07.00
— Николай Иванович?
— Давай, сынок — поднимайся. Пойдём на исправительные работы.
— Бывай, — говорю я чуваку, но тот в ответ только сонно поскрипывает.
Значит, так, — Николай Иванович ведёт меня ободранными коридорами, выводит через боковые двери, я вижу, что мы попали в коридоры паспортного стола, он тоже находится в одном помещении с ровд, тут ещё совсем никого нет, никаких тебе посетителей, только две уборщицы моют коридор с двух сторон и смотрят на меня осуждающе, каждая по-своему, конечно, но осуждающе, Николай Иванович открывает ещё какие-то двери и заводит меня в большую комнату, где стоит старый холодильник и газовая плита, пол залит извёсткой, похоже тут делают ремонт, может, именно это и есть газовая камера, — думаю я, — а народ они травят, очевидно, при помощи газовой плиты.
— Значит, так, сынок, — деловито говорит Николай Иванович, — значит так.
Сейчас, — думаю, — он предложит мне засунуть голову в духовку и открутит краны.
— Я решил не звонить твоему декану. Зачем тебе эти неприятности, правильно?
— Но чтобы больше такого не было, ясно?
— Ясно.
— Значит, так, — произносит Николай Иванович, — вот твой паспорт, вот твой ремень.
— А шнурки?
— Вот, блядь, забыл. Ну, всё равно — возвращаться. Значит, так, — он, похоже, сам не знает, что ему нужно. — Видишь лампочку?
— Вижу.
— Она разбита — видишь?
Я смотрю вверх. И вправду — разбита.
— Вижу, — говорю.
— Вот, давай — выкрути её. А то я туда не вылезу. Годы МОИ уже не те.
— Выкрутить? — переспрашиваю.
— Выкрути.
— И всё?
— И всё.
— И можно идти домой?
— Ну, нет, — произносит Николай Иванович. — До вечера пересидишь, чтобы никто ничего, а там — пиздуй куда хочешь.
— До вечера?
— До вечера, — произносит Николай Иванович. — Давай, лезь.
Он подставляет мне раздолбанную раскладную лестницу, залитую известью и краской, и отходит в сторону. Похоже, боится, как бы я на него не упал. Я нерешительно топчусь, но решаю лезть, всё-таки этот Николай Иванович не такой уж и говнюк, говнюк, конечно, но не такой уж, паспорт мне по крайней мере отдал, хотя шнурки и заныкал. Я лезу наверх и рассматриваю вблизи лампочку, она не просто разбита, это какая-то неприкаянная лампочка, тоже вся в извёстке и краске, не знаю уж, кто у них тут ремонтом занимается, но к электрике он, похоже, относится с ненавистью.
— Ну, что там? — спрашивает снизу Николай Иванович.
— Порядок, — говорю.
— Какой порядок? — кричит Николай Иванович. — Ты давай, пидарас мелкий, выкручивай её. Мне тут некогда с тобой трепаться.
И тут где-то в глубине помещения, за стеной, звучит выстрел, потом ещё, потом очередь из калаша, настоящая тебе перестрелка, я едва не сваливаюсь со своей лестницы, ну, думаю, да, Николай Иванович тоже, очевидно, стрёмается, выхватывает Макарова и исчезает в глубинах паспортного стола. А я остаюсь на раскладной лестнице. Выстрелы стихли. Что ж это такое? — думаю я, пробую дальше открутить лампочку, и вдруг меня бьёт током, я снова едва не сваливаюсь на пол, ебал я ваше ровд, — говорю, — с паспортным столом включительно, спускаюсь с лестницы и выхожу из комнаты. Слева начинается свежевымытый коридор, справа какие-то двери. Я поворачиваю ручку. Двери открываются. За ними находится двор паспортного стола, возле дверей стоит белая волга, и всё, больше никого, никаких посетителей, никаких паспортисток, никаких вышек с пулемётчиками и колючей проволокой. Я выхожу и останавливаюсь возле дверей. В принципе, — думаю, — они могут стрелять и без предупреждения. За дверью снова звучит выстрел. Я иду к воротам, открываю калитку и еду домой.
08.30
На конечной 38-го стоит Вася Коммунист, стоит возле киосков и придерживает руками джинсы. Привет, говорю, что с тобой? Да, — произносит Вася, от поезда отстал. Где твои шнурки? А, — говорю, — потерял. Ясно, — говорит Вася, — выпьем? Ага, — говорю, — только я без бабок. Николай Иванович всё забрал. Какой Николай Иванович? — спрашивает Вася. Плоских, — говорю. Какой-какой? Плоских. Ясно, — говорит Вася, — ну пошли, у меня есть. Чем от тебя пахнет? — спрашивает он снова. — Неужели коньяком? Клопами, — говорю. Какими клопами? Долго рассказывать, — говорю. Ясно, — произносит Вася.
Как твой бизнес? — спрашиваю я, когда мы уже взяли. А, — говорит Вася, — никак. Решил подвязать. Что так? — спрашиваю. Да ты понимаешь, — произносит Вася, — в этой стране честно заниматься бизнесом невозможно. Ещё и бакс блядский скачет. Ясно, — говорю.
08.47
Дома мы находим нашего друга Собаку Павлова. Привет, говорит Собака, будто так и надо, — вы что — побухать принесли? Побухать, Собака, — говорит Вася, — побухать. А что именно? — принюхивается он, — неужели коньяк? Хуяк, — говорю я ему, — а ты где был? На футболе, — говорит Собака, — вчера целый вечер там проторчали, и хоть бы какая радость. Ну, и мы уже никуда не выходим, всё-таки давно не виделись, есть о чём поговорить, что уж там.
— Собака, — спрашиваю я, — а как хоть сыграли?
— Кто сыграл? — не понимает Собака.
Часть первая
Чьей смерти ты хочешь прежде всего
09.15
Эта лиричная история начинается с того, что перед нашей дверью появляется чувак в синем плаще, с пластиковым кейсом, и долго крутит в руках бумажку, смотрит, верный ли адрес, туда ли он попал, никто ли его не намахал, короче — понурый, ни во что не верящий чувак, ещё кейс этот, вообще — не знаю, откуда такие люди берутся,и куда их потом списывают. Наконец, он решается, стучит в дверь, заходит и видит всех нас — меня, Васю Коммуниста и нашего друга — Собаку, от нас пахнет утренним бухлом и вечерней блевотой, утро трудового дня, одним словом, чувак снова начинает крутить в руках бумажку, ты кто? — спрашивает Собака, он больше всего из нас троих пугается, поскольку после вчерашнего прощания славянки, то бишь после того, как он рыбиной выскользнул из неумелых рук Вовы и Володи, именно не его коротко стриженную голову должны были посыпаться неприятности, вот он и думает, вдруг это за ним, кто-то из редакции, скажем киллер, кто их знает, кто там у этих пидарасов в штате есть, газета богатая, могли в принципе взять на почасовую оплату наёмного убийцу из бывших интеллигентов, скажем, он там ещё вчера работал инженером в институте, а тут дефолт и безработица и большая страна развалилась на куски, вот он и пошёл в киллеры грачевать, Собаку стремает, это уж точно, и в комнате повисает молчание.
— Меня зовут Роберт. Дядя Роберт, — произносит чувак, пряча наконец бумажку. — А где Саша?
— Какая Саша? — спрашиваю я. Может я что-то пропустил и у нас тут успела завестись какая-то Саша. Тогда это наш общий киллер.
— Ну, Саша, он же с вами должен жить. Это же, — говорит он, снова достаёт свою бумажку и начинает его нервно крутить.
Он? — думаю я, — она что — гермафродит, эта Саша?
— Ну, Саша, — умоляюще, говорит дядя Роберт. — Он же этот адрес дома оставил, сказал, что тут живёт. И про вас рассказывал, ну, описывал вас, я вас такими и представлял себе, — говорит он и дружелюбно улыбается.
Такими? — думаю я. — Это какими же? Обрыганными?
— А, — первым догадывается Собака. — Это он про Карбюратора говорит, про Сашу.
— А, ну точно, — все как-то внезапно попускаются, оказывается, что никакой Саши тут всё-таки не было, а это уже хорошо. И этот ёбаный дядя Роберт, похоже, таки не киллер, хотя и чего-то хорошего сказать про него тоже нельзя. Он нам и дальше дружелюбно улыбается, Собака тоже начинает проявлять к нему интерес, собственно не так к нему, как к его пластиковому кейсу, очевидно, — думает Собака, — если этот ёбаный дядя Роберт приехал к Карбюратору, — так он думает, — то, наверное, он привёз ему что-то вкусное и питательное, не коленвалы же он ему привёз, наверное, всё-таки что-то вкусное и питательное, там, — думает Собака, — одеколоны или марихуану, с утра лучше всё-таки одеколоны, только не коленвалы, короче, мы все сейчас не слишком хорошо понимаем, кто это такой и о чём он с нами говорит. А он говорит:
— Так это вы — друзья Саши?
— Мы, — говорит Собака, не сводя с кейса похмельных глаз. — Мы друзья.
— А что это вы тут, — спрашивает дядя Роберт, пытаясь войти к нам в доверие, — коньяк с утра пьёте?
Мне он после этого почему-то сразу перестал нравиться. Стоит какой-то притырок с кейсом, пиздит тут.
— Да это они, — показывает Собака на нас. — Вы проходите, садитесь. Может, чаю?
Чай Собака последний раз пил года два назад, ещё в школе. А тут, глянь, растрынделся.
— А где Саша? — взволнованно спрашивает чувак.
И тут все в самом деле думают — а где Саша? как-то так сложилось, что в последние несколько дней нём все забыли, я так точно, как-то так произошло, что у каждого своя запара, свои проблемы, ну, знаете, как это бывает — закрутился по делам, а потом вдруг оказывается, что не знаешь даже, где твои друзья поисчезали.
— Может, на занятиях, — говорю неуверенно.
— Нет, я там уже был, — произносит дядя Роберт. — Мне сказали, что у вас занятий уже неделю как нет.
— Серьёзно? — спрашиваю.
— Да. Посоветовали тут поискать, у вас.
— Ну, это правильно, — говорит Вася, чтобы как-то его успокоить. — Правильно. Где же его ещё искать.
— Собака, — спрашиваю я, — а на футболе его с вами не было?
— Нет, — произносит Собака. — Хотя, в принципе, — он обращается непосредственно к дяде Роберту, — я там сознание потерял, поэтому наверняка не помню, может, и был.
— А что произошло?
— У Саши беда, — произносит дядя Роберт и садится при входе на свой кейс. Я ещё думаю, что он на самом деле у него пустой и он его вместо стульчика носит.
— Что за беда? — спрашиваю.
— С отцом.
— Так у него же нет отца, — говорю я. — У него же отчим.
— Он ему был как отец, — говорит дядя Роберт.
— Да ну, — вдруг говорит Собака, —отец и отчим — это совсем разные вещи. Хотя, — добавляет, — в принципе один хуй.
— Подожди, — говорю я Собаке. — А почему — был?
— Он погиб, — произносит дядя Роберт. — Позавчера.
— Как погиб?
— Застрелился.
— Как?
— У него ружьё было.
Про ружьё Карбюратор рассказывал. Он вообще о своих родителях говорить не любил, но что-то где-то всё-таки рассказывал, там у него как-то всё замороченно выходило, отец его их оставил, когда он ещё совсем мелким был, потом появился этот чувак, с ружьём, Карбюратор говорил, что он просто конченный, что он постоянно бухает, ходит и отстреливает вокруг их дома всё живое, время от времени его забирают, но потом отпускают на волю, вместе с ружьём, какой-то у них там совсем дикий Запад выходил, если послушать Карбюратора. Ещё он рассказывал, что у его отчима не было одной ноги, не от рождения, конечно, не то, чтобы он был каким-то патологическим выродком, ему её просто однажды отрезали, это ещё был совок, но для отчима уже началась его персональная гражданская война, с которой он и вернулся на протезе. Эту историю Карбюратор рассказывать любил, он смаковал детали, изображал всё это в ролях, одним словом — история ему нравилась. Как я уже сказал, отчим всё время таскался с ружьём, хорошим коллекционным, если верить Карбюратору, ружьём, их там вроде как была целая компания безумных охотников за скальпами, лицензий у половины из них не было, но кто-то из них работал в районной прокуратуре, поэтому они могли хоть на броневиках гонять, никакое гаи их бы не остановило, охотились они круглый год, с сезонами не считались, просто набухивались, брали ментовский бобик и гнали в степь, в сторону российской границы, а поскольку, повторюсь, совок ещё держался своей кучи, то границы никакой и не было, они просто гнали, сколько им хватало бензина, а потом, заглохнув где-то посреди яровых там или озимых, как могли добирались домой, вместо трофеев таская на плечах друг друга. Мне эта история тоже нравилась, я не понимал в принципе Карбюратора, у тебя, говорил я ему, такой прикольный отчим-ебанат, что ты на него гонишь, лучше бы съездил с ним, привёз бы шкуру какого-нибудь мамонта, я себе мог представить такую поездку, это они так могли гнать в принципе до самого Каспия, как краснокожие в прериях, истребляя по дороге всю окружающую фауну, а уже выехав к Каспию, набить там целую гору верблюдов, или кто там на том Каспие водится, и назад, прикольно; но Карбюратор таких вещей не любил, а может — любил, только не подавал вида. И вот однажды, во время очередного бухалова, их пьяная компания выехала в поля, и где-то там они заглохли, и вынужденно переночевали. А утром на них наткнулись комбайны, поскольку была жатва, не сезон, опять-таки, и застряли они где-то просто в покосах. Комбайны ехали, растянувшись на несколько сотен метров, и вдруг перед ними появились краснокожие, вернее — краснорожие чуваки с ружьями. По крайней мере я так себе именно так представляю. Ближний комбайн, который шёл просто на них начал поворачивать и тут у него забилась косилка, поэтому комбайн остановился, оттуда вылез чувак, и боязливо обзывая охотников, начал лезть ногою просто в пасть своего сатанинского агрегата, пытаясь пробить тромб, что образовался; Карбюратор нам потом на схеме показывал, на схеме, по крайней мере, это выглядело страшно, я уже не говорю про технику безопасности. Ну, да кто же ради этого будет глушить комбайн, всё-таки битва за урожай, всякая такая фигня, что тут говорить. И вот охотники, всё ещё чувствовали себя на охоте, вдруг решили помочь комбайнёру, не знаю, может, у них там совесть откликнулась, хотя вряд ли, наверное, им просто было по приколу справиться с таким монстром, как сельскохозяйственный комбайн «Нива»; «Нива», «Нива», — кричал Карбюратор, ему во всей этой истории, очевидно, нравилось большое количество техники, и этот его кумарной отчим тоже полез своей ногой и даже пробил тромб, и косилка закрутила своими металлическими зубами, заглатывая в свою пасть очередную порцию народного урожая, с правой ногой отчима включительно, чувака успели выдернуть назад, но уже без ноги, хотя могло быть значительно хуже. А так просто откусило по яйца, во всяком случае, так говорил Карбюратор. Я себе пытался представить, что было потом — хорошо, думал я, он уже был без ноги, его, скорее всего, повезли в больницу, хотя, как они оттуда выбирались? На комбайнах или что? Ну, да ладно. А нога? Это же доброе сельскохозяйственное нутро комбайна, как я его себе представляю, уже было набито несколькими сотнями килограммов золотистого зерна, перемешанного с хрящами и жилами отчима, плюс неорганические вещества, ну там, военный башмак, хэбэшная штанина, короче — куча сырья, интересно, что хлеборобы с этим всем добром делали, сто пудов же не высыпали, наверное же, сдали государству, это уж точно, знаю я этих подлых хлеборобов, они бы и говно собственное сдавали, если бы его кто-то принимал, и я дальше себе представлял эту выпечку и этот хлеб, короче, кровавые фантазии простого парня, знаете, как оно бывает. И вот чувак дальше жил себе, теперь уже с одной ногой, но ему, как я понял, было вполне достаточно, по крайней мере он и дальше бухал и отстреливал всё, что двигалось, просто монстр какой-то.
— Как можно застрелиться из ружья? — подаёт голос Собака. — Там же ствол длинный, на себя не направишь.
— Ну, а если рикошет? — спрашивает Вася.
— Ну да, — говорю, — он что — сначала стрелял, а потом кидался ловить пулю, или что?
— Нет, — произносит дядя Роберт. — Он ногой на курок нажал.
— У него же одной ноги не было, правда? — спрашиваю.
— Да, правой, — произносит дядя. — Он левой нажал.
— Он что — левша? — спрашивает Собака.
— Собака, — призываем мы его к совести.
— Представляете? — говорит дядя Роберт. — Его нашли, так сначала даже опознать не могли — ему же полголовы снесло. По носку узнали.
— У вас там, наверное, много одноногих охотников? — спрашиваю я, но дядя Роберт даже не обижается.
— Так где он теперь? — спрашивает Вася.
— В морге. Послезавтра похороны.
— Послезавтра?
— Да, после обеда. Они ему попробуют ещё черепушку собрать, понимаете?
— А если не соберут? — говорю.
— Не знаю, сожгут, наверное. Нужно Сашу найти, чтобы он приехал. Я уже на занятиях был, но они сказали, чтобы я тут искал.
— Тут его нет, — говорит Вася.
— А где он может быть? — спрашивает дядя Роберт.
— Ну оставайтесь, — говорю я, — подождите.
— Не могу. Меня дома ждут. Сестре нужно с похоронами помочь, потом в морг съездить, они же ему голову попробуют собрать, нужно, чтобы похоже было..
— У них что, — спрашивает Вася, — много вариантов?
— Слушайте, парни, — дядя Роберт встаёт с кейса и подходит ко мне, — найдите его. Сестра очень просила, чтобы он был. Они там не очень ладили, но его уже нет, понимаете? Это же такое. А время у вас ещё есть, до послезавтра. Найдите. Я вам тут привёз — он открывает кейс и достаёт оттуда три бутылки коньяка.
— Не надо, — говорю я.
— Да, правда — не надо, — говорит Собака и забирает коньяк.
— Найдите его, — говорит дядя Роберт и как-то согнувшись и даже не сказав до свидания выходит в коридор. Не знаю, может, он любил покойного, кто их разберёт, этих краснокожих.
Дядя Роберт — произношу я, — дядя Роберт. Какое странное имя — Роберт. Похоже на название какого-то журнала для геев.
11.15
— Ну, что скажешь?
— Не знаю. Стрёмно.
— Что стрёмно?
— Ну, этот дядя Роберт. Киллер какой-то.
— По-моему, он пидар.
— Думаешь?
— Точно пидар. Ты видел его кейс?
— Да…
— Что делать будем?
— Не знаю.
— Может, поищем Карбюратора?
— Где ты его найдёшь? На занятиях его нет. Я не знаю, где он ещё бывает.
— А у него, кроме нас, знакомые есть?
— Понятия не имею.
— Да…
— Ещё дядя этот. Пидар.
— Точно.
— Карбюратор расстроится.
— Думаешь?
— Точно расстроится. Всё-таки отец.
— Отчим.
— Один хуй.
— Карбюратор его не любил.
— Ну всё равно — семья. Такие вещи, знаешь, они на самом деле вставляют.
— Да ничего они не вставляют, — говорю я. — Я, конечно, ничего против не имею — там семья, родители, всё нормально, я к этому нормально отношусь. Просто это на самом деле не так уже и важно, как кажется, это такая фишка, что все только говорят — семья, семья, а на самом деле всем по хую, собираются только на похоронах и поминках, и всё. Понимаешь?
— Ну, нет, — говорит Вася. — Я не согласен. Я своих родителей люблю.
— Ты их когда в последний раз видел?
— Какая разница? — произносит Вася. — Мне их не нужно видеть, чтобы любить.
— Слушай, — вдруг говорит ему Собака, — а ты можешь представить себя на похоронах у своих родителей?
— Ты что — ёбнулся? — обижается Вася. — Что ты несёшь?
— Да так, — произносит Собака, — ничего. А вот меня на похороны, наверное, и не пригласят, ну, в смысле, если они загнутся.
— А как ты себе это представляешь? — спрашиваю я. — Тебе что — нужно поздравительную телеграмму присылать: «Дорогой Собака Павлов, приезжай — на двух евреев стало меньше!»?
— Ну, я не об этом.
— А о чём?
— Не знаю, просто я думаю, если с ними что-то случится, всё равно свалят на меня, они привыкли всё валить на меня.
— Просто ты антисемит, — говорю я.
— Всё равно, — произносит Вася, — тут ты гонишь. По-своему это прикольно.
— Что, — говорю, — поминки?
— Нет, ну там родители, семья. Я вот разгребу тут всё и обязательно свалю домой. У меня мама в Черкассах.
— Понимаешь, — говорю я ему, я на самом деле ничего не имею против. Семья так семья, мама так мама. Понимаешь, мы когда-то с братом, ещё когда я в школу ходил, обчистили один дворец культуры, небольшой такой. Вынесли аппаратуру.
— Для чего?
— Не знаю, просто — пёрло нас, решили что-то обчистить. Вытащили несколько усилителей, примочки там разные, даже часть барабанной установки, прикинь.
— Ну, и что вы с ними делали?
— Продали. В другой дворец культуры. Там даже не спрашивали откуда это у нас, лохи. Мы в принципе дёшево продали, потому и спрашивать было без понта. Продали. А потом пошли в магазин и накупили дисков.
— Дисков?
— Да. Кучу винила, ещё у чувака, ну, который всё это продавал, под прилавком был фирменный «Депеш Мод», прикинь, у них тогда только вышел двойной лайфовый альбом. «101» называется. Ну, мы и выкинули на него кучу бабок.
— Серьёзно?
— Ну. А самое прикольное знаешь что?
— Что?
— Это было вообще единственное, что мы с братом купили ВМЕСТЕ.
11.35
Срань, что делать, я бы его и не искал. Для чего это ему нужно, и покойному — для чего это нужно, он ему и живому не сильно нужен был, а теперь — так и вообще, он теперь где-то по дороге в свою Валгаллу, ковыляет сквозь космический мрак на своей единственной ноге и лишь ангелы, стоя вдоль дороги, салютуют ему, беря под козырёк и оголяя оборванные в боях верхние конечности, покойный, бесспорно, должен попасть в рай для инвалидов, должно же быть там какое-то разделение, не запускают же их всех через одни ворота, хотя — откуда мне знать. В самом деле, откуда мне знать, может как раз худые и долговязые ангелы в эсэсовских шлемах со шмайссерами наперевес собирают и здоровых, и инвалидов перед огромными сияющими вратами, на какой шрифтом Родченка написано «Труд освобождает», собирают всех в кучу, кто пытается сбежать — того просто пристреливают и оттаскивают в соседние тучи, наконец выходит святой Пётр, такой Буратино с большим золотым ключом, открывает врата и ангелы начинает загонять туда массовку, заталкивают их и уже там, во внутреннем дворике долбанного рая, делят на колонны и ведут разными дорогами, каждая из которых, однако, непременно заканчивается большой газовой камерой.
А потому у чувака есть ещё двое суток, чтобы дойти до своей конечной и остановиться навеки в депо, сдав оружие ангелам и получив от них большой железный крест за героизм на восточном фронте. То, что он добровольно вывалил свои мозги на кухонный пол, ни о чём не свидетельствует — бывают в жизни такие моменты, когда наивысшей добродетелью и наибольшим моральным поступком есть освобождение окружающих от своего присутствия, такие вещи понимать надо.
Правда, есть один район, как раз за новым цирком, от реки и до самой железной дороги, квадратные километры непролазного частного сектора, сразу за которым начинаются заводы, так бы сказать — старые фабричные предместья, летом там вообще на улицах никого не встретишь, где они все деваются я не знаю, но можно часами бродить по песку и щебню и никого не встретить, я уже молчу, что там делается зимой. Я к чему веду — там живёт наш друг Чапай, он обитает в мастерской при заводе, который производит снаряжение для шахтёров, в смысле не отбойные молотки, а там разные лампы, фонари, ну и так далее — что там может понадобиться шахтёрам под настроение, Чапай говорит, что его дед строил этот завод, у них это вроде как традиция такая семейная, папа Чапая спился несколько лет назад и лечился где-то на дурке, Чапай время от времени ездил к нему, проведать, привозил свежее белье и прессу, передавал приветы от бригадира, такие вот вещи, они жили в одном из бараков как раз над речкой, но бараки начали сносить, а поскольку Чапай-отец ещё в восьмидесятых пропил все документы включительно с накладными на дедушкины георгиевские кресты и ордены трудового красного знамени, то переселять их никто никуда, конечно, не собирался, Чапай-джуниор, как сын полка, пошёл к директору тогда ещё нормального советского завода и попросился взять его в цех, типа по отцовской линии, династия там и так далее, Чапай на такие вещи вёлся, думаю, он уже и в дурке успел себе место забронировать, в одной палате с папой, такая бы вышла палата передовиков производства, к ним бы приходили на экскурсии пионерские дружины, слушали бы их депрессивно-маниакальные воспоминания и оставляли бы им на тумбочках свёртки с апельсинами, печеньем и денатуратом. Представители сильных профессий должны умирать красиво, это только разная интеллигентская поебень может захлёбываться в помоях и мучиться от геморроя, а настоящие мужчины, которые сжимают в своих десницах, что там они сжимают в своих десницах, вот, которые сжимают в десницах рычаги от основных механизмов этой жизни — они должны сгорать на производстве, героически падать на горячие полы литейных цехов, обрывая собственный рабочий стаж, умирать от белой горячки и перепоя, от разного там бытового травматизма, если белую горячку можно считать бытовым травматизмом.
Опять-таки, к чему я всё это говорю? Директор согласился взять его на работу, они что-то там исправили в его документах, поскольку Чапай школу ещё не закончил и делать этого не собирался, директор просто забрал его в цех и всё. Разрешил ему жить в одной из мастерских, собственно в в каптёрке, на промасленных робах,и сказал ни о чём не беспокоиться. Директор у них, типа, тоже был из династии, если можно себе представить династию красных директоров, хотя — почему бы и нет. Завод тем временем начал сдавать позиции на рынке производства шахтёрских аксессуаров, или как это назвать, ну, то есть там и рынка как такового не было, они считались единственным профильным предприятием в республике, завод разваливался, как и всё в стране, что можно было украсть — директор украл, что нельзя было — испортил, короче действовал согласно старым инструкциям по гражданской обороне и предвидя наступление коварного, хоть и невидимого, врага, станки, водопровод и радиорубку на всякий случай взорвал, не в прямом смысле, конечно, что-то там и дальше работало, несколько мастерских плюс автопарк как-то и дальше крутились, но общий энтузиазм исчез, и рабочие расползлись по частному сектору. А Чапай с директором остались. Впоследствии директор попустился и решил реанимировать хотя бы частично свое эксклюзивное детище, очевидно, призраки умерших красных директоров прилетали к нему по ночам и рахмахивали перед глазами шахтёрскими лампами, не давая старику спать, поэтому он снова начал делать бизнес, нашёл каких-то инвесторов, что-то они там таки запустили на рынок по новой, и хоть большая часть заводской территории и дальше лежала в говне и руинах, общее впечатление было такое, что завод работает. И собственно, я всё это говорю к тому, что Чапай и дальше жил в своей мастерской, отбил себе две комнатушки, работал автослесарем, шабашил налево и направо, директор его даже любил, ну, в смысле как специалиста. Ещё Чапай, поскольку времени у него было более чем достаточно, водился с панками на районе и имел настоящий самогонный аппарат, который он смонтировал по схемам из обломков какой-то оборонки, собранной им по цехах и мастерских, даже знак качества к нему прикрутил, вся эта дьявольская машина сияла никелем, медью и засекреченным авиационным дюралюминием, директор не имел ничего против, пусть, говорил он, пусть занимается, если значит душа лежит к технике, он, кажется, не совсем понимал, что именно там гонит по колбах Чапай, но блеск никелевых змеевиков его успокаивал, тем более, что за электричество Чапай платил сам, тут главное уметь считать трудовую копейку, там профсоюзы, самоокупаемость, государственные дотации, никогда этой хуйни не понимал. И вот, почему я об этом говорю — где-то через панков, которые покупали у Чапая свои наркомовские сто граммов, с ним познакомился Саша Карбюратор, Саша не был панком, более того — он панков не любил, он любил технику, ну, я говорил уже, кажется, об этом, и там как-то странно вышло — кто кого с кем познакомил, у кого-то там была двоюродная сестра, кто с кем переспал и кому потом за это сломали два ребра, но так вышло, что они познакомились — Саша и Чапай, и Саша иногда заходил к Чапаю в мастерскую, смотрел на блестящие и запотевшие от перегонки трубы змеевики, разбирал вместе с Чапаем схемы станков, пил из литровой кружки ещё не настоянную брагу, ну, одно слово — это было его, в смысле не брага, а вот всё это — станки, змеевики, тяжелая и машинная промышленность, Карбюратору этого не хватало, а у Чапая этого говна был целый завод плюс окрестности. Поэтому, если нашего Карбюратора и можно где-то сейчас найти, то разве что там — в заводских мастерских, вот что я думаю и излагаю всё это своим друзьям, да, действительно, не так уж и много мест, где нашего брата могут пустить, вот у Карбюратора одно такое место точно было, и мы медленно собираемся и уже выходим и вдруг уже на выходе наталкиваемся на Какао, Какао стоит перед подъездом, весь какой-то обмякший и опухший, видит нас, о, — говорит, — привет, вы куда? мы — говорит Вася, — по делам, потому вали спать. Можно я с вами? — спрашивает Какао, вытирая пот рукавом пиджака, мудак толстый, давай-давай, — говорит резко Вася, — спать, я не хочу спать, — просится и дальше Какао, — возьмите меня с собой, пошёл на хуй, — нервничает Вася, — тебя нам только не хватает. Ну, а куда вы хоть? — жалобно спрашивает Какао, Какао, — говорит ему Вася, — у нас дела, видишь? мы Карбюратора ищем, Карбюратора? правда? так послушайте, — кричит Какао, всё, — отрезает Вася, — спать, ну друзья, — растерянно говорит Какао, я же могу вам…, вали давай, спокойной ночи, и мы идём, а он остаётся, придурок толстый.
12.00
Зелень, которая налипает, влажная бумага, красные дома, мы как-то так не совсем удачно выехали, протащились почти через полгорода, заехали на площадь, так будто хотим найти нашего друга где-то на улице, наконец нас выталкивают из троллейбуса контролёры, и мы идём дальше пешком, переходим площадь, идём, рассматриваем афиши, рассматриваем рекламу, больше и рассматривать нечего, Собака тянет наплечник с бухлом, около булочной толкутся хипари конченные, сползлись, как крысы на свежий воздух, стоят, пьют что-то, с ними рядом какие-то известные лица, стоит Саша Чернецкий, ещё кто-то в кожанке с орденами и медалями, Сашу мы знаем, мы даже ходили с Собакой пару недель назад на его концерт в дк возле стадиона, нас там заломили охранники — кто-то рядом с нами бросил в зал петарду, они подумали что это мы, едва отмазались, вокруг Саши стоят хипари конченные, приятное утро приятного дня.
— Неформалов нужно расстреливать, — произносит Вася.
— Троцкий сказал? — спрашиваю.
— При чём здесь Троцкий. Смотри — стоят, суки.
— Ну и что?
— Не люблю, — произносит Вася и дальше идёт молча.
Через полчаса мы переходим через мост, находим заводской забор и через дыру в нём пролезаем на двор.
12.30
У Чапая мы были пару раз, он специально для друзей отметил свою мастерскую, так как их там несколько стоит почти одинаковых — полуразваленных ещё со времён первой русской революции 1905 года серых строений. На Чапаевском зелёной краской написано «социализм» и дорисовано несколько рахитичную звезду, похожую на медузу, ну имеется в виду цветом, Чапай, в принципе, типа Васи, тоже разбирается в диалектике, они уважают друг друга, это мы с Собакой тут чужие — я не люблю Маркса просто так, ну, а у Собаки к старику свои претензии, тут всё понятно.
Чапай нас сразу узнаёт, привет, — произносит, — заходите, пропускает нас в каптёрку, высовывает голову наружу, настороженно оглядывается вокруг и закрывает за собой дверь. Мы проходим внутрь. Чапай, как и водится среди пролетариев, на быт кладёт, комната у него почти пустая, посередине стоит упоминаемый уже мною аппарат и тревожно гудит, под аппаратом валяется пару колб, я, наконец, вспоминаю, как они выглядят, на подоконнике лежат книги, я беру одну — пятнадцатый том чего-то, чего именно я разобрать не могу, но явно что-то партийное, со штемпелем заводской библиотеки, серьёзный пацан этот Чапай, он старше нас на пару лет, ему уже за двадцать, к тому же трудовой стаж — это вам не просто так, он проходит за нами в комнату, садитесь, — говорит, в комнате несколько табуретов, как дела, — спрашивает? нормально, — произносит Вася, — вот Карбюратора ищем, давно его видел? давно, — отвечает Чапай, садится на табурет, закидывает ногу на ногу и закуривает беломор.
Чапай худой и сосредоточенный, на нас он внимания почти не обращает, сидит себе, нога на ногу, читает какую-то партийную пропаганду, на нём старая майка, кеды и спортивные штаны, к тому же, он носит очки, среди наших знакомых не так и много людей, которые носят очки, хотя, может, это он для понта, не знаю.
— А где он может быть, не знаешь? — спрашиваю я.
— Не знаю.
— Он тебе ничего не говорил?
— Не говорил.
— Хуёво, — говорю я. — У него отец погиб.
— Отчим, — поправляет меня Собака.
Чапай молчит.
— А он у тебя вещей своих не забывал? — спрашиваю я дальше.
— Не забывал.
Так можно говорить без конца, он мантрами какими-то говорит, начитался Энгельса и не воспринимает нормальной информации, эти новые коммунисты, у них свой замороченный дзен, так вот просто и въедешь, а въедешь — не выедешь, будешь пробуксовывать в глубокой разъёбанной колее марксизма-ленинизма, не понимая, что к чему.
— Что-то читаешь? — вдруг спрашивает у него Вася.
— Да так, — отвечает Чапай. — Подкинули тут пару книг. Перечитываю.
— Угу, — говорит Вася, всё-таки они единомышленники, мы тут пытаемся не мешать.
— Можно мы у тебя его подождём?
— Можно.
— У нас бухло есть.
— У меня тоже, — показывает Чапай на свой аппарат. — Только я не пью.
— Что так?
— Триппер.
— Правда? — Я кладу книгу назад на подоконник. — Где же это ты?
— Да прямо тут, на заводе, — спокойно отвечает Чапай.
— На заводе?
— Ага.
— Что — прямо в цеху?
— Ага.
— У вас же тут одни мужики.
— Ну.
— Кто же это тебя? — спрашиваю. — То есть, извини — кого это ты?
— Что — кого?
— Ну, — говорю, — ты знаешь от кого это у тебя?
— А, — произносит Чапай, — ни от кого. У меня бытовой триппер.
— Как бытовой?
— Так. Бытовой. Я же не трахаюсь вообще. Просто секонд грузили, вот и подхватил.
— Ясно, — говорю. — Вы, марксисты, просто как ангелы — не трахаетесь, не пьёте.
— Секонд грузите, — добавляет Собака.
— Слушайте, — говорит Чапай очевидно чтобы перевести тему, — а у вас бабки есть?
— А что? — настораживается Вася.
— Можем съездить к цыганам, взять драпа. Посидим, подождём вашего Карбюратора. А то так без понтов сидеть, я же не пью.
— Ну, — произносит Вася, — можно и съездить. Думаешь, он появится?
— Кто его знает, — говорит Чапай, — Может, появится, может, нет. Вам, кстати, шмотки не нужны? Там джинсы, кроссовки. Правда из секонда…
14.00
За такси соглашается платить Вася, он, похоже, вконец обломался делать бизнес на водяре, не такой он, очевидно, человек, не может делать деньги на святом, потому мы выходим за Чапаем — Чапай, Вася и я, Собаку оставляем возле аппарата, типа поддерживать костёр, чтобы он сторожил и время от времени подставлял под змеевик новую колбу, Чапай показал ему как, но строго приказал из колбы не пить, мол, негигиенично, ты бы молчал уже, — говорит ему Собака, — триппероносец хренов, они заводятся, но мы их растягиваем, вернее мы вытягиваем Чапая на улицу, а там он и сам попускается — так как триппер у него и вправду есть, что тут возразишь. В принципе в этом районе такси не водятся, тут водятся экскаваторы, да и то редко, потому мы пиздячим аж к цирку, возле цирка пусто, сквозь серые плиты прорастает трава, хорошее лето задаётся, ещё бы Карбюратора на поминки отправить — вообще было бы здорово, Чапай ловит машину, водители стремаются его синих спортивных штанов, никто не останавливается, наконец он таки останавливает что-то там, и мы запихиваемся внутрь и едем к цыганам, объезжая радужные лужи.
14.40
Цыгане живут на другом конце города, за другой речкой, у них там целое поселение, харьковские цыгане по-своему воплотили в жизнь давнюю цыганскую мечту про священный цыганский мегаполис, они не стали особенно задрачиваться и там, не знаю — воевать за независимость, отбивать территории, править границы, просто заселились массово, но вместе с тем компактно, над речкой, окопались как могли и фактически растворились во вражеской восточной столице, такой призрачный Город Солнца у них вышел, город в городе, можно сказать, через их район пролегали цивильные трамвайные маршруты и даже рядом тянулась ветка метро, но на самом деле, кроме цыган, в этом районе почти никто не жил, поэтому если ты сюда попадал (хотя чего бы ты сюда попадал) и не знал, где ты находишься, ты мог бы только удивляться такому количеству цыган на улицах, то есть не то, чтобы их на улицах действительно было очень много, просто там, кроме них, на улицах нет никого, поэтому ты сразу замечал, что тут что-то не так, но не мог понять — что именно. Цыгане жили дружно и в городе окопались надолго — строили крепкие, невысокие здания из белого кирпича и из этого самого кирпича выстраивали вокруг зданий заборы, похоже было на кирпичный склад, тяжело было даже догадаться, что там делается — за этими белыми кирпичными горами, такой прикол. Антенн и радиопередатчиков цыгане не держали, рекламы в районе тоже почти не было, какой-то такой средневековый район, я думаю, что заборы такие высокие были, чтобы чума не проникла к ним во дворы, я вообще их не понимал никогда, этих цыган, а вот у Чапая тут был знакомый дилер, на глухой боковой улочке, нужно было сначала долго пилить по району, потом с магистральной улицы повернуть направо и уже там остановиться. Водитель высаживает нас, долго крутит в руках российские деньги, пересчитывает по курсу, сколько мы ему должны, загибает при этом пальцы правой руки, я, например, так считать не умею, потом говорит хорошо, хватит, мы выходим, а он быстро сбегает.
15.10
И вот мы стоим среди холмов белого кирпича, деревьев почти нет, влажная земля под ногами, из-под заборов бьётся ядовитая трава, вверху из-за туч время от времени появляется солнце, и ни единого цыгана тебе вокруг. Надо же так, думаю, живут себе люди — без антенн, без передатчиков, без советской власти, даже без номеров на зданиях, интересно, как Чапай найдёт своего дилера. Но Чапай хорошо ориентируется в таких условиях, он поправляет очки, что-то там себе вынюхивает, и наконец произносит — это тут, нашёл. Мы подходим к ржавым воротам и Чапай начинает бить кулаками по ржавой набухшей поверхности, попутно рассказывая, что дилер его — Юрик — по-своему прикольный мужик, он где-то тут и родился, правда, был неблагополучным цыганом, после школы пошёл делать карьеру по партийной линии, и цыгане его прокляли, надавали по роже и выгнали с района, хоть он и сам бы оттуда свалил, поскольку ему дали хорошую квартиру в центре, он работал в Киевском, кажется, райкоме, занимался культурой, хотя, какая там культура — в Киевском-то райкоме. Как для цыгана он делал неплохие успехи и его уже собирались перетащить в обком, но тут гены у него взяли верх, и он, — произносит Чапай, — то ли что-то украл, то ли кого-то трахнул, короче, облажался, с райкома его выперли, но в партии оставили, не так у них уж и много цыган в партии было, направили по той таки партийной линии на Чапаевский завод завклубом, он там играл на баяне и вёл шахматную секцию. Когда завод стал разваливаться, Юрик держался за клуб до последнего, он уже безбожно бухал, с утра приходил в клуб, брал баян и играл что-то из Кобзона, добавляя к каждой мелодии что-то своё, цыганское. По словам Чапая, Юрик деградировал морально и физически, ссался в штаны просто на сцене клуба, спал в собственной рвоте, замотавшись в какие-то агитационные транспаранты, так длилось до тех пор, пока директор завода не забрал у него баян и не продал его на базаре, перечислив полученную, довольно мизерную, по словам Чапая, сумму в счёт внешнего заводского долга. Юрик подшился, квартиру у него ещё перед этим забрал какой-то акционерный банк, выдав ему как компенсацию левые акции, Юрик попробовал их где-то сплавить, но их, конечно, никто не брал, одно слово, жизнь сделала полный круг и Юрику не оставалось ничего другого, как вернуться в свой средневековый район, с его белым кирпичом и строгой иерархией. Хоть это и удивительно, Юрика приняли как родного, цыгане народ коммуникативный, ещё раз дали по роже и простили всё, заодно забрали его левые акции и где-то таки их продали, втюхали каким-то лохам-фермерам, хотя с Юриком деньгами не поделились, ну, это уже их дела, им виднее было. Юрик спокойно зажил в одном из кирпичных зданий за белым кирпичным забором, в центр больше не совался, даже хотел жениться, но не нашёл жены — очевидно, их средневековые законы запрещали им выходить замуж за коммунистов, хорошо,что его вообще на костре не сожгли, он понемногу включился жизнь общины, сначала торговал жвачками в киоске, потом пошёл вверх и начал торговать водярой в магазине, потом — по восходящей — перешёл на драп, и уже просто сидел дома, кому надо — продавал целебное зелье, кому не надо — того посылал нахуй и стрелял из берданки из-за кирпичного забора, подняв мост и затопив рвы водой, Чапая он помнил ещё по работе в клубе, Чапай был постоянным клиентом, хотя он нам чего-то явно не договаривал, по крайней мере мне так показалось, вот.
15.15
Спустя каких-то минут пять ворота скрипят и появляется голова дилера. Юрик не похож на цыгана, во всяком случае я себе цыган другими представлял, я, конечно, не ожидал, что выйдет чувак в красной рубашке в крупную горошину и с фанерной гитарой в руках, ну, но что-то же нам в школе про цыган рассказывали, или как, а тут выходит какой-то худой альбинос в сером поношенном костюме и с бельмом на левом глазу, недоверчиво нас осматривает, они что-то с Чапаем начинают шептаться, присматриваться, едва не обнюхивать друг друга, наконец дилер машет нам рукой, и мы идём за ним. Мне интересно, что может быть за бойницами — пушки, алебарды, пыточное снаряжение, но всё спокойно, во дворе стоит небольшой сарайчик из белого кирпича, возле крыльца собачья будка, тоже из белого кирпича, в будке лежат куры, одна залезла на будку и стоит там, о — куры, — думаю я, — собственно это и всё, что я думаю, и мы заходим в дом. В комнате стоит стол и больше нет ничего. Стены голые, на одной, правда, висит дорогой ковёр, прихуяченный по краям гвоздями, гвозди хорошо видно, ничего так — нормальные, хорошие гвозди. Юрик говорит нам подождать здесь и, поблёскивая бельмом, выходит в соседнюю комнату, Чапай почему-то нервничает, хотя показывает нам, что всё в порядке, сейчас возьмём, я рассматриваю гвозди в ковре и вдруг вижу на подоконнике большую рыбу, даже не знаю, что за рыба, я их никогда не мог различить, ну там, рыбы, жабы — и всё, форточка открыта и вокруг рыбы летает несколько пчёл, лениво кружат, где они только взялись по такой погоде, сонные и совсем не агрессивные, хотя, может, именно так и должно быть. Садятся на рыбье тело, ползают по нему, я подхожу ближе, пробую перевернуть покойницу и сразу же отдёргиваю руку — рыба изнутри просто выжрана этими хищниками, их там целый рой, когда я коснулся рыбы, они вылетают оттуда и крутятся над тушей, но быстро успокаиваются и снова залетают внутрь, какая гадость, думаю я, мёртвая рыба, мёртвая цыганская рыба, выжранная изнутри, какой ужас.
Заходит Юрик со свёртком драпа, видит меня возле рыбы и тоже не может от неё оторваться, пчёлы снова заползают внутрь, и есть в этом что-то настолько жуткое, что мы все смотрим и не можем отвести от этой чёртовой рыбы взгляда — и я, и Вася, и Чапай, и Юрик, и даже Иисус на его распятии, которое выбивается из-под его рубашки, пристально-пристально смотрит на выжранную пчёлами цыганскую рыбу, и даже отвернуться не может. Юрик наконец кладёт свёрток на стол, и мы начинаем его нюхать, щупать, смотреть на свет, короче, всем своим видом показываем, что нам известно, как выглядит хороший драп и что нас не наебёшь, будь ты хоть трижды цыганом и бывшим завклуба, мы тебя видим насквозь и драп твой видим насквозь, хотя на самом деле нихрена мы не видим, Вася достаёт пачку денег, отсчитывает, Юрик сверлит его своим бельмом, Иисус смотрит пристально-пристально, Юрик ворчит, что будут проблемы с рублями, это же по курсу нужно считать,неизвестно, что там с баксом, с баксом всё нормально, — произносит Вася, — бакс стоит, хуй у тебя стоит, — говорит ему Юрик, но деньги берёт и выводит нас на улицу, я ещё слышу, как пчёлы тихо перебирают лапками в рыбьем брюхе, хотя, может, это мне только кажется.
На улице Юрик холодно с нами прощается, мы проходим с десяток метров, Юрик и дальше стоит на воротах, не заходя во двор, и тут наконец Чапай выдаёт, он вдруг останавливается, постойте, говорит нам, можем его взять на понт, ты что, говорю я, для чего? он всё равно там один, вы же видели, ничего не сделает, перестань, пугается Вася, пойдём отсюда, всё же нормально, да ладно, говорит Чапай, не ссыте, сейчас я его разведу, он достает свёрток с драпом, что-то там в нём ковыряет, так будто проверяет, суёт назад в карман, поворачивается и идёт к Юрику, за пару метров от него останавливается и кричит:
— А драп-то у тебя — говно!
Ой блядь, — думаю я, — блядь.
— Говно! — повторяет Чапай увереннее.
И тут Юрик внезапно срывается с места и исчезает во дворе, мы не знаем что делать, ну, то есть мы с Васей Коммунистом, только не Чапай, тот, похоже, в курсе, чего ему ожидать, видно, он уже не впервые так берёт на понт своего дилера, потому он быстро поворачивается и кричит нам валим отсюда, и мы действительно валим и, стоит сказать, не зря, потому что ворота за нами снова открываются и оттуда выпрыгивает Юрик с берданкой, и из глаз его сыпятся искры, даже из того, что ч бельмом — тоже сыпятся, хоть и не так сильно, мы бежим, нам главное дотянуть до угла, а там уже цивилизация, трамваи, метро, такие-сякие нормальные отношения между людьми, вместо этого за нашими спинами Юрик с берданкой и его средневековый замок с курами и пчёлами-киллерами, нам есть от чего бежать и мы выкладываемся, Васе хуже — он без ремня, держится руками за джинсы, чтобы не потерять их, Юрик тем временем взводит курки и палит в небо над нашими головами, раз, потом второй, в нас он, слава богу, даже не целится, а то ещё неизвестно, чем бы всё закончилось, он палит в небо и весело смеётся, я это достаточно хорошо слышу, уже поворачивая за белый кирпичный угол, нам в лицо ударяет свежий летний ветер, вздымая в воздух бумажный мусор, пыль и перья, и эти перья крутятся над нашими головами, потому я даже не знаю, кому они принадлежат — птицам из кирпичного дворца или только что подстреленным ангелам, которые прилетели вот к Юрику, скажем, чтобы облегчить его средневековое одиночество, а он, дебил, отогнал их белоснежную дружественную стаю назад в дождевое небо и остался один — остался и стоит себе там — среди пустого цыганского мегаполиса, одинокий-одинокий дилер, обманутый судьбой продавец радости, которому не с кем даже поговорить, лишь Иисус на его распятии грустно шатается — слева направо, справа налево, слева направо.
17.00–20.00
— Вы в этом просто не разбираетесь. Вы просто говорите марксизм-марксизм и не понимаете о чём это.
— Ну, да, один ты у нас всё понимаешь.
— Причём здесь я. Речь не обо мне. Вот вы говорите марксизм. На самом деле марксизм побеждает, понимаете?
— Ну, конечно. И где же он побеждает?
— Марксизм побеждает нигде. Он побеждает в принципе.
— Ну, да.
— Сила марксизма в его самодостаточности. Скажем, Троцкий.
— Троцкий — жид.
— Да. Вы знаете для чего Троцкий приехал в Мексику?
— По-моему, ему Коба дал трындюлей.
— Коба тоже жид.
— Коба?
— Да. И Ильич тоже.
— Ильич — казах.
— Татарин.
— Казах.
— Какая разница?
— У казахов нет письменности.
— А у татар?
— И у татар тоже нет.
— Нет, Коба не жид. Коба — русский. У него фамилия русская — Сталин.
— Это не его фамилия.
— А чья?
— Это фамилия его сына. Вася Сталин. Он был футболистом.
— Ага, а Троцкий — баскетболистом. Трудовые резервы.
— При чём здесь Троцкий, — произносит Чапай знакомую уже мне фразу, сидя на табурете и раскуривая папиросу. — Троцкий здесь ни при чём. Ты, — обращается он к Васе, передавая ему папиросу, — должен бы это понимать. Они, — выдыхает он дым в нашу сторону, — этого никогда не поймут, они заражены бациллами капитала, но ты, — забирает он у Васи папиросу, ещё раз затягивается и возвращает папиросу Васе, — должен бы это понимать. Ты знаешь про теорию перманентного похуизма?
— Что? — закашливается Вася и передаёт папиросу мне. — Какого похуизма?
— Перманентного, — поправляет очки Чапай. — Ну, это я её так называю. Вообще-то она называется теория перманентного распада капитала. Но мне больше нравится называть её теорией перманентного похуизма.
— Да, — вставляет Собака, забирая у меня папиросу, —перманентного похуизма — это прикольнее.
— А что за теория? — спрашиваю я, снова ожидая своей очереди.
— Теория простая, — произносит Чапай, выпуская дым и передавая папиросу дальше по кругу. — её разработали товарищи из донецкого обкома.
— О, — говорю, — те разработают.
Чапай смотрит на меня вопросительно.
— Земляки, — объясняю.
Он одобрительно кивает головой, достает из-под стола трёхлитровую банку с каким-то морсом, отпивает оттуда и протягивает мне. Нет-нет, несогласно машу рукой — я лучше покурю.
— Вот, — продолжает Чапай, вытерев рукавом кровавые помидорные разводы. — Теория в принципе ревизионистская. Базируется на пересмотре основной идеи Маркса. Идеи про самодостаточность пролетариата как такового. Ты читал, — спрашивает он меня, так как Вася спрятался где-то за дымами, — переписку Маркса с Энгельсом?
— Нет, — говорю, — но я знаю, что они дружили.
— Правильно, — произносит Вася, — они дружили. По-хорошему дружили, ты не думай.
— Ясно, — говорю, — по-хорошему.
— И у них, — продолжает Чапай, — была прикольная переписка, по-своему прикольнее «Капитала».
— Что может быть прикольнее «Капитала»? — несколько не в тему вставляет Собака, но я передаю ему папиросу и он замолкает.
— В совке, — произносит Чапай, — базовым признали именно «Капитал». В этом, как по мне, главная трагическая ошибка советской идеологии. Внимание нужно было обращать на переписку. На переписку Маркса и Энгельса. Товарищи из донецкого обкома это доказали, — уверенно говорит он и добивает пятку.
Какие-то минут двадцать-тридцать все молчат, думая про товарищей из донецкого обкома. Наконец Чапай отдупляется и ладит новую папиросу.
— В одном из писем, — говорит Чапай затягиваясь и передавая папиросу бессознательному Васе, — это из ранней переписки, — объясняет он, — из так называемого гамбургского периода…
— Прямо битлз какой-то, — говорю я.
— Маркс тогда много экспериментировал с общественным сознанием.
— Что? — просыпается Вася от этих слов.
— Тут, — объясняю, — Чапай говорит, что в своё время твой любимый Маркс в Гамбурге, на Репербане, экспериментировал с расширением сознания.
— Кислоту жрал, — Собака никак не может дождаться своей очереди, поэтому заметно нервничает.
— И вследствие этих экспериментов, — продолжает Чапай, — ему открылся принцип ВРЯ.
— Что-что?
— Внешняя рабочая ячейка, — говорит Чапай. — Идея простая — нам изначально показывают ложную картину производственных отношений. Ложность её, — говорит Чапай, — состоит перво-наперво в якобы необходимости перманентного разрастания капитала. Это — фикция, — решительно произносит Чапай, выхватывает у меня вне очереди папиросу и глубоко затягивается.
— Что — фикция? — не понимаю я, пытаясь отобрать папиросу.
— Всё фикция, — подумав, говорит Чапай. — Пролетариат самодостаточен. Потому идеальным и идеологически верным есть принцип внешних рабочих ячеек, так называемых ВРЯ. Внешняя рабочая ячейка, сама по себе, тоже является самодостаточной.
— Слушай, — говорю, — твой Маркс, он же просто Будда какой-то.
— Не говоря уже про Энгельса, — вставляет Вася сквозь сон.
— Вот. Каждая ВРЯ формируется по принципу муравейника. Основой такого формирования является отдельно взятое предприятие, там, завод, фабрика, или ещё какая-то байда. И вот вокруг этой байды собирается ВРЯ, как муравьи вокруг муравейника.
— Да? — спрашиваю. — А кто исполняет роль муравьиной королевы?
— Партком, — уверенно говорит Вася.
— Ага, — говорю. — Значит трахать все будут партком?
— Партком, — уверенно повторяет Чапай.
— Хорошо, — соглашаюсь. — Ну а дальше?
— И это всё, — произносит Чапай. — По этому принципу строится жизнь общества, если верить Марксу.
— А власть? — спрашиваю я.
— Власть не нужна. Власть в этой системе лишняя. Власть — это тоже фикция. Вот тебе, — обращается Чапай к Собаке, пытаясь выманить у него папиросу, — власть нужна?
— Нет, — говорит Собака, — мне не нужна.
— А тебе? — Чапай обращается ко мне, не спуская при этом одного глаза с папиросы.
— Ну, какая-то первичная, — говорю, — минимальная…
— Вот, — торжественно говорит Чапай и вырывает папиросу у Собаки. — Вот. Первичная. Я именно об этом и говорю. Необходимой является лишь первичная власть, власть, построенная по автономному принципу. Все остальное — фикция. Вся иная, более структурированная, власть не функционирует. А, соответственно, она не нужна, — и он передаёт мне папиросу, как какой-то, только что выигранный мною, приз зрительских симпатий. Про Васю мы все забываем, он про нас — тоже. В общем, — говорит Чапай дальше, — ненужными являются большинство структур и институций, потому следует всё это говно измельчить и постепенно уничтожить.
— И что твой Маркс предлагает Энгельсу вместо этого? — спрашиваю я.
— Принцип ПыХ, — говорит Чапай.
— Как-как? — даже Собака переспрашивает.
— Пролетарская Хартия, — говорит Чапай.
— Пролетарская Хартия — это ПХ а не ПыХ, — говорю я.
— Да, я знаю, — говорит Чапай. — Это я для благозвучия. Принцип ПыХ пускает это всё в ход, Хартия при этом исполняет роль элементарного объединяющего механизма. Останавливается любое дальнейшее накопление капитала и начинается его постепенный распад.
— Это как?
— Всё очень просто, — Чапай снова прикладывается к кровавой банке. — В принципе, вследствие предварительного беспричинного и маломотивированного накопления капитала произошло перенасыщение средствами жизнедеятельности, и, как результат, единственным логичным вариантом в этой ситуации видится распад существующих запасов.
— Это как?
— Ну, — пытается объяснить нам Чапай, — короче —на самом деле ничего изготавливать не нужно. Каждая отдельно взятая ВРЯ может свободно жить несколько десятков лет за счёт уже существующего потенциала. Это значительно упрощает сам механизм функционирования общества. На практике это происходит примерно так — вот, скажем, наш завод. Вокруг него создаётся ВРЯ, которая в свою очередь подчиняется городской ПыХ, каждая ВРЯ берёт на себя определённое количество объектов общегородской инфраструктуры, принимает власть и всё это расхуячивает.
— Для чего? — не понимаю я.
— В этом вся суть принципа перманентного похуизма, — говорит Чапай. — Мы уничтожаем структуру и подпитываемся полученным сырьём. Например, захватываем банк, а бабки тратим на жизнь и функционирование ВРЯ, захватываем торговые центры и все шмотки равномерно распределяем среди членов ВРЯ, захватываем конторы и всю бытовую аппаратуру забираем себе, захватываем тачки и пускаем их на нужды ячейки.
— Захватываете ферму и раздаёте всем по корове, — вдруг вставляет Собака.
— Да, — говорит Чапай, — да. Одним словом, товарищи из донецкого обкома подвели под всё это экономическую основу, пересчитали всё, сделали серьёзные мониторинговые опросы, — Чапай достает какие-то сшитые бумаги и машет ними в воздухе, —выходит так, что существующая общественная инфраструктура, вся теперешняя база капитала, способна сама себя прокормить, как минимум, на протяжении ближайших 67 лет.
— А потом?
— Ну, что потом? — теряется Чапай. — Потом что-то придумается. Теория в принципе новая, ещё не апробирована на практике, в неё реально внести какие-то коррективы. Но в общем, — повторяет он, — не стоит заморачиваться на дальнейшем наращивании производства, наоборот — производство стоит максимально сократить, законсервировать, одним словом, а природные ресурсы — максимально экономить, поскольку на ближайшие 67 лет хватит и того, что уже есть.
— Прикольно, — говорю. — Мне особенно про торговые центры понравилось. И про фермы, — говорю я Собаке.
— Да, — соглашается Чапай, — идея очень правильная. Главное — справедливая, безо всяких там капиталистических наёбок.
— Подожди, — говорю я, — но как этот твой пых сможет всё это контролировать, ведь существует куча вещей, которые всё равно требуют централизации.
— Например? — спрашивает Чапай.
— Ну, я не знаю. Транспорт там, например. Метро.
— При чём здесь метро?
— Ну, не метро, — отступаю я. — Но, скажем, авиакомпании. Как твой пых их будет контролировать?
— Авиакомпаний не будет.
— Как это не будет? — удивляюсь я. — А как же народу летать?
— А зачем ему летать? Какая от этого РЕАЛЬНАЯ польза? Вот ты, — давит он на Собаку, — летал когда-нибудь самолётом?
— Нет, — отвечает Собака, — я на трамваях в основном.
— Вот, — произносит Чапай, — и так большинство населения. Авиалинии, аэропорты, стюардессы — это фикция. На самом деле в этом нет РЕАЛЬНОЙ потребности, понимаешь? Нужно оставить только то, в чём есть РЕАЛЬНАЯ потребность.
— Хорошо, — говорю, — а армия?
— В армии тоже нет РЕАЛЬНОЙ потребности. Какая польза от армии? Армия создана лишь для того, чтобы оправдывать в наших глазах целесообразность своего существования. Для этого время от времени организовываются войны, бомбардировки, революции, работает оборонный комплекс, накапливается научно-технический потенциал, создаётся система пропаганды. Но РЕАЛЬНОЙ потребности в этом нет, если армию распустить, общество и дальше будет нормально функционировать, понимаешь, следовательно, в ней просто нет ПОТРЕБНОСТИ.
— Хорошо, — снова говорю я, — а органы?
— Что? — надпивает Чапай из своей кровавой банки.
— Ну, внутренние органы. Милиция, полиция, гэбэ, цэрэу, я не знаю. Это что — тоже фикция?
— Да, это тоже фикция.
— Гэбэ — это фикция?
— Фикция.
— Точно?
— Абсолютно.
— Мне это нравится, — говорю я.
— Вот ты когда-нибудь, — продолжает Чапай терзать Собаку, — сталкивался с кгб?
— Да, — неожиданно говорит Собака, — к нам когда-то в школу, я уже учился в десятом, приходил гэбешник. Рассказывал про работу, агитацию развёл. Что-то про президента говорил.
— И что?
— Ничего. Мне, в принципе, понравилось. Я к нему потом в коридоре подошёл, говорю, командир, а к вам на работу устроиться можно? Он меня послал. Говорит, у тебя изо рта сильно воняет, чтобы в гэбэ служить. Ну, и всё.
— Вот видишь, — поучительно говорит ему Чапай. — Все силовые структуры работают ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО на поддержку собственной жизнедеятельности, они ничего не производят, от них нет ПОЛЬЗЫ. Если завтра гэбэ закрыть, не изменится ничего. Ничего не изменится, если открыть или закрыть границы, если распустить дипломатов — запросто можно жить без внешней политики. Без внутренней, в принципе, тоже. Можно жить без админресурса — вместе с исчезновением админресурса исчезают все те проблемы, для решения которых он создан. Не нужны конторы, жэки, управы, администрации— соответственно не нужна никакая документация, и наоборот. ЗРЯ контролируют весь тот минимальный производственный процесс, который аж на целых 67 лет обеспечивает жизнедеятельность общества. Всё остальное — от лукавого, — победоносно говорит Чапай и передаёт мне новую папиросу, но я уже ныряю вслед за другом-Васей и вижу, как Вася погружается всё глубже и глубже, отталкиваясь от тяжёлой синей воды руками и ногами, и я вижу перед собой лишь стоптанные подошвы его старых кроссовок, за ними я и плыву и слышу уже оттуда
Жизнь — это как космическая ракета, и если ты залез в неё, то сиди и ничего не трогай, просто будь готов к тому, что жизнь твоя круто изменится. Во всяком случае детей у тебя точно не будет. Да и вообще — нормального секса. Это ты должен с самого начала учитывать — или секс, или космос, и тут есть из чего выбирать, потому что на самом деле ни один трах в мире, пусть даже самый подрывной трах, не стоит того большого и прекрасного, что открывается тебе из иллюминатора твоей жестяной ракеты, какие-то виды в этой жизни, какие-то ландшафты стоят того, чтобы за них заплатить самым дорогим, что у тебя есть, то есть эрекцией, но чтобы понять это, нужно быть по меньшей мере космонавтом, ну, на крайняк — ангелом, что в условиях распада капитала — однофигственно.
— Я не понимаю, — говорю я сквозь сон, — почему всё-таки перманентный похуизм?
— А потому, — говорит Чапай и счастливо улыбается мне из-за трансгалактических лучей, — что всё по хую: бабки — по хую, система планирования — по хую, инвесторы — по хую, министерство — по хую, — он, похоже, завёлся, — государство — по хую, транснациональные корпорации — по хую, спайка капитала — по хую, сферы влияния — по хую, расширение рынка на восток — по хую.
— Мирный космос — по хую, — добавляет Вася.
— Несомненно, — серьёзно говорит Чапай, и все замолкают.
20.30
Где-то далеко-далеко, на Востоке республики, совсем рядом с государственной границей, небо пахнет утренним лесом, пахнет, совсем по-особенному, брезентовыми палатками и сосновыми ветками, что кладут на эти палатки свои тяжёлые лапы. Я иду долгой-долгой лесной дорожкой, слева от меня и справа от меня — высокие и тёплые сосны, которые согревают своим дыханием песок вокруг себя, и воздух, и утренний субботний лес, и птиц, что попадаются время от времени, и вообще — всё это небо, и, очевидно, государственную границу — сосны это такие батарейки, которые пустили корни, как раз вдоль реки, реку видно из-за стволов слева, и мы идём вдоль реки, собственно мы идём вверх, против движения воды, мне шесть лет, я очень люблю лес и реку, а главное — я люблю уикенд, мне полностью понятно, что сосны в уикенд особенно тёплые, а небо — особенно мирное. На мне какая-то дурацкая футболка и дурацкие шорты, и пыльные сандалеты, которыми я пинаю сосновые шишки, поднимая тучки утренней пыли, тогда моя подруга поворачивается ко мне и просит, чтобы я успокоился и такого не делал. Моей подружке 16, она согласилась со мной погулять, собственно, её попросили мои родители, которые дружат с её родителями, они все остались на речном пляже, сидят себе и готовят салаты из свежих влажных овощей, плавают в утренней реке, впереди целый уикенд, вот они и занимаются своими неинтересными взрослыми делами, вместо этого я нашёл среди сосен дорожку и моя знакомая без особенного, стоит заметить, желания, повела меня по ней, так, чтобы я наконец прошёлся и заткнулся и уже никого не доставал, хотя она ко мне хорошо относится, вернее, это я за ней постоянно ношусь, но она держится довольно хорошо и особых претензий ко мне не предъявляет — так только — чтобы не поднимал пыль, чтобы не хватал её за руки, одно слово — не вёл себя как дебил. Мне нравится песок под ногами, мне нравится мокрая трава на песке, мне нравятся сосны, в которых тревожно перетекают электроны, мне нравятся крикливые беззаботные птицы на высоких сосновых ветках, мне нравится небо, потому что оно тянется далеко-далеко и никогда не заканчивается, это мне нравится больше всего, я очень люблю, когда что-то никогда не заканчивается, и небо именно из таких вещей, мне нравится, что эта дорожка тоже не заканчивается, тоже тянется без конца против движения воды, то приближаясь к ней, то снова закатываясь за стволы, наконец моя знакомая не выдерживает, хорошо, говорит, пойдём искупаемся и назад, я пытаюсь выторговать у неё ещё с полкилометра, но она говорит — хватит, купаться и назад, и я вынужден с этим смириться. Она сходит с тропинки и идёт прямо к воде, я стараюсь не отставать, иду следом и рассматриваю её чёрный блестящий купальник, такие тогда, в конце 70-х, как раз были в моде, её купальник особенный — по его чёрному фону рассыпаны жёлтые, красные и оранжевые листья, настоящий ноябрь, хотя в ноябре, кажется, никто и не купается, но у неё настоящий листопад на теле, и тело у неё — красивое и крепкое, ей очень идут эти листья, это даже я в свои 6 понимаю, иначе бы я за ней не шёл, вода ещё не успела прогреться, берег пустой и прохладный, моя подруга подруливает к воде и начинает постепенно в неё входить, я смотрю, как под водой исчезают её стопы, её высокие матовые икры, её колени, её бёдра, наконец она падает на поверхность воды, топит в ней все свои листья — и жёлтые, и красные, и оранжевые, и поворачивается ко мне — давай, кричит, давай, иди сюда, холодно, говорю я с берега, перестань, кричит она, ничего не холодно, иди сюда, она выплывает на середину реки, течение начинает сносить её вниз, и я вдруг пугаюсь, что вот вот её понесёт вниз, а я останусь тут сам и буду стоять на этом берегу никому не нужным, перед холодной глубокой водой, которая течёт неизвестно куда, и я не выдерживаю и прыгаю в воду, даже забыв, что не умею плавать, и двигаюсь к ней, она меня замечает и начинает подплывать к берегу, я бью по воде руками, пытаясь не захлебнуться где ещё мелко, и наконец она подплывает и, задыхаясь, весело кричит — давай руку, и я протягиваю ей руку и в этот миг меня просто разрывает, и вся эта вода течёт вокруг меня, течёт в одном направлении, всё время в одном направлении и мне от этого так хорошо, будто мне вовсе не 6, а все 16, как и моей подруге, моей биг уайт маме, которая тянет меня за собой против течения, и так крепко держит меня за руку, что если бы я мог, я бы просто кончил, но я лишь держусь за неё и не могу кончить, совсем-совсем не могу кончить и так всю жизнь
— Касса, — произносит он. — Общак. Общая касса, которая формируется совместными усилиями. Сокращённо — ОК.
Чапай, потеряв нас с Васей, держится двумя руками за последнего собеседника-Собаку.
— Касса работников, — говорит Чапай. — Никаких банков. Банки — это наёбка.
— Фикция, — подсказывает Собака.
— Точно.
Какой-то миг они молчат, я снова засыпаю, но тут Чапай говорит:
— В принципе, — говорит он. — Тут тоже есть касса.
Собака растерянно оглядывает комнату.
— На заводе, — объясняет Чапай. — Наш директор держит её в парткоме. Бывшем парткоме, — добавляет он.
— Ну? — Собака настораживается. Я тоже просыпаюсь.
— В принципе, — говорит Чапай, — сегодня выходные, охрана только на вахте. Территорию обходят дважды за смену. Я знаю их маршрут и распорядок.
— Ну?
— В принципе, — объясняет Чапай, — это не его деньги. Не его трудом заработаны. Это трудовые деньги. Общак.
— Как у Маркса? — спрашивает Собака.
— Как у Маркса, — соглашается Чапай. — Можем взять.
— Вы что, — говорю я, проснувшись, — ёбнулись? Заметут сразу. Ты что, — говорю Собаке, — не видишь? — он же поехал на своём пыхе, он же сейчас не с тобой говорит, он же с Карлом Марксом говорит, причём гамбургского периода.
— Не трынди много, — обижается Чапай. — Никто тебя не заметёт. Охранников всего двое. Этот завод регулярно кто-то бомбит, начиная с директора. Тут уже украсть нечего.
— Ну, — говорю, — какого ж хрена мы туда полезем?
— Я сегодня видел, — понижает голос Чапай, — как директор что-то у себя запаковывал.
— Что?
— Не знаю. Может, бабки, может, аппаратуру. К нему с утра приезжали акционеры, подогнали микроавтобус и они туда начали выносить какие-то ящики. Забили полностью салон и уехали. А несколько ящиков осталось, я сам видел.
— Ну, да, — говорю, — там подшипники какие-нибудь, а мы подставляться будем.
— Да нет у него, — шепчет Чапай, — никаких подшипников. А если есть — в парткоме он их не держит. Там бабки. Или аппаратура. Он, сука, замки даже сменил, я сам видел.
— Замки?
— Замки.
— Так как мы туда залезем? — не понимаю я.
— Через крышу, — произносит Чапай. — Я знаю способ. Только нужно сейчас выйти, пока ещё светло и пересидеть на крыше до двух-трёх часов, пока охранник пройдёт. Потом спустимся и всё вынесем. Всё чисто, никаких следов.
— Он же тебя сразу вычислит, — говорю.
— У меня алиби, — говорит Чапай.
— А на самом деле у него триппер, — шепчет Собака мне, думая, что Чапай его не слышит.
20.45
Мы соглашаемся идти. Без Васи. Я говорю — давай так: Вася остаётся здесь, типа на посту, понимаешь? он в принципе наш и давай его тоже считать, но сейчас он на посту, Вася тем временем переворачивается на другой бок и падает со стула. Мы поднимаем его измождённое тело и перекладываем на топчан , я с подозрением смотрю, что там Чапай себе настелил, а то нам ещё с Васей жить в одной комнате, ещё притащит что-нибудь, ну да ладно, думаю, и мы уходим. Чапай нас проводит вечерним заводом, сквозь какие-то полуразваленные цехи, где бегают крысы и летают птицы, настоящий тебе заповедник, Собака наступает на какую-то металлическую хреновину и та глухо звенит, тихо, шипит Чапай, осторожно, он проводит нас ещё какими-то коридорами, на полу валяются старые газеты и рваная спецодежда, потом мы проходим под самым забором, осторожно, говорит Чапай, что такое? настораживаемся мы, не вступите, кратко объясняет Чапай, мы осторожно перебегаем под натянутой вдоль забора колючей проволокой и оказываемся за какой-то четырёхэтажным кирпичным зданием, покрытым новым шифером. Всё, говорит Чапай, это партком. Полезли.
Чапай лезет первым, так как знает куда. Перед тем он сбрасывает свои кеды и прячет их в карманах спортивных штанов, что ты делаешь? говорю, это для удобства, произносит Чапай, всё — пошёл, и он действительно хватается за нижнюю ветку дерева около самой стены, резко подтягивается, садится на неё, потом встаёт и начинает двигаться вверх, путём, кричит нам оттуда, что? не понимаем мы, я говорю — всё путём, повторяет Чапай, ветка под ним трещит и он летит прямо на нас, я успеваю отскочить, а на Собаку он и не попал, эх, отряхивается Чапай, чуток не долез, давай ты, — говорит он мне, ага, говорю, сейчас, не хватало ещё свалиться с четвёртого этажа на всю эту кучу говна, давай, говорю, какой-то другой вход. Ну, хорошо, говорит Чапай, хорошо. Можно просто через дверь войти. Они что — не закрыты? спрашиваю. У меня есть ключ, объясняет Чапай, я подделал. Так для чего ты, обижаюсь, заставлял нас лезть на это хуёвое дерево? Так прикольнее, — говорит Чапай и ведёт нас ко входу. Мы перебегаем через небольшую площадку, нигде действительно никого нет, но я так понимаю, что охрана может появиться когда угодно, Чапай быстро открывает дверь, и мы ныряем внутрь. Так, говорит Чапай, взволнованно дыша, сейчас наверх, там переждём до ночи, охрана пройдёт — залезем в партком. А может, у тебя и от парткома ключи есть? спрашиваю я с надеждой, может, не надо ничего ломать? Были, говорит Чапай, но эта сука сменила, я же говорил. Думаете, для чего я вас взял — я сам дверь не выломаю. А, говорю, а я думал потому, что мы друзья. Троцкист сраный, — шепчет Собака. Всё-всё, — решительно говорит Чапай, наверх, патруль пройдёт, выломаем дверь и назад, в следующий раз они сюда зайдут уже утром.
И мы на самом деле поднимаемся на площадку четвёртого этажа, Чапай что-то там колдует над замком, открывает дверь, мы выходим прямо на крышу и вдруг видим:
21.00
Много-много оранжевых путей на Западе, тянутся от вокзала, который темнеет справа, и светятся под солнцем, солнце висит в районе Холодной Горы, здорово, говорю я, я бы на твоём месте тут и жил — говорю Чапаю, а ты закрылся в своей каптёрке и давишься там денатуратами всякими. Чапай сконфуженно крякает, но марку держит, видишь, показывает мне налево, что это? спрашиваю я, рассматривая удивительную территорию, заботливо, хоть и несколько хаотично, заставленную железом, машинами, бетоном, трубами, другими смешными вещами, заводы, говорит Чапай, большинство из них не работает, понимаешь, не работает, а раньше работали? спрашиваю на всякий случай, я этот район плохо знаю, раньше работали, произносит Чапай, раньше всё работало, да, говорю я, и дальше разглядываю постепенно гаснущие и темнеющие пути, от вокзала отползает бесконечный товарняк, гружёный лесом, и тянется на юг, что там? показывает Собака в направлении товарняка, там юг, говорю я, видишь солнце на Холодной Горе, значит там запад, а товарняк на юг идёт, ближе к морю, ты был когда-нибудь на море? спрашиваю я Собаку, на море? переспрашивает тот, нет на море не был, я летом на Салтов езжу, ясно, говорю, ясно, ты на Салтов, а товарняки на море, лес везут, зачем на море лес? спрашивает Собака, не знаю, говорю, строить что-нибудь, что? допытывается Собака, флот, — неожиданно говорит Чапай, немного, правда, не к месту.
Собака смотрит на солнце, что уже начинает растекаться по Холодной Горе, и произносит — я, говорит, когда выросту, обязательно отсюда уеду, да? спрашиваю, и куда? не знаю, говорит Собака, на юг, к морю, устроюсь на флот, просто я сейчас не могу родителей бросить, понимаешь, они уже старые, должен как-то за ними присматривать, но вот через пару лет — обязательно уеду, мне здесь не нравится — работы нет, бабок нет, цены высокие, вот подожду пару лет — и на юг. Ты ещё эти два года переживи, — говорю я, садясь на нагретую солнцем крышу.
21.30
Чапай советует тут и сидеть, тут нас никто не увидит, даже если охранник зайдёт в партком, сюда он подниматься точно не будет, пересидим ещё несколько часов, и спустимся, по темноте сюда тяжелее было бы дойти незамеченными, всё продумано, говорит Чапай, тряхнём сегодня жирных капиталистических свиней, чтобы не особенно зажирались, эксплуатируя и без того заёбаные пролетарские массы, и мы с ним соглашаемся — хорошо-хорошо, заёбаные так заёбаные, нам то чего, мы сидим и молчим, я говорю, интересно — где сейчас Карбюратор, может он уже давно дома, сидит и пересыпает из ладони в ладонь тёплый пепел своего отчима, а мы тут его ищем и не можем найти, да, тихо говорит Собака, показывая вокруг — тут его не найдёшь.
22.15
Начинается дождь, с утра было солнечно и тепло, воздух прогрелся, вот крыша нагрелась, я уже думал всё — нормальное лето началось, а тут снова дождь, несильный правда, так — каплет себе, орошает территорию, но всё равно неприятно, особенно если ты сидишь на крыше четырёхэтажного дома на вражеской заводской территории, оплетённой колючей проволокой, не очень весело выходит, я натягиваю на голову старую джинсовую куртку и пытаюсь уснуть, у кого-то часы хоть есть, спрашиваю напоследок, по звёздах сориентируемся, говорит Чапай, мудак, говорит в его адрес Собака, приваливается ко мне плечом, и мы пытаемся заснуть. Время от времени я слышу голоса товарняков с вокзала, даже объявления слышно, не с самого вокзала, а уже с запасных путей, какие-то их — объявления, типа для своих, они друг с другом, похоже, только через матюгальник общаются, у них другое понимание пространства и расстояния, я то углубляюсь в свой сон, то выхожу из него, будто из тени на солнце, проваливаюсь туда, как в тёплый чёрный снег, чёрный-чёрный, но от этого всё равно тёплый, я думаю, что, интересно, сейчас делает Юрик, о чём он думает в своём дворце, у него на распятии Иисус был позолоченный, а крестовина — зелёная. Прикольно, думаю я, может, у всех цыган Иисус — позолоченный, может, это какая-то другая вера, вера в то, что Иисус на самом деле позолоченный, у них бы тогда всё должно было быть иначе, и эти, как их там, пророки должны были предвидеть пришествие в мир такого вот мальчика — в целом нормального восточного мальчика, который физиологически, или там анатомически, ничем не отличался бы от своих одноклассников, кроме того что позолоченный, то есть не металлический, не железный и не покрашенный, а вот просто — позолоченный, у него кожа должна была бы иметь какую-то другую атомную или клеточную структуру, там бы что-то должно было быть с содержанием солей или кальция в коже, какие-то такие химические штуки, нужно будет спросить Чапая, он разбирается в химии, можно ли генным способом вывести позолоченную кожу, и во сколько это может обойтись государственному бюджету.
23.05
Иисус не может быть позолоченным — говорит мне Иисус. Почему не может? удивляюсь я. Это невозможно, произносит он, это не в тему. Почему же тогда цыгане думают, что ты позолоченный? Цыгане, произносит он, знают что я не позолоченный, просто они скрывают это от всех остальных. Для чего? не понимаю я. Для того чтобы дистанцироваться от остальных, цыгане, — говорит Иисус, — корпоративны, им не не требуется восприятие их веры другими, понимаешь? Они специально создали позолоченный образ Иисуса, чтобы все думали, что цыгане считают, что Иисус позолоченный. На самом деле они лучше других знают, что я не позолоченный. Потому им легче, чем вам всем, понимаешь? Понимаю, говорю я, понимаю. Но всё-таки — почему ты не позолоченный?
Но Иисус не отвечает. Я лишь вижу перед собой беременную Марию и под её кожей, в её животе, легко переворачивается маленький, ещё не рождённый, Иисус, и что-то мне рассказывает, а теперь вот замолчал, похоже я его разочаровал, поэтому он просто шалит под кожей своей богородицы, переворачивается там, как космонавт в состоянии невесомости, касаясь губами, и спиной и другими частями скафандра тонких податливых стенок, которые его окружают, плавает себе по материнской утробе, время от времени подплывая к поверхности и толкая её изнутри, тогда его ножка или его головка, или антенны выгибают тело Марии, и из-под её грудей, или из-под её живота, будто из резинового шарика, выпирает Иисус, который, в отличие от меня, знает, что на в действительности никакого тела не существует — ни моего, ни Марииного, ни его собственного, и что вся эта кожа натянута цыганами на хрупкие и болезненные тела наших любовей и наших печалей просто для того, чтобы никто не знал, что на самом деле нас никто и ни в чём не ограничивает, и что можно плыть куда хочешь — нет никаких стенок, нет никаких преград, нет ничего, что могло бы тебя остановить; и когда он в очередной раз деформирует её кожу, как раз под горлом, Мария весело смеётся, сверкая острыми зубами, и я вижу, как её нёбо освещается откуда-то снизу мягким золотистым блеском, и это золотистое сияние перемешивается с густым молоком в её лёгких, тогда блеск темнеет и переливается, и глаза у неё — зелёные-зелёные.