Вороны сидели на ветках. В великоватом пальто из мягкого (скорее всего, заячьего) меха с высоким воротником было тепло и уютно. Протоптанная в снегу тропа вела в долину.

На холмах и в низинах всё ещё лежал туман, поэтому на сей раз Рафаэль твёрдо решил ни на шаг не сходить с тропы, даже несмотря на то, что она, по всей вероятности, вела в деревню, которую он, особенно этим утром, куда охотнее обошёл бы стороной. Однако подворье Грефлина так быстро скрылось в тумане и обзор так пугающе сузился, что ему не оставалось ничего другого, как идти по тропе, не сходя с неё ни на шаг, хотя это его здорово раздражало. Ему казалось, что туман между ближайшими ветками и воронами рассеивается и с каждой минутой становится всё светлее. Он подумал, что перед самой деревней нужно будет свернуть к церковному дому, потому что если сельчане увидят его, то представят всё то, что он проделывал ночью с женой больного. Очень возможно, что они в состоянии сделать выводы и его осудить… Он и сам осуждал и себя, и её. Его снова и снова точно обжигало огнём, когда он вспоминал хнычущий стон, доносившийся из кухни. И точно шип, застрявший в груди, кололо и поминутно отзывалось болью воспоминание, от которого и ему самому хотелось застонать. Да ещё этот запах шлюхи, въевшийся в его пиджак и остальную одежду, всё время напоминал о ней и о мучительной, отвратительной похоти, которая облепляла мысли, точно израсходованная, застоявшаяся слизь. Время от времени он сплёвывал, но это не помогало. Тогда он тёр снегом лицо. И всё ещё слегка саднившие руки. Лучше всего было бы раздеться и голым покататься по снегу, и в любом случае сделать это вдалеке от домов, и людей, и их взглядов, липких, как навозные мухи, — надо бежать от них и запереться в церковном доме. Но нет — нужно идти к людям, по крайней мере ради Михника и Эмимы. Может быть, они спаслись, а может быть… их отыщут только весной. Эта мысль отозвалась в нём болью, однако в ней было и что-то утешительное — казалось, что до весны было ещё далеко, за это время он, уж конечно, сумеет убедить легковерных людей, что эти двое просто-напросто уехали. На самом деле только Грефлинка знала, что он оставил Михника и Эмиму в болоте, однако ему казалось, что Грефлинку он легко сумеет убедить — и чем раньше, тем лучше, — раз уж они сами ничего не сделали для их спасения.

Декану он тоже решил как можно скорее дать знать об их исчезновении и пришёл к выводу, что на самом деле его никто ни в чём не сможет обвинить. Он мог без сомнений и колебаний рассказать всю правду о произошедшем. Или почти всю. Он умолчал бы только о Грефлинке и добавил бы, что вечером чувствовал себя слишком слабым и слишком замёрзшим, чтобы что-то предпринять.

И под такой версией, разумеется, и Грефлинка в своих интересах немедленно, без раздумий подписалась бы.

Из тумана перед ним выступили первые грушевые деревья и вскоре после этого — покосившиеся домишки Врбья. Собаки молчали. Было слишком поздно, подумал он, спускаясь вниз по улице, чтобы прятать где-то облачение епископа. Но в этом также не было больше никакой необходимости, потому что он решил правдиво рассказать обо всём, что было, и здесь, в деревне, и перед деканом, за исключением эпизода с Грефлинкой.

Между домами он никого не встретил.

Он притворялся, как будто имеет какие-то неотложные дела и у него нет ни времени, ни желания заглядывать в окна к случайным зевакам. Даже странное отсутствие собак во дворах, казалось, не заинтересовало его.

Трактир «У Аги» был закрыт.

Последние пьяницы, должно быть, только недавно вышли оттуда, и он надеялся, что Куколка, возможно, всё ещё там. Неожиданно для себя он возлагал на неё очень много надежд. Ему хотелось бы увидеть её, даже если только на одно мгновение, даже если в такой час это её рассердит.

Он долго стучал и звал, настойчиво и упрямо, потому что ему казалось, что один-единственный её взгляд, одно-единственное дружеское слово спасут его от тяжкого чувства стыда, который остался после Грефлинки и хнычущих стонов больного и к тому же предельно униженного старика на кухне. И насчет Эмимы и Михника он хотел сначала довериться именно ей. Она бы успокоила его, утешила… А он бы потом поведал ей о сходстве между Грефлинкой и Эмимой. И попытался бы снова её убедить, что ведьмы — всего лишь идиотское суеверие, возникшее в захолустной дыре…

Всё-таки Ага открыла ставни и окно над дверью.

— Что нужно? — прорычала она ему, как молодая собака, захлёбывающаяся лаем у двери.

— Я хотел бы чего-нибудь выпить и…

— Закрыто! — рявкнула она и захлопнула ставни и сразу за этим окно так, что зазвенели стёкла. Он остолбенел от неожиданности. Без сил. Это было так, как будто он только что увидел ведьму — жирную и со странными глазами, одним махом беспощадно уничтожившую все его надежды. И в то же время его, как молния, поразило острое чувство, что чем-то — бог знает, чем и почему — Ага напомнила ему Эмиму. Это ощущение было таким ясным, таким сильным, что он просто оцепенел и не мог ничего возразить, ничего не мог понять, и вообще не был способен думать ни о чём, кроме как о том, что, вероятно, сошёл с ума и в ближайшее время, возможно, очень скоро свихнётся окончательно, если не сможет встретиться с Куколкой. Однако же всё прочее было таким, как он видел, как ощущал: дверь и задвижка, и снег на балясинах перил, вывеска «У Аги», осыпавшаяся возле дверного косяка штукатурка, туман, и дома вокруг, закрытые ставни. Ни в чём из того, что он видел, не было ничего необычного. Он также мог совершенно остро, совершенно ясно смотреть и видеть, что всё вокруг было совершенно нормальным, и не удваивалось, и ниоткуда ничего не торчало. Он точно знал, кто он, как и почему здесь оказался, и точно знал, что любой ценой хочет и должен увидеть Куколку, даже если, войдя в дверь, он разнесёт в пух и прах всё, что попадёт под руку, — и тогда старуха узнает, кто такой Рафаэль Меден… и как надо к нему относиться.

Но дверь открылась ещё до того, как он всерьёз за неё взялся.

В дверях стояла Куколка.

Она выглядела немного испуганной, немного суровой.

И долго молчала. Он тоже молчал. Она накинула на себя только халат — белый в синий горошек. И надела домашние туфли на босу ногу. Он почувствовал, что его лицо как-то смягчается от глупой улыбки, в своём роде смирения и просьбы, бесконечно тупого смущения, с которым он ничего не мог поделать.

— Я только хотел бы… — сконфуженно начал он, — я изображал святого Николая, и теперь мне нужно переодеться в другую одежду. Вместо этой…

Глупо и совсем беспомощно он вытянул перед собой измятое облачение. Почему-то он был не в силах посмотреть ей в глаза, в которых, вероятно, читалось осуждение его дурацкой проблемы, а также презрение и жалость. Напрасно он к ней пришёл. Он чувствовал себя убогим и униженным. И ему было больно оттого, что она не хотела забрать тряпки, которые он так и держал в вытянутых руках, как последний идиот.

— Входи, Рафаэль, — сказала она наконец. Голос её звучал серьёзно, предостерегающе и холодно — возможно, даже слегка обиженно; во всяком случае, в нём не было ни тени того понимания и нежного тепла, о которых он мечтал, пока шёл сюда. Она позволила ему войти и снова заперла дверь.

В трактире было темно и мрачно. Пахло кислятиной — жганьем, хмелем, людьми, которые, очевидно, только что ушли. Печь была ещё тёплой.

— Итак, ты говоришь, что шёл на праздник святого Николая, — сказала она со вздохом и уселась на стул возле одного из неприбранных столов.

— Да… только, так сказать… — попытался он выкрутиться, устало и обессиленно опускаясь на лавку у печки. — Но я хотел, думал, что…

— Но дошёл ты только до Грефлинки, — с укором отрезала она, быстро встала и потянулась через стойку к полке за бутылкой жганья и стаканом.

— Знаешь, ты такая… Я не знаю. Я много о тебе думал, — он попытался уклониться от разговора о Грефлинке.

Она молча наполнила стакан и протянула ему. И после того, как он смущённо пробормотал слова благодарности, поставила почти полную бутылку на лавку рядом с ним.

— Ты такая… Я не знаю, как нужно говорить… Ты другая, — снова задумчиво начал он, держа стакан жганья трясущейся рукой. — Тебя нельзя не любить.

Она только вздохнула, как будто всё это было ей прежде всего неприятно и как будто она устала и не может дождаться, чтобы он ушел. Конечно, она могла бы попросту указать ему на дверь… конечно, она дала ему целую бутылку жганья… но всё это выглядело как готовность услужить посетителю и не более того. Однако он всё же решился ей сказать:

— Знаешь… что-то со мной произошло. Собственно говоря, я здесь, чтобы тебе рассказать. Я не знаю, кому ещё…

— Ну, может, Грефлинке, — снова закончила она с ядовитым упрёком.

— Понимаешь, на самом деле Грефлинка меня нашла и спасла… И больше ничего не было, — солгал он.

— Значит, с тобой, говорю тебе, всё куда хуже, чем ты думаешь, — и она выпрямилась, как будто решила закончить разговор.

— Видишь, я боялся… — несмотря на это, продолжал он, — что профессор и Эмима вчера замёрзли в лесу.

— Да брось ты! — она скорчила злую гримасу, однако не встала с места, как намеревалась.

— Я и сам чуть не замёрз, — настаивал он. — Мы сбились с пути. И потерялись где-то среди зарослей вербы. Не знаю… Был туман, и темно… Я думаю, они остались там. Я был не в силах… Эта Грефлинка меня нашла. Я так и не знаю, где и как. Мне это непонятно. Я не помню себя…

— Они не замёрзли, Рафаэль, — она покачала головой, как будто сожалея, что это не так. — Такое не замерзает.

Он непонимающе молчал.

— Они целую ночь бесились в деревне, — вздохнула она. — Ходили от дома к дому, подсунули тебе Грефлинку и других соблазняли… Они черти, чтоб ты знал.

Он невольно улыбнулся. Ему стало легче. Несмотря ни на что, это легковерие его смешило. Было радостно, что он может ей объяснить.

— Говоришь, они тоже были здесь? — он не мог скрыть радости от этого спасительного известия. — Говоришь, они черти? Раньше ты рассказывала про Врбана и ведьму, а теперь уже и о…

— Это одно и то же, — она оставалась совершенно серьёзной и явно верила в то, что говорила.

— Знаешь, что? — он решил терпеливо отнестись к такой умилительной наивности. — Вчера был день святого Николая. И мы нарядились. Смотри, я был епископом. А они двое — да, чертями. Но потом мы заблудились. Заплутали. Эти двое были связаны собачьей цепью, поэтому шли вместе — и сами свернули куда-то не туда. Понятия не имею, когда и где… Значит, мы искали друг друга. В тумане и темноте они меня прозевали. И, как ты говоришь, к счастью, нашлись в деревне.

— И попросту про тебя забыли, — снисходительно кивнула она.

— Ну… возможно, они подумали, что я вполне смогу справиться сам…

Она снова сочувственно кивнула и одновременно с этим отрицательно покачала головой, как будто ей всё было совершенно ясно и как будто она должна была признать, что не в силах помочь ему и даже не знает, как что делать.

— Ну и отлично, — несмотря на это, он улыбнулся. — Праздновать день святого Николая без святого Николая — действительно проделки дьявола. — Довольный, он налил себе ещё. Ему казалось, что теперь всё прояснилось, потому что по-другому просто не могло быть, и что поэтому то беспокойство, которое мучило его, совершенно не имеет смысла. Даже сходство Грефлинки и Аги с Эмимой сейчас, рядом с Куколкой, казалось просто причудившимся в момент слабости — в общем, подумалось ему, сама Грефлинка признавала, что в этой деревне все, так сказать, друг с другом в родстве. Вместе с тем это, по крайней мере отчасти, объясняло приезд профессора в эту дыру — если Эмима была здешней уроженкой, ему, возможно, легче было решиться и согласиться ради неё перебраться сюда… Рафаэль не хотел разбираться в этом — он предпочёл бы приласкать Куколку. Он хотел бы обнять её, прижать к себе. Он хотел бы сказать ей что-нибудь хорошее и услышать, что она его любит. Несмотря на Грефлинку и Эмиму… И что она простила его, чтобы он и сам смог себя простить.

— Ты когда-нибудь слушал северный ветер? — задумчиво спросила она, как будто мысли её блуждали где-то далеко. — Это воют мёртвые волки.

Ему не хотелось ей возражать.

— Иногда и правда звучит похоже, — кивнул он скорей для того, чтобы ей угодить.

— Ты ничего не знаешь, — продолжала она отрешённо, как будто не слыша его слов. — Так бывает только в волчьи ночи. Тогда они совсем близко. Тогда они здесь. Даже в людях.

Это звучало странно. Конечно, он мог бы возразить, что волки, которые прячутся в ветре и даже в людях, — это пустые слова. Он мог бы поспорить и, как намеревался сначала, попытаться её убедить в том, что никаких демонических Врбанов и ведьм попросту не бывает, что они не существуют, что даже черти — просто-напросто выдумка, в них его, впрочем, никто не смог бы заставить поверить. Выдумка священников, мог бы добавить он. Однако даже в нём самом что-то протестовало против такого отрицания — возможно, это была часть того, что дожидалось возможности раньше или позже снова прокрасться в его кошмары, а в них белые призраки волков были не ложью, а реальностью. Если бы он снова закрыл глаза, то, возможно, снова бы их увидел, потому что этот образ запечатлелся в его мыслях и в течение дня время от времени вспоминался. Он думал, что, вообще-то, люди могли бы обладать и неким духовным зрением и при помощи этого зрения можно было бы заглянуть внутрь самого себя, а также видеть сквозь стены, через холмы и дали, и даже читать мысли и чувства других людей. Когда он направлял свои мысли и думал о лестнице и верхних комнатах трактира, он мог увидеть Агу. Когда обращал мысленный взор в сторону Грефлина — видел смертельно истощённого больного и похотливую женщину; когда думал о церковном доме… а когда думал о волчьих ночах, о том или другом глухом одиночестве, то мог, сфокусировав внимание, видеть белые коварные тени… которые, впрочем, не воспринимал совсем серьёзно.

— Знай, эти двое — зло, — застала она его врасплох. — Значит, ты не можешь оставаться рядом с ними.

— Понимаешь, что сбивает меня с толку? — продолжал он. — Грефлинка была похожа на Эмиму — казалось, что они почти одно и то же. Но и Ага тоже… — он почувствовал стыд за собственные слова. Поэтому он поспешно допил жганье, скривился и добавил, как подобает мужчине, что всё это на самом деле глупости и что ему надо возвращаться в церковный дом. Куколка посмотрела на потолок, как будто прислушиваясь к тому, что происходило в верхних комнатах, и как будто испытывая страх перед тем, что наверху.

— Так ты говоришь, она тоже? — прошептала она со страхом, как будто едва могла поверить…

— Да, я ведь это просто так сказал, — он скорчил недовольную мину. — Ты устала. А я должен идти звонить. — Он действительно встал с лавки — решительно, как будто этим мог хотя бы отчасти прикрыть собственную убогость, с которой он ничего не мог поделать и из-за которой он так злился на себя самого.

Она странно взглянула на него, встала и забрала бутылку, а потом уставилась на дверь за стойкой, через которую, видимо, можно было попасть в верхние комнаты, как будто оттуда могло появиться что-то страшное, и, как потерянная, осталась стоять посреди зала.

— Слушай, спрячь это для меня, — смущенно пробормотал он, показывая на облачение епископа. — Я зайду как-нибудь вечером…

Наверное, и вправду надо было бы как-нибудь к ней зайти. Возможно, она ждала. Возможно, он мог бы её поцеловать, и приласкать, и… Он и сам не знал, почему так торопится выбраться из трактира и почему он даже не оглянулся на неё, пока не захлопнул за собой дверь и, опустив голову, заспешил к церковному дому, как будто у него было срочное дело.