Органист и причетник Рафаэль Меден сидел в тёмной, чересчур натопленной комнате церковного дома и пил жганье. Снаружи падал снег. В оконные стёкла ударяли порывы северного ветра, так что старое, расшатавшееся окно звенело и скрежетало, а в наружные стены неугомонно стучались ветви то одной, то другой груши из тех, что окружали дом.
Смеркалось.
От большой изразцовой печи тянуло жаром, проникавшим даже в мысли, и оттого они становились ленивыми, пустыми и ненужными. Ему не хотелось встать и зажечь свет. Зачем? Да и думать, по правде говоря, было не о чем. Прежние мечты развеялись в прах.
Все эти большие ожидания, все великие мысли, смиренная набожность, любовь, вера и стремление к спасению, и даже сам Бог. Временами казалось, что всё развеялось в прах. Даже сам Бог… Остались какая-то боль в душе, уныние и это вот одиночество среди старых стен, в которых даже днём отсутствовал всякий намёк на домашний уют.
Священника в приходе не было.
Напрасно Рафаэль и просил, и требовал — он даже иногда им угрожал, даже в епископат писал… Ответа не было. Словно они позабыли о здешнем приходе. И о нём. О Рафаэле. Которого послали с поручением: подготовить всё необходимое к приезду священника.
Осталось только жганье…
С тех пор как начал падать снег, люди не утруждали себя посещением церкви.
Он уже давно не обращал внимания на большие настенные часы. Лишь иногда на какое-то мгновение слух раздражал их скрежет. Тогда ему очень хотелось сорвать их со стены. Остановить. И не знать, когда нужно звонить к вечерне и к полуденным молитвам. Не знал бы. И не звонил. Наверное, никто даже не заметил бы их отсутствия. И старая неказистая церковь молчаливо стояла бы на холме, как сброшенная с плеч ноша.
В комнате постепенно воцарялся мрак. Лишь в окно сквозь занавески просачивалось немного света да небольшой огонёк от печи вырывался через неплотно закрытую дверцу, а пламя рисовало на стене какой-то багровый уродливый силуэт.
Снаружи по-прежнему бушевал ветер.
И до вечернего благовеста оставалось целых два часа ожидания.
Временами сквозь дрёму он вспоминал прежнего священника, с которым не был знаком и который, как говорят, уже довольно давно и совершенно неожиданно исчез… И никто не знал, почему он сбежал и где скрылся.
Леопольд Срнец… И он, этот прежний священник, здесь, в Врбье, без сомнения, пил жганье.
Кто знает, что с ним случилось… Ни епископ, ни декан ничего не хотели сказать в ответ на вопросы Рафаэля. Епископ просто-напросто не услышал его.
Декан поморщился и махнул рукой: дескать, не всё ли равно…
Потом Рафаэль писал им письма и даже от имени прихожан их посылал…
Вначале они, правда, как-то отвечали: мол, на Божьей ниве не хватает работников…
Потом — ничего.
Всё вокруг по-прежнему было таким, каким оставил Леопольд Срнец. И старый, давно не ремонтировавшийся орган тоже. Жители села говорили, что священника забрал болотный дьявол. И было немало таких, кто в это верил.
Потом в дремотном тепле мысли вновь лениво расползлись во все стороны. Словно какие-то туманные духи, они расползались по развалинам воспоминаний и, по сути дела, ровным счетом ничего не значили. Туман проглатывал их. Дремота. Тяжёлые веки опускались на глаза, и ветер куда-то уносил мысли, погружал их в глубокую тишину и только время от времени тревожно напоминал о них дребезжанием расшатанного окна, въедавшимся в дремоту.
Внезапно что-то разбудило его.
Он не знал, что, где… Испуганный, как будто его застали с поличным, будто он в чём-то виноват, он задержал дыхание. И прислушался… И ждал… Посмотрел на потолок, а потом снова на двери. В голове колыхалось лёгкое кружение. Потом он встал и приподнял оконную занавеску. Сквозь запотевшее стекло ничего не было видно. Он зажёг свет. И на всякий случай по-быстрому вытер поверхность стола рукавом…
Что-то где-то зашуршало. Где-то за шкафом со святыми дарами… Потом показалось, будто это «что-то» подслушивает Рафаэля, наблюдает за ним, пришло его испугать, что сейчас потихоньку начнут открываться двери и там, за ними, появится какая-то страшная фигура.
Осторожно, не отводя взгляда от тени у двери, он спрятал бутылку под стол. Ему и окно хотелось открыть, хотя бы на мгновение. Потому что он был убежден, что в комнате, которая когда-то служила священнику канцелярией, стоял сильный запах алкоголя.
И в шкафу со святыми дарами тоже была бутылка жганья.
И в его душе тоже была… Была.
Снаружи, совсем рядом с окном, послышались шаги — заскрипел снег, несколько раз подряд скрипнуло… Потом — ничего…
Кто-то ходил. Он не мог быть духом — шаги духа неслышны, и демона так не услышишь, и даже самого дьявола тоже, снег под ними не скрипит, обитатели потустороннего мира — в этом он был убеждён — приходят иначе… Он прислушивался и ждал. Редкие, путаные мысли пытались придать ему какое-то утешение. Какую-то храбрость. Даже надежду, веру во всевидящего Бога и его могущество. Которая с лёгкостью отведёт любое зло. Вот только ни одна из этих мыслей не могла до конца оформиться, удержаться. Словно искры, подхваченные порывом ветра, они одна за другой угасали, погружаясь в молчание и одиночество…
Возле дома кто-то ходил.
Ему казалось маловероятным, чтобы кто-то по такому снегу пробрался на холм к церковному дому с добрыми намерениями, — в этом случае он бы пришёл не скрываясь, постучал бы в дверь и позвал хозяина…
Ему пришла в голову мысль: возможно, грабят церковь. Правда, там не было особых ценностей. Но, несмотря на это, подобное опасение и прежде не раз появлялось у него. Ведь если что случится — в этом наверняка обвинят его!
В длинном узком коридоре было совсем темно.
Холодное, тоскливое чувство по-прежнему преследовало Рафаэля…
Как только темнело, он не любил выходить в этот коридор и по ночам обычно запирался в комнате. Давешняя мысль, что грабители забрались в церковь, преследовала его сильнее, чем прежде. Могли бы, например, украсть колокола… Какое-то неприятное предчувствие всё больше охватывало его. В окно, хотя он и открыл его, церкви не было видно. В конце концов он сбросил с себя оцепенение и решительно шагнул в коридор.
Дверь в комнату он оставил открытой. Свет, который струился оттуда, помогал совсем немного. Его собственная тень заколыхалась перед ним и с каждым шагом, всё более мрачная и бесформенная, двинулась в непрерывно сгущающуюся тьму.
Перед входной дверью он на мгновение остановился.
И прислушался.
Потом решительно отодвинул засов… и, прежде чем ступить за порог, в маленьком скрюченном старике, стоявшем на нижней ступеньке крыльца, узнал профессора Михника. Господин профессор Аазар Михник, лучший специалист в области теории музыки. Страх и трепет консерватории… По сути дела, Рафаэль по-настоящему видел профессора Михника только однажды — на том самом злополучном приёмном экзамене, который сыграл в его жизни роковую роль…
— Добрый вечер, господин Рафаэль, — с явным, столь неподходящим ему замешательством заискивающе улыбнулся профессор и торопливо, словно у него зачесалась плешь, снял с головы шляпу. Рафаэль изумленно смотрел на него и не мог поверить. Идиотское ощущение охватило его — в этой глуши можно было скорей встретить самого дьявола, чем такого уважаемого и уже с давних пор почитаемого всеми профессора. Поэтому Рафаэля особенно смущало именно замешательство профессора — тот что-то бормотал, стоял с непокрытой головой в позе униженного просителя и как-то принуждённо улыбался, чего никак нельзя было предположить, зная его обычную презрительно-высокомерную манеру держаться, в которой не было ни малейшего намёка на приниженность.
— Добрый вечер… — едва выдавил из себя Рафаэль, всё ещё не веря своим глазам. Он смотрел на этого человека, на снежинки, которые густо падали на голую, окружённую седыми волосами плешь, и застывшее в глазах испуганное, униженное и немного отстранённое выражение. Профессор был бледен. Похудевший, с осунувшимся лицом. Невероятно убогое подобие прежнего человека.
— Меня послали… — тихо, как будто боясь обратить на себя внимание, снова подал голос профессор… Кто-то, скрытый темнотой, скорее всего, находившийся возле колокольни, тихонечко кашлянул.
— Не знаю… Если я чем-нибудь… — запинаясь, пробормотал Рафаэль и сконфуженно подумал о запущенном органе, о никуда не годных нотных тетрадях с церковными песнопениями, хранящихся в поломанном сундуке на хорах, и о маловероятной возможности того, чтобы такого видного профессора послали сюда с проверкой. В этом случае он наверняка вёл бы себя иначе. Официально.
Не бормотал бы, не изображал нищего попрошайку. Всё это выглядело странным, неловким, и слово «господин», с которым униженно и уважительно обратился к Рафаэлю столь значительный и известный профессор, к тому же называя его по имени, всё ещё звучало как насмешка, которой Рафаэль не мог и не умел противостоять.
С большим трудом и только несколько раз бросив взгляд в сторону колокольни и на белеющие в вечерней темноте сугробы, ему удалось в какой-то мере оправиться от замешательства, словно ударившего его обухом по голове.
Однако он и после этого не знал, как себя вести, и по-дурацки то рассматривал профессора, то отводил взгляд в сторону.
— Входите… Прошу вас, входите, — наконец сказал он притворно услужливым тоном и притулился, сжавшийся и неловкий, к дверному косяку.
— Не знаю, можно ли… — почти так же смущённо мялся в дверях профессор.
— Знаете, это так неудобно, как бы вам сказать… — Рафаэль подумал, что замешательство гостя, вероятно, связано с тем, что кто-то остался возле колокольни, поэтому он любезно добавил: мол, если профессора кто-то сопровождает, пусть он и его пригласит в дом погреться.
— Не знаю, ну… представьте, так неожиданно… в это время… Я и так вам помешал… — возражал профессор.
— По крайней мере, хоть немного согреетесь, — прервал его Рафаэль.
— Знаю, что нужно было бы, как подобает, явиться днём…
Рафаэль подумал, что возле колокольни ожидает какая-то важная персона, которой профессор очень хочет услужить, поэтому и не решается возражать.
Он заметил, что старик очень легко одет и обут для такого холода и метели. К тому же он как-то странно прихрамывал и весь дрожал; было видно, что он едва держится на непослушных, скорее всего, промёрзших ногах.
— Ох, да ведь ещё не поздно, — попробовал улыбнуться Рафаэль.
— Так уж вышло, прошу меня извинить, так вышло, — всё ещё смущённо возражал профессор, старательно отряхивая снег с тонкого, элегантно сшитого пальто и таких же элегантных ботинок. — Я же знаю, что у меня нет должного оправдания и что нельзя нарушать покой других…
Рафаэль напрасно старался избавиться от чувства неловкости и продолжал, хотя и не очень внимательно, выслушивать эти ненужные оправдания, поскольку болезненная, уже почти зажившая рана от унижения, перенесённого на том несчастном экзамене, виной которому в значительной мере был именно этот профессор, эта рана снова заныла. Ведь именно тогда всё решилось. Раз и навсегда. Растоптали его мечты…
— Здесь сквозняк, дует со всех сторон, — сам того не желая, Рафаэль тоже принялся оправдываться, когда профессор умолк и во второй раз стал отряхивать пальто и ботинки, на которых уже не было снега. Может быть, он почувствовал боль собеседника.
— Теперь я здесь, как говорится, вроде бы официальное лицо, — продолжал Рафаэль. — Что поделаешь — священника ведь нет… Вот сюда, вот сюда заходите, здесь тепло, — он легонько притронулся к локтю профессора, указывая дорогу в комнату. — Проходите, пожалуйста, добро пожаловать… Знаете, здесь уже давно беспорядок, — он пытался быть гостеприимным, старался поддержать разговор, пока они шли по коридору, — вы ж понимаете… я знаю, да и люди тоже знают, что время сейчас трудное, священников не хватает; с другой стороны, вот так, как есть, тоже, наверное, неправильно.
— Меня к вам послали, — сокрушённо, будто бы в конце концов он должен признать свою вину, вздохнул профессор.
Что-то больно укололо Рафаэля. Как будто бы какая-то пустота пронзила его грудь и застряла там, излучая холод… Без слов, с той ненужной торопливостью, которая завладела им при этом известии, он указал профессору на стул и тоже сел за стол напротив профессора. «Выходит, вот так меня уволили, — подумал он, — выбросили за ненадобностью. Выходит, я во второй раз завалил экзамен…»
— Они написали вам, — профессор извлёк запечатанный конверт и положил его на стол.
Рафаэль торопливо схватил письмо. Он не мог совладать с собой. Не мог скрыть волнения — у него дрожали руки, когда он открывал конверт и разворачивал бумагу с официальной печатью епископской канцелярии. В нём сообщалось, что господин профессор Аазар Михник назначен в соответствии с этим предписанием хормейстером прихода Врбье, что перед ним поставлена важная задача: организовать из прихожан хор и что ему выделена постоянная квартира в церковном доме св. Урбана в Врбье. Внизу под этим сообщением была приписка, в которой говорилось об органисте и причетнике Рафаэле Медене, которого комитет епископской канцелярии за его самоотверженную и бескорыстную деятельность в сельской местности решил повысить в звании и именовать помощником вышеуказанного профессора Аазара Михника… Буквы плясали перед глазами Рафаэля, даже когда он читал сообщение во второй, а потом и в третий раз. Вслед за тем он некоторое время ошарашенно таращился на печать и подпись, а после, не отрывая взгляда от письма, спросил, что же слышно о священнике.
— Об этом мне не сообщили ничего определённого, — пожаловался профессор, — сказали только, что нужно организовать из прихожан хор и что это — с учётом нынешних обстоятельств — исключительно важная задача.
У Рафаэля несколько отлегло от сердца, когда он понял, что его не выгоняют со службы, однако так называемое повышение и назначение известного музыканта, самого профессора Михника, в это захолустье вызывало мучительное несогласие, своего рода отпор и разочарование, и он не знал, что с этим поделать.
Он подумал, что кто-то там, наверху, сотворил большую глупость. И что там, наверху, кто-то несомненный дурак.
Рафаэль встал и взял неоткрытую бутылку жганья и стаканы. Он даже не спросил профессора, будет ли тот пить. Просто налил. И потом, ничуть не смущаясь, с каким-то вызовом жадно опустошил стакан. Профессор выпил пару глотков и в замешательстве усмехнулся, посмотрел на окно, потом на часы и пересел на другой стул, словно его что-то тяготило. Он даже не старался казаться спокойным. Просто примирился со своей участью, что ещё больше раздражало Рафаэля. Ведь тот был уверен, что начальству нужно было возразить, протестовать и без всяких обиняков высказать всё то, что оно заслужило. Он бы выложил всё даже самому епископу. Поэтому он снова налил и снова залпом выпил жганье.
— А какая здесь ситуация — я имею в виду квартирные условия? — профессор снова осмотрелся вокруг.
— Да здесь всё никуда не годится, — махнул рукой Рафаэль, который не мог, да и не хотел скрывать своего возмущения происходящим, — только эту комнату — сами видите — можно как-то использовать. Всё остальное совсем развалилось, орган тоже в ужасном состоянии. Такое же убожество, как этот дом.
Профессор как-то нервозно начал теребить свою седую козлиную бородку, словно у него зачесался подбородок, а затем, словно отгоняя навалившуюся дремоту, тряхнул головой, взял в руки стакан и, даже не пригубив, снова поставил на стол, взглянул на кровать, на распятие и на окно, выпрямился, будто намереваясь встать, но тут же передумал и, наморщив лоб, уставился в потолок, словно надеялся, что там, наверху, всё-таки должно существовать какое-то решение проблемы.
— А как на втором этаже? — он пальцем показал на потолок.
— Я же говорю, — тихо и даже немного злорадно вздохнул Рафаэль. — Развалюха. Всё развалилось. Сами увидите.
— Но… ведь они сказали, что здесь много места.
— Ага, много места… Одни дыры. Потолок почти везде обвалился, мебель сломана, пол проваливается, так что я даже не знаю, как вам быть… Если бы мне заранее сообщили — может, что-нибудь бы и удалось сделать, само собой — кое-как, наспех… А сейчас даже не знаю, что поделать… могу вам уступить эту комнату, а сам, по совести говоря, даже не знаю, куда деваться.
— Понимаете, тут есть ещё одно неудобство, — профессор опёрся на стол и после долгого молчания испытующе посмотрел Рафаэлю в глаза. — Я должен вам признаться. Без этого никак нельзя… — он снова взял стакан. Рука у него дрожала, так что жганье из стакана выплескивалось, но, вероятно, он этого даже не замечал. — Что поделаешь… Мне нужна ваша помощь. Признаюсь. И всё-таки я вас очень прошу, господин Рафаэль, чтобы это по возможности осталось между нами. Если вы меня выдадите, тогда… скажу вам откровенно, это меня добьёт. Мне этого не простят. Тогда мне конец…
Рафаэль не мог выдержать отчаянно умоляющего и униженного взгляда профессора. Ему стало неловко. Пришлось встать и подойти к печке — будто бы для того, чтобы проверить, греет ли она. Потом он наклонился и подбросил несколько поленьев, сердясь на себя и на своё глупое поведение.
— Я никогда никого не предавал, — пробормотал он, по-прежнему без всякой необходимости глядя на горящие угли.
— Сейчас у вас есть полное право…
— Не знаю, о чём идет речь. Да мне и не надо знать, — Рафаэль пожал плечами, вернулся к столу и снова взял в руки стакан.
— Вы не знаете, что происходит с человеком, если он стар и всем жертвует. Я действительно прошу вас…
Рафаэль, слегка разомлевший от выпитого, поудобнее уселся на стул. В нём пробуждалось ущемлённое самолюбие, но вопреки ему он сидел, не глядя на профессора, стараясь не замечать его страдальческого, умоляющего взгляда. Охотнее всего он бы высказал ему всю правду об экзамене и растоптанных мечтах… Он даже подумал, что старик просто притворяется, а на самом деле хорошо помнит всё случившееся на экзамене…
Правда, потом, после экзамена, он и сам начал понимать, что на самом деле он не так уж и одарён, что музыка сама по себе не так уж его радует, что у него, вероятно, нет той освобождающей волшебной силы, без которой ничего не сделаешь. И смирился с этим. До некоторой степени. С трудом, конечно же. Но вопреки всему это причиняло боль. Особенно сейчас, здесь, когда он смотрел в глаза этому типу, который к тому же отваживается утверждать, будто он не знает, каково приходится человеку, когда он «всем жертвует».
— Если человек должен жертвовать, он, само собой разумеется, жертвует. Ему не остаётся ничего другого. И это не так уж трудно — он попробовал уязвить старика, но ему не удалось сделать это с той резкостью и уверенностью, какой ему хотелось добиться.
Профессор заставил себя улыбнуться.
— Это вы хорошо сказали, — польстил он, — разумеется, когда должен, да… — Как музыкант, вы это, конечно, понимаете. Знаете ли, именно об этом я и думал: что я смею и должен довериться вам как музыканту, как коллеге… Скажу вам напрямую, без обиняков… Я привёз с собой свою ученицу, — в конце концов он выдавил из себя это признание, сопровождаемое нервной дрожью и почёсыванием лица… — Исключительно одарённую ученицу, — тут же добавил он, — талант, который можешь встретить в жизни только один раз. Феномен. Вот я и сказал себе… Ведь она пропадёт — знаете, она сирота. Конечно, я не должен был это делать. Разумеется, это своеволие. И всё-таки… Как вам это объяснить, чтобы вы правильно поняли… У меня не хватает слов, но вы же понимаете. Одним словом, теперь что есть, то есть, — произнося эти слова, профессор задыхался, ему не хватало воздуха. И Рафаэль чувствовал какое-то удовлетворение, видя его мучения. Правда, одновременно он ощутил и боль, когда тот говорил о чьём-то большом таланте, и, скорее всего, ему не удалось скрыть выражения зависти, появившегося на лице.
Но одновременно он понял и то, что теперь этот большой талант вместе с мучениями профессора и всей его судьбой оказался, так сказать, в его руках. Ибо если он напишет пару слов по соответствующему адресу, если, скажем, пожалуется, выразит протест против изменения условий труда — это будет означать конец мечтам и планам не только профессора, но и опекаемого им таланта. Он знал, что профессор с огромным напряжением, как на иголках, ждёт его ответа. «Ну и пусть ждёт», — решил он. Хотя, с другой стороны, старик, несмотря на всё, был симпатичен ему — ведь тот не встал на колени, не сломался до конца, а пусть скрытно, замаскированно, но всё же выразил своё сопротивление.
— Я же говорил: это неловко… И всё-таки надеялся, что как коллега, как музыкант…
Рафаэля возмутила эта очередная доза слюнявой лести и притворства. Поэтому он решительно отставил стакан и пристально посмотрел на профессора сузившимися от злобы глазами. Льстивые слова обижали его, звучали как насмешка; кровь прилила к лицу. Даже голова слегка закружилась. Он почувствовал, что дрожит от вспыхнувшей ненависти… Ещё немножко — и он бы швырнул ему в лицо слова об экзамене, о загубленной жизни, может быть, даже кинул в него стакан или схватил за шиворот… Но, к счастью, гнев всё-таки превратился в суровое презрение и гневный обет мести. Может быть, он и в самом деле напишет донос — мысль об этом вертелась у него в голове, но предварительно он всласть поиздевается над стариком. Не торопясь и основательно…
Казалось, сквозь вражду и ненависть пробивается обещание какого-то нехорошего, тёмного удовольствия, от которого человек не может и не хочет отказаться.
— Где же вы её оставили… это ваше чудо? — ощущая свою силу, спросил он профессора, пристально глядя ему в глаза.
— Это ангел, феномен, господин Рафаэль! Да вы и сами увидите… Она у колокольни. Это драгоценность, ради которой следует жить… — старик в своём воодушевлении совершенно не замечал враждебности Рафаэля и его недобрых замыслов и потому принялся подробно рассказывать об исключительных способностях своего феномена, о его восприятии нюансов и ритма, об абсолютном слухе, о блестящей исполнительской технике…
— Вы не должны были оставлять её на улице. На холоде, в снегу, боже упаси… — притворно сожалел Рафаэль, — ведь я же вам сказал…
— Но ведь я… вначале я хотел… Ведь у вас кто-то мог быть. Кто-нибудь из села. Это было бы, вы же понимаете… Ну и с вами, как с коллегой, я хотел вначале поговорить. Я оставил ей свою шубу и тёплые платки… Надеюсь, она не замёрзнет. Как вы думаете? Не дай бог… Я и свои тёплые вещи ей отдал, шарф, например… Хотел, чтобы предварительно вы… Вы же понимаете, как это неудобно…
— Я ничего не имею против, господин Михник… Абсолютно ничего, — вздохнул он, словно само собой разумелось, что всё происходящее он очень хорошо понимает и что ему очень жаль, ведь такое драгоценное и вместе с тем несчастное существо должно ожидать на морозе.
Потом, развалившись на стуле, снова наполнил стакан.