Возвратившись в Рим, Лукулл занялся распределением несметных сокровищ, вывезенных из Азии, а в особенности золота и серебра в монете и слитках. Весь Рим говорил о бронзовой статуе Феба-Аполлона, вышиною в тридцать локтей, поставленной в Капитолии, о вишневом дереве из Кераза, об ониксовых амфорах, величиной с бочку, о девочках-Невольницах, отправленных в Мизенскую виллу, где некогда жила Корнелия — мать Гракхов, а потом Марий.

— Теперь приют добродетели станет приютом роскоши, удовольствий и телесных наслаждений, — насмехались популяры, нападая на Лукулла: со злорадством они вспоминали его богатства, войны, веденные без разрешения сената, обвиняли в грабежах, а народные трибуны налагали veto, как только сенат ставил вопрос о триумфе полководца.

Лукулл был взбешен. Ярость его увеличилась, когда он узнал, что любимая жена Клавдия была в связи со своим братом Публием Клодием, который возмутил против него полководца, легионы. Он не пожелал видеть ее, не захотел слышать лукавых уверений, плаксивых оправданий и развелся с нею. А однажды, встретившись у Катона с его сестрой Сервилией, он, очарованный ее красотой, умом и изяществом, решил на ней жениться. Катон был польщен выбором патриция и дал согласие.

Став женой Лукулла, Сервилия продолжала вести прежний образ жизни: часто встречалась с Цезарем и принимала в отсутствие мужа развратных юношей.

Так пролетали месяцы. Родив сына, она не изменила своего поведения, и Герон намекнул господину о непотребствах матроны. Лукулл был взбешен. Муть не избив Сервилию, он выгнал ее из дому, а сына отослал к Катону.

Скучно стало в обширном доме. Унылые дни тянулись неторопливой чередой — государственные дела, занятия философией, издание «Достопамятностей» Суллы не могли заполнить гнетущего одиночества. И он думал, как превратить остаток своей жизни в шумный праздник, чтобы видеть постоянно веселых людей, слышать смех женщин и пение под звуки лир и кифар.

Однажды, позвав скрибов, он повелел писать приглашения на пиршество, которое должно было состояться ровно через неделю, многим магистратам, невзирая на то, что некоторых подозревал во вражде, а иные открыто выказывали ему свою неприязнь.

Просторный, атриум, недавно перестроенный и украшенный с восточной роскошью, был залит огнями и заставлен столами, к которым с трех сторон прижимались ложа, покрытые пурпуром. Гостей еще не было, и рабы поспешно скользили между столов, уставляя их посудой и вазами с цветами, а ложа — венками. Потолок, покрытый свисавшими кусками белой ткани, казалось, дышал — то ли от ветра, проникавшего через комплювий, то ли от мехов, искусственно нагнетавших воздух, и длинные языки пламени мигали в светильнях.

Вошел Лукулл в сопровождении Герона, быстрым взглядом окинул атриум, внимательно осмотрел ряд статуй, колонны, увитые плющом и виноградом, амфоры на абаках и на мозаичном полу (здесь они плохо выделялись) и приказал места, где они стояли, покрыть испанским полотном. Затем заглянул в таблинум, где уже сидели флейтистки, кифаристки, арфистки и египтянки с систрами, спросил подбежавшего атриенсиса, накормлены ли они, и направился к распахнувшейся двери: входили претор Мурена, поэт Архий и Котта, разрушитель Гераклеи, названный сенатом Понтииским и преследуемый популярами. Это были друзья и сподвижники, с которыми Лукулл совершил походы в азийские царства.

— Привет дорогому амфитриону и второму Александру Македонскому! — радостно воскликнул Мурена, обнимая Лукулла и целуя ему руку. — Без тебя, лучший друг диктатора, скучно дома и невесело на улице. До сих пор не могу забыть о смерти Метелла Пия, хотя времени прошло много… Только в твоем доме оживает и весело пляшет сердце.

И, возвысив голос, выговорил нараспев:

Радость мне в сердце с Олимпа слетела воздушной Иридой, Вестницей ярких щедрот, Зевсом даруемых нам…

— Верю тебе, дорогой Люций, — приветливо ответил Лукулл, зная искренность друга, — я всегда рад тебе, как гонцу, спешащему с радостной вестью о победе…

—…или о разрушении города, — хрипло рассмеявшись, прибавил Котта. — Признайся, дорогой, что в душе ты не очень досадовал на меня…

— Не ты один разграбил Гераклею, тебе значительно помог мой наварх Триарий, — нахмурился Лукулл. — Что говорить? Дело прошлое, но тогда я, действительно, порицал вас обоих. Разве мы разбойники, чтобы грабить города, насиловать женщин и продавать их в рабство?

— Ты совершил большую ошибку, возобновив политику Рутилия Руфа и раздражив публиканов, — перебил Котта, — Ограничение их алчности привело к тому, что они стали строить против тебя козни, сблизились с Помпеем и могущественными всадниками;..

— Знаю, — махнул рукою Лукулл. — Хотя я и презираю торгашей, но сегодня у меня в гостях будет афинский ростовщик Тит Помпоний Аттик; это муж умный, и с ним приятно побеседовать.

— Корнелий Непот удивляется, что Аттик не имеет еще ни одной виллы, — засмеялся Мурена, — а между тем иметь виллу в деревне или в купальной местности, как, например, в Байях, значит не отставать от обычаев общества…

— Так же, как скупать произведения греческого искусства, — подхватил Котта, — дельфийские столы, коринфские вазы, статуи, картины, чеканные чаши, бронзу…

— Ты прав, — перебил Лукулл, — но я ничего этого не скупаю, потому что имею. А чего не имею, то буду иметь. Я построю роскошный дворец с приемными и гостиными, с библиотекой, палестрой, банями; стены украшу гипсовыми изображениями и живописью… Всякий желающий найдет у меня отдых, развлечение… И Архий, одаренный Фебом-Аполлоном, будет импровизировать свои элегии.

— Нет, лучше я прочту фрагменты из своей эпической поэмы написанной в честь тебя… Описание осады Кизика и битва при Тигранокерте будут сладостны твоему сердцу…

Вошли Аттик, Валерия, вдова, и Фавста, дочь Суллы, а вслед за ними — Тит Лукреций Кар, прославившийся поэмой «De rerum natura».

Аттик, муж пожилой, скупой на слова, с хитростью в глазах, слегка насмешливый, преклонялся, подобно Цицерону, перед умершим недавно Сизенной, которого считал величайшим историком. Он расхваливал, входя в атриум, его последнюю книгу. Лукреций кивал головою, слушая его. Валерия, очень постаревшая, но красивая той старческой красотой, которая придает женщине благообразную величавость, беседовала о Фавстве с его сестрой — некрасивой девушкой с длинным носом и чувственными губами.

Получив свою долю наследства в день совершеннолетия, Фавста жила у мачехи, замуж не стремилась и вела самостоятельный образ жизни: у нее были любовники, и брат, посещавший мачеху до отъезда своего в Азию с Помпеем (он обручился с его дочерью), подшучивал над Фавстой: «Удивляюсь, что моя сестра хранит пятно, когда у нее есть сукновал», намекая на двух ее любовников: Макулу, что по-латыни значит пятно, и Фульвия, сына сукновала.

На беззаботном лице Лукреция была скука, может быть, пресыщение. Эпикуреец, он посвятил жизнь удовольствиям, но они надоедали не хуже, чем тетрактида или пентаграмма пифагорейцев («Если основа бытия в числе, как учил Пифагор, — -думал Лукреций, — то основа любви в поле»); чревоугодие было возведено в наслаждение утонченными яствами: мышление — в созерцательность.

Подойдя к Лукуллу, он приветствовал его, похвалил роскошь атриума и, повернувшись к гостям, сказал, указывая на Аттика, со смехом в голосе:

— Если друг и почитатель знаменитого историографа и переводчика басен Аристида не забудет маленького поэта Тита Лукреция Кара, то, несомненно, упомянет о нем в своей переписке с Цицероном, иначе стрела Сребролукого поразит тебя в самое уязвимое место…

— Увы, — вздохнул Аттик, — не мне упоминать о тебе, знаменитом поэте. Мое имя поглотит Лета, хотя Цицерон и Варрон предсказывают противное… О, если бы ты захотел назвать мое имя в своей новой поэме, я стал бы бессмертным! Но — клянусь Зевсом Ксением! — не будем утруждать амфитриона скучными беседами…

Однако Лукулл, улыбнувшись, вымолвил:

— Вы забываете, друзья, о бессмертном труде нашего богоравного императора: его «Достопамятности» переживут тысячелетия, а слава о его подвигах и величественное имя будут сиять, как яркие звезды…

— Ты прав! — вскричал Мурена. — Имя его увековечено, и мы…

Слова его потонули в шуме голосов: вошли ученый и писатель Парфений, гистрионьг Эзоп и всадник Квинт Росций, историк Корнелий Непот и молодой поэт Катулл, сопровождавший Клодию, в которую был безумно влюблен и от которой не отходил ни на шаг.

Красавица Клодия, дочь Аппия Клавдия Пульхра, сестра жены Лукулла и супруга Метелла Целера, славилась на весь Рим необузданным распутством, и Цицерон, называя ее «волоокой Герой», «Медеей Палатинских садов», «Клитемнестрой», намекал на ее кровосмесительную близость с братом и с женой Лукулла, которую она совратила с. добродетельного пути матроны. И эта женщина осмелилась явиться в его, Лукулла, дом! Не хватало еще, чтобы она привела с собой изгнанную Клавдию!

Лукулл негодовал, но выпроводить супругу Метелла Целера было бы невежливо, и он сдержался.

«Теперь времена не те, — думал он, — свобода и равенство отравили души матрон; у Клодии — десятки любовников… И, конечно, прав был Цицерон, назвав ее «квадрантарией».

Вспомнил, что во время судебного разбирательства, которым закончилась связь ее с оратором Целием Руфом, обе стороны бесчестили друг друга оскорбительными обвинениями, и Целий кричал на весь форум о ее корыстолюбии…

Одетая в прозрачную ткань, сквозь которую просвечивал пленительный изгиб бедер, а из разреза, как из лопнувшей почки, выглядывало юное тело, похожее на раскрывшийся цветок, с грудью Дианы, Клодия казалась богиней, и сам Лукулл невольно залюбовался ею. Вспомнил Клавдию, ее наряды, щегольство, уход за телом — употребляла пемзу с Эольских островов для сглаживания пушка на лице, чистила зубы порошком, приготовленным из мелосской и низиросской пемзы: белила щеки родосскими свинцовыми белилами, притирала хийской или самосской землею… «Прежде она не была такою! Подлая развратница растлила ее душу…»

Старый Росций и Эзоп спорили с молодым Парфением о бессмертии души. Парфений утверждал, что с Платоном можно согласиться уже потому, что Сократ, учитель божественного философа, познал самого себя путем внутреннего созерцания, а Платон углубил это познание до возможного предела.

— А еще раньше, — прибавил он, — мудрый Пифагор развил учение о метапсихозе и вечном возвращении в мир… Мы жили уже много раз, иногда проблески воспоминаний о предыдущих существованиях пролетают в нашей душе, часто мы слышим некогда слышанное, видим некогда виденное, и душа содрогается от удивления и трепета. А то, чему мы учимся, не есть изучение, а повторение того, что мы знали и что замерло в душе тысячелетия назад…

— Неужели ты пифагореец? — спросил подошедший Лукулл.

— Нет, — задумался Парфений, — но я готов принять эту великую мудрость, которой внимаю с затаенным трепетом.

— Удивительно, — перебил его Росций, — что после Демокрита возможна еще вера в сверхъестественное. Неужели тебе не известно учение мудреца из Абдеры, который отрицал богов и таинственные силы?

— Истинные мудрецы вырождаются — Демокрит жеу превозносимый тобою, заблуждался, и вихрь атомов, созданный им, унес его в подземное царство Аида, где он даст ответ…

Мурена и Котта, перешептываясь, отошли от них. Но Лукулл остался. Подобно Сулле, он любил «умственные удовольствия», и рассуждения Парфения тронули в его душе неведомую струну, о существовании которой он даже не подозревал.

— Кто же тебя поучает всем этим премудростям? — спросил он и не удивился, услышав ответ:

— Публий Нигидий Фигул.

Имя сенатора-писателя, пифагорейца и волшебника, было широко известно в Риме: оптиматы считали его наделенным сверхъестественной силой, а плебеи — посредником между патрициями и богами.

«Я посажу их рядом с собою, — подумал Лукулл о Парфении и Фигуле, — и их беседа будет, несомненно, приятнее глупых самовосхвалений пьяных гостей».

Взглянул в глубину атриума: прислонившись к колонне, Катулл с жаром беседовал с Клодией, — на детски-невинном лице красавицы покоилась мечтательная улыбка, в глазах вспыхивал затаенный смех. Катулл убеждал ее в чем-то, а она отрицательно покачивала головою.

— Взгляни, дорогой амфитрион, как влюбленный поэт соблазняет развратницу, которая прикидывается девственницей, — сказал Аттик, указывая на них глазами. — Клянусь Афродитой Пандемос, я не видывал такого бесстыдства даже в афинских диктерионах!..

Лукулл пожал плечами.

— Надеюсь, ты не считаешь моего дома одним из диктерионов, которые ты привык посещать? Аттик вспыхнул, побледнел, растерялся.

— Клянусь Адонисом, я не хотел… Язык мой выговорил глупость, прежде чем разум успел остановить его…

Лукулл отвернулся и поспешил навстречу входившим гостям. Это были Прецйя и Цетег, молодые Антоннй и Курион, оратор Квинт Гортензий Гортал — соперник Цицерона, ученые Марк Теренций Варрон, тучный, безбородый, и Публий Нигидий Фигул, муж бородатый, мрачный, сосредоточенный.

Атриенсис возгласил:

— Просим снять обувь!

Это означало, что гости могут занимать места за столом. Все бросились к пурпуровым ложам.

Блюда сменялись блюдами, — их было так много, чтопредусмотрительный хозяин приказал положить возле каждого прибора рвотный порошок.

После острой закуски, состоявшей из морских ежей, спондил, устриц, дроздов со спаржей, ракушек, морских жолудей, дичи, запеченной в муке и оленьего жаркого приступили к обеду. Сначала была подана свиная грудинка, вареные утки и чирки, жареные гуси, куры, цыплята, журавли, фригийские рябчики, самосские павлины, амбракийские ягнята, затем — пессинунтская рыба, халкедонские скумбрии, гадитанские мурены, родосские осетры, киликийские скаты и тарентские устрицы.

Атриум гудел от голосов, смех и восклицания нарушали говор.

После нескольких часов беспрерывной еды мужи вставали и направлялись в комнату, где курились на треножниках благовония, чтобы принять порошок или сесть на золотой горшок, услужливо придвигаемый невольником; женщины быстро скрывались за занавесом, разделявшим комнату на две половины.

Звуки кифар и арф, резкий звон систров, хоровые песни юношей и девушек — все это заглушало голоса собеседников; а с потолка медленно сыпались лепестки роз, ложась на жареных павлинов и троянских свиней, на окорока, колбасы, рыб и десятки иных яств.

Когда началась пирушка и рабы, убрав со столов блюда, расставили кубки, усыпанные драгоценными камнями, и подали сыры, мед, пирожные, понтийское печенье, яблоки, груши, виноград, вишни, тазосские орехи, египетские финики и испанские желуди; когда вино полилось из амфор в фиалы, и атриум зашумел возбужденными голосами, провозглашавшими здравицы, — Лукулл обратился к Нигидию Фигулу и, указывая на сцену, где плясали в глубине раздвинувшейся стены полунагие девушки, сказал:

— Взгляни, мудрейший из мужей, на этих прелестниц и похвали их.

— Скажу словами Гомера:

«Легкость сверкающих ног замечал Одиссей и дивился…» [5]

— Прекрасно! — воскликнул Лукулл, — твоя ученость всем известна, а о чудесах, которые ты способен совершать, говорит весь Рим. Не скрой же от нас, что знаешь о гидромантии, леканомантии, предсказаниях и магии?

Нигидий Фигул усмехнулся:

— Я удивляюсь, что теперь, когда падает вера даже в богов, — пожал он плечами, — находятся римляне, которые верят способности магов вызывать дождь, град, грозу и засуху. По законам XII таблиц должно строго преследовать лжепророков и уличных предсказателей по Сйбиллиным книгам, а между тем толпы этих обманщиков пользуются легковерием плебеев и морочат им головы… Я не особенно доверяю чудесам тосканских гаруспиков и совершенно не верю фессалийским колдуньям, которые якобы могут посредством магических песен заставить луну сойти с неба. Но в астрологию, а отсюда — в предсказание будущего, верю… Верю также в Фатум, или предопределение. Даже пытался вместе с Варроном вызывать умерших… Но об этом после… Ты спрашиваешь, благородный Люций Лициний, о гидромантии и леканомантии? Ну, так слушай. Гидромантия — это ворожба на воде, способная вызвать изображение лиц богов… Я употреблял глиняный сосуд, опускал в него камень ампелит: блестящий, он, очевидно, придавал остроту зрению, и я однажды увидел Юпитера…

— Возможно ли? — вскричал с недоверием Лукреций Кар, возлежавший против Лукулла, и толкнул локтем Парфения.

— Леканомантия, — продолжал Нигидий Фигул, не обращая внимания на восклицание Лукреция, — это ворожба при помощи воды. Наполнив цистерну водой, я бросил туда золотые и серебряные дощечки, чашу, щит, лезвие меча, и вскоре появлялись предметы и фигуры, о которых я долго думал; я даже слышал ответы вызванных существ.

— Удивительно, — сказал Лукулл, задумавшись. — Но скажи, благородный мудрец, верно ли то, что утверждает Парфений? А говорит он, что Варрон, подобно пер1сйдским магам, употребляет зеркала, чтобы вызвать сон, а ты пользуешься заколдованными детьми.

— …усыпленными, — поправил Нигидий Фигул.

—…пусть усыпленными, — согласился Лукулл, — и их вопрошаешь о будущем…

— Это верно, Я вопросил о судьбе Митридатской войны;..

Лукулл нахмурился, но тртчае же, улыбнувшись, воскликнул:

— Разве судьба ее не была известна Риму до моего возвращения из Азии? Ты напрасно потерял, благородный Публий Нигидий, дорогое время…

Фигул пожал плечами.

— Говорят, ты излечиваешь меланхолию при помощи музыки, — вмешался Лукреций, — но нашел ли ты средство против эпилепсии? Этой болезнью страдает Юлий Цезарь, и, говорят, врачи предписали ему есть собачье мясо, сваренное с разными травами, вином и миррой…

— Но эпилепсия — сумасшествие, — заметил Лукулл, — следовательно, Цезарь — сумасшедший…

Нигидий Фигул рассмеялся.

— Нет, он не сумасшедший, ибо не одержим ларвами… поп est larvatus, — повторил он, — но близок к помешательству, — и, омочив губы в чаше с вином, переменил разговор. — Будущее скрыто во тьме, и трудно предсказывать предначертанное Фортуною. Однако нам помогает астрология, и я, сблизившись с халдеями, вкусил от их премудрости. Я вынул гороскоп младенцу Октавию, племяннику Цезаря, и предсказал ему славную будущность…

— Ты назвал его императором! — вскричал Парфений.

— Так оно и будет, если лучи звезд не отвратятся от него.

Помолчали.

— Над чем ты теперь работаешь? — рассеянно спросил Лукулл, прислушиваясь к откровенной беседе Катулла с Клодией.

— Пишу книгу о мудрости и учености халдеев.

— Увы! — вздохнул Лукреций. — Я не настолько учен, как ты, и потому люблю прославлять только доблестных мужей.

Гремели кроталлы, арфы, веселая греческая песня, нарастая, ширилась.

Лукулл встал с ложа и пошел между столов; он подходил к собеседникам, спрашивая, всем ли они довольны и не желают ли еще- чего-нибудь. Гости громко благодарили, восхваляя его за радушие, доброжелательство и дружбу.

Проходя мимо Катулла и Клодии, Лукулл остановился: красавица делала поэту знак языком и губами, но Катулл растерянно смотрел на нее, не понимая. Глаза его беспомощно мигали.

Лукулл с негодованием отвернулся.