Цецилия Метелла заболела на пиршестве, устроенном Суллой для народа. Таких пиршеств давно не помнили: обилие яств, сорокалетние опимианские вина, различные развлечения, гладиаторские бои, состязания колесниц на ристалище и лучших гистрионов, среди которых блистал Росций, в театре — всё это удивляло народ. Рассказывали, что каждый день остававшиеся яства выбрасывались в Тибр, а на другой день готовились свежие.
Болезнь Цецилии, омрачившую празднество, считали, по обычаю, дурным предзнаменованием для главы республики, и когда Метелла, уходя домой, позвала с собой мужа, жрецы пригрозили ему гневом богов, у казавна неблагоприятные ауспиции.
Суеверный диктатор нашел предзнаменования зловещими и, хотя любил Цецилию, не решился последовать за нею.
А жрецы нашептывали:
— Не лучше ли тебе развестись с нею? Может быть, эта жертва смягчит гнев богов…
Жена ждала его всю ночь и весь день. А он не приходил… Она посылала за ним рабов — ответ был один: «Занят». Наконец вошел Хризогон и вручил ей табличку.
— Наш господин повелел передать тебе разводную и просить, чтобы ты переехала в другой дом…
Она только вздохнула, и Хризогон, ожидавший слез и нареканий, пожалел ее.
— Прости, госпожа, — сказал он, — не нужно ли тебе чего-нибудь?
— Пусть перенесут меня поскорее…
Сулла справлялся каждый день об ее здоровье. Одинокая, она умирала в чужом кубикулюме, но мужа не винила: знала об обычае, молилась, а неизвестная болезнь истощала ее.
Чужеземцы врачи лечили ее, предлагая каждый какие-то мутные настойки, но от лекарств было хуже, и она перестала их принимать за день до кончины.
Узнав об ее смерти, Сулла заперся дома и не выходил на улицу.
Хризогон не оставлял его ни на минуту. Сидя в кресле, диктатор, казалось, спал, полузакрыв глаза.
«Сошла в Аид… сошла… О боги! Зачем вы отняли ее у меня? И где я найду другое такое сердце, Юнона, и такую же любовь, Венера?.. Все мы уйдем, как предрешено, в подземное царство, но найду ли я твою блуждающую тень, Цецилия, чтобы слиться с нею воедино?»
Хризогон смотрел на спокойное лицо господина и, недоумевая, думал:
«Жалеет ли он ее? А ведь не плачет, не вздыхает. Мысли его далеко. А может быть, он заснул? »
Вышел на цыпочках из атриума и вскоре вернулся. Остановившись у кресла, он смотрел на лицо диктатора, не решаясь нарушить его сон или размышления. Наконец сказал негромко:
— Господин, пора хоронить госпожу… Сулла очнулся.
— Пошли за Лукуллом и Помпеем, — приказал он и опять погрузился в размышления.
В атриуме было тихо, только вода булькала в клепсидре, да из сада доносились голоса сына и дочери. Вошел Лукулл.
— Ты останешься со мной, — сказал диктатор, — а Помпей займется похоронами…
— Закон твой ограничивает расходы по погребению…
— Чьи расходы? Диктатора? Автократора? Его супруги? Да ты шутишь, дорогой Люций Лициний!
И приказал вбежавшему Помпею:
— Хоронить Цецилию Метеллу, как высокопоставленную особу. Не жалеть расходов…
— Но магистраты… закон…
— Молчать! Чей закон? Мой. Объявить, что он отменяется в эти печальные дни…
Помпей поклонился и вышел.
— А мы, дорогой Люций Лициний, утопим проклятое горе в вине, заглушим его песнями и музыкой, предадимся забвению в объятиях женщин!
Лукулл сжал ему со вздохом руку.
— Ты страдаешь?
— Разве я не человек?
— Ты крепок. Я никогда не видел горя на твоем лице.
Сулла усмехнулся.
— Не увидишь и теперь. Но оно здесь, вот здесь! — ударил он себя в грудь и крикнул: — Эй, Хризогон, пусть дом готовится к пиршеству! А я… я хочу взглянуть на нее последний раз…
— Но жрецы…Злобно рассмеялся.
— Хризогон! Возьмешь с собой отряд корнелиев. Услышишь ропот жрецов или недовольство на лицах граждан — руби всем головы!
— Почему же ты, — спросил Лукулл, — не посмел ослушаться жрецов, когда заболела твоя супруга?
— Тогда были дурные предзнаменования, а теперь я не хочу вопрошать богов.