольку сам Октавиан Цезарь внес тебя в список…
— Это ошибка! — простонала гречанка. — Меня знает триумвир Марк Антоний, у меня бывал диктатор Цезарь, и ты не посмеешь…
Центурион извлек меч и, отойдя от нее на два шага, ударил ее по голове с такой силой, что рассек череп. Эрато тяжело грохнулась на пол.
Оставив двух воинов присматривать за виллой и невольницами, центурион потребовал от атриенсиса ключи от погреба, где хранилось вино, и унес их с собою.
— Следить за порядком! — крикнул он, удаляясь. — А если не доглядите, расправа будет коротка!
XVIII
Посылая Лицинию к Сексту Помпею, Брут не надеялся на успешность переговоров.
Опасаясь, что Секст поддался хитрости демагогов, он хотел разъяснить ему, что не может быть прочного мира между сыном Цезаря и сыном Помпея Великого.
«Твое место, — писал он, — в наших рядах. Разве не знаешь, что Рим залит кровью республиканцев? Неужели ты веришь монархисту Антонию и жестокому демагогу Октавию? Действуй обдуманно, не ошибись, потому что последствия будут ужасны. Если же ты хочешь один бороться с. триумвирами, чтобы пожать лавры побед, то берегись, как бы эти лавры не обратились в шипы. Я знаю от перебежчиков, что триумвиры готовится к войне против меня и Кассия. Антоний желает отомстить заодно за смерть Гая Антония, которого я принужден был казнить в возмездие за убийство Цицерона. Недавно я решил оставить Македонию и переправиться в Азию. Там, соединившись с Кассием, мы образуем большое войско, способное к длительной борьбе. Если же ты не хочешь вступить в союз с нами, то опустошай по крайней мере берега Италии, перехватывай на море хлеб, предназначенный для Рима. Сделай это во имя отца твоего, Помпея Великого».
Лициния лично вручила Сексту эпистолу Брута и не спускала с него глаз, пока он читал ее. Она видела, как Помпей прослезился, и ей жаль было этого бездомного мужа, скитающегося по морям.
Напоминание об отце бередило в нем неизлечимую рану: борясь за республику, мстить за отца и, мстя за отца, бороться за республику! Это было целью, а все остальное в жизни казалось для него незначительным и ненужным. Знал, что все надежды, все свои чаяния аристократы возлагали на него.
Секст, муж суровый, мрачный, молчаливый, был убежденным республиканцем, вовсе непохожим на людей своего времени: в груди его билось сердце римлянина, и древняя добродетель-храбрость, от которой давно уже не осталось следа в обществе, украшала его больше, нежели диадема царскую голову. Мысль о Помпее Великом, предательски убитом на его глазах, не давала покоя, — он видел его, грузного, тучного, с седою гривою волос и юношески блестящими глазами, и ему казалось, что тень отца требует мести, исполнения того сыновнего долга, который он, Секст, считал целью своей жизни и без которого его существование казалось ненужным. Но оставалось служение республике, и он решил посвятить свою жизнь борьбе. Поражение при Тапсе и Мунде, смерть брата (и его тень требовала мести), диктатура Цезаря — все это были несчастья; их можно было перенести, не складывая оружия и не покоряясь, ожидая благоприятного случая к выступлению. Убийство Цезаря, по его мнению, было воздаянием за смерть отца; он не мог сблизиться с заговорщиками, потому что презирал их. "Для Секста было ясно, что мартовские, иды не изменили положения в Риме. Появился Октавиан, льстец с заискивающей улыбкой, и стал «играть в демагогию». Как было противно Сексту слушать рассказы своих приверженцев об этом муже! И все же он слушал, хмурясь и поглаживая бороду, которую отрастил в знак траура по отцу.
Борьба! Она представлялась ему продолжением дела Помпея Великого, хотя он плохо уяснял цель, к которой стремился отец; он внушал себе, что Помпей Великий мечтал о восстановлении древней республики до-Пунических войн, а между тем отец никогда не говорил об этом с сыновьями.
«Как же возникла у меня эта мысль? Кто подсказал ее мне? Тесть «Дибон? Может быть, он. Или жена моя Скрибония?»
Мысли опять перенеслись на отца. «Он совершал много ошибок, оттого его постигали неудачи. Он мог объединить весь мир против Цезаря и раздавить хитрого демагога. А ведь не сделал этого! Но почему, неужели нерешительность спутала его деяния? О боги, где мерило справедливости и отчего презренный мужеложец пользовался вашей благосклонностью, а отца поражали вы тяжкими ударами?»
Республиканец, Секст поддерживал сперва сенат, надеясь на мудрость отцов государства, но вскоре в них разочаровался: трусливый и нерешительный сенат не сумел раздавить «мальчишку Октавия», победить Антония и Лепида, ив итоге три мужа создали триумвират, чтобы устроить резню аристократов и поделить их имущество. Этот грабеж и проскрипции были страшнейшим беззаконием, перед которым бледнели кровавые деяния Суллы. Многие вожди изменили, перейдя на сторону триумвиров. Можно ли было после всего этого доверять Бруту и Кассию? И Секст не присоединился к ним. Он понимал одну республику — древнюю, с простыми суровыми нравами граждан, с доблестью-добродетелью, и не верил больше в республику Брута и Кассия, то есть в ту республику, которую терзали сословные бои и ненависть враждующих лагерей.
«Спасители отечества? Они? Один — под личиною древнего Брута, утвердившего республику, другой; — вождь, якобы ниспосланный Олимпом для блага Рима!..»
Он злобно усмехнулся и сказал Лицинии:
— Возвращайся к Бруту и скажи, что дело его безнадёжно: ветераны против убийц Цезаря, а воины Брута и Кассия будут легко подкуплены Октавианом. Фатум знает, кого поразить и кто не нужен для родины.
Лициния с грустью отнеслась к его речам. Горесть слышалась в ее голосе, когда она ответила:
— Господин мой, я советую тебе поддержать дело республиканцев…
— Республиканцев? — гневно вскричал Секст.
— Господин мой, Брут и Кассий борются против триумвиров, которые стремятся к монархии…
Секст упрямо мотнул головою.
— Не говори, чего не понимаешь. Римлянам не нужна республика ни Цицерона, Брута и Кассия, ни чужеземца Аристотеля. Такие республики не могут привиться к нашей жизни. Мы нуждаемся в древнеримской республике, чтобы сохранить народ в его первобытности: природная простота и суровая честность — вот что нужно Риму! Необходимо искоренить роскошь, подлость, продажность, нечестность и сребролюбие, поднять нравы на прежнюю высоту… Трое ратовали за это дело, и мы будем следовать их заветам…
— Три мужа? — задумалась Лициния. — Двоих я знаю, это Сципион Эмилиан и Люций Кальпурний Фруга… Кто же третий?
— Квинт Цецилий Метелл Нумидийский…
— Враг Мария, — шепнула Лициния.
— Враг нечестных мужей, — поправил ее Секст и кликнул раба. — Скажи, отправился ли гонец в Италию?
— Да, господин мой, гонец отправился к вдове Помпея Великого с твоим письмом.
Губы Секста дрогнули, норн овладел собою. Слегка приподняв голову, он взглянул на статую отца. Помпей Великий смотрел на него незрячими глазами, и сыну показалось, что отец слегка улыбнулся. Взволнованный, он сделал Лицинии знак удалиться и, когда она вышла, опустился перед статуей на колени.
Ему вспомнились детские годы в вилле, мать Муция, с золотым венком, обхватывавшим локоны, падавшие на лоб, ив плаще, из-под которого виднелись дорический и ионический хитоны… виноградник и рабыня, подававшая им спелые душистые гроздья, когда они приходили во время сбора винограда… пасеку, где древний дед-невольлик встречал их у входа, падал на колени и, кланяясь до земли, приветствовал по-гречески… Как это было давно! Они ели солнечно-прозрачный мед, запивая ключевой водой из медной чаши, а кругом жужжали пчелы, и дед медленно вел скрипучим говорком дорическую речь… Однажды он рассказывал об Архелае, защитнике Афин, и о Сулле, въехавшем на коне в пылавший город. «Я видел, госпожа моя, императора так же близко, как вижу тебя. Рыжий, безобразный, он держал в руке меч, с которого капала кровь, и кричал: «Вперед, коллеги! Разбейте варваров, и все будет ваше — женщины, дети, сокровища!» Он сам взял меня в плен с женой и дочерью и подарил нашему господину — да хранит его Зевс! — Помпею Великому. Жена моя недавно умерла, а дочь…» — «Знаю, — прервала его Муция, — твоей дочери, старик, живется неплохо: она — любимица Красса Богатого…» — «Увы! — вздохнул раб. — Красс не отпускает ее на волю, и я хотел бы ее выкупить»…
Секст вспоминал… Мать выкупила девушку, и та вышла замуж за вольноотпущенника, имевшего лавку на Via Appia. «Жива ли она?» — подумал он, но тут нахлынули новые мысли, и девушка исчезла, как тень. Видел мать, покидавшую отцовский дом, ее слезы и недоумевал, почему она уезжает. А потом узнал» что мать изменяла отцу и тот ее выгнал… «Прав ли был отец?» — спросил он себя и тут же ответил: «Да, прав. Блудливая жена недостойна ложа высшего магистрата».
Сколько событий произошло у него на глазах, сколько потрясений вынесла его душа.
«Тяжелые удары Фортуны не сразили меня, — подумал он, — вероломное убийство отца, разгром при Тапсе, — все это было следствием ошибок отца (оставил Италию), а битва при Мунде почти завершила круг несчастий. Если и мне суждено погибнуть — умру с честью, отец мой, владыка и император!»
Взглянув на статую, он не нашел улыбки на лице Помпея Великого. «Отец гневается, — мелькнула мысль, — но за что? Неужели я недостоин называться Секстом Помпеем Великим?»
Встав, он громко сказал:
— Помоги мне, отец, советом. Я остался один. Что мне делать, как жить? Должен ли я восстановить древнюю республику и утвердить вечный мир в римском государстве, чтоб никогда больше не было сословных боев, или уйти к частной жизни? Вразуми меня, стоит ли бороться? Не напрасно ли будет литься кровь? И не ждет ли меня неудача в неравной борьбе?
Прожив несколько недель в Сицилии, захваченной Секстом Помпеем, Лициния уезжала с тоской на сердце. К Сексту она испытывала чувство обожания как к вождю, но — странное дело! — это чувство было отлично от того, которое внушал ей Брут. Секст любил родину, готов был на всевозможные для нее жертвы; он презрительно смотрел на людей, шедших к власти путем обмана, и свысока на тех, кто поддерживал их.
Аристократ, Секст был человеком своего времени. Его вспыльчивость кончалась нередко жестокостями. И когда его упрекали в них, Секст говорил: «Я не злодей, а муж, стоящий у власти. У таких магистратов руки всегда в крови. Как поступил бы в таком случае Сулла?» Он был обаятелен, как мужчина, и жена его Скрибония, дочь Либона, казалось, была ему не пара: красивая, с неприятным выражением лица, с глазами, лишенными теплоты, она производила впечатление женщины черствой, бессердечной. Секст знал, что это не так: она горячо любила его, была предана, и он отвечал ей добротой и полным расположением.
Лициния, которой было уже за тридцать лет, впервые испытывала при виде его чувство радости, обожания и неизвестной тревоги. Была ли это любовь? Она не знала. Любовь к Сальвию была иная — это была дружба, нежность, разрешавшаяся слиянием двух существ. А чувство к Сексту пугало ее: она хотела прижаться к этому суровому мужу, обхватить его шею, отдаться ему, ни о чем не думая, ничего не сознавая. Это была безрассудная страсть, и Лициния теряла голову.
Прощаясь с Секстом, она хотела, по обычаю, поцеловать у него руку, но он не позволил и поцеловал Лицинию в лоб. Сердце ее забилось, она опустила голову.
— Прощай, господин мой, — сказала Лициния, — пусть добрые боги помогают тебе в боях и на жизненном пути, пусть слава сопутствует твоим деяниям и Фортуна поведет тебя в благословенный богами Рим!
Секст Помпей удивился ее словам. Он не привык к таким доброжелательным речам, а ведь их произносила сторонница Брута, которая не могла быть другом. Он подумал о причине добрых пожеланий, вспомнил, что она — красивая женщина, и пожал плечами: «Не может быть. Что общего между нами?» И старался не думать. Но чем больше он отгонял от себя мысли, тем назойливее они лезли: ближе и ближе была ему Лициния. Он пытался перенести мысли на Скрибонию, даже чаще прежнего ложился с нею, однако жена была холодна, как лед, поцелуи и объятия утомляли ее. Она говорила, вздыхая: «Не пора ли спать, Секст? Завтра раб разбудит нас чуть свет»
Давно уехала Лициния, а образ ее продолжал жить в душе Секса.
Письмо, посланное Марку Бруту, содержало краткий ответ:
«Просьбу твою о нападениях на берега Италии исполню. Буду также перехватывать на море хлеб и продовольствие, предназначенные для Рима. Пусть в Риме думают, что мы в союзе. На самом же деле союз между нами невозможен. Ты стоишь за отжившую форму правления, а я за республику древних времен. Только в ней спасение отечества и могущество его. Твоя же республика подгнила и должна развалиться».
Вскоре Секст получил ряд известий: об оставлении Брутом Македонии и отступлении в Азию, о встрече его с Кассием в Сардах и об отправлении в Македонию восьми легионов Антония из Брундизия. Известия приходили с промежутками времени, каждый раз волнуя Секста.
«Он отошел в Азию, чтобы получить деньги, необходимые для ведения войны, и легионы — для победы. А затем он вернется в Македонию, чтобы поразить триумвиров. Может быть, он и прав. О, жестокое трехглавое чудовище! В первый раз ты погибло, а во второй — не должно существовать вовсе. Медлить нельзя».
И он приказал опустошать берега Италии и топить корабли с грузами хлеба и провианта для Рима.
XIX
Желая обезопасить тыл своих легионов от предательского удара враждебных азиатских республик, Кассий и Брут решили покорить родосцев и ликийцев.
Кассий двинулся к Родосу, объявив неприятельским послам, прибывшим в его лагерь, что, поскольку родосцы были в союзе с Долабеллой, он считает их врагами, тем более, что они подняли оружие против Кассия, Просьбы старого Архелая, некогда учившего Кассия греческой философии, не разрушать города только раздражали полководца…
— О свободолюбивый муж, — со слезами говорил философ, сжимая его руку, — не забывай о борьбе родосцев за свободу. Ведь ты сам борешься за нее. Почему же ты хочешь поработить свободных? Мы никогда не знали рабства. Чего же ты хочешь, Кассий? В этом городе ты получил образование, посещая мою школу, имел домашний очаг. О, неужели ты, мой ученик, поднимешь руку на свое второе отечество? Ведь исход борьбы всем известен: или все мы погибнем, или ты будешь побежден. Не забывай, что, заключая, по предложению Юлия Цезаря, е нами договор, вы клялись богами, совершая возлияния и подав нам правые руки, уважать наши права. Неужели ты, ученик мой, хочешь стать врагом свободы, тираном и клятвопреступником?
Вспыхнув, Кассий вырвал у него свою руку.
— О Архелай! Почему ты молчишь об оскорблениях, нанесенных мне высокомерными родосцами? Я просил у них помощи, и они отвергли мою просьбу, предпочтя мне Долабеллу, который стремился поработить мою родину, поддерживая тиранов в Риме. Вы, родосцы, называете себя свободолюбивыми, а поддерживали автократию в ее борьбе с демократией. И потому, Архелай, твои речи лицемерны. Вы, дворяне, должны были, даже не ожидая от нас просьб, помочь нам в борьбе за римскую республику. Твоя же ссылка, Архелай, на Юлия Цезаря неосновательна, так как Цезарь был главой единовластия, борьба против которого ведется теперь всюду. Поэтому я призываю вас защищать свободу римлян и заключить с нами союз. Если же вы считаете нас беглыми проскриптами, то нам остается одно — воевать с вами.
Архелай молча удалился. Кассий понял, что соглашения с родосцами быть не может. И действительно, вскоре начались военные действия. В морском сражении Кассий разбил вражеские корабли, напавшие на него, а затем, подступив к Родосу, окружил его.
Не подготовленный к осаде и не имея достаточно провианта, город не мог долго держаться. Кассий хотел взять его измором. Однако горожане, расположенные к римлянину, тайно открыли ворота, и полководец вступил в город без боя.
Ни грабежа, ни насилий не было — Кассий пригрозил смертью воинам за нарушение порядка и спокойствия. Но он казнил пятьдесят родосцев, а двадцать пять человек осудил на изгнание. Захватив деньги в храмах и государственной сокровищнице, Кассий приказал гражданам вносить ему золото и серебро, а укрывателям драгоценностей пригрозил смертной казнью. Объявив, что доносчики получат десятую часть укрытых денег, а рабы, кроме того, и свободу, он озлобил против себя население. И все же, боясь наказания, люди с бешенством выкапывали сокровища из земли, доставали их из колодцев и гробниц.
Архелай пристально следил за действиями Кассия.
— Разве это не грабеж? — говорил он друзьям и ученикам, указывая на мулов, нагруженных золотом и серебром. — Римлянин захватил в частных и государственных сокровищницах восемь с половиной тысяч талантов и сегодня увезет их на кораблях, а завтра потребует еще…
Предсказание его сбылось. Кассий обнародовал декрет, повелевавший всем азиатским городам выплатить ему подати за десять лет вперед.
— Не говорил ли я? — злорадно сказал Архелай, глядя вслед Кассию, покидавшему Родос. — Сейчас он уезжает в другие города вымогать деньги, не желая слышать ропота и проклятий разоренного населения. О боги, какого жадного ученика я воспитывал и обучал!
Но Архелай ошибался, утверждая, что Кассий отправился за добычей. Полководец выступил из города, чтобы помешать Клеопатре, плывшей со многими кораблями, соединиться с Октавианом и Антонием.
Быстрота действий, решительность и вера в дело республиканцев выгодно отличали Кассия от других борцов за республику. Будучи деятельнее и предприимчивее Брута, он беззаветно стремился к той цели, которая казалась ему святым делом. И он ревностно отстаивал это дело, отрешившись от личной жизни. Ради торжества идеи и укрепления власти, которую возглавлял Брут, он готов был на несправедливости и беззакония: разбить триумвиров, казнить их и восстановить республику дедовских времен! Он спал и видел торжественный въезд в столицу освободителей, республику, вознесенную на небывалую высоту, мирную жизнь народов, населявших Рим и провинции. Это была пленительная картина. Он жил этой мечтой, стремясь, чтоб она стала явью. В этом была жизнь. Все остальное казалось ничтожным атрибутом этой идеи.
Брут был мягче сурового Кассия. Но он так же, как тот, страстно любил родину и готов был для нее на всякие жертвы. Ради этой любви поднял он руку на мужа, которого знал с детства и который отечески любил его. Страшная тоска снедала его, когда он думал о Юлии Цезаре. Но иначе нельзя было поступить — так решил Фатум. А теперь нужно было продолжать борьбу с цезарьянцами, готовить войска, копить средства.
Брут полулежал в шатре, читая Полибия, прислушиваясь к крикам легионариев, осаждавших Ксанф.
Тараны громили стены и башни, войска двигались по разрушенным жителями пригородам. Глубокий ров, окружавший Ксанф, давно был засыпан римлянами; за ним стояли прикрытия для рабочих, и стрелы и дротики продолжали сыпаться со стен. Полководец знал об этом — каждый шаг легионариев был ему известен.
Крики усиливались, и Брут, свернув пергамент, вышел на преторию.
— Укрепления уничтожены, башни разрушены, — доложил контуберналий. — Прикажешь, вождь, ломать ворота?
— Нет, отступить.
— Отступить? — с изумлением пролепетал контуберналий. — Не ослышался ли я?
— Делай, что приказано, — сурово сказал Брут.
Как предполагал он, так и случилось — ксанфийцы сами наткнулись на римлян; ночью осажденные сделали вылазку и, попав на осадные орудия, пытались их уничтожить. Подоспевшие римляне, отбив врага, погнали его к воротам. И там, у запертых ворот, произошла страшная бойня — ни один ксанфиец не спасся.
Второй приступ помог лишь части римлян ворваться в город, потому что ворота рухнули, преградив путь остальным. Теснимые ксанфийцами и опасаясь быть окруженными, римляне пробивались к площади, где находились храмы.
Опасаясь за участь воинов, проникших в город, Брут повелел придвинуть тараны к стенам и лезть по ним, как по лестницам, бросать на стены канаты с железными крючьями, которые должны были вонзаться в стены, и взбираться, взбираться вверх. Ободряя воинов, он кричал тем, кто находился на стенах, открыть маленькие ворота (перед ними торчали остроконечные колья). Потом, побежав к железным воротам, преграждавшим доступ в Ксанф, он приказал кузнецам разбивать их молотами.
На закате солнца легионы ворвались в город. Улицы были пустынны. Из домов доносились рыдания: убивая своих близких, ксанфийцы кончали самоубийством.
Сжалившись над свободолюбивыми горожанами, Брут послал к ним вестников с предложением мира. Однако ксанфийцы, прогоняя их, пускали в них стрелы.
— Не верим тирану Бруту! — кричали они. — Его имя ясно говорит, кто он. Брут не демократ, а палач!
В домах горели костры, на которых лежали трупы близких, пораженных мечами свободолюбивых граждан. Дым выбивался наружу, огонь охватывал здания. А у пылавших костров люди закалывали себя.
Узнав, что его называют тираном и палачом, Брут содрогнулся. Нет, он не тиран! И не палач! Пусть погибли все женщины, кроме нескольких, не пожелавшие лишаться свободы, пусть погибла большая часть мужчин. Он действовал во имя величия и блага римского народа. Он должен был добыть средства для ведения войны, уплаты жалованья легионариям и выдачи им подарков.
Патары, гавань Ксанфа, была ограблена Брутом. Он получил много золота и серебра. Так же поступали, занимая города, и военачальники Брута.
XX
Покоряя ликийские республики, Брут, следуя примеру Кассия, взыскивал деньги. Такая политика вызывала всеобщее недовольство, На азиатские народы нельзя было надеяться, — враждебно настроенные, они могли ударить в тыл Кассию и Бруту, если бы республиканцам пришлось воевать с триумвирами в Азии. Сознавая это, Брут и Кассий, встретившись в Сардах, решили вторгнуться в Македонию.
Лициния ни на шаг не оставляла Брута: одетая воином, она была похожа скорее на юношу, чем на женщину, несмотря на свои годы, — щеки ее горели, она быстро исполняла приказания Брута, мчалась верхом от одного легиона к другому, передавала таблички полководца легатам и военным трибунам.
Брут, занятый своими внутренними переживаниями и не замечавший мелочей обыденной жизни, не мог не обратить внимания на ее горячую работу и сказал:
— Зачем мечешься? Излишней суетливостью ты. ни на шаг не приблизишь того, что должно совершиться.
— Вождь, я хочу всюду видеть порядок: начальники должны точно исполнять твои приказания.
— Это хорошо, — кивнул Брут и подумал: «Скорее бы все это кончалось».
Чем разрешится битва с триумвирами? Если победой, то республика спасена,: и враги отечества Антоний, Октавиан и Лепид будут уничтожены; если же поражением, то он, Брут, ничуть не жалея жизни, распростится с ней при помощи железа. Это было так ясно, что он перестал думать о победе и поражении, только беспокоили часто являвшиеся призраки. Ему казалось, что он беседовал; с ними — действительность и фантазия переплетались так сложно, что нельзя было разделить их, — и однажды ему привиделось, что в шатер кто-то вошел. Одинокая лампада мигала на походном столике, освещая папирусы, а в стороне стояло что-то темное, огромное: тень или призрак.
Брут привстал.
— Кто ты — бог или человек? — спросил он, вглядываясь в темноту.
И ему показалось, что призрак ответил:
— Я твоя нечистая совесть, Брут! Мы встретимся при Филиппах.
— Что ж, встретимся, — спокойно ответил Брут и кликнул Лицинию. — Кто сюда входил?
— Никого не было. Я стояла у входа в твой шатер. Брут был озабочен.
— Знаешь, мне явился призрак…
И Брут рассказал беседу с привидением.
Лициния стала уверять его, что призраков не бывает.
— Это показалось тебе. Ты вздремнул или, обуреваемый мыслями, вообразил себе сверхъестественное… Ты много размышляешь и беседуешь с самим собою. Таким образом, ты высказал сокровенную мысль идти к Филиппам.
— Чью мысль? Я никогда не думал о Филиппах и впервые слышу название этого городка.
— Ты ошибаешься. Вспомни, сам Кассий советовал тебе идти к Филиппам; он утверждал, что равнина как будто создана самим Марсом для битвы,
— Не помню, — задумался Брут и отпустил Лицинию.
Работать больше не было сил, и он прилег на ложе. Однако сон не слипал глаз, — терзали мысли. В расстроенном воображении возникали образы — видел Цезаря, слышал его голос: «И ты, дитя!» Это становилось невыносимым. Несколько раз приподымался, чтобы взять меч и кликнуть Лицинию.
«Она поддержит меч, поможет мне умереть, — неслись мысли, — она предана и не откажет». Но каждый раз, как рука протягивалась к мечу, что-то удерживало ее: страх смерти? Нет, он не боялся смерти: она была благом, вечным успокоением. Так что же удерживало его руку?
И понял — умирать рано. Возмездие придет в час несчастья и поразит за кровь мужа, предательски умерщвленного в сенате. Мысль об этом разметала все другие мысли, расширилась, — охватила мозг. Она давила на него — чувствовал: еще час-другой — и он не выдержит.
Чуть свет он отправился к Кассию, разбудил его и рассказал о видении. Кассий был эпикуреец и не верил в сверхъестественное, по крайней мере старался не верить. Выслушав Брута, он сказал:
— В нашей душе внешние впечатления отпечатываются, как на волне. Прошлое не изгладилось еще из твоей души и влияет на нее, — возникает фантазия или мысль. Ты утомлен, и потому воображение твое принимает широкие и фантастические формы. Подумай сам, можно ли верить в демонов?.. Но если бы они и существовали, то ведь это духи, не имеющие человеческого образа.
Слова Кассия успокоили Брута ненадолго. Призраки опять тревожили. Брут больше не говорил о них с Кассием. А друг не спрашивал, занятый предстоящей битвой.
В эти дни соединенные войска республиканцев вынудили отступить восемь легионов противника к Сапеик-скому ущелью, а Тулий Кимбр угрожал врагу кораблями с тыла.
Лишь только Антоний и Октавиан высадились в Диррахии с двенадцатью легионами, Брут и Кассий спустились с гор и, зайдя им в тыл, вышли на филиппскую равнину.
Брут находился к северу, у подошвы холмов, Кассий южнее, на берегу моря, у болота, мешавшего подойти к морю. Палисад соединял оба лагеря, а за ним протекала речка Гангас.
Однажды вечером Брут ехал верхом в сопровождении нескольких друзей. Перед ним был лагерь, обнесенный валом, и легионарии кончали работу, устанавливая баллисты и катапульты. Было холодно, и Брут кутался в плащ.
— Мы решили, Марк Валерий, затягивать войну, чтобы взять врага измором, — сказал он Мессале Корвину, — и если триумвиры…
— Говори о дуумвирах, — прервал его Мессала, — Лепид отсутствует.
— Ты прав и неправ: прав в том отношении, что против нас выступили двое — Антоний и Октавиан, и неправ потому, что трусливый Октавиан едва ли будет сражаться. Мессала засмеялся.
— Если против нас выступит один Антоний, то наша победа обеспечена!
Брут покачал головою.
— Не мы решаем исход битвы, а Фатум и боги,- — сказал он. — Я уверен, что давным-давно уже предрешено, кто победит, и только одни мы, смертные, не знаем.
Мессала Корвин опустил голову: слова Брута опечалили его. Он подумал, что полководец не надеется на успех и борется потому только, что не бороться нельзя.
«Если Брут уверен в неудаче, — думал Мессала, — а Кассий в успехе, то не лучше ли было бы соединить оба войска и общее начальствование возложить на Кассия?»
Его мысли были прерваны восклицанием Брута:
— А вот и Лукулл!
Брут ошибся, — это был не Лукулл, а Лициния. В сгущавшихся сумерках он не узнал ее. А когда она заговорила, лицо его оживилось, — повернул к ней коня, и лошади их, заржав, столкнулись головами.
— Что нового?
— Антоний оставил один легион в Амфиполе и двигается к Филиппам. Очевидно, он решил расположиться лагерем против Кассия и дожидаться Октавиана, который, выздоровевши, выступит против тебя. В разведке я потеряла двух человек — один попался, не успев зарубить врага, другой был заколот, когда полз к неприятельскому дозору.
— Жаль. Скажи, ты не очень устала? Нет? Поезжай к Кассию, сообщи ему, что ты узнала.
XXI
Выступая против республиканцев, Антоний знал, что всю тяжесть борьбы против Брута и Кассия ему придется вынести на своих плечах. Он считал себя единственным способным полководцем, а на Октавиана смотрел как на трусливого, бездарного и нерешительного воина.
«Октавиана нельзя назвать даже полководцем, — думал Антоний. — Если бы не способности его друга Агриппы и не блеск имени Юлия Цезаря, переходящий на него как на сына, никто в Риме не дал бы за него и потертого асса. Октавиан злобен, коварен, жесток. Это нравственный урод».
Двигаясь стремительно к Филиппам, Антоний обдумал, как действовать. Единственным опасным противником, с которым приходилось считаться, был Кассий; смелый, умный, решительный и хитрый, он стоил нескольких Октавианов; легионы Кассия, по сведениям, полученным от разведок, были так же недисциплинированны, как войска Брута и Антония, но могли устоять против натиска и верили своему вождю. Кассий пользовался большим авторитетом, он был надеждой легионов, как будто победа над врагом всецело зависела от него.
«Если Кассия устранить, — думал Антоний, — его легионы не устоят. Воля и власть вождя держат души людей как бы в кулаке, руководят ими, и стоит только разжаться кулаку, как души, лишенные руководства, рассыплются, точно осенние листья. А тогда останется только вымести листья и сжечь их».
Думал.
«Кассий мертв — победа обеспечена, Кассий жив — темная неизвестность, может быть — поражение. Кому готовит Фатум победу? Как бы там ни было — перехитрю
Фатум».
Кликнул Эроса. Вольноотпущенник подъехал к нему на низенькой лошадке и хотел спешиться, но Антоний удержал его.
— Поедем вперед, — шепнул он. — Важное дело. Если ты выполнишь его, клянусь земным и подземным Олимпом, ты получишь такую награду, о какой не мечтал ни один вольноотпущенник во всем мире. Ты станешь, Эрос, квиритом, а Халидония — римской гражданкой; богатство, почет и всеобщее уважение…
Долго говорил Антоний. Эрос с бьющимся сердцем и пылающими щеками слушал его, затаив дыхание.
— Господин мой, — вымолвил он, когда поток обещаний иссяк, — приказывай, все будет сделано.
— Знаешь Пиндара?
— Ты говоришь о вольноотпущеннике Кассия? Это псрный человек…
— Как долго он служит своему господину?
— Он начал служить ему во время неудачного похода Красса против парфов.
— Ты не ошибаешься, Эрос?
— Нет, господин мой! Пиндар мне рассказывал о тяжелых временах в Парфии и плакал, вспоминая смерть Красса…
Антоний молчал, обдумывая, чем соблазнить Пиндара.
— Ты должен знать его слабости* — говорил он. — Найди его Ахиллесову пяту, чтобы можно было попасть в нее без промаха. Мне нужно, Эрос, иметь Пиндара; он должен стать исполнителем моей воли.
— Пиндар, господин мой, корыстолюбив; он любит золото…
— Можно его подкупить?
— Попытаюсь.
— Обещай ему сколько нужно, постарайся сделать его послушным орудием в наших руках. Вы, греки, хитры, знаете слабые стороны друг друга и умеете играть на них.
Эрос молчал, не решаясь обратиться к Антонию с вопросом. Он обдумывал, зачем полководцу, понадобился Пиндар; мелькнула даже мысль, что Антоний желает тайно договориться с Кассием против Октавиана, но он тотчас же отверг ее, решив, что Кассий не предаст Брута, своего друга. Его недоумение усиливалось, по мере того как противоречивые чувства овладевали им,
— Скажи, господин мой, — осмелился он спросить, — зачем тебе нужен Пиндар? Что он должен делать?
Антоний сдержал лошадь, перешедшую в рысь.
— Заклинаю тебя, Эрос, богиней Манией и приказываю молчать, если бы даже ты попал в плен, а враг стал тебя пытать. Поклянись подземными божествами отдать себя во власть ларвов и на растерзание Эринний, если ты предашь меня.
Эрос поклялся, и Антоний, оглядевшись по сторонам, вымолвил:
— Заплати Пиндару сто или двести тысяч сестерциев, а то и больше. Он должен умертвить Кассия во время битвы. А потом пусть бежит в Афины, где получит деньги у моего менялы Горгия; оттуда он поедет в Египет или Эфиопию… Помни — во время битвы, без свидетелей, в шатре, например…
— Будет сделано. Пиндар, наверно, потребует часть денег вперед…
— После убийства я заплачу…
— — Я, твой верный раб и слуга, верю, а Пиндар может не поверить… Выдай часть наличными, и остальные деньги выплатит Горгий, — напиши ему письмо.
Вечером Эрос получил пятьдесят тысяч сестерциев и письмо-приказ на имя Горгия,
— Торгуйся с ним, — предупредил его Антоний, — предложи сто тысяч, а если он не согласится, прибавляй понемногу, да не сразу. Человек, идущий на такое преступление, отвратителен. Но что делать, если приходится иметь дело с такими злодеями? Причитающийся остаток впишешь в мое письмо — числом и прописью.
— Будет сделано.
— Предупреди его, что если обманет, гнев мой найдет его даже под землею.
Отпустив Эроса, Антоний долго ходил взад и вперед по шатру. Спать не мог — задуманное убийство не давало покоя: казалось, что Эросу не удастся проникнуть в. неприятельский лагерь, — его схватят, отнимут эпистолу с подписью Антония и будут пытать, а он не вынесет мук и все расскажет. Становилось страшно. Антоний вышел из шатра.
«Прогуляюсь, проверю заодно караулы», — решил он.
Моросил холодный дождь, дул ветер. Кругом было тихо. Кое-где догорали костры, и одинокие тени двигались в полосе слабого света. Антоний шагал мимо палаток воинов, и его ноги скользили по влажной земле.
Он думал, что победа для него так же необходима, как хлеб для человека, умирающего с голоду.
XXII
Десять дней строил Антоний дорогу, покрывая фашинником, землей и плетнем болота, отделявшие лагерь Кассия от моря. Он намеревался достигнуть Эгнатиевой дороги и оттуда зайти в тыл неприятелю. Однако Фатум спутал его расчеты: на одиннадцатый день войска Брута и Кассия, соединившись, сделали внезапно вылазку. Правое крыло под начальствованием Брута напало на войска Октавиана, а легион Мессалы обошел левое крыло неприятельских войск и ворвался в лагерь. Здесь началась страшная резня — все, кто находился в лагере, были убиты, а две тысячи спартанцев-союзников, пытавшихся отбросить противника, изрублены.
Октавиан не участвовал в бою, хотя и находился перед битвой в лагере. Незадолго до нападения Мессалы он приказал перенести себя в более безопасное место, — боясь, как бы Брут не прорвался.
Под ногами хрустел иней, было холодно. Выйдя из лагеря, рабы понесли лектику к пригорку, за которым находилась болотистая котловина со стоячей водой, а слева — огромная впадина с нависшей над ней глыбой земли. Здесь решили укрыться.
— В этой норе, — сказал Октавиан, — мы переждем сражение, А ты, — обратился он к одному из невольников, — беги в лагерь, узнай, что там делается.
Раб долго не возвращался. Наконец он явился с известием, что три легиона истреблены, Брут ворвался в лагерь, и воины заняты грабежом.
— Но радуйся, вождь! Войска твои зашли пехоте в тыл, завязали с ней бой и разбили левое крыло неприятеля: враг бежит…
Беспокойство не покидало Октавиана.
— Где Антоний? Никто не видел его? — спрашивал он и послал рабов на розыски триумвира.
Оказалось, что Антоний в начале битвы отступил в болота, «в засаду», как говорил он, чтобы неожиданно броситься в бой, если легионы начнут поддаваться под напором войск Кассия, Он следил за битвой, не заботясь о больном Октавиане, который остался в лагере. «Пусть его убьют или возьмут в плен», — думал Антоний. Узнав, что Брут отступил из лагеря, Антоний поостерегся вступать в бой: поражение грозило бы страшными бедами.
Кассий смотрел на большие отряды конницы, скакавшие по направлению к его легионам. Щуря близорукие глаза и стараясь угадать, какие это войска — республиканские или неприятельские, он спрашивал друзей, не могут ли они различить знакомых префектов.
— Конница еще далеко, — ответил друг его Тициний. — Готовься к бою. А мне разреши поехать ей навстречу. Ты увидишь издали, как я буду принят, и сообразно этому будешь действовать…
— Мысль хорошая, — согласился Кассий, — но я не желаю, чтобы ты жертвовал…
— Никакой жертвы, клянусь богами! Видишь эту лошадь? Она унесет меня от врагов, как уносила не раз… Вспомни битвы в Сирии…
Кассий не стал возражать, и Тициний уехал. Косоглазый Пиндар, стоявший рядом с полководцем, следил за Тицинием, приближавшимся к коннице. Расстояние между ними уменьшалось. Издали донеслись крики. Пиндар различил зоркими глазами, как воины спрыгивали с лошадей, окружали Тициния, жали ему руки.
«Конница Брута», — подумал Пиндар и обратился к Кассию:
— Увы, господин мой! Бедный Тициний попался в плен. Он окружен. Нужно помочь ему.
— О горе мне! — с отчаянием простонал Кассий. — Зачем я позволил лучшему другу ехать навстречу неизвестной коннице? Он попался в плен, и кровь его будет на мне!
… Кассий бросился в палатку — он был невменяем. Пиндар последовал за ним.
— Мы не устоим против конницы, — говорил Кассий, не замечая, что Пиндар подвигается к нему с кинжалом в руке — Тебе что? — остановился он.
Вольноотпущенник неожиданно бросился на него и ударил кинжалом в шею. Кассий схватил его за горло, но Пиндар, освободившись, быстрым движением нанес второй и третий удар. И, когда полководец упал, вольноотпущенник схватил заранее приготовленный мешок с динариями и ларец с драгоценностями, которые Кассий возил с собой в походах как выкупные деньги на случай, если бы попал в плен, и выбежал из палатки.
У подножия холма он увидел Эроса, удерживавшего двух лошадей за поводья, и, подбежав к нему, сказал:
— Все сделано.
— Хорошо. Можешь ехать. Вот письмо.
— А динарии?
Эрос презрительно взглянул на него.
— Хватит с тебя и краденых, — указал он на кожаный мешок, — а будешь приставать — берегись. Подъезжает конница, и я укажу на тебя, как на убийцу.
— Будь ты проклят, презренный вор!
— Не я, а ты будь проклят, презренный вор и вероломный убийца! — ответил Эрос и, вскочив на коня, поскакал к болотам, где должны были находиться войска Антония.
Отъехав, он оглянулся. Пиндар стоял у коня, угрожая кулаками; потом он сел на него и медленно поехал в противоположную сторону, тщательно скрываясь за холмами.
Битва кипела. Центурионы и военные трибуны доносили Антонию о передвижениях войск, о победе Брута и отступлении Кассия.
Антоний беспокоился.
Прискакавший легат доложил, что войска Кассия отступают, конница бросилась к морю, пехота побежала, лагерь оставлен.
— Брут послал ему на помощь всадников, — говорил легат, — я слышал горестные крики… Не знаю, что там произошло, но одно для меня ясно: если бы Брут помог Кассию вовремя, победа республиканцев была бы полная.
— Ошибаешься, друг! — возразил Антоний, указывай на триариев, отведенных в болота. — Исход битвы решило бы железо этих людей.
— М Хвала тебе! Ты мудр и предусмотрителен, — сказал легат. — Но прости меня — мое место на поле битвы.
И, вскочив на коня, он поскакал, предшествуемый проводником.
Через несколько часов перед Антонием стоял Эрос.
— Господин, все сделано.
— Кассий?
— Убит.
— Пиндар?
— Бежал.
Антоний поднял глаза к небу.
— Боги, — шепнул он, — власть и воля Цезаря должны торжествовать, если бы даже против нас пошли миллионы миллионов войск всего мира! Смерть Кассия — только маленькая жертва духу Цезаря.
И, обняв Эроса, спросил:
— Никому не говорил об этом деле? Нет? Смотри: проболтаешься — душа твоя не найдет твоего тела, хотя бы она стала Изидой.
— Я поклялся, — испуганно пролепетал Эрос и поспешил удалиться.
А вечером один из вольноотпущенников Кассия, перебежавший на сторону Антония, принес меч и военный плащ, снятые с трупа господина. Антоний приказал вывесить их на видном месте. Меч и плащ должны были ободрить приунывшие войска, потери которых были вдвое больше потерь противника.
Конница заняла холм. Тициний, с венком, надетым всадниками ему на голову, радостно побежал к шатру Кассия. И вдруг остановился, услышав крики и причитания.
— Горе нам! — рыдали легаты и военные трибуны. — Он ошибся, приняв конницу Брута за конницу Антония! Он упрекал себя, что погубил Тициния, послав его навстречу коннице! И потому он покончил с собою…
Отовсюду доносились вопли.
Тициний проник в шатер. Лицо вождя было искажено, на нем застыло выражение гнева и ужаса. Неподвижные глаза были устремлены вверх, точно разглядывали внимательно предмет, достойный созерцания.
Тициний, угнетенный смертью друга и военачальника, не замечал его искаженного лица.
— Горе мне, горе! — кричал он, сорвав с головы венок. — Это я виноват в его смерти, только я! Моя медлительность послужила причиной страшного для нас несчастья! О боги, примите мою душу.
Выхватив меч, Тициний нанес себе смертельный удар.
Вблизи заиграли трубы, загремели крики легионов, приветствовавших императора, — подъезжал Брут.
Узнав о смерти Кассия, он упал на колени перед трупом и, рыдая, сказал:
— Увы, друг мой и брат! Никто не знает, где ждет нас смерть — в бою или в мирной обстановке, от собственной руки или от руки злодея. Теперь я один… но дух твой со мною. Помоги же мне, последний римлянин, в этой борьбе! В часы кровавой смерти твой образ будет воодушевлять нас на подвиги, твоя вера в торжество свободы даст нам силы победить или умереть со славою! Ты — последний римлянин, — повторил он, — ибо республика не может произвести еще такого благородного мужа!
Повелев приготовить тело Кассия к похоронам и отправить его на Фасос, Брут собрал на другой день военачальников, приказав сделать подсчет погибших. Оказалось — потери его составляли восемь тысяч человек.
— По точным сведениям, полученным от перебежчиков, противник потерял вдвое больше, — сказал Мессала Корвин.
— Это не дает нам права пренебрегать осторожностью, — заметил Марк Лукулл, сын великого, отца.
— Тем более, — подхватил Марк Фавоний, — что у нас множество пленных…
— И в числе их много рабов, — почему не договариваешь? — перебил Каска. — Невольники — народ опасный, — тень Спартака бродит среди них, — и следовало бы от них освободиться.
— Как? Отпустить на волю?
— Не насмешничай, Квинт Антистий, — обратился Каска к Лабеону. — Рабы находятся среди воинов, они могут посеять рознь, а так как разбитые легионы Кассия завидуют нам, что мы победили, то я советую перебить невольников…
— Всех? — с возмущением вскричал Квинт Гортензий, сын оратора.
Поднялся Брут, и спор прекратился.
— Рабов перебить, — сказал он, — свободнорожденных отпустить, объявив, что цезарьянцы обратили их в рабство, а я, Марк Юний Брут, делаю их свободными гражданами.
Опасаясь убийства освобожденных вместе с невольниками, Брут подозвал раба и шепнул: «Иди и распорядись, чтобы свободнорожденные были высланы из лагеря сегодня же ночью».
— Друзья, — продолжал он, — я еще не кончил. Мы должны вооружить войска, но от сражения будем уклоняться. Завтра я раздам воинам подарки и пообещаю Спарту и Фессалонику в награду за храбрость и соблюдение дисциплины. Пусть они разграбят эти города. Я думаю так: лучше иметь хороших воинов и прекратить бесчинства в лагере, чем зависеть от непослушной толпы, готовой на насилия.
XXIII
Тяжело и тоскливо было Бруту жить после смерти Кассия. Они привыкли делить вместе радость и горе, успехи и неудачи, оба болели душой за родину, и если один умер, то как было оставаться другому, страдать, бороться и одиноко умирать? Борьба за республику была возвышеннейшей целью существования обоих, и Брут думал: «Почему пал более одаренный полководец, более смелый воин и более хладнокровный и решительный муж? Таинственная воля Фатума? Может быть. Пифагорейцы говорят: «Что предначертано и подвластно Круговороту и совершается на основании таких же законов, согласно которым движутся планеты и созвездия, повторяются времена года и жизнь сменяется смертью, а смерть — жизнью, — непреложно. Но откуда они знают, что это так? Какие боги открыли им тайны потусторонней жизни? Нет, сильный ушел, оставив слабого по воле Фатума, чтоб страшнее был удар, намеченный слабому. А слабый ведь — я». Так думал Брут, сидя в задумчивости над сочинениями Цицерона,
— Жил некогда Кассий, убил Цезаря и погиб при Филиппах, — сказал он, — то же случилось и теперь. И сотни раз придет Кассий в мир, чтоб убить вместе со мной Цезаря, тирана, стремящегося к монархии, и сотни раз будет гибнуть при Филиппах. Таинственная загадка жизни и смерти! Как перешагнуть через волю Фатума, сделать так, чтобы То, что было в прошлых существованиях, не повторялось в будущих? Боги бессильны. Кто же сильнее их? Фатум? Но Фатум — не бог, это Закон, не подлежащий нарушению. Разве можно изменить времена года? Сделать так, чтобы в Африке была вечная зима или вечная ночь? То же с волей Фатума: ничем, никакими силами божескими и человеческими не изменить вековечного порядка.
— В шатёр вошла Лициния.
— Ты опять, господин мой, беседуешь с собой, — упрекнула она Брута, — а потом будешь говорить, что тебе являются призраки. Ляг, отдохни от дневных забот…
— Кассий посмеивался, когда я рассказывал ему о привидениях. А, между тем, говорят, он бежал при Филиппах с поля битвы, увидев гневного Цезаря в пурпуровом плаще с занесенным мечом, гнавшего на него своего коня!..
— Не верь, вождь, болтовне вольноотпущенников!.. Брут помолчал.
— Что нового в легионах? — спросил он. — Довольны ли воины? Нет ли среди них неустойчивых, готовых изменить?
— Вождь, легионарии Кассия заражают своим унынием твоих воинов. Марк, сын Катона, воодушевлял их к борьбе за республику, упомянул своего отца, сражавшегося против Цезаря и погибшего в Утике, и мужей, погибших за свободу. Я сама слышала, как он говорил о проскрипциях триумвиров, возвратившихся к кровавым временам Суллы. Воины слушали неохотно, а многие самовольно отлучились в Филиппы.
Вошел контуберналий и доложил о прибытии разведчиков.
— Пусть войдет начальник, — приказал Брут, сделав знак Лицинии остаться.
Это был Камулат, бородатый муж, уважаемый Брутом за боевую опытность и безумную храбрость. О подвигах его рассказывали в легионах чудеса: говорили, что одна сирийская жрица богини Атаргатис подарила ему амулет, предохраняющий от смерти, и потому от тела Камулата богиня отводит стрелы, камни и удары мечей.
— Что нового, дорогой Камулат? — приветливо спросил Брут.
Камулат сообщил, что легионы Антония и Октавиана недовольны расположением лагеря в болотах; идут дожди, и в палатках много грязи и воды, замерзающих по ночам.
— Еще что?
— Некий перебежчик утверждает, что наши корабли потопили суда цезарьянцев, перевозивших подкрепления из Италии. Он рассказывал об этом легатам и военным трибунам, но никто не верит, — все смеются. Возможно, что перебежчик лжет, чтобы сказать нам приятное.
— Если бы это было так, — задумался Брут, — начальник кораблей сообщил бы нам об этом. Еще что?
Камулат придвинулся к Бруту.
— Плохие предзнаменования…
— Глупости! — крикнул Брут и встал. — Враги распускают слухи, чтобы сломить стойкость легионов.
Когда Камулат вышел, Лициния сказала:
— Вождь, твоей медлительностью возмущаются восточные цари, военные трибуны, легионарии, — все они требуют битвы. Проходя мимо палаток, я слышала, как они величали тебя трусом…
— Трусом? О боги, неужели я боюсь за свою жизнь? Разве я дорожу ею?
— Успокойся, вождь! Злословие — мать зависти и дурного нрава. Ни один честный муж не посмеет обвинить тебя в трусости.
Оставшись один, Брут лег на ложе, покрылся плащом. В палатке было холодно, — глиняный горшок с раскаленными угольями давал мало тепла. Брут думал о Кассии. Жизнь друга погасла, как светильня, лишенная масла. И что такое жизнь вообще? И ради чего на свете копошится человечество как клубок слепых червей? Слепое человечество, бессильное заглянуть по ту сторону существования, страдает, мучается, грызется, точно суждено ему жить вечно… Кассий вовлек его, Брута, в заговор против Цезаря, и Кассий погиб… Возмездие ли это или случайность?
Вдруг он приподнялся — ему показалось, что тот же призрак, который обещал встретиться с ним при Филиппах, стоит у входа в шатер — черная бесформенная тень. Брут отбросил плащ и сел на ложе. Привидение безмолвно исчезло.
В шатер заглянула Лициния.
— Не нужно ли тебе, вождь, чего-либо? Ты стонал и разговаривал…
— Тот же призрак явился мне опять… Повесь на рассвете красный плащ у шатра.
Лициния подошла к нему.
— Ты решил?
— Бесповоротно.
Приказав созвать легатов, военных трибунов, центурионов и восточных царьков, Брут ждал их, сидя на ложе.
«О, если бы я разбил триумвиров1 Это было бы искуплением убийства Цезаря! Благо народа взамен жизни тирана!»
Смотрел на входивших сыновей великих отцов — Катона, Лукулла, Гортензия, Цицерона, на Фавония, Друза, Вара, Лабеона, а когда увидел румяное лицо Квинта Горация Флакка, — подумал: «Не он ли воспоет эту битву, если уцелеет?»
В шатре стало так тесно, что невозможно было повернуться; холод сменился духотой.
Брут встал.
— Воины, коллеги и друзья, — сказал он, — я буду краток. Я приказал повесить красный плащ у своего шатра… Позаботьтесь, чтоб войска к утру были готовы.
Радостные крики оглушили Брута. Заткнув пальцами уши, он старался не слушать приветствий, не видеть счастливых лиц.
«Они надеются победить, — думал он, — и я надеюсь. А ведь надежда — не есть еще уверенность. Лучше было бы взять триумвиров измором. Нетерпение одних и жажда победы других заставляют меня идти в бой, вопреки здравому смыслу. Не так ли Помпей Великий был принужден дать бои под Фарсалой?»
Движением руки он отпустил военачальников.
— Теперь я один, — сказал он, — нет у меня никого после смерти Кассия…
— Нет, вождь, ты не один. Все мы с тобою: и я, и воины, и молодежь, любящая отечество… Все мы пойдем, куда прикажешь, сделаем, что нужно, если бы даже пришлось положить свои головы на алтарь Беллоны.
Так говорила Лициния, обнимая его колени.
Растроганный и благодарный, Брут поднял ее, усадил рядом с собою.
— Лициния, — сказал он, сжимая ее руку, — твоя работа в легионах не менее важна, чем дело, за которое мы боремся.
Выстроив легионы против неприятеля, Брут медлил наступать; конница не желала первая начинать боя, выжидая, что предпримет пехота, а легионарии оглядывались в нерешительности на конников. Но когда Камулат проехал мимо полководца и на глазах легионов перешел на сторону врага, Брут, опасаясь измены, приказал трубить приступ.
Легионы двинулись вперед. Расстроив первые ряды противника, Брут, подкрепленный конницей, обрушился на его левое крыло и стал теснить когорты. В грохоте сечи, в звоне оружия Брут чувствовал, что победит, если устоит центр и левое крыло его легионов. Он послал своего легата Лабеона с приказанием не растягивать этого крыла, но уже было поздно. Неприятель напал на легионариев Кассия и обратил их в бегство.
Крики поднялись над полем. Воины бросали щиты, мчались, сбивая друг друга с ног, мешая сражающимся, увеличивая смятение.
Крики усиливались:
— Мы окружены!
— Спасайтесь!
— Вождь погиб!
Брут с обнаженным мечом бросился им навстречу. Он скакал на горячем жеребце, и красный плащ его развевался по ветру.
— Император жив! — послышались разрозненные голоса, но люди продолжали бежать.
— Воины, вперед! — кричал Брут, стегая бичом жеребца.
Смятение увеличилось. Неприятельская конница начала разгром легионов. Антоний рубился в первом ряду, — его конь, напоенный вином, взвивался на дыбы, топтал пехотинцев. Антоний стегал его бичом, усиливая яростное ржание, и работал мечом с той невозмутимой отвагой, которая неоднократно удивляла Цезаря во время боев с галлами. Антоний пробивался вперед, не спуская глаз с Марка Катона, который доблестно сражался, не отступая ни на шаг, пока не пал среди груды убитых врагов; рядом с Катоном бросалась на мечи молодежь, не желавшая попасть в руки цезарьянцев, — Друз, Вар и Лабеон… В плен были взяты Лукулл, Фавоний, Гортензий и Каска.
«Они будут казнены», — решил Антоний и приказал найти Брута.
Полководца нигде не было. Уже смеркалось, и филиппская равнина лежала в темноте, крича и стеная, как огромное израненное животное.
С несколькими друзьями и философами Брут перешел в темноте через ручей. Берега, поросшие кустарником, мешали идти. Брут сел на камень, белевший у ручья, и послал одного из друзей узнать, в порядке ли лагерь. Он надеялся, что потери его невелики и борьбу можно еще продолжать.
Друг не вернулся.
Брут тихо беседовал со своим рабом и щитоносцем, затем, подозвав любимого философа, стал просить его поддержать с ним меч, чтобы придать ему силу, когда он бросится грудью на меч, но философ отказался. Отказывались и другие.
— Неужели никто не поможет мне в последнюю минуту? — горестно вздохнул Брут.
— Нужно бежать, — сказал ритор Стратон, — опасно оставаться на месте и ждать врагов.
— Да, бежать, но только при помощи рук, а не ног, — возразил Брут и, прощаясь с друзьями, пожимал им руки. — Я счастлив, друзья, что не ошибся в вас, а себя считаю счастливее победителей, ибо я пользуюсь славой за нравственные качества, а они свою славу получили путем проскрипций и разбоев. Одну только жалобу уношу я с собой — жалобу на Фатум, погубивший отечество: во главе Рима будут стоять чудовища, республика исчезнет, и произвол трех, двух или одного мужа повергнет родину и народ в несчастья.
Помолчав, он воскликнул:
— Спасайтесь, друзья, пока не поздно!..
Спокойно смотрел, как друзья пропадали в тем ноте. Взяв Стратона под руку, Брут сказал:
— Остались со мной только двое — ты да Мессала. Помнишь, как мы предавались риторическим занятиям и ты советовал мне, какую употребить фигуру, какое выражение. И я надеюсь, дорогой друг, что ты поможешь мне во имя дружбы и любви нашей.
Стратон вздохнул, Мессала отвернулся.
— Друг Стратон, — продолжал Брут, — взгляни на эти звезды, усеявшие небесный свод: они вечны. Взгляни на меня: разве душа моя не вечна? Телесная оболочка, как все земные предметы, изнашивается, и что ее жалеть? А душу нельзя убить. Я верил в правду, но и она, подобно добродетели, ничто. — И, помолчав, произнес стихи трагика: — О добродетель, ты пустое слово…
Обнажив меч, Брут протянул его ритору. Стратон, отвернувшись, подставил меч, Мессала поддержал, и Брут с силой упал на него грудью.
Друзья печально стояли над телом великого республиканца.
XXIV
Лициния участвовала в битве при Филиппах. Верхом на коне, она скакала рядом с Брутом, когда его легионы гнали войска триумвиров, но лишь только произошло смятение и легионы Кассия побежали, она потеряла Брута: неприятельская конница топтала беглецов, в стороне гибла доблестная молодежь, а Лициния озиралась, ища глазами Брута, и не находила.
Погиб или взят в плен?
Эта мысль не давала покоя.
Лициния повернула лошадь, стараясь пробиться к центру, за которым находился лагерь; животное внезапно заупрямилось, взвилось на дыбы. Она ударила его — напрасно. Лошадь шарахалась, и ее ржание возбуждало коней неприятельских всадников. И вдруг на Лицинию налетели конники. Она стегнула лошадь бичом между глаз и помчалась. Что-то ударило ее по голове: смутно помнила, что летит куда-то среди криков, среди звона и грохота.
Холодная ночь висела над равниной, когда Лициния открыла глаза — высоко мерцали звезды, над горами подымалась луна. Лициния не сознавала, где находится, лежала без мыслей, чувствовала слабость, безволие. Голова болела, она ощупала ее: темя было рассечено, а на лбу вздымалась большая шишка — дотронуться больно.
«Камнем из пращи», — подумала Лициния, пытаясь привстать, но левая нога нестерпимо заныла и не повиновалась: падая, Лициния, очевидно, вывихнула ее.
Лициния поползла по направлению к городку. Филиппы казались совсем недалеко. Она ползла, а расстояние между ней и городком не уменьшалось. Устав, она легла на землю. Кругом лежали трупы. Руки ее были в крови. Она старалась об этом не думать. Взяла кинжал у убитого легата, сунула за пояс и поползла дальше.
Вдруг луна, скрывавшаяся за облаком, осветила поле и груду трупов. Лициния не отрывала глаз от молодых лиц героев, узнавала павших: вот Марк Катон, а там в стороне лежит юноша, похожий на заснувшую девушку: губы его полуоткрыты, руки раскинуты.
— Люций, племянник Кассия! — шепнула Лициния. — Погиб… А вот Друз, Вар и Лабеон… О боги, спасите нас… Неужели республика умерла? Нет, пока живы Брут и Секст Помпей…
Мысль о Сексте придала ей силы. Ползти, ползти, хотя бы всю ночь, чтобы отыскать Брута, просить помощи у Помпея. Нельзя умирать, когда тлеет еще надежда в сердце. Нужно жить, всеми силами отстаивать свободу.
Всю ночь ползла Лициния, всю ночь слышала звуки труб и крики: «Да здравствуют триумвиры! Да здравствует Антоний!» И поняла — победили они… Где же Брут? Может быть, ранен? Или в плену? Она устала — кружилась голова, а добраться до Филипп было так же необходимо, как и найти пристанище, отдохнуть и лечить рану. А потом — искать вождя!
На рассвете она добралась до крайнего домика и постучала в дверь.
Голос изнутри спросил по-гречески:
— Кого шлет Гермес?
— Гермес шлет воина, который просит приюта, — медленно ответила Лициния, подбирая греческие слова.
— Кто ты? Республиканец или цезарьянец?
Лициния растерялась — не знала, что сказать. Опасность быть выданной Антонию заставила ее прибегнуть к хитрости. И она осторожно ответила:
— Воины кричат на равнине: «Да здравствует Антоний!»
Дверь приоткрылась — выглянуло бородатое лицо ремесленника.
— Итак, победил Антоний? О боги!
Лициния поняла, что он против триумвиров, и ободрилась:
— Приюти меня, и Зевс Ксений воздаст тебе за твою доброту… Ты спрашиваешь, кто я? Вместе с Брутом боролся я за республику, а где наш вождь и господин — не знаю.
Она говорила на дурном греческом языке, и ремесленник с трудом понимал ее. Услышав же, что этот легионарий бился рядом с Брутом, он распахнул дверь:
— Войди. Если бы он победил, нам, эллинам, стало бы лучше.
— Помоги мне, — попросила Лициния, — у меня разбита голова и вывихнута нога.
Ремесленник, обхватив ее, понял, что она женщина, однако не сказал ни слова и помог ей войти в домик.
И только днем, после обеда, когда она лежала на ложе, вымолвил, избегая смотреть ей в глаза:
— Почему ты скрыла, что ты — женщина? Лициния смутилась.
— Я знала, что ты догадаешься. Воином я сражалась, воином пришла к тебе, воином и уйду от тебя.
Ремесленник задумался.
— Как велико должно быть дело, за которое боролся Брут, если женщины сражались вместе с ним!
— Кому, друг мой, не дорога свобода? Свободно жить, свободно дышать, свободно говорить и не зависеть от чьего-либо произвола — не есть ли это высшее счастье на земле?
— Ты права, — кивнул ремесленник. — Кто бы пошел за Брутом, если бы он был против свободы?
XXV
Антоний говорил Октавиану, стоявшему рядом с ним на претории:
— Победой при Филиппах я утвердил победу божественного Цезаря при Фарсале. Я победил Брута и Кассия. Никогда больше аристократы не посмеют злоумышлять против дела Цезаря!
— Да, триумвиры победили, — сказал Октавиан, — но пока жив Секст Помпей…
— Прости меня, Гай Октавиан, но ты в бою не участвовал, а твои легионы бежали. Я один противостоял Бруту и Кассию, я один сломил напор их легионов! Что же касается Секста Помпея, то он не так опасен…
— Неужели ты думаешь, что я трушу? — свысока взглянул на него Октавиан.
— Да, ты трусишь, Гай Октавиан! Если бы ты один выступил против республиканцев, сегодняшняя битва стоила бы жизни тебе и твоим легионам. Ты знаешь, что это так…
«Антоний стал верховным повелителем, — думал Октавиан, — победил, конечно, он, и его власть неизмеримо выше, чем власть Цезаря после Тапса. Но славословить его — это затягивать себе петлю на шее».
— Гонец из Италии! — закричал караульный легат. — Прикажешь, император, впустить его в шатер?
— Пусть войдет, — сказал Антоний, искоса поглядывая на Октавиана: «Он зол, что все обращаются ко мне, а на него не обращают внимания. Его считают самозванцем и коварным честолюбцем. А разве это не так? Пусть мерзкий мальчишка не заносится, а то получит по носу!»
Он вскрыл письмо и громко прочитал:
«Фульвия, супруга Марка Антония — полководцам Марку Антонию и Гаю Октавиану Цезарю, триумвирам — привет и добрые пожелания.
Радея о вашей власти, я управляю Италией и руковожу деяниями сената и магистратов, потому что консул и триумвир Марк Эмилий Лепид плохо справлялся с возложенными на него обязанностями. Жду вашего скорейшего возвращения в Рим. Прощайте». Антоний взглянул на Октавиана:
— Что скажешь?
— Лепида устранить! Мы отнимем у него Испанию и Нарбонскую Галлию…
— А взамен?
— Дадим Африку.
— Еще?
— Мы хотели дать земли ветеранам.
— Восемь тысяч легионариев получат земли в окрестностях восемнадцати самых богатых городов Италии и часть имущества собственников, за которое выдадим владельцам небольшое вознаграждение. Эти колонии, Гай Октавиан, ты назовешь юлианскими, согласно обещанию Цезаря.
— Хорошо. А закон Цезаря о даровании прав гражданства жителям Цизальпинской Галлии?
— Будет проведен. Все это мы сделаем без одобрения сената и народа. Согласен, Гай Октавиан?
Октавиан молчал. Его беспокоило разделение провинций: какие захочет взять Антоний, какие достанутся ему,
Октавиану?
— Согласен? — повторил Антоний. Октавиан кивнул и тотчас же спросил о провинциях.
Антоний небрежно ответил:
— Что ж, я возьму Восток, а ты бери Запад. Думаю, что Восток не может соблазнять тебя — сам знаешь: интриги династов, борьба царьков, заговоры… Но если хочешь, — добавил он, — я уступлю тебе Восток, тем более, что Цезарь считал его богатейшей добычей Италии.
— Нет, пусть верный ученик божественного диктатора установит мир в самых богатых странах, а если понадобится обнажить меч, то пусть долго не раздумывает, тем более, что парфянская добыча заманчива, — любезно сказал Октавиан и вызвал Агриппу. — Скажи, что Фавоний, Лукулл, Каска и другие?
— Казнены.
— Слава богам! — вскричал Октавиан и, сев за столик, принялся диктовать письмо к матери.
Агриппа подал ему в это время письма, указав глазами на Антония, собиравшегося уйти. Октавиан понял, от кого письма, и обратился к триумвиру:
— Как думаешь, благородный Марк Антоний, не слишком ли много взяла на себя Фульвия, захватив власть в Риме?
— Разве она захватила власть? — притворно удивился Антоний. — Она вынуждена была из любви к отечеству заменить Лепида.
— Понимаю, одна она управляет и, может быть, даже не одна…
— Ты хочешь сказать, что брат мой Люций помогает ей… И хорошо! Иначе она бы запуталась в государственных делах.
Октавиан не стал возражать. Лишь только Антоний вышел, он взглянул на письма:
— Ты ошибся, Марк Випсаний, послания от разных лиц: одно от супруги моей, другое — от тещи.
Сначала он прочитал письмо от Клавдии. Жена жаловалась на его долгое отсутствие, уверяла, что соскучилась по нем, описывала неприглядную римскую жизнь:
«У нас полная анархия, хотя мать старается восстановить порядок. Все мы без денег, сенат состоит из мошенников и проходимцев. Нет ни сословий, ни учреждений, ни веры в величие Рима — все попрано, затоптано в грязь. Даже магистраты потеряли влияние на народ, а законы утратили свою силу. Подумай только, дорогой супруг, всадники сражаются в цирке с дикими зверями! Зато молодежь стремится к науке, литературе. Быть учителем стало выгодно, и учителей развелось больше, чем нужно. Кто они? Конечно, вольноотпущенники. Однако этим ремеслом не брезгают и нобили, ставшие нищими. Я очень скучаю по тебе…»
Не дочитав эпистолы, Октавиан отбросил ее: «Лжет, притворяется, своенравничает, блюдет девственность… О женщины! В ваших легкомысленных головах только наряды, притирания и глупость!»
Фульвия писала о трудностях управления государством, о безмозглых сенаторах, о мудром соправителе Люции Антонии («Конечно, любовница хвалит своего любовника») и намекала на любовь свою к Октавиану.
«Ты не поверишь, дорогой зять, как я соскучилась по тебе! Твой образ стоит перед моими глазами, я не сплю ночей и совсем больна. О, приезжай поскорее, чтобы я могла видеть тебя и — боги одни знают, возможно ли это? — получить от тебя то, в чем ты отказываешь своей жене, а моей дочери. Реши сам, что делать. Я уверена, что сердце твое не лед, а пылающий факел, и одно это наполняет мою душу счастьем и преданностью к тебе. Если захочешь, я помирю тебя с Клавдией. Где ты это слыхал, чтобы девушка, вышедшая замуж, оставалась нетронутой? За что ты сердишься на нее? Но она ни в чем не виновата, и если злые люди клевещут на нее, распространяя грязные слухи, то причиной этому ее гордость и высокая нравственность: она отвергала дерзкие ухаживания многих знатных людей. Приезжай же, иначе…»
Плюнул и швырнул таблички под стол.
— Старая сводня и простибула, — проворчал он, — кому ты нужна? Кто польстится на твое дряблое тело и отвисшие груди?
И, повернувшись к Агриппе, приказал:
— Сжечь эпистолу, чтобы никому не попалась в руки!
XXVI
Лициния выздоравливала. Врач-грек лечил кровоточившую рану на голове багряным кимолийским мелом, изредка употребляя тимфайский гипс; когда рана стала заживать, он мазал ее жирными составами и прикладывал травы, а вывихнутую ногу — частыми растираниями. Это был пожилой муж, с веселыми глазами и обросшим подбородком. Любитель поболтать, он задерживался, когда ремесленник был дома, и оживленная беседа затягивалась нередко на несколько часов. Большей частью они беседовали о политике, о состоянии римского и греческого общества, о войнах Цезаря и Помпея. Однажды врач заговорил о битве при Филиппах и разгроме легионов Кассия и Брута. Лициния встрепенулась.
— Брут кончил самоубийством, — сказал он, — борец за свободу погиб, но печалиться о нем не одно ли и то же, что грустить о погибшей идее? Как не может исчезнуть идея, во имя которой шли умирать десятки тысяч, так же не может исчезнуть имя Брута, противника тирании: оно на многие тысячелетия будет гореть факелом, призывающим народы к боям за свободу.
— Ты красноречив, друг мой, — вздохнул ремесленник. — Не лучше ли было бы, если бы Брут остался жить и продолжал борьбу?
— Если бы он заключил союз с Секстом Помпеем, — продолжал врач, — боги одни знают, кто победил бы.
Ремесленник, слышавший о Сексте только дурное, стукнул кулаком по столу:
— Нехватало еще, чтобы Брут связался с пиратом! Тут Лициния не выдержала: горячо защищая Секста, она говорила о его любви к отечеству, справедливом отношении к подвластным ему людям.
— Это муж, с которым можно играть в морру в темноте, — добавила она.
— Micare digitis, — сказал врач и засмеялся. — Когда я бывал в Риме, я всегда удивлялся быстроте и сообразительности юношей, которые играли в морру. Разжимая кулаки, они быстро показывали пальцы, стараясь сосчитать их, пока рука противника не сжалась опять в кулак. Верный счет считался выигрышем, и игрок подымал палец левой руки. Мы, греки, играем так же, но медленнее. Борьба же требует быстроты. А борьба за власть — это кровавая игра, а не micare digitis: в ней решают все быстрота и сообразительность. Кто же, по-твоему, лучший игрок — Брут ли, истинный республиканец, бескорыстно боровшийся против тирании Цезаря и триумвиров, или Секст Помпей, опирающийся на аристократов-помпеянцев?
Лициния возразила, что иметь друзей-помпеянцев не значит еще опираться на них, что Секст Помпей не таков, каким рисуют его враги, — она убедилась в этом, будучи послана к нему Брутом.
Эти беседы укрепили ее решение отправиться к Сексту Помпею. В глубине души она отдавала предпочтение Сексту, как ей казалось, не потому, что она его любила, а оттого, что Секст мечтал о полном освобождений сицилийских рабов и даровании им человеческих прав. Иногда она думала, что Секст решил пополнить легионы невольниками для того, чтобы иметь больше войск, и освобождение рабов задумано им не ради человеколюбия.
Эта мысль была невыносима.
«Не может быть, — шептала она, ворочаясь на ложе, — Секст не таков. Как и Брут, он борется за идею. Только разными путями пошли они: Брут убил диктатора и собрал войска для борьбы с триумвирами, чтобы восстановить республику времен Катона Цензора, а Секст мечтает о республике до Пунических войн. Один находился под влиянием Цицерона, другой — последователь Сципиона Старшего».
Она задумалась. И казалось ей, что цель Брута и цель Секста составляют единое целое, без которого немыслимы спокойствие в республике и благо народа. Жизнь, называемая кучкой олигархов свободной лишь затем, чтобы обмануть народ, казалась ей большим угнетением, чем деспотия Суллы, Митридата или Тиграна, а зависимость римлян от кучки «избранных» богами, а на самом деле от людей, захвативших беззаконно власть — худшим рабством, нежели проституция. И если бы Брут повернул республику к эпохе Катона, удовлетворился ли бы народ властью сената и гнетом нобилей? А если Секст Помпей восстановит республику времен консула Дуилия или нашествия Ганнибала, то что выиграет народ от такого правительства? Не одно ли и то же республика Брута и республика Секста Помпея? А освобождение рабов?.. Было ли оно целью или средством? Лициния становилась в тупик, не зная, что думать. И только в одном она была уверена: Секст Помпей честен и велик.
Ей пришло в голову, что она рассуждает о Сексте, как влюбленная женщина; она проверила свои мысли: они казались ей логически безупречными.
— Поеду к Сексту, разделю с ним его судьбу, — шепнула она, садясь на ложе. — Победа должна быть за тем, кто одинаково любит свое отечество и заботится о нуждах и счастьи народа.