Отбрасывая Рим на несколько веков назад, Сулла меньше всего думал о благе республики. Главной целью его было восстановление власти патрициев, сената и тех новых оптиматов, которые поддерживали его и в руках которых сосредоточились крупные средства и большие участки земли. Преград для него, казалось, не существовало. Человеческая жизнь? Она не стоила стершегося медного асса. Слезы и нарекания тысячей семейств? Раны уязвленных залечит Хронос, а кто не выдержит горя и раньше срока сойдет в Аид — значит так суждено. Тяжелое положение плебса, пролетариев и рабов? Это предопределено свыше: как среди божеств есть высшие и низшие, как в природе существует такое же разделение, так и среди человечества было, есть и будет ведущее сословие, которому должны подчиняться прочие, обреченные на подневольную жизнь.
«Разве охлократия не противоестественна? — размышлял он, — разве можно плебсу бороться с нами, полубогами? Всё в жизни взвешено и определено заранее, всё совершается по законам, как бег небесных светил, и если мне, Люцию Корнелию Сулле, суждено восстановить жизнь древних времен и освободить Рим от сословных боев, так оно и будет. А если нет, то дело мое рухнет, как только я умру… Но и тогда оно будет примером для тех, кому придется воевать с восставшей чернью. Не щадить врага, добиваться главенства патрицианских семейств — священная обязанность мужей, родственных нам по крови, духу, воспитанию, образованию и способностям, какие недоступны низким сословиям, предназначенным быть слугами и исполнителями воли избранных».
Он был уверен в успехе не потому, что его любили или поддерживали единомышленники (все трепетали передним, а он презирал их), а оттого, что убедился в своем призвании, считал себя любимцем богов. В его груди билось каменное сердце воина и тирана, привыкшего к крови, а равнодушие ко всему вызывало жестокость и внутреннюю пустоту. И хотя его жизнь часто освещалась вспышками необузданно-шумных увеселений и утонченного восточного сладострастия, сердце его оставалось холодным.
Государственные дела утомляли. Всё было сделано, и неужели еще работать на пользу бездушного сословия, которому суждено властвовать? Неужели положить для него до конца все силы и в итоге получить кличку «Кровавого», а после смерти слышать в Аиде от душ, перевезенных Хароном, что на земле, в солнечной Италии, все радуются его смерти? Нет, он не будет больше трудиться для неблагодарных!
Вышел в сад и, скрипя красными высокими башмаками по египетскому песку, устилавшему дорожки, зашагал к мраморной скамье.
В саду пели, работая, невольники. Их голоса доносились из-за подстриженных кустов пестумских роз. Песня была галльская, и, слушая ее, Сулла вспоминал походы против кимбров и тевтонов.
Песня утихла. Прошли рослые бородатые рабы, за ними потянулись невольницы с носилками, наполненными свежей землей, с кожаными мешками с известью.
А он сидел, задумавшись, — пройденная жизнь казалась ему огромной, как Альпы.
Давно уже смутное решение, таилось в глубине его сердца, вызывая беспокойство, но государственные дела заглушали его. Однажды, проснувшись, он созвал друзей и объявил, что отрекается от власти.
— Сделано всё: Рим укреплен, республика вознесена на недосягаемую высоту, вредное движение плебеев подавлено, государство будет процветать в спокойствии и благоденствии.
Власть была целью. Цель была достигнута. И теперь можно было отдохнуть, пожить личной жизнью с красавицей Валерией, дочерью аристократа Мессалы, на которой он женился вскоре после смерти Цецилии Метеллы.
Друзья умоляли его остаться во главе республики, рисовали картины восстаний и упадка сената.
— Пока ты стоишь у власти, — говорил Катилина, — спокойствие обеспечено, но если ты отречешься — Рим погибнет, и мы с ним. Не лучше ли тебе отдохнуть, а потом вернуться к государственным делам? Разве тебе, Эпафролиту, не помогают боги?
Лукулл поддержал Катилину.
— Все мы за тобой, как за каменной стеной, — сказал он, дружески сжимая руку Суллы, — а благо республики требует жертв…
Даже Марк Красс, которого как будто мало могло занимать решение диктатора (его голова была занята различными способами обогащения и темными торгашескими делами), присоединился к просьбам друзей:
— Умоляю тебя, всесильный и премудрый любимец богов, не покидай кормила римского корабля!
Но Сулла был непреклонен.
— Друзья мои, я устал, у меня есть другие дела, но издали я буду наблюдать за государством и в нужную минуту приду на помощь.
Он надел пурпурную тогу и позвал ликторов: двадцать четыре человека, все в тогах, с фасциями на левом плече, гордо выступали перед диктатором.
Шел, окруженный друзьями. Народ расступался: мужи, останавливаясь, снимали шапки, женщины и дети кланялись, всадники сходили с лошадей, обнажали головы.
Сулла, улыбаясь, приветствовал народ. Он видел плебеев, сворачивавших при виде его в улички, видел их хмурые лица и продолжал улыбаться, точно ничего не замечая.
Форум встретил его шумными возгласами. В этот день собирались комиции, чтобы переизбрать консулов. Народу было так много, что казалось, пробраться было невозможно. Сулла взошел на ростру. Ликторы стояли тут же, охраняя диктатора.
— Римляне! — громко сказал он, и форум мгновенно затих. — Я пришел объявить вам, что отказываюсь от диктатуры, отрекаюсь от власти и готов отдать отчет в своих действиях…
Ошеломленный народ молчал.
— Ликторы, — продолжал Сулла, — вы свободны! И вы, корнелии, тоже, ибо человека, удалившегося к частной жизни, не принято охранять или воздавать ему почести.
Он сошел с ростры и стал прохаживаться с друзьями среди остолбеневшего народа.
Добровольное отречение было неслыханным делом.
В этот день весь город волновался. Нобили спрашивали друг друга: счастье это или несчастье для Рима? Плебеи и рабы уверены были, что это начало освобождения, начало борьбы, забывая, что сенат состоял из сулланцев и ставленников диктатора, что двести пятьдесят тысяч ветеранов императора находились в Италии на землях проскриптов, а десять тысяч корнелиев готовы были пожертвовать жизнью за своего господина. Однако слова Суллы, даже теперь, после отречения, было бы достаточно, чтобы поднять всю Италию.
Веселый, как будто помолодевший, Сулла возвращался домой, беседуя с друзьями. Дорогою к ним пристал молодой римлянин и не отходил ни на шаг.
— Рыжий пес! — кричал он с пеною у рта. — Палач римского народа! Вся Италия залита тобой кровью, в каждом доме траур, в каждом доме имя твое произносят с проклятием… Пусть Немезида воздаст тебе за каждое убийство, пусть Юпитер поразит тебя молниями!
Катилина выхватил кинжал, обернулся к юноше.
— Замолчи! — крикнул он. — Не смей оскорблять спасителя отечества!
И, замахнувшись, он поразил бы юношу, если бы Сулла со смехом не удержал его:
— Погоди, друг! Я только частный человек…
И он продолжал путь, не обращая внимания на оскорбления юноши.
Входя в дом последним, он задержался в дверях, шепнул Хризогону:
— Выследи щенка. Голову его доставишь мне вечером.
И, войдя в атриум, сказал:
— Такие оскорбления со стороны негодяев будут причиною, что ни один диктатор в будущем не откажется от власти. А я ожидал оскорблений — и не устрашился. Разве Люций Корнелий Сулла боялся когда-нибудь? Меня сопровождает громкое имя непобедимого императора, и его достаточно для моей личной и римского народа безопасности. Вокруг меня громоздятся Херонея, Орхомени Сигнион, и моих законов не смоют волны крови римского народа.
— Ты прав, — сказал Катилина, — но без верной стражи и без ликторов ты не можешь быть спокоен. Кто порукою, что не будет на тебя покушений?
Сулла рассмеялся.
— Дело мое сделано, чего же больше? А если у меня нет ликторов, разве стал я меньше Суллою? А покушения — пустяки: никто не посмеет. Ибо за меня сенат, право и законы…
На другой день он уехал с семьей в одну из вилл, находившуюся близ Путеол.