Её звали Эмима… Она дышала совсем тихо, как-то потаённо и испуганно — словно даже во сне чего-то остерегалась. Профессор же время от времени всхрапывал или чмокал губами. Они даже ни разу не пошевелились с тех пор, как потушили свет и, полуодетыми, улеглись спать.
Часы противно скрипели, ветер налетал порывами и стучал в окно веткой груши.
Рафаэль безуспешно пытался заснуть, лёжа на жёсткой скамье возле печи. Он всё ещё был во власти волнения и замешательства, что-то непонятное продолжало клубиться в голове, жар, исходивший из печи, мешал дышать, вновь и вновь подогревая выпитое и подкрепляя всё то беспокойство, которое стучалось в его мысли подобно ветру.
Она была почти ребёнком.
Длинные тонкие пальцы боязливо погладили его ладонь, а в мягких темных глазах на миг промелькнула улыбка, словно тихая и такая же боязливая далёкая мечта.
Он не заметил в её поведении никакой надменности или избалованности, хотя всё время ожидал увидеть именно это, хотя знаменитый профессор Михник буквально таял и распускал слюни от восторга и готовности услужить.
Впрочем, когда через некоторое время она снова вторглась в его мысли, он должен был признать, что ничего особенного в ней нет. На вид ей лет семнадцать, как раз тот возраст, в котором все девчонки бывают робкими и — так или иначе — мечтательными. С такими никогда не знаешь — имея в виду талант — как там всё обернётся позднее. Даже самые опытные профессора не могут этого знать. Более того, впоследствии учителя сильнее всего разочаровываются именно в своих самых больших надеждах. И в такой же мере в себе самих. Часто случается, что эти испорченные старые козлы влюбляются в таких девиц — именно это — всё яснее казалось Рафаэлю — относится к Михнику. Чем больше он размышлял о приторной услужливости старика по отношению к девушке и обо всём, что тот делал для неё и что говорил о ней, о масляно-размягчённых взглядах, которые старик, оказавшись рядом с ней, никак не мог скрыть… тем сильнее Рафаэль убеждался в том, что всё это — отнюдь не воспитательный приём, а всего лишь глупость влюблённого старика, страдающего скрытой формой сумасшествия.
Мысленно он пытался составить письмо в канцелярию епископа и декану, в котором бы донёс на Михника. Может быть, только упомянул бы об этом, так, вскользь…
Впрочем, напоследок он попытался примириться со случившимся: вскоре будет видно, что к чему. Однако всё, вместе взятое, действовало ему на нервы. И особенно предписание о создании хоров, что в таких захолустьях наверняка нелегкое и неблагодарное занятие. Люди здесь упрямые, своевольные и сложные, между ними часто вспыхивают ссоры, они злы и эгоистичны — охотнее всего и лучше всего поют тогда, когда напьются, когда выражают в песне всё подспудное: о любви и о затаённых чувствах, то, о чём не решаются откровенно говорить между собой. Так или иначе, песни о влюблённости и любовных переживаниях становятся отражением всех этих чувств, при этом поющему не надо отваживаться на исповедь о своей жизни, ведь уже известный и близкий всем текст обо всём скажет сам. Собственные эмоции они выражают прежде всего голосом, мелодией, которую каждый стремится воспроизвести немного по-своему. А именно это стремление к индивидуально окрашенному пению надо сразу же выбить у них из головы. Разумеется, это прежде всего относится к литургическим песнопениям, на которых, как сказал профессор, особенно настаивают в епископской канцелярии. В тех приходах, где нет священника, в определённые часы должны исполняться литургические тексты, чтобы тем самым заменять мессу… Правда, Рафаэль в том или ином трактире иногда слышал и религиозные песни, однако они были совсем не похожи на литургическое пение, которое для простых людей является слишком трудным и чужим.
Он ворочался на скамейке, размышлял, рассматривая багрового уродца, вылезавшего из-за неплотно прикрытой печной заслонки. В то же время прислушивался к дыханию, часам и ветру… и к ночным птицам, которые стали подавать голоса с колокольни и из-под крыши.
Они подстерегали голубей… и казалось, что, сидя в засаде, птицы изливают друг другу свою боль.
Было жарко. Он обливался потом. То тут, то там непрестанно возникало чувство жжения. Напрасно он старался держать глаза закрытыми и ни о чём не думать, вызывать в памяти успокаивающие картины из прежних дней, которые прошли тихо и мирно. Дрожащий уродец на стене притягивал взгляд. Даже когда Рафаэль закрывал глаза, тот вырисовывался во тьме, и время от времени у него появлялись багровые глаза или такая же усмешка — как будто бы именно в темноте за веками он мог ожить и превратиться в нечто, связанное не только с печью. Может быть, это называют призраком, — подумал Рафаэль, — может быть, это и есть именно то, что однажды ночью приходит за своей добычей и никак не хочет быть жаром из печи или багровым уродливым пятном, мелькающим перед закрытыми глазами. Оно выходит из человека. И становится чем-то новым, другим. И ему показалось, что у каждого есть свой страх, как у профессора, так и у Эмимы, у декана, и даже у епископа. И каждый человек имеет собственный страх. Хотя им стремятся навязать один общий, так сказать, литургический… Если вот так, в темноте, зажмуриться, увидишь его. Правда, он чаще всего носит маску, так что в первую минуту его не узнаешь. А позже он начинает шастать на вольном воздухе, под открытым небом, как ему надо и как он хочет, пока, наконец, не останется в одиночестве, потерянный, никому не нужный.
Потом Рафаэлю стало казаться, что девчоночка не спит… Однако он не собирался об этом раздумывать. Профессор, который сам себе постелил на полу, храпел.
Наверное, в этом письме было бы лучше всего рассказать обо всём откровенно. Без утайки. Порядок, если это порядок, все должны соблюдать в равной мере. Ведь и он, Рафаэль, тоже мог бы завести какую-нибудь хорошенькую ученицу и, ни слова не говоря, поселить её в церковном доме…
Похоже, что из соседнего прихода они пришли пешком. По врбской долине, затемно, держась подальше от домов, чтобы их не заметили.
Ветер доносил крики сов. «Может, зовут друг друга, — подумал Рафаэль и снова, немного по-другому, взбил подушку… — Может, грозят друг другу. Или ищут себе пару. А может, что-то само по себе просится из них на волю и не даёт им молчать…»
Собственно говоря, Рафаэль предпочел бы ни о чём не думать. В голове копилась боль. Под мокрой от пота рубахой то тут, то там, особенно на спине, возникало чувство жжения. Ему было жалко, что и он не постелил себе на полу. Нужно было переставить стулья и стол, тот самый казенный письменный стол, на котором по-прежнему лежали бумаги и папки бывшего священника, просто придвинуть их ближе к шкафу. Тогда у него было бы достаточно места. По крайней мере, он бы всё-таки заснул. Но сейчас никак нельзя было затеять возню со стульями и столом — и единственным оставшимся утешением была для него мысль: ночь, даже зимняя, в конце концов когда-нибудь всё-таки кончается…
На следующий день он соорудил себе кровать в кухне. Понадобилось разобрать давно подгнивший и неиспользуемый шкаф и убрать весь хлам и старьё, скопившиеся на полках и по углам. Множество, скорее всего, никогда не мытых бутылок и точно такие же заплесневевшие, покрытые паутиной глиняные горшки грудами валялись на полу… Он уже довольно давно собирался отнести их в подвал. Но всё время откладывал это, поскольку до сих пор не пользовался в кухне ничем, кроме старой плиты, которая, к счастью, до сих пор хорошо грела, да и тяга у неё была неплохая.
Занимаясь уборкой, он между делом приготовил обед…
Правда, профессор, неповоротливый и неловкий, напрашивался в помощники, но никакой большой пользы от этого не было.
Эмима разбирала партитуру…
После обеда они осмотрели орган, и старика это явно удручило.
С постелью вышло легче, чем Рафаэлю показалось вначале: наверху он нашёл несколько разобранных, поломанных и засыпанных штукатуркой кроватей, из которых выбрал и починил одну, наиболее подходящую. Вот только стоящего матраса найти не удалось: те, что валялись наверху, почти совсем разлезлись от влаги и плесени. Однако с помощью одеял и какой-то старой, скорее всего, сшитой из собачьих шкур, шубы, которая была в приличном состоянии и которую он нашёл в одном из шкафов на чердаке, удалось соорудить довольно удобный тюфяк. Всё это он подсушил, вытряхнул и покрыл сверху всё ещё красивым бархатным покрывалом цвета красного вина, которое, наверное, когда-то употребляли в церкви. Об одеяле и подушке беспокоиться не пришлось, они остались от бывшего священника.
На ужин, перед вечерним благовестом, ели свиное сало, лук и оладьи… После этого они со стариком принялись обсуждать планы относительно хора, который нужно было собрать и хотя бы что-то разучить с ним до Рождества. Ведь именно этого от них требовали… мол, празднование Рождества обязательно должно состояться.
Они и проповедь по этому поводу пришлют, по крайней мере обещают — и Рафаэль в силу какой-то глупой, но всё ещё имеющейся предупредительности по отношению к профессору всё-таки согласился, что прочтёт её перед алтарем в рождественский сочельник.
Когда Эмима легла, профессор, приложив палец к губам, потребовал говорить потише, что в очередной раз возмутило Рафаэля, но в этом случае он предпочёл промолчать и без возражений согласился продолжить разговор в кухне — вполголоса, почти шёпотом.
— Прежде всего, нужно найти костяк, знаете, у каждого хора есть костяк, на котором всё держится и на котором строится всё здание, — пламенно, хотя и шёпотом, вещал профессор, — и вы, скорее всего, знаете таких людей, вы уже давно здесь, не так ли… и знаете людей.
— Как сказать, — безвольно кивнул головой Рафаэль, — я здесь с осени, мало с кем знаком… Ну да, знаю Грефлина, но…
— Ну, а этот Грефлин знает других, не так ли? Вот видите, с чего-то надо начать.
— Грефлин арендует церковные земли… Взамен даёт дрова и продукты, — бормотал Рафаэль, стараясь сдержать возмущение. — А в остальном церковь его не интересует. Да и других тоже.
— Я представляю, что ситуация далека от идеальной, скорее, всё наоборот, — чесал подбородок старик, — но знаете, господин Рафаэль, — при этих словах он выпрямился и почти официально повысил голос, так что Рафаэль, неприятно удивлённый, предпочёл отвести глаза, — за это дело мы возьмёмся всерьёз.
Рафаэлю очень хотелось в ответ состроить дерзкую и насмешливую гримасу, но вместо этого он в замешательстве нагнулся над столом и пробормотал, что, разумеется, согласен с этим. Он почувствовал, что в профессоре начали пробуждаться рвение — скорее всего, привычное — и самонадеянность, характерные для него в тех делах, в которых он, несомненно, был знатоком, и Рафаэль подумал, что этому надо своевременно, ещё до того, как старик разойдется, дать отпор. И всё-таки Рафаэль почему-то не нашёл в себе храбрости, да и вряд ли было разумно вот так сразу… Позже он, если понадобится, — по поводу Эмимы и чего другого — выскажет своё мнение профессору.
Поэтому Рафаэль решил, что в данный момент лучше сдерживаться и скрытничать. А уже в дальнейшем он при случае покажет зубы…
— Хор — это не шутка, скажу я вам… хор — это люди, — чуть более миролюбиво и уважительно втолковывал ему профессор, — человек в хоре — это не только голос и горло, но и душа, поверьте, и эти души нужно согласовать между собой и настроить на общий лад. Разумеется, я знаю, что каждый человек стремится выразить себя. Именно его душа к этому стремится. Как моя, так и ваша… И если этой душе предоставить такую возможность, разумеется, если сделать это соответствующим образом, тогда душа запоёт. Будет петь сама для себя. И будет петь в хоре. Поэтому, скажу я вам, не надо быть слишком малодушным…
— Я не верю в то, что вы найдёте здесь таланты, — поморщившись, ответил Рафаэль.
— Как это не найду, — не желал согласиться старик. — Необыкновенных, конечно, не открою, — решил слегка подправить своё утверждение старик, — такие дарования — исключительная редкость. Но ведь здесь они нам и не нужны. Они бы нам мешали. Однако всюду можно найти людей, у которых есть слух и которые любят петь…
— Да слышал я их там, в трактире, — нахмурился Рафаэль и глубоко вздохнул, давая понять, что ему надоели эти объяснения и что после всего того, чем он сегодня занимался, он имеет право быть усталым. Сказывалась бессонная ночь и в придачу к ней перетаскивание всякого хлама и уборка, поэтому ему очень хотелось прервать разглагольствования профессора.
Однако тот, охваченный пробудившимся рвением, явно не собирался обращать на это внимание…
— Вот видите, как раз об этом я и говорил. Люди поют. С этим не поспоришь. Нужно только пробудить интерес к хору. Использовать хитрость, если не получается иначе… А вы прямо завтра пойдете в трактир, о котором говорили, и так, ненавязчиво, как будто речь идёт о вашем личном удовольствии и восхищении их пением, привлечёте внимание поющих. А поскольку я не сомневаюсь, что вы тоже поёте, они с радостью пригласят вас к себе в компанию. Дадите им денег на литр вина, и дело пойдёт. Но — слушайте меня внимательно — про хор вы и не упоминайте. С этим нужно осторожно…
Рафаэль намеренно, как можно шире, зевнул и, поскольку сидел на кровати, развалился на ней, прислонившись плечами и головой к стенке… Он и глаза потер, но старик не обращал на это никакого внимания и дальше рассуждал о людях, которые составят костяк хора: они должны быть общительными и в то же время уважаемыми, однако не слишком уважаемыми, ибо это отталкивает от них большинство, и, само собой разумеется, нужно отобрать из них тех, кто при всём этом обладает к тому же голосом и слухом. «И к Грефлину, — заметил он, — было бы, конечно, хорошо зайти», — Рафаэль не мог сказать, поёт этот Грефлин или нет. — «Это нужно узнать, чтобы составить план дальнейших действий. Во всяком случае, надо сознавать, что в каждом кандидате особенно важно обратить внимание на дух, который нужно поднять и склонить на свою сторону. И дух, если его правильно увлечь и предложить то, что ему нужно, наверняка отзовётся…» После этого мысли Рафаэля принялись блуждать где-то далеко. Снаружи снова закричали совы. А внизу, под их криками, расстилались огромные, заколдованные пространства, безлюдные и бездорожные… Правда, он кивал профессору, особенно тогда, когда тот толковал о созвучиях и полифонии в литургической гимнике и одноголосных ударениях в шагах, но Рафаэль мало что в этом понимал, как и в циклической тонике, которая, само собой разумеется, стремится к согласованию с основным, хотя и малозаметным для слуха, ассонансом астральных структур.
— Всё-таки, — Рафаэль без особого интереса вернулся к разговору, — с этими людьми надо говорить на их языке…
— Конечно, конечно, — нетерпеливо прервал профессор, — однако…
— Я хочу сказать, к ним надо прислушиваться, — не сдавался Рафаэль.
— Прошу вас, ну!.. — старик сделал такую гримасу, как будто унюхал какое-то зловоние, и смерил Рафаэля надменным взглядом. Он даже сделал многозначительную паузу, которую Рафаэль, вопреки гневу, охватившему его при этих словах, не решился прервать. Он только вздохнул — выразив этим своё несогласие — и поменял позу; уже в следующий миг он презирал себя за лицемерие. Между тем профессор продолжал рассуждения, и его явно не интересовали ни обида Рафаэля, ни его, возможно, справедливые профессиональные замечания, которые тот впоследствии упрямо держал при себе, лишь иногда намекая на них с помощью зевков и нетерпеливого перемещения по кровати.
Там, внизу, простирались заснеженные дали, пустынные и немые, словно одержимые злом бездорожья, пустынные вырубки, глубокие снежные заносы и весь этот проклятый путь в никуда.
Уже на следующий вечер — так сказать, по долгу службы — Рафаэль должен был отправиться в трактир «У Аги». Ему совсем не хотелось идти туда. Трактир находился далеко, и лесная тропинка с церковного холма шла через узкое и малопривлекательное тёмное ущелье. При таком морозе и сугробах он бы даже пса вниз не погнал!
Снегопад всё ещё продолжался. Прерывистый резкий северный ветер завывал, взметал в воздух рыхлый снег и гнал его по голому гребню, округлой плешью возвышающемуся над поросшими лесом склонами. И колокольня на этот раз, вот так, снизу, если смотреть со склона наверх, показалась ему рогом на этой плеши…
Он отправился в путь вскоре после обеда. Густые клубы снежинок воронкообразно кружили над долиной. На дороге в ущелье снег был глубже, чем на склонах, — Рафаэль проваливался почти по пояс, длинный белый тулуп, скорее всего, оставшийся в церковном доме от бывшего священника, был при этом дополнительной, малоприятной помехой.
Кроме этого, он воспользовался и меховой шапкой священника, и кожаными сапогами, найденными в шкафу. Сейчас это, особенно сапоги и шапка, пришлось очень кстати.
Время от времени то тут, то там с ветвей падал снег, а из рощи густо растущих дубов расползалась по округе мгла.
Сапоги ему намазала Эмима…
— Давайте я вам помогу, — сказала она, когда он, приготовив тряпку и жир, собирался намазать сапоги, и после этих слов неожиданно присела перед ним на корточки и начала соскребать с обувки плесень. Профессору это явно не понравилось, тем не менее, он повернулся к окну, не вымолвив ни слова.
Под рыхлым снегом иногда попадалась ледяная корка. Поэтому он двигался осторожно, не торопясь, особенно по крутому склону над ущельем, когда приходилось хвататься за стволы и ветви деревьев, что вызывало дополнительную задержку.
За густыми зарослями молчали скрытые, невидимые овраги… и время от времени у него появлялось неясное, откуда-то издали выплывшее ощущение, что в этом сумеречном спокойствии дубов таится какая-то особая привлекательность, которая иногда охватывает одинокого путника и издали безгласно зовёт к себе, в себя, в свою бездонную глубину мира и покоя, который никогда не кончается и который никто никогда больше не нарушит. «Может быть, в этом виновата изложенная Михником теория ассонанса астральных структур, призывающих дух», — подумал он и торопливо обогнул одинокое, заснеженное изваяние Марии с ножом в груди. Из склона за ним, несмотря на снег и холод, бежал живой родник, а от источника и из-под него поднимался лёгкий пар… Даже в глазницы на лице Марии — он заметил это так, мимоходом, боковым зрением — набился снег, что добавляло полным скорби и боли глазам особое, почти пугающее выражение. Будто бы она сердито смотрела на полосу земли перед собой и ущелье за ней. И у ворон, которые стаями или поодиночке, неподвижные, промерзшие, сидели на нижних ветвях деревьев, стоявших вдоль дороги, был точно такой же взгляд. И Рафаэль чувствовал, что все они обладают каким-то общим знанием. Что ни одной птице не надо смотреть на других, дабы понять, что к чему. Они не боялись. Как будто всё были одинаково настроены на один и тот же лад и как будто все принадлежали этой сумеречной тишине. «Если вспомнить сказанное Михником, — подумал он, — то, так или иначе, это свидетельство ограниченности человеческого ума и слуха».
Кто знает?..
В любом случае Грефлин, который среди прочего арендует и этот приходской лес, должен заботиться о дороге к церкви, — Рафаэль решил, как можно скорее обратить на это его внимание — ведь без дороги ничего предпринять невозможно.
Будет очень трудно убедить кого-нибудь из жителей Врбье пробираться по такой дороге на спевки, скорее всего, они даже в рождественский вечер не придут в церковь.
Потягивая жганье из бутылки, которую, отправляясь в дорогу, Рафаэль тайком сунул в карман, он решил, что сам попробует договориться с Грефлином — может, тот согласится; с этим, безусловно, не терпящим отлагательства делом вряд ли стоит обращаться к декану.
Потом Рафаэлю показалось, так, на ходу, что где-то время от времени раздаётся звон. Очень далеко, совсем внизу, на равнине, вполне возможно, что на болоте. Однако, когда он остановился и, затаив дыхание, ещё раз внимательно прислушался, он услышал только тихий шелест снежинок, который мягкой пеленой со всех сторон обволакивал глубокую тишину.
Даже собаки не лаяли внизу, в Врбье или где-либо в другом месте… Даже если на деревья или склон горы налетал ветер, вокруг всё равно господствовала тишина, а когда он вновь решительно шагнул в снег, тишина осталась по-прежнему властной, неподвижной, точь-в-точь такой же — как издали, так и вблизи.
Внизу, на равнине, снега было больше. И ветер на чистополье задувал гораздо сильнее. Рафаэль ссутулился, поднял воротник и ускорил шаг.