Часть первая
1
Телефоны существуют, чтобы сообщать о разных неприятностях. Телефонные голоса звучат холодно и официально, официальным голосом проще передавать плохие новости. Я знаю, о чем говорю. Всю жизнь я боролся с телефонными аппаратами, хотя и без особого успеха. Телефонисты всего мира продолжают отслеживать разговоры, выписывая себе на карточки самые важные слова и выражения, а в гостиничных номерах лежат Библии и телефонные справочники — всё, что нужно, чтобы не потерять веру.
Я спал в одежде. В джинсах и растянутой футболке. Проснувшись, ходил по комнате, переворачивал пустые бутылки из-под лимонада, стаканы, банки и пепельницы, залитые соусом тарелки, обувь, злобно давил босыми ногами яблоки, фисташки и жирные финики, похожие на тараканов. Когда снимаешь квартиру и живешь среди чужой мебели, учишься относиться к вещам бережно. Я держал дома разный хлам, как перекупщик, прятал под диваном граммофонные пластинки и хоккейные клюшки, кем-то оставленную женскую одежду и где-то найденные большие железные дорожные знаки. Я не мог ничего выбросить, поскольку не знал, что из этого всего принадлежит мне, а что — чужая собственность. Но с первого дня, с того момента, как я сюда попал, телефонный аппарат стоял прямо на полу посреди комнаты, вызывая ненависть своим голосом и своим молчанием. Ложась спать, я накрывал его большой картонной коробкой. Утром выносил коробку на балкон. Дьявольский аппарат стоял посреди комнаты и навязчивым треском сообщал, что я кому-то нужен.
Вот и теперь кто-то звонил. Четверг, пять утра. Я вылез из-под одеяла, сбросил картонную коробку, взял телефон, вышел на балкон. Во дворе было тихо и пусто. Через боковую дверь банка вышел охранник, устроив себе утренний перекур. Когда тебе звонят в пять утра, ничего хорошего из этого не выйдет. Сдерживая раздражение, снял трубку. Так всё и началось.
— Дружище, — я сразу узнал Кочу. У него был прокуренный голос, словно вместо легких ему вмонтировали старые прожженные динамики. — Гера, друг, не спишь? — Динамики хрипели и выплевывали согласные. Пять утра, четверг. — Алло, Гера!
— Алло, — сказал я.
— Друг, — добавил низких частот Коча, — Гера.
— Коча, пять утра, чего ты хочешь?
— Гер, послушай, — Коча перешел на доверительный свист, — не хотел тебя будить. Тут такая шняга. Я ночь не спал, понял? Вчера твой брат звонил.
— Ну?
— Короче, он уехал, Герман, — тревожно зависло с той стороны Кочино дыхание.
— Далеко? — сложно было привыкнуть к этим его голосовым перепадам.
— Далеко, Герман, — включился Коча. Когда он начинал новую фразу, голос его фонил. — То ли в Берлин, то ли в Амстердам, я так и не понял.
— Может, через Берлин в Амстердам?
— Может, и так, Гер, может, и так, — захрипел Коча.
— А когда вернется? — я успел расслабиться. Подумал, что это просто рабочий момент, что он просто сообщает мне семейные новости.
— По ходу, никогда, — трубка снова зафонила.
— Когда?
— Никогда, Гер, никогда. Он навсегда уехал. Вчера звонил, просил тебе сказать.
— Как навсегда? — не понял я. — У вас там всё нормально?
— Да, нормально, друг, — Коча сорвался на высокие ноты, — всё нормально. Вот только брат твой бросил тут всё на меня, ты понял?! А я, Гер, уже старый, сам я не потяну.
— Как бросил? — я не мог понять. — Что он сказал?
— Сказал, что в Амстердаме, просил позвонить тебе. Сказал, что не вернется.
— А заправка?
— А заправка, Гер, по ходу, на мне. Только я, — Коча снова добавил доверительности, — не потяну. Проблемы у меня со сном. Видишь, пять утра, а я не сплю.
— А давно он уехал? — перебил я.
— Да уже неделя, — сообщил Коча. — Я думал, ты знаешь. А тут вот такая шняга выходит.
— А чего он мне ничего не сказал?
— Я не знаю, Гер, не знаю, дружище. Он никому ничего не сказал, просто взял и свалил. Может, хотел, чтобы никто не знал.
— О чем не знал?
— О том, что он сваливает, — объяснил Коча.
— А кому какое дело до него?
— Ну, не знаю, Гер, — закрутил Коча, — не знаю.
— Коча, что там у вас случилось?
— Гер, ты ж меня знаешь, — зашипел Коча, — я в его бизнес не лез. Он мне не объяснял. Просто взял и свалил. А я, дружище, сам не потяну. Ты бы приехал сюда, на месте разобрался, а?
— В чем разобрался?
— Ну, я не знаю, может, он тебе что-то говорил.
— Коча, я не видел его полгода.
— Ну, я не знаю, — совсем растерялся Коча. — Гер, дружище, ты приезжай, потому что я сам ну никак, ты правильно меня пойми.
— Коча, что ты крутишь? — спросил я наконец. — Скажи нормально, что у вас там случилось.
— Да всё нормально, Гер, — Коча закашлялся, — всё нормалёк. Короче, я тебе сказал, а ты уже смотри. А я пошел, у меня клиенты. Давай, дружище, давай. — Коча бросил трубку.
Клиенты у него, — подумал я. — В пять утра.
Мы снимали две комнаты в старой выселенной коммуналке, в самом центре, в тихом дворе, засаженном липами. Лелик занимал проходную, ближе к коридору, я жил в дальней, из которой был выход на балкон. Другие были наглухо закрыты. Что скрывалось за дверями — никто не знал. Комнаты нам сдавал старый матерый пенсионер, бывший инкассатор Федор Михайлович. Я его называл Достоевским. В девяностых они с женой решили уехать в эмиграцию, и Федор Михайлович выправил себе документы. Но, получив на руки новый паспорт, вдруг ехать передумал, решив, что именно теперь время начинать жизнь с чистого листа. Так что в эмиграцию жена отправилась одна, а он остался в Харькове якобы сторожить квартиру. Почуяв свободу, Федор Михайлович сдал комнаты нам, а сам прятался где-то на конспиративных квартирах. Кухня, коридоры и даже ванная этого полуразрушенного жилья были забиты довоенной мебелью, потрепанными книгами и кипами журнала огонек. На столах, стульях и прямо на полу была свалена посуда и цветное тряпье, к которому Федор Михайлович относился нежно и выбрасывать не позволял. Мы и не выбрасывали, так что к чужому хламу добавился еще и наш. Шкафчики, полки и ящики стола на кухне были заставлены темными бутылками и банками, где мерцали масло и мед, уксус и красное вино, в котором мы тушили окурки. По столу катались грецкие орехи и медные монеты, пивные пробки и пуговицы от армейских шинелей, с люстры свисали старые галстуки Федора Михайловича. Мы с пониманием относились к нашему хозяину и его пиратским сокровищам, к фарфоровым фигуркам Ленина, тяжелым вилкам из фальшивого серебра, запыленным шторам, сквозь которые пробивалось, разгоняя по комнате пыль и сквозняки, желтое, словно сливочное масло, солнце. По вечерам, сидя на кухне, мы читали надписи на стенах, сделанные Федором Михайловичем, какие-то номера телефонов, адреса, схемы автобусных маршрутов, нарисованные химическим карандашом прямо на обоях, рассматривали вырезки из календарей и фотопортреты неизвестных родственников, пришпиленные им к стене кнопками. Родственники выглядели строго и торжественно, в отличие от самого Федора Михайловича, который время от времени тоже забредал в свое теплое гнездо, в скрипучих босоножках и пижонском кепаре, собирал за нами пустые бутылки и, получив бабки за очередной месяц, исчезал во дворе между лип. Был май, держалась теплая погода, двор зарастал травой. Иногда ночью с улицы заходили настороженные пары и занимались любовью на скамейке, застеленной старыми ковриками. Иногда под утро на скамейку приходили охранники из банка, сидели и забивали долгие, как майские рассветы, косяки. Днем забегали уличные псы, обнюхивали все эти следы любви и озабоченно выбегали назад — на центральные улицы города. Солнце поднималось как раз над нашим домом.
Когда я вышел на кухню, Лелик уже терся возле холодильника в своем костюме — темном пиджаке, сером галстуке и безразмерных брюках, которые висели на нем, как флаг в тихую погоду. Я открыл холодильник, тщательно осмотрел пустые полки.
— Привет, — я упал на стул, Лелик недовольно сел напротив, не выпуская из рук пакета с молоком. — Тут такое дело, давай к брату моему съездим.
— Зачем? — не понял он.
— Просто так. Посмотреть хочу.
— А что с твоим братом, проблемы какие-то?
— Да нет, всё с ним нормально. Он в Амстердаме.
— Так ты в Амстердам хочешь к нему съездить?
— Не в Амстердам. Домой к нему. Давай на выходных?
— Не знаю, — заколебался Лелик, — я на выходных собирался машину на станцию отогнать.
— Так мой брат и работает на станции. Поехали.
— Ну, не знаю, — неуверенно ответил Лелик — Лучше поговори с ним по телефону. — И, допив всё, что у него было, добавил: — Собирайся, мы уже опаздываем.
Днем я несколько раз звонил брату. Слушал длинные гудки. Никто не отвечал. После обеда позвонил Коче. Точно так же без результата. Странно, — подумал, — брат может просто не брать трубку, у него роуминг. Но Коча должен быть на рабочем месте. Вечером позвонил родителям. Трубку взяла мама. Привет, — сказал я, — брат не звонил? — Нет, — ответила она, — а что? — Да так, просто, — ответил я и заговорил о чем-то другом.
На следующее утро в офисе снова подошел к Лелику.
— Лелик, — сказал, — ну как, едем?
— Да ну, — заныл тот, — ну ты что, машина старая, еще сломается по дороге.
— Лелик, — начал давить я, — брат сделает твоей машине капитальный ремонт. Давай выручай. Не ехать же мне электричками.
— Ну, не знаю. А работа?
— Завтра выходной, не выебывайся.
— Не знаю, — снова сказал Лелик, — нужно поговорить с Борей. Если он ничем не подпряжет…
— Пошли поговорим, — сказал я и потянул его в соседний кабинет.
Боря и Леша — Болик и Лелик — были двоюродными братьями. Я знал их с университета, мы вместе заканчивали историческое отделение. Между собой они были не похожи. Боря выглядел мажористо, был худ и подстрижен, носил контактные линзы и даже, кажется, делал маникюр. А Леша был крепко сбит и слегка приторможен, носил недорогую офисную одежду, стригся редко, денег на контактные линзы ему было жалко, поэтому носил очки в металлической оправе. Боря выглядел более ухоженно, Леша — более надежно. Боря был старше на полгода и чувствовал ответственность за брата, определенный братский комплекс. Был он из приличной семьи, его папа работал в комсомоле, потом делал карьеру в какой-то партии, был главой районной администрации, ходил в оппозицию. Последние годы занимал должность при губернаторе. Леша же был из простой семьи — его мама работала учительницей, а папа шабашил где-то в России, еще с восьмидесятых. Жили они под Харьковом, в небольшом городке, так что Лелик был бедным родственником, и все его за это любили, как ему казалось. После университета Боря сразу же вписался в отцовский бизнес, а мы с Леликом пытались самостоятельно встать на ноги. Работали в рекламном агентстве, в газете бесплатных объявлений, в пресс-секретариате Конгресса националистов и даже в собственной букмекерской конторе, которая накрылась на второй месяц своего существования. Несколько лет назад, переживая о нашем прозябании и помня о беззаботной студенческой юности, Боря пригласил нас работать с ним, в администрации. Папа зарегистрировал под него несколько молодежных организаций, через которые переводились разные фанты и отмывались небольшие, но регулярные суммы. Так что мы трудились вместе. Работа у нас была странная и непредсказуемая. Мы редактировали чьи-то речи, вели семинары для молодых лидеров, проводили тренинги для наблюдателей на выборах, составляли политические программы для новых партий, рубили дрова на даче у папы Болика, ходили на телевизионные шоу защищать демократический выбор и отмывали, отмывали, отмывали бабло, которое проходило через наши счета. На моей визитке было написано «независимый эксперт». За год такой работы я купил себе навороченный компьютер, а Лелик — битый фольксваген. Квартиру мы снимали с Леликом вместе. Боря часто приходил к нам, садился в моей комнате на пол, брал в руки телефон и звонил проституткам. Нормальный корпоративный дух, одним словом. Лелик брата не любил. Да и меня, кажется, тоже. Но мы с ним уже несколько лет жили в соседних комнатах, так что отношения наши были ровными и даже доверительными. Я постоянно одалживал у него одежду, он у меня — деньги. Разница была в том, что одежду я всегда возвращал. Последние месяцы они с братом что-то мутили, какой-то новый семейный бизнес, в который я не лез, поскольку деньги были партийные, и чем это должно было закончиться — никто не знал. Я держал подальше от них сбережения, пачку баксов, пряча ее на книжной полке между страницами Гегеля. В целом я им доверял, хотя и понимал, что пора искать себе нормальную работу.
Боря сидел у себя и работал с документами. На столе перед ним лежали папки с результатами каких-то социологических опросов. Увидев нас, открыл на мониторе сайт обладминистрации.
— Ага, вы, — сказал бодро, как и положено руководителю. — Ну, что? — спросил. — Как дела?
— Боря, — начал я, — мы к брату моему хотим съездить. Ты его знаешь, да?
— Знаю, — ответил Болик и стал внимательно осматривать свои ногти.
— У нас завтра ничего нет?
Болик подумал, снова посмотрел на ногти, рывком убрал руки за спину.
— Завтра выходной, — ответил.
— Значит, поехали, — сказал я Леше и повернулся к двери.
— Погодите, — вдруг остановил меня Болик — Я тоже с вами поеду.
— Думаешь? — недоверчиво переспросил я.
Везти его с собой не хотелось. Лелик тоже, насколько можно было заметить, напрягся.
— Да, — подтвердил Болик, — поедем вместе. Вы же не против?
Лелик недовольно молчал.
— Боря, — спросил я его, — а тебе зачем ехать?
— Просто так, — ответил Болик. — Я не буду мешать.
Лелика, похоже, напрягала необходимость ехать куда-то с братом, который его плотно контролировал и не хотел отпускать от себя ни на шаг.
— Только мы рано выезжаем, — попытался отбиться я, — где-то часов в пять.
— В пять? — переспросил Лелик.
— В пять! — воскликнул Болик.
— В пять, — повторил я и пошел к дверям.
В общем, подумал, пусть сами между собой разбираются.
Днем я снова звонил Коче. Никто не отвечал. Может, он умер, — подумал я. Причем подумал с надеждой.
Вечером мы сидели с Леликом у себя дома, на кухне. Слушай, — вдруг начал он, — может, не поедем? Может, позвонишь им еще раз? — Леша, — ответил я, — мы едем всего на день. В воскресенье будем дома. Не парься. — Ты сам не парься, — сказал на это Лелик — Хорошо, — ответил я.
Хотя что хорошего? Мне тридцать три года. Я давно и счастливо жил один, с родителями виделся редко, с братом поддерживал нормальные отношения. У меня было никому не нужное образование. Работал непонятно кем. Денег мне хватало как раз на то, к чему я привык. Новым привычкам появляться было поздно. Меня всё устраивало. Тем, что меня не устраивало, я не пользовался. Неделю назад пропал мой брат. Исчез и даже не предупредил. По-моему, жизнь удалась.
Парковка была пустой, и выглядели мы на ней подозрительно. Боря опаздывал. Я предлагал ехать, но Лелик сопротивлялся, ходил в супермаркет за кофе из автомата, успел познакомиться с охранниками, которые здесь и жили — под большим освещенным супермаркетом. В утреннем воздухе желтели подсвеченные витрины. Супермаркет был похож на лайнер, севший на мель. Время от времени по парковке пробегали собачьи стаи, недоверчиво принюхиваясь к мокрому асфальту и задирая головы к утреннему солнцу. Лелик разлегся на водительском кресле, курил одну за одной и хватался за мобилу, вызванивая брата. Они последнее время вообще часто созванивались, нервно что-то выговаривая и часто ссорясь. Будто не доверяли друг другу. Лелик еще раз сбегал к автомату с кофе, вернувшись, вылил его себе на костюм, старательно вытирал пятна влажными салфетками и проклинал брата за непунктуальность. С Леликом всегда так — летом он потел, зимой — мерз, за рулем ему было неудобно, и в костюме он чувствовал себя неуверенно. Брат его напрягал и втягивал в сомнительную ситуацию. Я советовал ему не вкладываться, но Лелик не слушался, возможность легко заработать вгоняла его в какой-то ступор. Мне оставалось снисходительно наблюдать за этими его попытками финансовых махинаций, радуясь, что не позволил братьям и себя втянуть в подозрительную затею. Я тоже сходил за кофе, поговорил с охранниками, покормил собак чипсами. Нужно было ехать. Но без брата Лелик ехать не мог.
Он выбежал из-за угла, растерянно озираясь и отгоняя от себя собак. Лелик засигналил, Боря заметил нас и рванул к машине. Собаки — следом, поджав рваные хвосты. Открыл заднюю дверь, запрыгнул внутрь. Был в своем костюме и зеленой, довольно помятой рубашке.
— Боря, — сказал Лелик, — шо за хуй?
— Блядь, Леша, — ответил на это Болик, — ничего мне не говори.
Поздоровавшись и со мной тоже, Болик достал из кармана пиджака несколько дисков.
— Что это? — спросил я.
— Я музыки нам записал, — объяснил Болик — Чтобы в дороге слушать.
— Да у меня свой плеер есть, — ответил я.
— Ничего, мы с Лешей послушаем.
Леша в ответ скривился.
— Лелик, — засмеялся я. — За тебя что, брат решает, какую музыку слушать?
— Ничего он не решает, — обиженно ответил Лелик.
— Что хоть за музыка? — поинтересовался я.
— Паркер.
— И всё?
— Да. Десять дисков Паркера. Больше ничего интересного я не нашел, — пояснил Болик.
— Мудак, — сказал на это Лелик, и мы поехали.
От музыки фольксваген содрогался, как консервная банка, по которой били деревянной палкой. Боря, сидя сзади, ослабил узел галстука и напряженно рассматривал спальные районы. Миновав тракторный и проехав базарчик, мы наконец вырвались за окружную. Выехав за город, двинулись в юго-восточном направлении. На КПП стояли гаишники. Один из них лениво посмотрел в нашу сторону и, не увидев ничего интересного, отвернулся к своим. Я попытался посмотреть на нас его глазами: черный фольксваген, перекупленный у партнеров, костюмы из стока, туфли из прошлогодней коллекции, часы с распродажи, зажигалки, подаренные коллегами на праздники, солнцезащитные очки, купленные в супермаркетах, — надежные, недорогие вещи, не слишком поношенные, не слишком яркие, ничего лишнего, ничего особенного. Даже штрафовать не хочется.
Зеленые холмы тянулись по обеим сторонам трассы, май был теплый и ветреный, птицы перелетали с одного поля на другое, ныряя шумными стаями в воздушные потоки. Впереди, на горизонте, сияли белые многоэтажки, над которыми пылало красное солнце, похожее на горячий баскетбольный мяч.
— Заправиться нужно, — сказал Лелик.
— Скоро будет заправка, — ответил я.
— И выпить чего-нибудь, — подал голос Болик.
— Антифриза, — предложил ему брат.
На заправке мы с Борей пошли в магазин взять кофе. Пока Лелик заправлялся, вышли на улицу, где стояло несколько пластмассовых столиков. За металлической сеткой начиналось кукурузное поле.
Майская зелень, липкая и яркая, бросалась в глаза, разъедая сетчатку. На стоянке теснилось несколько фур, водители, очевидно, отсыпались. Боря подошел к крайнему столику, взял пластмассовый стул, протер его салфеткой, осторожно сел. Я тоже сел. Вскоре подошел Лелик.
— Нормально, — сказал, — можем ехать. Сколько нам еще?
— Километров двести, — ответил я. — За пару часов доедем.
— Что слушаешь? — спросил Лелик, показывая на плеер, который я положил на стол.
— Всё подряд, — ответил я ему. — Почему себе такой не купишь?
— У меня в машине проигрыватель.
— Вот и слушаешь, что тебе брат запишет.
— Я ему нормальную музыку пишу, — обиделся Болик.
— Я радио слушаю, — добавил от себя Леша.
— Я бы на твоем месте не доверял его вкусам, — сказал я Лелику. — Нужно слушать музыку, которую любишь.
— Да ладно, Герман, — не согласился Болик — Нужно доверять друг другу. Правда, Леша?
— Угу, — неуверенно ответил Лелик.
— Хорошо, — сказал я, — мне всё равно. Слушайте что хотите.
— Ты, Герман, слишком недоверчивый, — прибавил Болик — Не доверяешь партнерам. Так нельзя. Но на нас ты всегда можешь положиться. Куда мы хоть едем?
— Домой, — ответил я. — Доверься мне.
Лучше добраться туда раньше, — подумал. — Тем более, никто не знает, как надолго мы там застрянем.
Боря подсовывал мне диски Паркера. Я послушно ставил их один за другим. Паркер рвал воздух своим альтом. Его саксофон взрывался, словно химическое оружие, уничтожая вражеские войска. Паркер дышал через мундштук, выдувая золотое пламя праведного гнева, его черные пальцы влезали в растравленные раны воздуха, вытаскивая оттуда медные монеты и сушеные плоды. Прослушанные диски я бросал в свой потрепанный кожаный рюкзак. Через час мы въехали в ближайший городок. Миновали центр, выскочили на мост и попали в автотранспортное происшествие.
Посреди моста стоял грузовик, намертво перекрывая движение в обоих направлениях. Машины въезжали на мост и попадали в умело устроенную западню — вперед проехать было невозможно, назад — тоже, водители клаксонили, те, кто были ближе, выходили из машин и шли смотреть, что там случилось. Был это старый птицевоз, облепленный перьями и листьями и доверху загруженный клетками с курами. Их было сотни, этих клеток, в которых толклись, били крыльями и клювами большие неповоротливые птицы. Похоже, водитель въехал в железное ограждение, отделявшее пешеходные дорожки, птицевоз развернуло, и он забаррикадировал проезд. Верхние клетки рассыпались по асфальту, и теперь удивленные куры тусовались вокруг, запрыгивали на капоты машин, стояли на поручнях моста и высиживали яйца под колесами фур. Водитель птицевоза с места происшествия сразу сбежал. К тому же с ключами. Возле грузовика крутились два сержанта, не зная, что им делать. Они с ненавистью разгоняли кур, выспрашивали у свидетелей хоть что-то о водителе. Показания были противоречивыми. Кто-то утверждал, что он спрыгнул с моста в воду, кто-то видел, будто подсел к кому-то в фуру, а кто-то шепотом уверял, что грузовик двигался вообще без водителя. Сержанты в отчаяньи разводили руками и пытались связаться по рации со штабом.
— Ну, это надолго, — сказал Леша, переговорив с сержантами и вернувшись к машине. — Они хотят где-то тягач найти. Только сегодня выходной, хуй там они найдут.
За нами уже образовалась очередь, машин становилось всё больше.
— Может, объедем? — предложил я.
— Как? — недовольно ответил Леша. — Теперь не выедешь. Надо было дома сидеть.
Вдруг к нам на капот свалилась тяжелая откормленная курица. Настороженно сделала несколько шагов, замерла.
— Вестник смерти, — сказал про птицу Болик. — Интересно, тут где-нибудь есть магазин с холодильниками?
— Хочешь купить холодильник? — спросил его брат.
— Хочу холодной воды, — объяснил Болик.
Леша засигналил, птица перепуганно захлопала крыльями и, перелетев через поручни, унеслась неведомо куда. Возможно, так и нужно учить их летать.
— Ладно, — не выдержал я, — вы возвращайтесь, а я пойду.
— Куда ты пойдешь? — не понял Лелик. — Сиди. Сейчас тягач оттащит эту штуку, развернемся и поедем домой.
— Вы поезжайте. Я пройду пешком, а там на чем-нибудь доеду.
— Погоди, — забеспокоился Лелик, — ни на чем ты не доедешь.
— Доеду, — сказал я. — Завтра вернусь. Осторожно на трассе.
Сержанты нервничали. Один из них подхватил курицу и, держа ее за лапу, поддал правой с носка. Курица взлетела в воздух, точно футбольный мяч, перелетела через несколько автомашин и исчезла под колесами. Его напарник тоже рассерженно схватил птицу, подбросил вверх и, приняв на правую рабочую, засадил ею в майское небо. Я перепрыгнул через ограждение, обошел птицевоз, проскользнул между водителями, перешел мост и двинулся по утренней трассе.
Потом долго стоял под теплым небом возле пустой трассы, похожей на ночное метро, — точно так же безнадежно было вокруг, столь же долгими казались минуты, проведенные здесь. За перекрестком, на выезде из города, была автобусная остановка, старательно изуродованная неизвестными путешественниками: стены изрисованы черными и красными узорами, земляной пол густо и тщательно усеян толченым стеклом, а из-под кирпичной кладки росла темная трава, в которой прятались ящерицы и пауки. Я не решился зайти внутрь, встал в тень, падавшую от стены, и ждал. Ждать пришлось долго. Случайные фуры гнали на север, оставляя за собой пыль и безнадежность, а в обратном направлении никто вообще не ехал. Тень постепенно уходила у меня из-под ног. Я уже думал возвращаться, прикидывал, сколько это займет времени и где теперь могут быть мои друзья, как вдруг откуда-то сбоку, из прибрежных камышей и пойм, отчаянно трубя, на трассу вывалился кровавого цвета икарус. Перекошенно встал на все колеса, словно пес, отряхивающийся после купания, тяжело перевел дыхание, переключил скорость и ползком двинулся на меня. Я замер от неожиданности, настолько внезапно это произошло, стоял и смотрел на это громоздкое транспортное средство, припорошенное пылью, обмазанное кровью и мазутом. Автобус медленно подкатился к остановке и, заскрипев всеми своими частями, остановился. Открылись двери. Из автобусного нутра повеяло смертью и никотином. Водитель, голый по пояс и мокрый от духоты, вытер пот со лба и крикнул:
— Ну шо, сынок, едешь?
— Еду, — ответил я и вошел в салон.
Свободных мест не было. Автобус был заселен сонной, малоподвижной публикой. Были тут женщины в бюстгальтерах и спортивных штанах, с ярким макияжем и длинными накладными ногтями, были мужчины с барсетками и в наколках, тоже в спортивных штанах и китайских кроссовках, были дети в бейсболках и спортивных костюмах, с битами и кастетами в руках. И все они спали или пытались заснуть, так что внимания на меня никто не обратил. Над всем этим разрывалась индийская музыка, трескотливая, словно стая колибри, порхавшая по салону, стремясь вырваться из сладкой душегубки. Но музыка никому не мешала. Я прошелся в поисках свободного места, не нашел, вернулся к водителю. Лобовое стекло перед ним было густо оклеено православными иконками и увешано разноцветными сакральными штуками, которые, очевидно, не давали этой машине окончательно рассыпаться. Висели тут плюшевые медведи и глиняные скелеты с поломанными ребрами, ожерелья из петушиных голов и вымпелы Манчестер юнайтед, скотчем к стеклу прилеплены были порнокартинки, портреты Сталина и отксеренные изображения святого Франциска. А на панели перед водителем покрывались пылью дорожные карты, несколько хаслеров, которыми он бил в салоне мух, фонарики, ножи со следами крови, яблоки, из которых вылезали червяки, и маленькие деревянные иконки с ликами великомучеников. Сам водитель переводил дух, вцепившись одной рукой в руль и держа другой большую бутылку с водою.
— Шо, сынок, — спросил, — всё занято?
— Ага.
— Постой со мной, а то я тоже засну. Им хорошо — попадали и спят. А мне отвечать.
— За что отвечать?
— За товар, сынок, за товар, — объяснил он мне как родному.
И поведал нечто печальное. Были это коммерсанты из Донбасса, целые семьи мелких коммерсантов. Два дня тому назад они загрузились в Харькове товаром — спортивными костюмами, китайскими кроссовками и прочим говном. И отправились домой. Но не успели отъехать, как автобус безнадежно сломался, с ходовой, сынок, с ходовой беда, его же последний раз ремонтировали перед московской Олимпиадой! Первую ночь ночевали на трассе. Водитель ползал, как уж, меж колесами, а мелкие коммерсанты выставили посты, жгли до утра костер и пели под гитару. Им это даже понравилось. Утром водитель пошел в ближайшее село и привел оттуда фермеров на тракторе. Фермеры оттащили их на железнодорожную станцию в депо. Там они провели следующий день и еще одну ночь. Коммерсанты упорно не спали, охраняя товар и распевая под гитару, только раз сбегали на вокзал купить бухла и новые струны. Водитель всё же наладил ходовую, загрузил, как мог, коммерсантов и продолжил горький путь к родным терриконам. Наткнувшись на пробку возле моста, не растерялся и, сделав немалый крюк, какими-то обходными тропами, через старые мостки перебрался на левый берег. И теперь уже ничто не могло его остановить. Так он и сказал.
Автобус выехал на взгорье и тяжело закашлялся. Впереди лежала широкая солнечная долина с салатными кукурузными полями и золотыми ложбинами. Водитель решительно двинулся вперед. Выключил двигатель и расслабился. Автобус сползал вниз, словно снежная лавина от неосторожных криков японских туристов. Ветер свистел, чиркая по теплым бокам, жуки бились о лобовое стекло, будто капли майского дождя, мы летели вниз, набирая скорость, а вокруг, над нами, разносились голоса индийских певцов, предвещая долгую радость и безболезненную смерть. Скатившись на дно долины, автобус по инерции выскочил на первый холмик, и тут водитель попробовал включить двигатель. Икарус тряхнуло, послышался резкий скрежет железа о железо, и машина остановилась. Водитель растерянно молчал. О чем-то его спрашивать мне было неудобно. Наконец он опустил голову на руль и как-то затих, только время от времени вздрагивали его плечи. Сначала я подумал, что он плачет — по-своему это было трогательно. Однако, прислушавшись, понял, что вздрагивает он уже во сне. Все остальные пассажиры икаруса-призрака тоже спали. И никто даже не думал охранять товар. Я снова прошел по салону и выглянул в окно. Ветер легко касался молодой кукурузы, тишина стояла вокруг, и солнце въедалось в долину, словно пятно жира в ткань. Неожиданно кто-то тронул мою руку. Я оглянулся. В конце салона были какие-то занавески, темно-коричневые и давно не стиранные. Мне казалось, что там, за занавесками, ничего нет, что там стенка, ну или окно, или что-то такое. Но оттуда высунулась рука и, легко схватив, потащила меня внутрь. Я шагнул вперед и, проскользнув через невидимый ход, очутился в небольшой комнатке. Было это нечто вроде чил-аута, место для медитаций и любви, келья, заселенная духами и тенями. Стены комнатки были увешаны китайскими синтетическими коврами, со странными орнаментами и рисунками, на которых изображались сцены охоты на оленей, чаепития и встречи пионерами Пекина товарища Мао. У стен стояли два небольших диванчика. И на этих диванчиках сидели трое арапов и одна арапка. И на арапах было какое-то белое исподнее, а на арапке — серое спортивное белье. Тяжелые ожерелья с черепами болтались вокруг ее шеи, а в волосах вместо гребня торчал нож для разрезания бумаги. А на коленях у нее лежал термос. Глаза арапов хищно вспыхивали, желтоватые белки угасали словно янтарь. А арапка смотрела мне прямо в глаза и, не отпуская руки, спросила:
— Ты кто?
— А ты? — спросил я тоже, ощущая тепло ее ладони и тяжесть серебряных перстней на ее пальцах.
— Я Каролина, — сказала она и неожиданно убрала руку. Один арап, оглядываясь на меня, прошептал что-то на ухо своему соседу, и тот коротко засмеялся. — Куда ты едешь? — снова спросила Каролина, рассматривая меня в полутьме.
— Домой, — ответил я.
— А кто тебя там ждет? — она вытащила нож из своей прически, и густые волосы рассыпались, пряча ее глаза.
— Никто не ждет.
Каролина тоже засмеялась.
— Зачем ехать туда, где тебя никто не ждет? — спросила она, достав откуда-то гранат и разрезая его пополам.
— Какая разница? — не понял я. — Просто давно там не был.
— Держи, — она протянула мне половину граната. — Что ты будешь делать там, где тебя никто не ждет?
— Я ненадолго. Завтра поеду назад.
— Ты так боишься туда возвращаться? — Каролина снова засмеялась, присасываясь к своей половине граната.
— С чего ты взяла?
— Ты еще не успел приехать, а уже собираешься назад. Ты боишься.
— У меня дела, — объяснил я ей. — Не могу оставаться там дольше.
— Можешь, — сказала она. — Если захочешь.
— Нет, — недовольно повторил я, — не могу.
— Думаю, ты так быстро убегаешь, потому что забыл всё, что с тобой было. Когда вспомнишь, тебе будет не так просто оттуда уехать. Держи.
И протянула мне чашку, налив туда что-то из термоса. Напиток пах корицей и валерьянкой. Я попробовал. Вкус был терпкий и острый. Я выпил всё. Меня тотчас вырубило.
Вокруг аэродрома лежали пшеничные поля. Ближе к взлетной полосе росли ярко-ядовитые цветы, над которыми, словно над трупами, тягуче зависали осы. С утра солнце прогревало асфальт и сушило траву, что пробивалась сквозь бетонные плиты. Сбоку, над будкой диспетчера, рвались на ветру полотнища флагов, дальше, за зданием администрации, цепочкой рассыпались деревья, оплетенные паутиной и зажженные острым утренним светом. В пшеничных полях прятались странные сквозняки, словно животные, которые каждую ночь выходили из мрака на зеленые огни диспетчерской, а утром снова забредали в гущу стеблей и скрывались от жгучего июньского солнца. Прогреваясь, асфальт отражал солнечный свет, ослепляя птиц, пролетавших над взлетной полосой. Возле ограждения стояли бензовозы, пара тягачей и темнели пустые гаражи, из которых сладко тянуло застоявшейся водой и мазутом. Через какое-то время появлялись механики, переодевались в черные дырявые комбинезоны и начинали копаться в своих машинах. Над аэродромом нависало небо раннего июня, разворачивалось под ветром, как только что выстиранные простыни, звонко поднималось и опадало вниз, касаясь асфальта. В одно и то же время, около восьми, в воздухе появлялось, постепенно накатывая и вываливаясь из атмосферных глубин, натруженное тарахтение двигателя. Самолета за солнцем еще не было видно, но тень его уже мчала по пшеничным полям, распугивая птиц и лисиц. Небесная поверхность раскалывалась, как фарфор, и, уверенно идя на посадку, вверху, над стриженными головами механиков, гордо пролетал старый добрый Ан-2, кукурузник-убийца, гордость советской авиации. Оглушая утро своим допотопным двигателем, он разворачивался над сонным городком, пробуждая его от легкого и призрачного летнего сна. Пилоты разглядывали сельскохозяйственные угодья, поля, густо политые солнечным медом, свежую зелень балок и железнодорожных насыпей, золото речного песка и столовое серебро меловых побережий. Город оставался позади, с заводскими трубами и железной дорогой, самолет шел на посадку, свет заливал кабину и холодно сиял на металле. Машина прокатывалась по взлетной полосе, подпрыгивая тугими колесами на потрескавшемся асфальте. Пилоты соскакивали на землю и помогали грузчикам вытаскивать большие брезентовые мешки с областной и республиканской прессой, письмами и бандеролями, а выгрузив их, шли к зданиям, оставив самолет нагреваться на солнце.
Мы с друзьями жили с другой стороны пшеничных полей, в пригороде, в белых панельных домах, около которых росли высокие сосны. Под вечер мы выбирались из своего района, брели по пшенице, прячась от случайных автомобилей, пробирались перебежками вдоль забора, залегали в запыленной траве и рассматривали летательные аппараты. Ан-2, с его цельнометаллическим фюзеляжем и полотняной обшивкой крыльев, казался нам потусторонней машиной, на которой прилетели демоны, чтобы прожечь небо над нами бензином и свинцом. Вестники богов сидели в его нутре, а мощный винт разбивал небесный лед и гнал в потусторонний мир тополиный пух. Мы возвращались домой уже затемно, брели сквозь плотную горячую пшеницу, думая об авиации. Все мы хотели стать пилотами. Большинство из нас стало лузерами.
Время от времени мне снятся авиаторы. Каждый раз они совершают вынужденную посадку где-то посреди поля, их самолеты тяжело врезаются в густую пшеницу, полотняная обшивка звонко трещит в июньском предвечерье, стебли пшеницы наматываются на шасси, и летательные аппараты намертво влипают в черный пересохший грунт. Пилоты вываливаются из жарких салонов, падают в пшеницу, которая тут же оплетает им ноги, встают и пытаются что-то разглядеть на горизонте. Но на горизонте нет ничего, кроме полей, — они тянутся бесконечно, и вырваться из них — дело безнадежное. Авиаторы бросают свои аппараты, которые постепенно охлаждаются в вечерних сумерках, и движутся на запад, за солнцем, что быстро угасает. Стебли высокие и непролазные, пилоты с трудом пробивают себе путь, продавливают невидимую стену перед собой, безо всяких шансов куда-либо выйти. На них кожаные шлемы с очками, на руках тяжелые рукавицы, а за спиной тянутся раскрытые парашюты, которые они почему-то не желают отцепить и тащат за собой, словно длинные крокодильи хвосты.
Проснулся я от мерной работы двигателя. На диванах рядом со мной спали трое арапов, Каролины не было. Я выглянул в салон. Было уже довольно поздно, справа за окном красными сполохами разливалось вечернее солнце. Который час, интересно? Я подошел к одному из коммерсантов, который мирно спал, взял его за руку, посмотрел на часы. Полдесятого. Черт, — подумал я, — неужели проспал? И пошел к водителю. Тот поздоровался со мной, как со старым другом, не отрывая глаз от трассы. Я посмотрел за окно. Где-то сейчас должен был быть поворот, но если не поворачивать, а двигаться прямо, то через пару километров будет именно то место, куда мне нужно. Однако на повороте водитель притормозил.
— Батя, ну что, — сказал я ему, — давай, подбрось меня до заправки. Тут пару километров.
— Это на горе? — переспросил водитель.
— Ага.
— Возле вышки?
— Ну.
— Нет, — сказал он. — Мы поворачиваем.
— Погоди, — начал я торговаться. — У тебя там с ходовой что-то. А у моего брата мастерская. Он тебе капитальный ремонт сделает.
— Сынок, — сказал на это водитель твердо и убедительно. — Там город. А нам в город нельзя. У нас товар.
Я вышел из автобуса. Солнце закатилось, сразу стало прохладно. Натянул куртку и двинулся по трассе. Минут за двадцать дошел до заправки. Рядом темнели окна станции техобслуживания. Свет нигде не горел. Интересно, где Коча? — подумал я. Подошел к заправке. Везде было темно и пусто. На дверях станции висел замок. Решил подождать. Зашел за здание, там среди травы и кустов стоял вагончик, в котором жил Коча, за ним виднелось несколько старых разбитых автомобилей. Вагончик тоже был закрыт. В сумерках я подошел к оторванной кабине камаза. Влез внутрь, сбросил кроссовки. Вверху висела луна. Рядом охлаждалась трасса. Прямо передо мной, в долине, лежал город, в котором я родился и вырос. Я взял рюкзак, положил под голову и заснул.
2
Опасливый и настороженный, болотно-черного цвета пес крался в высокой траве. Пригибал хребет, пытался остаться незамеченным. Тихо приближался, раздвигая стебли боевыми лапами и заслоняя собой утреннее солнце. Рассветные лучи золотили ему череп со стеклянными глазами, в которых уже отражалась моя фигура. Сделал пружинистый шаг, потом еще один, замер на миг и медленно потянулся ко мне своей мордой. Глаза его вспыхнули голодным блеском, и трава за его спиной сомкнулась изумрудной волною, скрывая в себе кровавый солнечный сгусток. Я инстинктивно выбросил руку вперед, сквозь сон реагируя на его движение.
— Гера, дружище!
Колотя ногами по мятому железу, я подорвался.
— Гера! Друг! Приехал! — Коча пытался достать меня, размахивал худыми длинными руками, крутил лысым черепом. Однако не мог протиснутся сквозь выбитое бортовое стекло кабины, поэтому только блестел на расстоянии большими очками, стоя против солнца, которое уже успело взойти и теперь легко поднималось на необходимую ему высоту. — Ну, что ты тут лежишь! — похрипывал он, протягивая ко мне свои лапы. — Дружище!
Я попытался подняться. Тело после сна на жестком сиденье слушалось плохо. Я подтянул ноги, перегнулся и выпал прямо Коче в объятья.
— Друг! — похоже, он был мне рад.
— Привет, Коча, — ответил я, и мы долго жали друг другу руки, хлопали по плечам и спинам кулаками, всячески показывая, как все-таки здорово, что я провел эту ночь в пустой кабине, а он меня после этого разбудил в шесть утра.
— Давно приехал? — спросил Коча, когда первая волна радости спала. Спросил, впрочем, не отпуская моей руки.
— Вчера ночью, — ответил я, пытаясь вырваться и наконец обуться.
— Что ж ты не позвонил? — Коча отпускать руку не собирался.
— Коча, сука ты, — я наконец-то освободился и не знал теперь, куда деть свою руку. — Я тебе два дня звонил. Ты чего трубку не берешь?
— Ты когда звонил? — переспросил Коча.
— Днем, — я все-таки достал кроссовки из кабины.
— Так я спал, — сказал он на это. — У меня со сном последние дни проблемы. Я днем сплю, а ночью прихожу на работу. Но ночью клиентов нет. — Он затоптался на месте и потащил меня за собой. — А главное, у нас телефон не работает — отключили за неуплату. Я вчера в город ездил, вот вернулся. Пошли, я тебе всё покажу.
И пошел вперед. Я двинулся следом. Обошел разбитый москвич с сожженными колесами, какую-то гору железа, части самолетов, холодильных камер и газовых плит и вышел вслед за Кочей к бензоколонкам. Заправка находилась метрах в ста от трассы, устремленной на север. Внизу, километра за два отсюда, в теплой долине лежал городок, через который, собственно, трасса и проходила. На юг от последних городских кварталов, за территорией заводов, начинались поля, обрываясь по ту сторону долины, а с севера город охватывала река, протекая с российской территории в сторону Донбасса. Левый берег ее был пологим, а вдоль правого тянулись высокие меловые горы, верхушки которых были покрыты полынью и терном. На самой высокой горе, висевшей над городом, торчала телевизионная вышка, заметная с любого места в долине. А уже рядом с вышкой, на соседнем холме, стояла автозаправка. Построили ее где-то в семидесятых. Тогда в городе появилась нефтебаза, и при ней возникли две заправки — одна на северном выезде из города, другая — на южном. В девяностых нефтебаза прогорела, одна из заправок — тоже, а вот эта, на харьковской трассе, осталась. Мой брат успел вписаться сюда еще в начале девяностых, когда нефтебаза доживала свой век, и перевел этот бизнес на себя. Сама заправка выглядела не лучшим образом — четыре старые бензоколонки, будка с кассовым аппаратом, высокая мачта, на которой при желании можно было кого-нибудь повесить. Еще дальше находилось холодное складское помещение, нафаршированное железом, — брат вкладывал деньги не в развитие инфраструктуры, а в повышение уровня сервиса, стаскивая отовсюду различные устройства и механизмы, с помощью которых мог отремонтировать что угодно. Сам он жил в городе, приезжал сюда каждое утро и спускался в долину уже затемно. Вместе с ним работала озверевшая команда — Коча и Шура Травмированный — инженеры-самородки, которые спасли на своем веку жизнь не одной фуре, чем и гордились. Шура Травмированный жил тоже где-то в городе, а вот Коча собственного жилья был лишен, поэтому постоянно тусил на заправке, ночуя в строительном вагончике, обустроенном по всем требованиям фен-шуя. Возле заправки оборудована была асфальтовая площадка с ремонтной ямой, поодаль, под липами, стояло несколько вкопанных в землю железных столов. За станцией начинались балки и яблоневые сады, тянущиеся вдоль меловых гор, а на север открывалась степь, откуда время от времени выезжала шумная сельскохозяйственная техника. За вагончиком образовалась свалка изуродованной техники, стояли остатки разобранных на куски машин, громоздились колеса. Сбоку, в малиннике, пряталась кабина от камаза, из которой открывалась панорама на залитую солнцем долину и беззащитный город. Но дело было не в инфраструктуре и не в старых бензоколонках. Дело было в расположении. В свое время брат это хорошо понял, выбрав именно эту заправку. Ведь следующее место, где был бензин, находилось километрах в семидесяти отсюда на север, а сама трасса пролегала через подозрительные места с отсутствующими органами власти и населением как таковым. Даже зоны покрытия отсюда на север, кажется, не было. Водители это знали, поэтому старались заправиться бензином у моего брата. Кроме того, здесь работал Шура Травмированный — лучший механик в этих краях, бог карданных валов и ручных приводов. Одним словом, жи ла была золотая.
Возле кирпичной будки, рядом с бензоколонками, стояли два автомобильных кресла, принесенные сюда для отдыха. Кресла были застелены черными шкурами неизвестных мне животных, из них в разные стороны выпирали пружины, а к одному креслу приделан был какой-то странный рычаг, вполне возможно — катапульта. Коча устало упал в кресло с катапультой, достал свои папиросы и, закурив, показал мне рукой — садись рядом, дружбан. Я так и сделал. Солнце нагревалось, словно береговой камень, и небо парусиной вздымалось на ветру. Воскресенье, конец мая — лучшее время для того, чтобы отсюда уехать.
— Надолго? — с присвистом спросил Коча.
— Вечером назад, — ответил я.
— Что так быстро? Оставайся на пару дней. Будем рыбу ловить.
— Коча, где брат?
— Я ж тебе говорил. В Амстердаме.
— Почему он не сказал, что уезжает?
— Гер, я не знаю. Он и не собирался ехать. А вот взял всё бросил. Сказал, назад не приедет.
— У него что — какие-то проблемы с бизнесом были?
— Да какие проблемы, Герман? — не выдержал Коча. — Тут нет ни проблем, ни бизнеса, так — слезы. Ты ж видишь.
— Ну и что теперь делать?
— Не знаю. Делай что хочешь.
Коча погасил окурок и бросил в ведро с надписью «Курить запрещено». Подставил лицо солнцу и затих. Черт, — подумал я, — интересно, что у него сейчас в голове происходит, что там у него за мутки? Он же наверняка что-то скрывает, сидит тут и что-то мутит.
Коче было под пятьдесят. Он был бодрый, лысый, социально неустроенный. Вокруг лысины во все стороны торчали остатки некогда роскошной шевелюры, я ее хорошо помнил с детства. Кочу я вообще помнил с детства, после родителей, соседей и родственников это было первое живое существо, которое я зафиксировал в своем сознании. Потом я рос, а Коча старел. Жили мы в соседних домах, в новом районе, который всё время достраивался, так что рос я словно на стройплощадке. В домах жили в основном рабочие небольших окрестных заводов — больших предприятий в городе не было — железнодорожники, разная интеллигентская шлоебень: учителя, конторщики, а также военнослужащие (мой папа, например), ну и комсомольские кадры, перспективная молодежь, так сказать. Коча, насколько я помню, подселился к нам позже, но в этом районе жил, кажется, всегда. Он относился как раз к перспективной молодежи, рос без родителей, уже в школе имел проблемы с правоохранительными органами, постепенно становясь грозой микрорайона. Микрорайон в семидесятые только строился, поэтому бурная молодость Кочи пришлась на интенсивное развитие всей этой коммунальной инфраструктуры — Коча грабил новые гастрономы, выносил едва открывшиеся киоски с прессой, залезал ночью в недостроенный загс, вообще шел в ногу со временем. Правоохранительные органы, обнаружив полное бессилие, сдали Кочу комсомолу на поруки. Комсомол почему-то решил, что Коча не совсем потерянный для коммунистической молодежи кадр, и взялся его перековывать. Для начала устроили его в ПТУ. Оттуда Коча на второй неделе учебы вынес токарный станок, и его вынуждены были отчислить. Потусовавшись на районе год или полтора, загремел в вооруженные силы. Служил в стройбате под Житомиром, однако домой вернулся с наколками ВДВ. Это было его звездное время. По району Коча ходил в погонах и бил всех, кого не узнавал. Мы, пацаны, Кочей восхищались, он был для нас плохим примером. Комсомол сделал последнюю жалкую попытку побороться за Кочину душу и подарил ему двухкомнатную квартиру в соседнем с нами доме. Коча въехал и сразу же устроил у себя дома гнездо разврата. Через его квартиру в начале восьмидесятых прошла вся прогрессивная молодежь района — мальчики тут обретали мужество, девочки — опыт. Сам Коча всё больше пил, и развал страны прошел мимо его внимания. В конце восьмидесятых, когда в городе появился серийный убийца, власть и правоохранительные органы подозревали Кочу. Однако арестовать его не отважились, потому что просто боялись. Соседи тоже были уверены, что это Коча насилует звездными душистыми ночами работниц молокозавода, протыкая их после этого острым металлическим предметом. Мужчины его за это уважали, женщинам он нравился. В начале девяностых, поскольку комсомола уже не было, дело в свои руки снова должны были взять правоохранительные органы. Однажды, находясь в длительном веселом загуле, Коча поджег рекламный щит только что образованного акционерного общества, что и стало последней каплей народного терпения. Взяли его в собственной квартире. Когда выводили на улицу, собралась небольшая демонстрация. Мы, уже взрослые чуваки, были за Кочу. Но нас никто не слушал. Дали ему год. Отсидел он где-то на Донбассе и сошелся на зоне с какими-то мормонами. Те передавали Коче свою литературу, а также, по его просьбе, одеколон и папиросы. Через год он откинулся и вернулся домой героем. Через какое-то время мормоны приехали по его душу. Были это три молодых активиста в дешевых, но аккуратных костюмах. Коча пустил их к себе, выслушал, достал из-под дивана дробовик и загнал в ванную. Держал их там два дня. На третий неосмотрительно решил помыться, и мормоны вырвались на свободу. Прибежав в милицию, попробовали подать заявление, но милиционеры подумали и решили, что проще будет изолировать как раз их и закрыли в камере для выяснения личностей. Следующие два года Коча тщетно пытался взяться за ум, трижды разводился, причем с одной и той же женщиной. Но личная жизнь у него откровенно не складывалась, и Коча продолжал прощаться с молодостью. Простился где-то в конце девяностых, попав в больницу с откушенным пальцем и пробитым животом. Палец ему во время ссоры откусила супруга, а вот кто при этом пробил живот, Коча не признавался. Примерно тогда ему начал помогать мой брат, он время от времени подбрасывал Коче работу, давал деньги, вообще поддерживал. Что-то там у них с Кочей было, еще в прошлой жизни, какая-то история, брат пару раз о ней намеками вспоминал, но рассказывать не хотел, просто говорил, что Коче можно доверять, он не подведет в случае чего. Несколько лет назад Кочу из его квартиры выгнали цыгане, и он переехал сюда, на заправку. Обитал в вагончике, вел спокойную размеренную жизнь, прошлое вспоминал с ностальгией, но возвращаться в свою квартиру не хотел. Выглядел пестро, у лысины его был нежно-розовый оттенок, а очки делали похожим на безумного химика, который только что изобрел альтернативный, экологически чистый кокаин и тут же стал проверять его на себе. Ходил в оранжевом комбинезоне и разбитых войсковых ботинках, у него вообще было много тряпья из армейских секонд-хендов, были даже армейские импортные носки — на правом было написано «R», на левом — «L», чтобы не путать. Запястья у него были обмотаны платками и кровавыми бинтами, лицо и руки то ли поцарапаны, то ли порезаны, и вообще вид такой, будто он ел пиццу руками.
И вот теперь он грелся на солнце, говоря что-то неубедительное.
— Ясно, — сказал я ему, — не хочешь говорить — не говори. А кто у вас бухгалтерией занимался?
— Бухгалтерией? — Коча открыл глаза. — Зачем тебе бухгалтерия?
— Хочу узнать, сколько у вас бабла.
— Ага, Гера, бабла у нас до хуя, — нервно засмеялся Коча. И добавил: — Тебе с Ольгой поговорить нужно. Юра, брат твой, с ней работал. У нее фирма в городе.
— Это что — телка его?
— Какая телка?! — обиделся Коча. — Я ж говорю — Юра с ней имел дело.
— А где у нее офис?
— Ты что — прямо сейчас хочешь к ней пойти?
— Ну, не сидеть же мне здесь с тобой.
— Сегодня воскресенье, Гер, дружище, выходной.
— А завтра?
— Что завтра?
— Завтра она работает?
— Не знаю, наверное.
— Ладно, Коча, ты занимайся клиентами, — сказал я, оглядывая пустую трассу. — А я спать хочу.
— Иди в вагончик, — сказал на это Коча. — И спи.
Свет пробивался сквозь штору, наполняя помещение пятнами и солнечной пылью. Горячие полосы тянулись по полу, словно рассыпанная мука. Над дверью прикреплена была какая-то самодельная ширма, сделанная из бобинной пленки. Видно, Коча долго над ней работал. Я зашел, не закрывая за собой дверь, и осмотрелся. Сквозняки касались пленки, и та легонько шуршала, словно кукурузные листья. У стен стояли два продавленных дивана, справа была оборудована кухня с плитой, древним холодильником и разной посудой на стенах, а слева, в углу, стоял письменный стол, заваленный подозрительным мусором, копаться в котором мне не хотелось. И над всем этим стоял странный запах. Я был уверен, что в помещении, где живет друг Коча, должно было смердеть. Чем? Да чем угодно — кровью, спермой, бензином, в конце концов. Однако в вагончике пахло хорошо устроенным мужским бытом — это такой странный запах, он всегда стоит там, где живут вдовцы, но как бы это правильно сказать — довольные собой, вдовцы, у которых всё нормально с самооценкой. Вот у Кочи с самооценкой было, очевидно, всё хорошо, — подумал я, падая на диван, который показался мне менее продавленным и более убранным. Упал, стащил с ног кроссовки и вдруг ощутил безумие всего этого путешествия, с переездами, остановками, попутчиками, вспомнил про Каролину и ее сладкий напиток, про черное небо над малиновыми зарослями и ощущение железа, на котором спишь. Утро все тянулось и тянулось, словно что-то разладилось в механизмах, которые мной управляли. Что-то не складывалось. Я будто стоял в просторном помещении, в которое запустили каких-то неизвестных мне людей, а после этого выключили свет. И хотя помещение было мне знакомо, присутствие этих чужих людей, которые стояли рядом и молчали, что-то от меня скрывая, настораживало. Ладно, — подумал я, уже засыпая, — в случае чего всегда можно поехать домой.
Стена над диваном была залеплена фотокарточками, вырезками из журналов и цветными картинками. Коча, словно маньяк, густо наклеил тут фрагменты лиц, контуры тел, порезанные на куски толпы, откуда вырывались чьи-то глаза и рты, — были это радостные коллажи, будто он долго клеил один к другому отрывки разных историй, вырезки из случайных изданий, просто бумажный мусор, среди которого можно было различить этикетки из-под алкоголя и политические листовки, фото из журналов мод и черно-белые порнооткрытки, футбольные календарики и чье-то водительское удостоверение. Издалека из этого всего образовывался причудливый узор, словно кто-то долго издевался над фотообоями. Вблизи различалось множество деталей — пожелтевшая бумага газетных вырезок, выколотые глаза манекенщиц, свежеразлитый клей и темно-багряные капли клубничного джема, похожие на загустевший лак для ногтей. И всё это объединял какой-то общий фон, глиняно-салатное наполнение, мелко испещренное буквами и знаками, ломанными линиями и цветными перепадами. Я долго присматривался, но не мог понять, в чем тут дело. Наконец подцепил пальцем дембельский портрет Кочи и, потянув на себя, оторвал. Под фото находилась большая буква «С». Это была карта. Скорее всего, Советского Союза, и скорее всего, географическая: суглинок — это Карпаты, Кавказ и Монголия, салат — тайга и Прикаспийская низменность, там, где суглинок затвердевал, берясь меловой сухостью, должны были быть пустыни. Тихий океан был темно-синим, Северный — голубовато-слюдяным. На месте Северного полюса висела голая баба с отрезанной головой. Кружок юных краеведов. Я провалился в тишину.
Проснулся я от чьих-то голосов, и голоса мне сразу не понравились. Быстро спрыгнул с дивана, вышел на улицу. От заправки доносились крики сразу нескольких человек, я узнал только перепуганный голос Кочи.
Возле будки на креслах сидели, раскинувшись, два чувака, в пиджаках и джинсах. Один был в галстуке, другой — похоже, главный — с расстегнутым воротником, один в кроссовках, другой, главный, — в кожаных туфлях. Третий чувак, в джинсах и адидасовской куртке, держал Кочу за шкирку и время от времени сильно его тряс. Коча что-то вскрикивал, возражая, чуваки на креслах начинали смеяться. Ага, — подумал я, и шагнул вперед.
— Эй, — позвал, — шо за дела?
Въебу первого, — подумал, — а там в случае чего убегу. Только с Кочей что делать?
Чувак от неожиданности выпустил Кочу, тот упал на асфальт. Двое на креслах недовольно посмотрели в мою сторону.
— Шо за хуйня? — сказал я, тщательно подбирая слова.
— А ты кто такой? — быковато спросил тот, что тряс Кочу.
— А ты? — спросил я его.
— Эй, доходяга, — чувак пнул Кочу, который сидел возле него на асфальте и растирал шею. — Кто это?
— Это Герман, — сказал ему Коча, — Юрика брат. Владелец.
— Владелец? — переспросил старший и медленно поднялся. Второй, в галстуке, поднялся вслед за ним.
— Владелец, — подтвердил Коча.
— Как это владелец? — не понял главный. — А Юрик?
— А Юрика нет, — объяснил Коча.
— Ну, и где он? — недовольно спросил главный.
— На курсах, — сказал я, — повышения квалификации.
Боковым зрением я заметил, что от трассы поворачивает легковушка, вся надежда была на нее.
— И когда он вернется? — главный тоже увидел легковушку и говорил всё менее уверенно.
— А вот повысит квалификацию, — сказал я ему, — и вернется. А шо за дела?
Легковушка выскочила на площадку перед заправкой и, протяжно заскрипев, затормозила. Пыль спала, и из машины вылез Травмированный. Окинул недобрым взглядом компанию и двинулся к нам. Подойдя к будке, остановился, ничего не говоря, но внимательно за всем наблюдая.
— Так шо за дела? — переспросил я на всякий случай.
— Бензин бодяжите, — со злостью в голосе ответил главный.
— Разберемся, — пообещал я ему.
— Разбирайтесь, — недовольно согласился главный и пошел к джипу, стоявшему поодаль. Двое других двинулись следом. Тот, что держал Кочу, замахнулся, чтобы еще раз его пнуть, но наткнулся взглядом на Травмированного и отошел.
За джипом по асфальту тянулся след. Наверное, приехав, они резко затормозили. К бензоколонкам след не вел. Похоже, никто и не думал тут заправляться. Чуваки сели, дали по газам и помчались в сторону трассы. Коча поднялся и начал отряхиваться.
— Кто это? — спросил я его.
— Шпана, — нервно ответил Коча. — Кукурузные короли.
— Чего хотели?
— Ничего не хотели, — Коча надел очки и, проскользнув мимо меня, исчез за углом здания.
— Привет, Герман, — подошел Травмированный и пожал руку.
— Привет. Что тут у вас?
— Сам видишь, — он кивнул головой в сторону трассы. — Еще и брат твой уехал.
— А почему уехал?
— А откуда я знаю, — резко ответил Травмированный. — Думаю, заебался от всего, вот и уехал. Я тоже уеду. Вот доделаю карбюратор одному хую из Краматорска и уеду. А как же, — Травмированный угрюмо осмотрелся вокруг, но, не увидев никого, кого бы это касалось, повернулся и пошел в гараж.
Настроение Травмированного меня не удивило. Он постоянно был всем недоволен. Всегда будто искал, от чего завестись. Хотя, скорее, он так защищался. Травмированный старше меня лет на десять. Он был живой легендой, лучшим бомбардиром за всю историю физкультурного движения в нашем городе. В начале девяностых мы с ним еще успели поиграть в одной команде. Уход из большого спорта стал для него тяжелой психологической травмой — Травмированный озлобился и растолстел. Был небольшого роста и с пижонскими усиками и солидным пузом походил не столько на бомбардира, сколько на какого-нибудь клубного массажиста. Или на футбольного комментатора. Начав новую жизнь, Травмированный быстро обрел славу лучшего механика, но идти на кого-то работать не хотел, вот только брату удалось с ним договориться — он взял его партнером, не влезая в дела и мало интересуясь его проблемами. Травмированного это устраивало. Он приезжал когда хотел, уезжал когда хотел и делал то, что ему нравилось. Но была у него еще одна страсть, проявлявшаяся в свободное от работы время. Еще с поры его звездной бомбардирской карьеры у Травмированного была чрезмерная тяга к женщинам. Из-за чего и не женился, ведь на ком ему было жениться, если спал он одновременно с шестью женщинами? И что интересно, после завершения футбольной карьеры количество их не уменьшилось. Скорее наоборот — с возрастом Травмированный обрел некий шарм, старательно лелея и поддерживая вокруг себя эту странную ауру — сорокалетнего пузатого женолюба. Женщины Травмированного обожали, и он, сука, об этом знал. В нагрудном кармане своей белоснежной рубашки всегда носил металлическую расческу, которой время от времени поправлял усики. При нем всегда был одеколон и кассеты с романтическими мелодиями, или, как он сам это называл, музыкой любви. Иногда Травмированный огребал за аморалку от обиженных мужей. Тогда он закрывался в гараже и сидел там целыми днями, крутя какие-то гайки. Был он добрый, но немного скованный, возможно, поэтому всем постоянно хамил. Я к этому привык.
Ну, в общем, что получалось? Получалось, что какие-то хуи прессовали тут Кочу, и если б не Травмированный, то вполне возможно, что начали бы прессовать и меня, владельца заправки. Поскольку именно я считался ее официальным владельцем. Брат, чего-то опасаясь, еще лет пять назад предусмотрительно оформил всю документацию на меня. Отношения у нас с ним были доверительные. Он знал, что даже если я захочу сделать с его бизнесом что-то плохое, то всё равно не сумею, поэтому просто попросил не волноваться и расписаться в нужных местах. Потом он научился подделывать мою подпись, так что я даже не знал, как там у него дела, какие налоги он платит и какую имеет прибыль. У него были свои проблемы, а у меня до последнего времени проблем вообще не было. И вот вдруг оказалось, что их, проблем, у меня на самом деле целая куча. И нужно их как-то решать. Можно было, правда, на всё забить. И тоже свалить в Амстердам. Хуже всего, что брат ничего не сказал. И как теперь быть, я даже не догадывался. Еще несколько дней назад я считался свободным и независимым экспертом, который боролся непонятно с кем за демократию, а теперь вот на мне висел бизнес, с которым нужно было что-то делать, потому что брата рядом не было и подделывать за меня подпись некому.
Так или иначе нужно было идти к этой их Ольге и хоть что-то узнать. Домой я сегодня не попадал никак. Лучше позвонить Лелику и предупредить. Я зашел в будку. На стене висел телефонный аппарат. Снял трубку.
— Не работает, — Коча стоял на пороге и смотрел на трубку в моей руке. — Я же тебе говорил.
— А мобила у тебя есть?
— Есть. Но тоже не работает, — ответил Коча.
— А у Травмированного?
— У Травмированного есть. Но он не даст.
— Хуй там не даст, — не поверил я и, отпихнув Кочу, пошел в гараж.
Травмированный успел переодеться в синюю спецовку и натянуть на голову черный берет. Перед ним покачивалось, подвешенное на лебедке, какое-то железо, которое Травмированный ощупывал, как скотобоец коровью тушу.
— Шур, — сказал я, — дай мобилу. Я тут у вас до завтра остаюсь, нужно своих предупредить.
— Остаешься? — посмотрел на меня Травмированный. — Давай. Только у меня денег на счету нет, так что болт.
— А откуда можно позвонить?
— Сходи на телевышку, тут недалеко. И не мешай мне, блядь! — крикнул он вслед.
Я обошел будку, миновал вагончик и по тропинке двинулся вперед. Спустился в балку, поднялся наверх и, продравшись сквозь заросли малины, вышел на асфальтовую дорогу, ведущую от трассы. Подошел к ограде, которая тянулась вокруг телевышки. На воротах было написано «Вход запрещен». Однако сами ворота были открыты. Прошел во двор. Дорожка вела к одноэтажному зданию, в котором, очевидно, и находился пульт управления или что там бывает на телевышках. Сама вышка стояла поодаль, обсаженная цветами и оплетенная колючей проволокой. Из-за угла выбежала старая овчарка, подошла, лениво обнюхала мою обувь и пошла своей дорогой. Из людей никого. Даже если допустить, что за телевизионные трансляции тут отвечала овчарка, обязанностями своими она откровенно пренебрегала. Я постоял, подождал, пока кто-нибудь выйдет, и, не дождавшись, подошел к дому. Дверь была закрыта. Я постучал. Никто, ясное дело, не ответил. Подошел к окну, заглянул. Было темно и пусто. Вдруг изнутри вынырнуло лицо. Я испуганно отступил назад. Лицо тут же исчезло, послышались шаги, дверь открылась, на пороге стояла девочка лет шестнадцати. С коротко подстриженными черными волосами, большими серыми глазами и пластмассовыми сережками в ушах. В светлой короткой майке и джинсовой юбке. На ногах — легкие сандалии.
— Привет, — сказала.
— Привет, — ответил я. — Я Герман. С бензозаправки.
— Герман? — переспросила она. — Ты брат Юры?
— Ты его знаешь?
— Тут все всех знают, — объяснила она.
— У вас телефон есть? Мне позвонить нужно, а у нас отключили. Коча говорит, за неуплату.
— Снова этот Коча, — сказала девочка и отступила в сторону, пропуская меня.
Я прошел по коридору, попал в комнату с кроватью у одной стены и столом у другой. На столе стоял телефон. Девочка зашла следом, стала на пороге, внимательно наблюдая за мной.
— Можно? — спросил я.
— Давай, — ответила она. Но из комнаты не вышла.
Я взял трубку, набрал свой домашний.
— Да, — недовольным голосом сказал Лелик.
— Привет, это я.
— Ты где? — спросил Лелик.
— Я у брата, всё нормально. Вы как доехали?
— Хуево доехали. Борю укачало, едва довез.
— Ну, теперь всё хорошо?
— Да, нормально. Ты когда будешь?
— Слушай, брателло, тут такая штука — я еще на день останусь. Нужно завтра с бухгалтером встретиться. — Девочка за спиной хмыкнула. — Так что буду во вторник. Скажешь Боре, ладно?
— Ну, не знаю. Может, ты сам ему скажешь?
— Да ладно, давай, подстрахуй. Договорились?
— Ты б поговорил с Борей, а? Чтоб проблем не было.
— Да какие проблемы, Лелик. Не выебывайся. Друзьям нужно доверять.
— Ну ладно.
— А я тебе бабу привезу. Резиновую.
— Лучше кардан мне привези.
— Ты будешь делать это с карданом?
— Мудак, — сказал Лелик и положил трубку.
Девочка провела меня на улицу.
— Спасибо, — сказал я ей.
— Не за что. Передавай привет брату.
— Он куда-то уехал.
— А ты тоже куда-то уедешь?
— А ты хочешь, чтобы я остался?
— Нужен ты мне, — девочка говорила спокойно и рассудительно.
— Тебе тут одной не страшно?
— Не страшно, — сказала она. — Иди. А то собаку на тебя спущу.
Я дошел до ворот, остановился. Выглядывая в окно, она внимательно смотрела мне вслед. Я помахал ей рукою. Поняв, что ее обнаружили, девочка засмеялась и помахала в ответ. Потом быстрым неожиданным движением задрала на груди майку, показав всё, что у нее там было. Но уже в следующее мгновенье исчезла. Я не поверил своим глазам, постоял, ожидая, не появится ли она снова. Но ее не было. Какая странная, — подумал я и пошел назад.
Трудовые будни были в разгаре. Коча полулежал в кресле с катапультой и сладко спал, зажав правую ладонь худыми ногами. Я зашел в гараж Травмированный, голый по пояс, мокрый и недовольный всем на свете, крутился вокруг подвешенного железа, время от времени толкая его своим животом. Увидев меня, махнул рукой, вытер пот со лба и решил устроить перекур.
— Дозвонился?
— Ага. Завтра уеду.
— Ну-ну, — Травмированный смотрел на меня сурово.
— Шур, — перевел я разговор. — Что это за старшеклассница там на вышке?
— Катя? — глаза Травмированного подернулись теплой мечтательной пленкой, а на полноватых губах заиграла отеческая улыбка. — Что она говорила?
— Ничего не говорила. Хорошая девушка. Скромная.
— Держись от нее подальше, — миролюбиво сказал Травмированный. — А то знаю я вас.
— Она работает там?
— Ее папа работает. А она ему обеды носит.
— Красная Шапочка прямо.
— Что?
— Ничего.
— Герман, — вдруг спросил Травмированный. — Ты кем работаешь?
— Независимым экспертом, — ответил я.
— И что ты делаешь?
— Как тебе сказать? Ничего.
— Знаешь, Герман, — посмотрел на меня Травмированный. — Я тебе не верю. Ты уж прости, но я тебе скажу, как думаю.
— Валяй.
— Не верю я тебе, одним словом. Бросишь ты нас. Потому что тебе всё это на хуй не нужно. И Коче тоже на хуй не нужно. Ты даже не знаешь, чем ты занимаешься. Вот брат твой, он совсем другой.
— Ну так чего ж он уехал?
— Какая разница?
— Большая разница. Кто это приезжал на джипе?
— Боишься?
— Чего мне бояться?
— Боишься-боишься, я ж вижу. И Коча их боится. И все боятся. А вот брат твой не боялся.
— Да что ты завелся — брат-брат!
— Ладно, не злись, — Травмированный накинул куртку и вернулся к работе. Запустил какую-то машину. Сразу же заложило уши.
— Шура, — крикнул я ему. Он остановился и посмотрел в мою сторону, машину, однако, не выключая. — Я не боюсь. Чего мне бояться? Просто у вас своя жизнь, а у меня — своя.
Травмированный в знак согласия кивнул головой. Возможно, он меня не услышал.
Вечером Шура молча со всеми попрощался и поехал домой. Коча так и сидел на катапульте, покрытый оранжево-синей вечерней пылью, находясь в каком-то странном полусонном состоянии, из которого его не вывел ни отъезд Травмированного, ни регулярные требования водителей фур их заправить. Травмированный показал мне, как работает колонка, и я, как мог, закачал бензин в три грузовика нечеловеческих размеров, похожих на тяжелых, усталых ящериц. Солнце закатывалось где-то с той стороны трассы, и сумерки раскрывались в воздухе, словно подсолнухи. Вместе с сумерками оживал Коча. Где-то около девяти он поднялся, закрыл будку на замок и измученно побрел на задворки. Тяжко вздыхая и сетуя, покрутился возле кабины, в которой я спал прошлой ночью, и, протиснувшись внутрь, разлегся на кресле водителя, выпростав ноги сквозь разбитое стекло. Я залез за ним, сел рядом. Долина внизу погружалась во мрак. На востоке небеса уже брались тусклой мглой, а с запада, прямо над нашими головами по всей долине разливались красные огни, оповещая о быстром приближении ночи. От реки поднимался туман, пряча в себе маленькие фигурки рыбаков и ближайшие домики, вытекая на дорогу и заползая в пригород. За городом в балках тоже стоял белый туман, и вся долина мягко расплывалась перед глазами, словно речное дно, погружаясь в темноту, хотя здесь, на холмах, было еще совсем светло. Коча смотрел на всё это круглыми от удивления глазами, не моргая и не отводя взгляда от надвигающейся ночи.
— Держи, — я протянул Коче свой плеер.
Он надел наушники на свою лысину, пощелкал, регулируя громкость.
— А что тут? — спросил.
— Паркер, — ответил я. — Десять альбомов.
Коча какое-то время слушал, потом отложил наушники в сторону.
— Знаешь, что по-настоящему хорошо? — сказал я ему. — Над вами тут совсем не летают самолеты.
Он посмотрел вверх. Самолетов действительно не было. По небу летали какие-то отблески, зажигались зеленые искры, прокатывались золотистые шары, и тучи резко подсвечивались, отползая на север.
— Спутники летают, — ответил наконец. — Их ночью хорошо видно. Я когда не сплю, всегда их вижу.
— А чего ты ночью не спишь, старик?
— Да ты понимаешь, — начал Коча, поскрипывая согласными, — какая беда. У меня проблемы со сном. Еще с армии, Гер. Ну, ты знаешь — десант, парашюты, адреналин — это на всю жизнь.
— Угу.
— Ну и купил я снотворное. Попросил что-нибудь, чтобы с ног валило. Взял какой-то химии. Начал пить. И ты понимаешь — не берет. Я специально дозу увеличил, а всё равно не могу уснуть. Зато, заметь, начал спать днем. Парадокс…
— А что ты пьешь? Покажи.
Коча покопался в карманах комбинезона, достал флакон с ядовитого цвета этикеткой. Я взял флакон в руки, попробовал прочитать. Какой-то неизвестный язык.
— Может, это что-то от тараканов? Кто это вообще производит?
— Мне сказали, Франция.
— По-твоему, это французский? Эти вот иероглифы? Ладно, давай я тоже попробую.
Открутил крышечку, достал сиреневую таблетку, бросил в рот.
— Да нет, Гер, дружище, — Коча забрал флакон, — ты что, с одной не вставит. Я меньше пяти и не пью.
И, словно подтверждая свои слова, Коча высыпал в горло прямо из флакона несколько таблеток.
— Дай сюда, — я забрал флакон назад, высыпал себе на ладонь несколько таблеток, быстрым движением забросил в рот.
Сидел и прислушивался к своим ощущениям.
— Коч, по ходу, не действует.
— Я тебе говорил.
— Может, нужно запивать?
— Я пробовал. Вином.
— И что?
— Ничего. Моча потом красная.
Сумерки становились всё плотнее, затекая между ветвей на деревьях и загустевая в теплой запыленной траве, которая нас обступала. В долине горели апельсиновые огни, прожигая туман вокруг себя. Небо делалось черным и высоким, созвездия проступали на нем, словно лица на фотопленке. Главное, что совсем не хотелось спать. Коча снова надел наушники и начал легко раскачиваться в такт неслышной музыке.
Неожиданно я заметил внизу, на склоне, какое-то движение. Кто-то поднимался от реки, тащился вверх по крутому подъему, утопая в тумане. Трудно было понять, кто именно там шел, но слышно было эти шаги, словно кто-то гнал от воды испуганных животных.
— Ты это видишь? — настороженно спросил я Кочу.
— Да-да, — Коча довольно болтал головой.
— Кто это?
— Да-да, — продолжал мотать головой Коча, разглядывая ночь, которая неожиданно на нас опустилась.
Я замер, прислушиваясь к голосам, которые раздавались всё четче, надвигаясь в терпкой влажной мгле. Туман, подсвеченный снизу, из долины, казался наполненным движением и тенями. Поверх тумана воздух был прозрачен, в нем время от времени пролетали летучие мыши, описывая круги над нашими головами и резко ныряя назад, в мокрое месиво. Голоса усилились, шаги стали совсем отчетливыми, и тут, прямо перед нами, из тумана начали вываливаться фигуры, быстро приближаясь по горячей густой траве. Они легко двигались, поднимаясь вверх, и становилось их больше и больше. Я уже видел лица передних, а из тумана слышались всё новые и новые голоса, и звучали они сладко и пронзительно, уносясь в небо, словно дымы из труб. Когда первые из них подошли, я хотел их позвать, сказать что-то такое, что могло бы их остановить, но не нашелся со словами и лишь молча наблюдал, как они подходят совсем близко и, не замечая нас, движутся дальше, вперед, не останавливаясь и исчезая в ночном мареве. Было непонятно, кто это, какие-то странные существа, почти бестелесные, мужчины, прячущие в легких сгустки тумана. Были они высокого роста, с длинными нечесаными волосами, завязанными в хвосты или собранными в ирокезы, с темными лицами, покрытыми шрамами, кое у кого на лбу были нарисованы странные знаки и буквы, у кого-то сережки в ушах и носах, у некоторых лица закрыты платками. На шеях болтались медальоны и бинокли, за плечами удочки и ружья, кто-то держал флаг, кто-то — длинную сухую палку с песьей головой на конце, кто-то нес крест, кто-то — мешки с зерном, у многих были барабаны, в которые они, однако, не били, закинув их за спины. Одеты были небрежно и цветасто, одни — в офицерские френчи, другие натянули на плечи кожухи, многие в простых длинных белых одеждах, густо помеченных куриной кровью. Кто-то шел без рубашки, и пышные татуировки сине поблескивали под ночными звездами. Кое у кого на ногах были армейские ботинки, а у кого-то — веревочные сандалии, но большинство шло босиком, давя ногами жуков и полевых мышей, наступая на колючки и совсем не выказывая боли. За мужчинами шли женщины, тихо переговариваясь в темноте и время от времени брызгая коротким смехом. С высокими прическами, дредами, хотя попадались и совсем лысые, правда, с раскрашенными в красное и синее черепами. На шеях несли иконки и пентаграммы, на спинах сидели дети, голодные, с большими пустыми глазами, впитывающими в себя окружающую тьму. Платья у женщин были длинные и яркие, будто они были закутаны во флаги каких-то республик. На ногах браслеты и фенечки, а у кого-то на пальцах ног небольшие серебряные перстни. Когда и они прошли, из тумана начали выныривать темные фигуры, вообще ни на что не похожие. У одних на голове были бараньи рога, обмотанные лентами и золотой фольгой, у других тело покрывала густая шерсть, еще у кого-то за спиной шуршали индюшачьи крылья, а у последних, самых темных и молчаливых, были уродливые тела, они словно срослись между собой, так и двигаясь — с двумя головами на плечах, с двумя сердцами в груди и с двумя смертями про запас. А за ними из тумана тянулись разморенные коровьи головы, неизвестно, как их сюда загнали, как затащили на эти высокие склоны. Коровы шли, волоча за собой бороны, на которых лежали змеи и мертвые бойцовские псы. И боронами этими заметались следы неимоверной колонны, которая только что прошла мимо нас. Коров подгоняли пастухи, одетые в черные пальто и серые шинели, они гнали животных сквозь ночь, внимательно следя, чтобы не оставить за собою следов, по которым их можно было бы найти. Лица некоторых пастухов показались мне знакомыми, вот только я не мог вспомнить, кто они. И они тоже заметили меня и смотрели мне прямо в глаза, отчего я совсем потерял разум и покой. Они двинулись дальше, оставляя раскаленный запах железа и горелой кожи. А там, за ним, уже белело небо, и как только они исчезли, воздух наполнился ровным серым светом. Небо рассекла красная трещина, и утро начало заливать собой долину.
Коча сидел рядом и, казалось, спал. Но спал с открытыми глазами. Я резко втянул ноздрями воздух. Утро горчило и оставляло привкус голосов, которые только что здесь раздавались. Такое впечатление, будто мимо меня прошла смерть. Или проехал товарный состав.
3
С утра мы выпили заваренного Кочей чаю, он объяснил мне, как найти Ольгу, и посадил в фуру, которую перед этим заправил.
— Дай мне свою отраву, — сказал я. — Спрошу хоть, что ты пьешь. Где ты это покупал?
— На площади, — ответил Коча. — В аптеке.
Внизу, сразу за мостом, начиналась липовая аллея, деревья тянулись вдоль трассы, солнце пробивалось сквозь листву и ослепляло. Водитель надел солнцезащитные очки, я закрыл глаза. Слева от дороги отходила дамба, построенная на случай половодья. Весной, когда река разливалась, вокруг образовывались большие озера, иногда они прорывали дамбу и заливали городские дворы. Мы вкатились в город, миновали первые дома и остановились на пустом перекрестке.
— Ну всё, друг, мне направо, — сказал водитель.
— Давай, — ответил я и спрыгнул на песок.
На улицах было пусто. Солнце медленно относило на запад. Оно двигалось над кварталами, отчего воздух становился густым и теплым, и свет оседал на нем, как речной ил. Здесь, в старой части города, дома стояли одно- или двухэтажные, из красного потрескавшегося кирпича. Тротуары были сплошь засыпаны песком, во дворах пробивалась зелень, словно город опустел и зарастал теперь травой и деревьями. Зелень забивала собою все щели и тянулась в воздух легко и настойчиво. Я прошел несколько мелких магазинов с открытыми дверями. Изнутри пахло хлебом и мылом. Непонятно только, где покупатели. Возле одного магазина, прислонившись к двери, стояла разморенная солнцем продавщица в красном коротком платье: тяжелые смоляные волосы, большая грудь и загорелая кожа, и на этой теплой коже выступал пот, похожий на капли свежего меда. На шее у нее висели ожерелья и цепочки с несколькими золотыми крестиками. На обеих запястьях золотые часы, впрочем, это мне могло показаться. Проходя, я поздоровался. Она кивнула в ответ, глядя на меня изучающе, однако не узнавая. Какая она внимательная, — подумал я. — Будто ждет кого-то. Миновав пару кварталов, зашел в телефонную контору. Внутри было влажно, словно в аквариуме, из посетителей возле окошечка кассы стояли два местных ковбоя, в майках, которые открывали плечи, густо покрытые татуировками. Дождавшись, когда ковбои отвалят, заплатил за телефон и вышел на улицу. Повернул за угол, прошел по улочке с закрытыми киосками и очутился на площади. Площадь напоминала бассейн, из которого спустили воду. Сквозь выщербленные дождями каменные плиты прорастала трава, всё это становилось похожим на футбольное поле. На той стороне площади находилось здание администрации. Я зашел в аптеку. За прилавком стояла светлоокрашенная девочка в белом халате на голое тело. Увидев меня, незаметно обула сандалии, что стояли рядом с ней на каменном прохладном полу.
— Привет, — сказал я. — Тут мой дедушка у вас лекарство купил. Можешь сказать, от чего оно?
— А что с вашим дедушкой? — недоверчиво спросила девочка.
— Проблемы.
— С чем?
— С головой.
Она взяла у меня из рук флакончик, придирчиво посмотрела.
— Это не от головы.
— Серьезно?
— Это от желудка.
— Крепит или слабит? — спросил я на всякий случай.
— Крепит, — сказала она. — А потом слабит. Но они просроченные. Как он себя чувствует?
— Крепится, — ответил я. — Дай каких-нибудь витаминов.
Офис находился рядом, в тихом тенистом переулке. Возле двери росла раскидистая шелковица, под ней стоял битый скутер. Раньше, в моем детстве, здесь был книжный магазин. Дверь, тяжелая, обитая железом и покрашенная в оранжевое, осталась с тех времен. Я открыл ее и зашел.
Ольга сидела возле окна, на бумагах, сложенных кучей. Была где-то одного возраста с моим братом, но выглядела довольно хорошо: у нее были кудрявые рыжие волосы и меловая, словно подсвеченная изнутри лампами дневного света, кожа. Почти не пользовалась косметикой, возможно, это и делало ее моложе. Длинное тканое платье и фирменные белые кроссовки дополняли картину. Сидела на документах и курила.
— Привет, — поздоровался я.
— Добрый день, — она разогнала рукой дым и оглядела меня с головы до ног. — Герман?
— Ты меня знаешь?
— Мне Шура сказал, что ты зайдешь.
— Травмированный?
— Да. Садись, — она встала с бумаг, показывая на стул возле стола.
Бумаги тут же завалились. Я было наклонился собрать, но Ольга остановила:
— Брось, — сказала, — пусть лежат. Их давно выкинуть надо.
Она села в старое кресло, обтянутое дерматином, и положила ноги на стол, как копы в кинофильмах, придавив кроссовками какие-то отчеты и формуляры. Платье на миг задралось. У нее были красивые ноги — длинные, худые икры и высокие бедра.
— Куда ты смотришь? — спросила она.
— На формуляры, — ответил я и сел напротив. — Оль, я хотел поговорить. У тебя есть несколько минут?
— Есть час, — ответила она. — Хочешь поговорить о своем брате?
— Точно.
— Ясно. Знаешь что? — она резко убрала ноги, икры снова промелькнули перед моими глазами. — Пошли в парк. Тут нечем дышать. Ты на машине?
— На попутке, — ответил я.
— Не страшно. У меня скутер.
Мы вышли, она замкнула за собой дверь на навесной замок, села на скутер, тот с третьей попытки завелся. Кивнула мне, я сел, легко взяв ее за плечи.
— Герман, — повернулась она, перекрикивая скутер, — ты когда-нибудь ездил на скутере?
— Ездил, — крикнул я в ответ.
— Знаешь, как руки держать нужно?
Я, смешавшись, убрал руки с ее плеч и положил на талию, чувствуя под платьем ее белье.
— Не увлекайся, — посоветовала она, и мы поехали.
Парк был напротив, всего лишь перейти дорогу. Но Ольга промчала по улице, выехала на тротуар и пронырнула сквозь густые кусты на территорию парка. Вскоре мы выскочили на асфальтовую аллею. За деревьями виднелись аттракционы, качели, сквозь которые пробивались молодые деревья, детская площадка, из песочниц которой рвалась вверх трава, будки, в которых раньше продавались билеты и в которых тепло ворковали сонные голуби и прятались уличные псы. Ольга обогнула фонтан, свернула на боковую аллею, проскочила мимо двух девочек, которые выгуливали такс, и остановилась возле бара, стоявшего над речкой. Бар был старый, в конце восьмидесятых, помню, в одном из его помещений открыли студию звукозаписи, перегоняли винил на бобины и кассеты. Пионером, я записывал там хеви-метал. Бар, как оказалось, до сих пор работал. Мы зашли внутрь. Довольно просторное помещение насквозь пропахло никотином. Стены обшиты деревом, окна завешены тяжелыми шторами, во многих местах прожженными окурками и запачканными губной помадой. За барной стойкой стоял какой-то чувак, лет шестидесяти, цыганской внешности, я имею в виду — в белой сорочке и с золотыми зубами. Ольга поздоровалась с ним, тот кивнул в ответ.
— Не знал, что этот бар еще работает, — сказал я.
— Я сама тут сто лет не была, — пояснила Ольга. — Не хотела говорить с тобой в офисе. Здесь спокойнее.
Подошел цыган.
— У вас есть джин-тоник? — спросила Ольга.
— Нет, — уверенно ответил тот.
— Ну, а что у вас есть? — растерялась она. — Герман, что ты будешь? — обратилась ко мне. — Джин-тоника у них нет.
— А портвейн у вас есть? — спросил я цыгана.
— Белый, — сказал цыган.
— Давай, — согласился я. — Оль?
— Ну, хорошо, — уступила она, — будем пить портвейн. Давно виделся с братом?
— Полгода назад. Знаешь, где он?
— Нет, не знаю. А ты?
— И я не знаю. У вас с ним были какие-то отношения?
— Да. Я его бухгалтер, — сказала Ольга, достала сигарету и закурила. — Можно назвать это отношениями.
— Не обижайся.
— Да ничего.
Пришел цыган с портвейном. Портвейн разлит был в стаканы, в каких на железной дороге приносят чай. Только подстаканников не было.
— И что собираешься делать дальше? — спросила Ольга, сделав осторожный глоток.
— Не знаю, — ответил я. — Всего на пару дней приехал.
— Ясно. Чем занимаешься?
— Да так, ничем. Держи, — достал из джинсов визитку, протянул ей.
— Эксперт?
— Точно, — сказал я и выпил свой портвейн. — Оль, ты знаешь, что всё это хозяйство записано на меня?
— Знаю.
— И что мне делать?
— Не знаю.
— Ну не могу же я оставить всё просто так?
— Наверное, не можешь.
— У меня же будут проблемы?
— Могут быть.
— Так что мне делать?
— Ты не пытался связаться с братом? — спросила Ольга, помолчав.
— Пытался. Но трубку он не берет. Где он, я не знаю. Коча говорит, что в Амстердаме.
— Снова этот Коча, — сказала Ольга и помахала цыгану, чтобы тот принес еще.
Цыган недовольно вывалился из-за стойки, поставил перед нами недопитую бутылку портвейна и вышел на улицу, очевидно, чтобы его больше не беспокоили.
— Эта заправка, она вообще прибыльная?
— Как тебе сказать, — ответила Ольга. Я разлил и мы снова выпили. — Денег, которые зарабатывал твой брат, хватало, чтобы работать дальше. Но не хватало, чтобы открыть еще одну заправку.
— Ага. Брат не хотел ее продать?
— Не хотел.
— А ему предлагали?
— Предлагали, — сказала Ольга.
— Кто?
— Да есть тут одна команда.
— И кто это?
— Пастушок, Марлен Владленович. Он кукурузой занимается.
— А наверное, я знаю, о ком ты.
— А еще он депутат от компартии.
— Коммунист?
— Точно. У него сеть заправок на Донбассе. Вот теперь тут всё скупает. Где он живет, я даже не знаю. Он предлагал Юре пятьдесят тысяч, если я не ошибаюсь.
— Пятьдесят тысяч? За что?
— За место, — пояснила Ольга.
— И почему он не согласился?
— А ты бы согласился?
— Ну, не знаю, — признался я.
— Я знаю. Согласился бы.
— Почему ты так решила?
— Потому что ты, Герман, слабак. И перестань пялиться на мои сиськи.
Я действительно уже некоторое время рассматривал ее платье, вырез был довольно глубокий, бюстгальтера Ольга не носила. Под глазами у нее пробивались морщинки, это делало ее лицо симпатичным. Сорока ей никак не дашь.
— Просто это не мое, Оль, понимаешь? — я пытался говорить примирительно. — Я в его дела никогда не лез.
— Теперь это и твои дела.
— А ты, Оль, продала бы ее, если б это была твоя заправка?
— Пастушку? — Ольга задумалась. — Я б ее лучше сожгла. Вместе со всем металлоломом.
— Чего так?
— Герман, — сказала она, допивая, — есть две категории людей, которых я ненавижу. Первая, это слабаки.
— А вторая?
— Вторая — это железнодорожники. Ну, это так, личное, — объяснила она, — просто вспомнила.
— И при чем тут Пастушок?
— Да не при чем. Просто я бы не стала прогибаться под него. А ты делай, как хочешь. В конце концов, это твой бизнес.
— У меня, кажется, нет выбора?
— Кажется, ты просто не знаешь, есть он у тебя или нет.
Я не нашелся с ответом. Разлил остатки. Молча чокнулись.
— Знаешь, — сказала Ольга, когда молчание затянулось, — тут рядом есть дискотека.
— Знаю, — ответил я. — Я там когда-то первый раз занимался сексом.
— О? — растерялась она.
— Кстати, в этом баре я тоже когда-то занимался сексом. На Новый год.
— Наверное, зря я тебя сюда привезла, — подумав, сказала Ольга.
— Да нет, всё нормально. Я люблю этот парк. Мы, когда в футбол играли, всегда приходили сюда после игры. Перелезали через стену стадиона и шли сюда. Пить за победу.
— Представляю себе.
— Оль, — сказал я, — а если б я вдруг надумал остаться? Ты бы работала на меня? Сколько тебе платил брат?
— Тебе, — ответила Ольга, — в любом случае пришлось бы платить больше. — Она достала телефон. — О, — сказала, — двенадцать. Мне пора идти.
За портвейн заплатила она. Все мои попытки рассчитаться проигнорировала, сказала, что хорошо зарабатывает и что не нужно этого жлобства.
Мы вышли на улицу. Я не совсем понял, как быть дальше, но и спрашивать ее о чем-то еще желания не было. Вдруг телефон ее запищал.
— Да, — ответила Ольга. — А, да, — голос ее зазвучал как-то отстраненно. — Да, со мной. Дать ему трубку? Как знаете. Возле фонтана. Ну вот, — сказала, пряча трубку. — Сам с ними и поговоришь.
— С кем?
— С кукурузниками.
— Как они меня нашли?
— Герман, тут вообще мало людей живет. Так что найти кого-нибудь совсем не сложно. Они просили подождать их возле фонтана. Всё, счастливо.
Села на скутер, напустила густого дыма и исчезла в аллеях парка культуры и отдыха.
А как я их узнаю, — подумалось мне. Я уже десять минут сидел на кирпичном бортике высохшего бассейна, на дне которого тоже росла трава. Она тут, похоже, росла везде. С другой стороны, кроме меня, двух старшеклассниц с таксами и цыгана с портвейном, в парке никого и не было. Неожиданно из-за угла, разгоняя голубей и трубя клаксоном в голубое поднебесье, выкатился черный джип, который я вчера видел. Узнаю, — подумал я.
Машина сделала круг почета вокруг бассейна и остановилась прямо напротив меня. Задняя дверца открылась, ко мне высунулся лысый человечек в легкой тенниске и белых брюках. Вчера его не было. Улыбнулся мне всей своей металлокерамикой. Из машины, впрочем, не вышел.
— Герман Сергеевич?
— Добрый день! — ответил я, тоже не вставая.
— Давно ждете? — лысый полулежал на кожаном сиденье, вытянувшись в мою сторону и выказывая таким образом свою расположенность.
— Не очень, — ответил я.
— Прошу прощения, — человечку лежалось, наверное, неудобно, но вставать он упорно не хотел. Очевидно, это было такое мерянье статусами, кто первый поднимется. — Мы еле сюда заехали.
— Да ничего, — ответил я, усаживаясь удобнее.
— А я смотрю, не вы ли это! — засмеялся лысый, заерзал и, не удержавшись на скользкой коже, вдруг съехал вниз, под сиденье.
Я бросился к нему. Но он ловко выполз наверх и, заняв удобную позицию, деловито протянул мне руку. Мне не оставалось ничего иного, как залезть внутрь и поздороваться.
— Николай Николаич, — назвался он, доставая откуда-то из-под себя визитку, — для вас просто Николаич.
Я достал свою. На его было написано «помощник народного депутата».
— Вам куда? — спросил Николаич.
— Не знаю, — ответил я, — наверное, домой.
— Мы вас подвезем, нам по дороге. Коля, поехали.
Водителя тоже звали Коля. Похоже, у них это было обязательное условие получения работы. Если ты, скажем, не Коля, шансы устроиться к ним сильно уменьшались. Рядом с Колей, на соседнем кресле, валялся старый Макаров с какими-то насечками на рукояти. Я еще подумал, что такое легкомысленное отношение к оружию обязательно должно привести к чьей-то смерти.
— Дверь, — недовольно сказал Коля.
— Что? — не понял я.
— Дверь закрой.
Я закрыл за собой дверь, и джип рванул в кусты. Коля ехал напролом, будто шел по компасу, не слишком обращая внимания на дорогу. Прокатился по детской площадке, пропахал колею возле дискотеки, где я первый раз занимался сексом, спрыгнул на бордюр и вывалился на дорогу. Но и тут не искал легких путей, вывернул в какой-то глухой переулок, где вместо дороги лежал битый кирпич, выгреб по какой-то стройке и, перемахнув через яму, выкопанную под фундамент, выехал на трассу. И всё это время Коля слушал какую-то тяжелую гитарную музыку, раммштайнов или что-то такое.
— Прячетесь от кого-то? — спросил я Николаича.
— Нет-нет, просто Коля знает тут все дороги, поэтому всегда срезает.
Сначала ехали молча. Потом Николаич не выдержал.
— Коля! — крикнул водителю, но тот его не услышал. — Коля, блядь! Выключи этих фашистов! — Коля недовольно оглянулся, но музыку выключил. — Герман Сергеевич, — начал Николаич.
— Можно просто Герман, — перебил я его.
— Да-да, конечно, — согласился Николаич. — Я хотел с вами поговорить.
— Давайте поговорим.
— Давайте.
— Я не против.
— Прекрасно. Коля! — крикнул Николаич. Мы как раз выехали на мост. Посреди моста Коля вдруг остановился и выключил двигатель. Воцарилась тишина.
— Ну, как вам тут у нас? — спросил Николаич так, будто мы и не стояли посреди дороги.
— Нормально, — ответил я неуверенно. — Соскучился по родным местам. Мы что, дальше не поедем? — выглянул в окно.
— Нет-нет, мы вас отвезем, куда вам надо. Вы, вообще, надолго приехали?
— Не знаю, — ответил я, начиная нервничать. — Видно будет. Брат уехал, знаете…
— Знаю, — вставил Николаич. — Мы с Юрием Сергеевичем, с Юрой, — посмотрел он на меня, — были в партнерских отношениях.
— Это хорошо, — сказал я неуверенно.
— Это прекрасно, — согласился Николаич. — Что может быть лучше партнерских отношений?
— Не знаю, — честно признался я.
— Не знаете?
— Не знаю.
— И я не знаю, — вдруг признался Николаич. Позади нас остановился молоковоз. Водитель засигналил. За молоковозом, я заметил, подъезжал еще какой-то грузовик. — Коля! — снова крикнул Николаич.
Коля выпрыгнул из машины и лениво пошел в сторону молоковоза. Подошел, поднялся на подножку, просунул к водителю в открытое окно свою большую голову, что-то сказал. Водитель заглушил машину. Коля соскочил на асфальт и пошел к грузовику.
— Вот к чему я веду, Герман, — продолжил Николаич, — вы человек молодой, энергичный. У вас много амбиций. Мне бы лично хотелось, чтобы у нас с вами тоже сложились хорошие партнерские отношения. Как вы думаете?
— Это было бы прекрасно, — согласился я.
— Не знаю, говорила вам Ольга Михайловна или нет, но мы заинтересованы в приобретении вашего бизнеса. Понимаете?
— Понимаю.
— Вот, это хорошо, что вы меня понимаете. С вашим братом, Юрой, мы не успели договориться…
— Почему?
— Ну, понимаете, мы не успели утрясти все нюансы.
— Ну, вот он вернется — утрясете.
— А когда он вернется? — внимательно посмотрел на меня Николаич.
— Не знаю. Надеюсь, скоро.
— А если не вернется?
— Ну, как это не вернется?
— Ну, так. Если так сложится.
— Не говорите глупостей, Николай Николаич, — сказал я. — Это его бизнес, и он обязательно вернется. Я ничего продавать не собираюсь.
За нами выстроилась колонна машин. Те, кто ехал навстречу, останавливались, спрашивая Колю, всё ли в порядке. Коля что-то говорил, и машины быстро отъезжали.
— Не нервничайте, — примирительно сказал Николаич. — Я понимаю, что вы не станете с ходу продавать малознакомому человеку бизнес своего брата. Я всё хорошо понимаю. Вы подумайте, время у вас есть. С братом вашим договориться мы не успели, но с вами, надеюсь, у нас всё сложится как надо. Для вас это единственный выход. Дела у вас идут плохо, я знаю. Брата вашего я тоже понимал — все-таки он поднял этот бизнес с нуля. Но бизнес, Герман, всегда требует развития. Понимаете? Получите деньги, разделите с братом. Если он вернется. Вы подумайте, хорошо?
— Обязательно.
— Обещаете?
— Клянусь, — ответил я, пытаясь хоть как-то закончить этот разговор и возобновить дорожное движение.
— Ну и договорились, — удовлетворенно откинулся на кресло Николаич. — Коля! — крикнул он.
Коля, не торопясь, сел за руль, запустил двигатель, и мы медленно тронулись. За нами тронулась и вся колонна. Проехав мост, легко выскочили на гору, вывернули в сторону заправки. Подъехав, Коля резко притормозил. Я открыл дверь. Возле будки, на креслах, грелись Коча и Травмированный. Завидев меня, удивленно переглянулись.
— Ну, что ж, — прощаясь, сказал Николаич. — Приятно, что мы с вами нашли общий язык.
— Послушайте, — будто что-то вспомнив, спросил я его. — А что если я откажусь?
— А разве у вас есть выбор? — удивился Николаич. И сразу, широко улыбнувшись, добавил. — Ладно, Герман, я заеду через неделю. Всего наилучшего.
Коча сидел в своем оранжевом комбинезоне, расстегнутом на груди, и грел на солнце бледные мощи. На Травмированном была пижонская белоснежная рубашка и старательно выглаженные черные брюки. Обут он был в лаковые остроносые туфли. Был похож на фермера, выдающего замуж единственную дочь. На меня оба смотрели с неприкрытой неприязнью, Травмированный прожигал меня взглядом и поглаживал пальцем полоску усов, Коча поблескивал собачьими очечными стеклышками.
— Что такое, Герман? — на всякий случай спросил Травмированный.
— Они тебя били? — добавил Коча.
— Смеешься? Никто меня не бил. Просто поговорили. Подвезли меня.
— Новые друзья? — мрачно спросил Травмированный.
— Ага, — сказал я, — друзья. Хотят купить эту заправку.
— Мы знаем, Герман, — сказал на это Травмированный.
— Знаете? — переспросил я его. — Прекрасно. А почему вы мне об этом не сказали?
— Ты не спрашивал, — обиженно объяснил Травмированный.
— О чем я должен был спрашивать?
— Ни о чем, — недовольно ответил Травмированный.
— Я так и подумал.
— Ну, и что ты подумал? — спросил Травмированный после паузы.
— Не знаю. Я думаю, пятьдесят штук за весь этот металлолом — нормальная цена.
— Нормальная цена, говоришь? — Травмированный поднялся, расправив свое бомбардирское пузо. — Нормальная цена?
— По-моему, нормальная.
— Угу, — Травмированный о чем-то размышлял, рассматривая носки своих туфель. — Нормальная. Смотри, Герман, — произнес он наконец. — Напорешь косяков, потом не разгребешь. Проще всего — это продать все на хуй, правильно?
— Может, и так, — согласился я.
— Может, и так, может, и так, — повторил Травмированный, развернулся и пошел в гараж.
Я упал на кресло возле Кочи. Тот прятал глаза за стеклышками и смотрел куда-то вверх, на тяжелые тучи, которые вдруг надвинулись и теперь проползали над горой, почти чиркая по одинокой мачте над будкой, словно перегруженные баржи, проплывавшие над мелью.
— Держи, — я отдал Коче витамины. Тот оглядел флакончик, посмотрел на него против солнца.
— Что это? — спросил недоверчиво.
— Витамины.
— От бессонницы?
— От бессонницы.
— А чьи они?
— Голландские, — сказал я. — Видишь эти иероглифы? Это голландские. Они туда грибов добавляют. Белых. Так что спать будешь как убитый.
— Спасибо, Гер, — сказал Коча. — Ты не обращай внимание на Шуру. Ну, продашь ты эту заправку — и хуй с ней. Не конец света.
— Думаешь?
— Я тебе говорю.
Из открытых ворот гаража вылетел кожаный мяч, тяжело ударился о нагревшийся асфальт и покатился по площадке. За ним из черной гаражной проймы вышел Травмированный. На нас даже не посмотрел. Подошел к мячу, легко подцепил его лаковым носком, подбросил в воздух, так же легко поймал левой, снова подбросил вверх. Стал набивать, не давая мячу опуститься. Делал это легко и непринужденно, умело убирал живот, чтобы не мешать полету, иногда поддавал мяч плечом, иногда головой. Мы с Кочей замерли и молча наблюдали за этими чудесами пластики. Травмированный, казалось, совсем не потерял форму, он даже не вспотел, так — слегка воспаленные глаза, резковатое дыхание. И этот живот, которым он крутил во все стороны, чтобы не мешал.
От трассы подъехали три фуры. Водители выпрыгнули, поздоровались с Кочей и тоже стали наблюдать за Травмированным.
— Шура! — наконец не выдержал один из них. — Дай пас!
Травмированный метнул взгляд в его сторону и вдруг легко отпасовал. Водитель наступил на мяч, несколько неловко бросил его перед собой и буцнул изо всей силы назад Травмированному. Шура принял и, обработав, зажал мяч между ногами. Водители не выдержали и с криком кинулись на Травмированного. Началось месиво. Травмированный выкручивался из водительских объятий, не теряя мяча, возил соперников вокруг себя, заставлял их падать и делать друг другу подножки. Водители нападали на Травмированного, как псы на сонного медведя, но сделать ничего не могли, ужасно злились и давали друг другу подзатыльники. Все-таки постепенно Травмированный стал задыхаться и отступать вглубь асфальтовой площадки, получил пару раз по ногам и теперь слегка прихрамывал. Водители почувствовали кровь и бросались на него еще азартнее. Травмированный снова вывернулся, пропустил у себя под животом одного из водителей, тот врезался головой в другого, и они посыпались на асфальт. Третий кинулся их поднимать. Шура перевел дыхание и посмотрел в нашу сторону.
— Герман, — крикнул. — Давай, заходи! А то три на одного выходит!
Я сразу же рванул вперед. Травмированный отпасовал на меня, я подхватил мяч и погнал по площадке. Водители побежали за мной. Сделав пару кругов вокруг площадки, они тоже стали выдыхаться, остановились и, уперев руки в колени, тяжело переводили дыхание, высунув языки, словно покойники, и напоминали издалека трамвайные компостеры. Я остановился и вопросительно посмотрел на Травмированного. Тот махнул рукой в сторону водителей, мол, дай и им немножко поиграть. Я буцнул самому длинному из них, тому, что стоял ближе. Он радостно бросился к мячу, развернулся и со всей силы зафигачил по кожаному шару. Мяч унесся в небо, рассекая воздух и задевая тучи, и исчез в густой траве, растущей за площадкой. Среди водителей прокатилось разочарование. Но, посоветовавшись между собой, они побрели в заросли. Мы с Травмированным пошли за ними. Даже Коча поднялся. Растянувшись цепочкой, мы зашли в пыль и тепло, будто африканские охотники, выгоняющие из травы львов. Мяч лежал где-то в укромном месте, слышно было его настороженное рычание и еле уловимое биение кожаного сердца. Мы аккуратно ступали, пытаясь высмотреть его, время от времени перекрикивались и смотрели в небо, где надвигались всё новые и новые тучи.
Мне это сразу что-то напомнило — эти мужчины, которые осторожно бредут по пояс в траве, разводя руками высокие стебли, пристально всматриваясь в сплетение побегов, прислушиваясь к голосам, что доносятся из чащи, выгоняют из травы напуганных птиц, напряженно пересекая бесконечное поле. Сосредоточенные спины, фигуры, замирающие в сумерках, белые рубашки, светящиеся в темноте.
Когда это было? Год 90-й, кажется. Да, 90-й. Лето. Домашняя победа над Ворошиловградом. Гол Травмированного на последних минутах. Лучшая его игра, наверное. Ресторан «Украина», возле парка, напротив пожарной станции. Какое-то, уже вечернее, празднование победы, рэкетиры и наши игроки, какие-то женщины в праздничных платьях, мужчины в белых рубашках и спортивных костюмах, официанты, кооператоры, мы, молодые, сидим за одним столом с бандитами, горячие волны алкоголя прокатываются сквозь голову, словно ты забегаешь в ночное море, тебя накрывает черной сладко-горькой волной, и на берег ты выбегаешь уже повзрослевшим. Ящики с водкой, бесконечный стол, за которым помещаются все, кого ты знаешь, громкая паршивая музыка, за окнами синие влажные сумерки, мокрые от дождя деревья, голоса, что сливаются и напоминают о дожде, тихие разговоры между мужчинами и женщинами, ощущение пропасти где-то совсем рядом, откуда дуют горячие невыносимые сквозняки, забивая дыхание и расширяя зрачки, подкожное ощущение тех невидимых жил, по которым течет кровь этого мира, и вдруг, среди всего этого золотого мерцания, взрывается стекло, и воздух рассыпается миллионом осколков — кто-то из ворошиловградских выследил наше празднование и запустил кирпичом в ресторанное окно, и оно сразу же разлетелось, и синяя ночь ввалилась в зал, отрезвляя головы и остужая кровь. И сразу, после короткой паузы, общее движение, злость в голосах, отвага, что пробивалась в каждом, шумное вываливание на улицу через дверь и в проем окна, стук туфель на мокром асфальте, белые рубашки, которые прыгают в сиреневую ночь и светятся оттуда, женские фигуры, напряженно всматривающиеся во тьму. Рэкетиры и кооператоры, футболисты и шпана из нового района — все рассыпаются в темноте и начинают прочесывать пустыри, что начинаются за парком, загоняя невидимую жертву в сторону реки, не давая ей выскользнуть, странная погоня, исполненная азарта и радости, никто не хочет отставать, каждый пристально вглядывается в черноту лета, пригибается к земле, стараясь высмотреть врага, за рекой горят далекие электрические огни, словно в траве прячутся желто-зеленые солнца. А тьма загустевает, будто кровь, и прогревается нашим дыханием, как двигателями внутреннего сгорания.
4
В ту ночь он спал глубоко и спокойно, словно кто-то перегонял сквозь него сны. Они прокатывались через него, как вагоны с мануфактурой через узловую станцию, и он просматривал их, как начальник станции, отчего вид у него был сосредоточенный и ответственный. Спал он на улице, на своей любимой катапульте, где вчера на ночь выпил принесенные мной витамины. Я притащил ему из вагончика старую шинель, накрыл его, однако ночью всё равно пару раз просыпался и приходил проверить, всё ли с ним в порядке. Возле ног его спали уличные псы, забредшие с трассы. По ночной площадке ветер гонял бумажные пакеты. На плечо ему садились птицы, а на открытые ладони заползали муравьи, слизывая с кожи красные витаминные пятна. Ночью в северном направлении отошли последние тучи, на небе высыпали созвездия, и погода снова напомнила о начале июня. Июнь в этих местах проходил быстро и насыщенно — стебли наполнялись горьковатым соком, и листва шелушилась, как кожа на холоде. С каждым днем становилось всё больше пыли и песка, которые попадали в обувь и складки одежды, скрипели на зубах и сыпались с волос. В июне воздух прогревался, словно армейские палатки, и начиналась теплая пора малоподвижных мужчин на улицах и шумных детей в водоемах. Уже утром стало понятно, что готовиться нужно к жаркому лету, которое будет длиться бесконечно и выжжет всё, что попадется под руку, включая кожу и волосы. И даже летние дожди никого не спасут.
Просыпался Коча долго и чувствовал себя с утра грустным, как в детстве, когда приходилось вставать вместе с родителями, которые спешили на работу и заставляли собираться на учебу. Проснувшись, походил вокруг гаража, покормил собак черным хлебом, задумчиво осмотрел долину и наконец пошел будить меня. Сев на соседний диван, долго рассказывал какие-то рваные случайные истории про свою бывшую жену, доставал фотокарточки, нашел где-то под кроватью дембельский альбом, обтянутый шинельным сукном, совал его мне. Я лениво отбивался и пытался снова заснуть, но после дембельского альбома это было не так-то просто. Наконец я поднялся и, завернувшись в колючее больничное одеяло, стал слушать. Коча рассказывал про любовь, про то, как встречался со своей будущей женой, про секс на переднем сиденье старой волги. Почему не на заднем? — спросил я его. — Все же всегда делают это на заднем? — Дружище, — пояснил Коча, — в старых волгах переднее сиденье — сплошное, как и заднее, поэтому нет никакой разницы, где этим заниматься, ясно? — Ясно, — ответил я ему, — нет никакой разницы. И Коча благодарно кивал головой: правильно, дружище, ты всё верно сечешь, — и с этим пошел варить чифирь.
Через какое-то время от заправки засигналила первая машина, Коча раздраженно нацепил очки и поспешил на выход.
— Коча, — сказал я ему, — давай помогу.
— Да ладно, Гер, — отмахнулся он, — с тебя такая помощь.
— Ну, какая есть.
— Ну, давай, — он ждал в дверях, пока я искал свою одежду. — Только надень что-нибудь. Куда ты в своих джинсах? У меня там под диваном есть что-то старое, поищи, ладно? — и ушел.
Под диваном у него были два чемодана, напиханные тряпьем. От них несло табаком и одеколоном. Я брезгливо покопался в первом чемодане, нашел черные армейские штаны, залатанные на коленях, но еще вполне товарного вида, с сильным одеколонным запахом. Открыл другой, вытащил бундесверовскую куртку, мятую, но не рваную. Натянул ее на плечи. Куртка была тесновата, Коча, наверное, поэтому ее и не носил, поскольку был примерно одной со мной комплекции. Но выбирать было особенно не из чего. Я посмотрел в окно. Отражение дробилось солнцем и почти исчезало в лучах. Можно было разглядеть только какие-то контуры, тень. Со стороны я походил на танкиста, чей танк давно сгорел, а желание воевать осталось. С этими мыслями и отправился работать.
В девять приехал Травмированный. Критически осмотрел мою рабочую одежду, хмыкнул и пошел к себе в гараж. Я по большому счету не столько помогал, сколько мешал, пару раз разлил бензин, долго разговаривал с каким-то дальнобойщиком, который гнал в Польшу, постоянно цеплял Кочу, не давая ему исполнять профессиональные обязанности. Наконец старик не выдержал и отправил меня к Травмированному. Тот всё понял, дал мне пропитанную бензином тряпку и приказал отчищать какой-то лом, облепленный илом, ржавчиной и масляной краской. За полчаса такой работы я совсем затосковал, все-таки многолетнее отсутствие физического труда давало о себе знать. Шура, — сказал Травмированному, — давай перекурим. — Тут не курят, — ответил на это Травмированный, — это же бензозаправка. — Ладно, — сказал он через минуту, — иди отдохни, потом вернешься. Я так и сделал.
Около полудня подключили телефон. Я набрал Болика. Голос у него был глухой и раздраженный.
— Герман, — кричал он мне. — Как ты там?
— Нормально, — отвечал я. — Тут курорт. Речка рядом. Щуки ловятся.
— Герман, — пытался докричаться до меня Болик. — Какие, на хуй, щуки? Какие щуки, Герман? У нас отчетно-выборная конференция на неделе, Герман. А ни хуя не готово, брат. И вообще ты нам нужен, по бизнесу. Ты когда будешь?
— Вот, Боря, — кричал я ему, — об этом я и хотел с тобой поговорить. По ходу, я задержусь.
— Что? Что ты сказал?
— Задержусь, я сказал, задержусь!
— Как это задержишься? Надолго?
— Неделя максимум. Не больше.
— Герман, — внезапно серьезным голосом спросил Болик. — У тебя там всё в порядке? Может, чем-то помочь нужно?
— Да нет, — я говорил легко и убедительно, — расслабься. Через неделю буду.
— Ты же там не останешься, правда? — голос Болика действительно отдавал какой-то не то озабоченностью, не то недоверием, не то даже надеждой.
— Да нет, ну что ты.
— Герман, я тебя давно знаю.
— Тем более.
— Ты же не сделаешь этого?
— Не волнуйся, я ж сказал.
— Герман, просто прежде чем сделать глупость, подумай, ладно?
— Ладно.
— Подумай о нас, твоих друзьях.
— Я думаю о вас.
— Прежде чем сделать глупость.
— Ну, ясно.
— Подумай, ладно, Герман?
— Ну а как же.
— Давай, брат, давай. Мы любим тебя.
— И я вас, Боря, я вас тоже люблю. Обоих. Тебя больше.
— Не пизди, — Болик наконец положил трубку.
— Да-да, — кричал я, слушая с той стороны короткие гудки, — и я по тебе тоже! Очень-очень!
После этого я несколько раз набирал брата. Тот упорно не отвечал. Солнце заливало комнату, пыль стояла, будто взболтанная рыбой речная вода. Я смотрел за окно и чувствовал, как опускается теплое нутро июня, касаясь всего живого на этой трассе. Что делать дальше? Можно было еще раз сойти в долину, попытаться найти друзей и знакомых, которых я не видел сто лет, поговорить, расспросить о делах, жизни. Можно было еще сегодня уехать отсюда какими-нибудь попутками, выбраться подальше от всего этого пекла, с тысячью лучей и воспоминаний, которые забивали легкие и слепили глаза. Проще всего, конечно, было бы это всё продать. А бабки разделить с компаньонами. Брат, скорее всего, обижаться бы не стал. Даже если б стал, что бы это изменило? Особых вариантов он мне не оставил. Можно какое-то время тусовать здесь с Кочей, пока тепло и щуки ловятся, делать вид, что хочу помочь, заливать бензин в фуры. Но рано или поздно придется иметь дело с документами, налогами, всем этим хламом, которого я сторонился всю свою жизнь. Теперь история с регистрацией фирмы на мое имя казалась странной и неразумной: брат должен был это всё предвидеть, он, в отличие от меня, всё всегда просчитывал, зачем ему было подставлять меня, я так и не понял. А главное — почему он теперь исчез, ничего не объяснив, не оставив никаких распоряжений: мол, делай что хочешь, хочешь — продай всё, не морочь себе голову, хочешь — отдай бедным, перепиши контору на детский приют, пусть сами заправляют бензином весь этот ковбойский автотранспорт, а хочешь — просто подожги эту будку вместе со свидетельством о регистрации и езжай домой, где тебя ждут верные друзья и интересная работа. Но он никаких распоряжений не оставил. Просто исчез, как турист из гостиницы, вытащив меня на просмоленные солнцем холмы, на которых я всегда чувствовал себя неуверенно, еще с детства, от первых воспоминаний и вплоть до последних лет, проведенных тут, вплоть до того прекрасного осеннего дня, когда мы с родителями выбрались отсюда, когда наш папа, отставной военный никому не нужной армии, получил жилье недалеко от Харькова, и мы уехали. Брат тогда остался, не захотел уезжать, даже говорить об этом не хотел, с самого начала сказал, что останется, и, похоже, так до конца и не простил нам того бегства. Открыто он об этом никогда не говорил, но я всегда чувствовал отчужденность с его стороны, особенно по отношению к родителям, которые сдались и покинули эту долину, со всем ее солнцем, песком и шелковицей. Он остался, вкопался в холмы и отстреливался во все стороны, не желая поступаться своей территорией. Ничем не оправданное упрямство, которого я никогда не понимал, — это нас и отличало, он способен был до последнего цепляться за пустую землю, я легко жертвовал пустотой, пытаясь от нее избавиться. В конечном итоге жизнь всё расставила по-своему — он сидел в Амстердаме, я застрял на этом холме, с которого, казалось, виден был конец света, и он мне откровенно не нравился.
Коча совсем обессилел, сидел на катапульте и лениво отбивался от водителя, какого-то своего давнего приятеля, который так же лениво пытался подбить Кочу работать дальше, то есть заправить его перед дальней дорогой. Я вышел на улицу и заменил старика на его боевом посту. Солнце, пахнущее бензином, и висело над нашими головами, как бензиновая груша.
Работа внесла в мое смятение определенную размеренность и упорядоченность. Когда тебе есть чем заняться, меньше думаешь о коридорах будущего, по которым так или иначе придется пройти. Я помогал компаньонам, до вечера крутился под оранжевым июньским небом, а вечером Коча достал консервы, забил пару папирос и надел мои наушники. Мы сидели под яблоневыми ветвями молча и расслабленно, ощущая кожей, как спадает жара и от реки постепенно поднимается свежесть. Когда совсем стемнело, Травмированный начал собираться, мылся под желтым пластмассовым рукомойником, поливался парфюмерией. Надел свою пижонскую белую рубашку и спустился в долину к золотому электричеству и сиреневым теням в переулках, где его ждали любовницы, открыв окна в черную свежую ночь.
Ночной воздух и сладкий драп делали сон глубоким и размеренным, словно вода в старом русле; кожа, разогретая солнцем, к утру охлаждалась, хотя простыня еще долго сохраняла тепло, передавшееся от тела. Утром Коча поднял меня своими байками, приготовил завтрак и выгнал на улицу чистить зубы. Всё это напоминало какое-то детское туристическое путешествие, я совсем выпал из времени и, неожиданно получив отпуск, круиз на бензозаправку, ошалело блуждал теперь между склонов, оплетенных травой, и ржавого железа, в котором прятались полевые птицы. Травмированный смотрел на меня так же недоверчиво, но не слишком сурово; на следующий вечер, уже в среду, снова достал мяч, вынес из гаража две банки из-под краски и, поставив меня на эти импровизированные ворота, долго оттачивал удар левой. Кое-кто из водителей меня узнавал, здоровался, спрашивал, как дела, надолго ли я и где мой брат. Я избегал прямых ответов, говоря, что всё нормально, хотя понимал, что говорю неискренне. Впрочем, никого это не касалось.
В четверг днем появилась Ольга. Приехала на своем скутере, с большой плетеной корзиной на плече. Корзина билась о руль и мешала ехать, Ольга легкомысленно обогнала фуру, соскочила с трассы и, промчавшись к заправке, вырулила перед нами. Мы с Кочей сидели на креслах и отгоняли навязчивых ос, которые крутились вокруг, сбитые с толку запахом табака и одеколона. Ольга спрыгнула со скутера, поздоровалась с Кочей, кивнула мне.
— Ты еще здесь? — спросила.
— Да, — ответил я, — решил взять отпуск. За собственный счет.
— Понятно, — сказала Ольга. — Как там твои друзья?
— Какие друзья?
— На джипе.
— А, эти. Прекрасно. Оказались милыми людьми.
— Серьезно? — не поверила Ольга.
— Крутили мне музыку, предлагали дружить.
— Ну и как?
— Музыка? Говно.
— А дружить?
— Я думаю, — признался я.
— Ну-ну, — холодно сказала Ольга. — Вот, Коча, держи, — протянула старику корзину и пошла в гараж к Травмированному. Поблагодарить Коча не успел.
В корзине оказались свежий хлеб и молоко в пластиковой бутылке из-под кока-колы. Коча с удовольствием отломил кусок хлеба и схватил его своими желтыми и крепкими, как у старого пса, зубами. Протянул мне бутылку с молоком. Я отказался. Скутер сверкал белыми боками, быстро нагреваясь под солнцем. В долине было тихо, между деревьями сновали птицы, словно пытаясь найти в воздухе менее прогретые участки.
Через некоторое время из гаража вышла Ольга. За ней, в рабочей одежде, вытирая шею белоснежным платком, пыхтел Травмированный. В руке держал какие-то бумаги, которые, очевидно, только что получил от Ольги, недовольно размахивал ими и пытался что-то ей объяснить. Но та его даже не слушала.
— Шура, — сказала она. — Ну что ты от меня хочешь?
Травмированный скомкал бумаги, сунул их в карман куртки и, размахивая кулаками, исчез в гараже.
— Что там у вас? — спросил я на всякий случай.
— Ничего, — коротко ответила Ольга. Села на скутер, завела его, посидела так секунду, заглушила двигатель. — Герман, — сказала, — у тебя сейчас много работы?
— Вообще много, — растерялся я. — Но именно сейчас у меня перерыв.
— Давай сходим на речку, — предложила она. — Коча, — обратилась к старику, — ты не против?
Коча в знак согласия сделал большой глоток.
— Ну так что — ты идешь? — Ольга снова спрыгнула со скутера и отправилась по склону вниз. Мне не оставалось ничего другого, как встать и пойти следом.
Она шла впереди, отыскивая тропинку между густых кустов терна и молодых шелковиц. Склон круто обрывался, трава забивалась ей в кроссовки, со стеблей слетали бабочки и осы, под ногами мелькали изумрудные ящерицы. Я едва успевал за ней, изнемогая от бега сквозь раскаленный воздух. Зелени становилось всё больше, долина то показывалась из-за высоких веток, то пряталась за ними, несколько раз дорожка просто исчезала, тогда Ольга легко соскакивала в траву и пробиралась вперед. Наконец я не удержался на ногах и покатился вниз по горькой полыни, проклиная всё на свете.
— Эй, что там? — крикнула Ольга откуда-то снизу. — С тобой всё хорошо?
— Хорошо-хорошо, — недовольно ответил я.
Мне не нравилось, что она заметила и мою усталость, и то, как я закатился в эти травы, и то, что я не выдерживаю темпа, который она задала еще там, на горе. Ну, давай, — думал, — подойди и подай мне руку помощи. Для чего-то же ты меня затащила в эту чащобу. Давай, подойди ко мне.
Но она и не думала подходить. Она стояла где-то внизу, за стеблями, невидимая и разгоряченная бегом, стояла и ждала, так что я должен был подняться и, выгребая из карманов песок, двинуться вперед, на ее дыхание. Дальше шли молча. Речка была не так близко от заправки, проще было спуститься сюда по трассе, но Ольга упрямо обходила деревья и кусты, продиралась сквозь бурьян, перепрыгивала через норы и ямы, и вдруг дорожка оборвалась — внизу, прямо под нами, поблескивало русло. Ольга шагнула вперед и, соскользнув по крутому меловому склону, легко съехала к воде. Я обреченно скатился за ней. На берегу был небольшой клочок песка, окруженный со всех сторон камышом.
— Только не смотри, — сказала Ольга. — Я без купальника.
— Вижу, — сказал я.
Она сбросила свое длинное платье, под которым оказались только белые трусики, и вошла в воду. Я хотел отвернуться, но не успел.
— И плавать я тоже не умею, — сказала она, стоя в воде по горло.
— Я тоже, — ответил я, сбросил свои танкистские доспехи и пошел к ней.
Вода была теплой, меловые горы, отражая солнечные лучи, прогревали ее, в такой воде совсем не хотелось двигаться.
— Я, — сказала Ольга, — когда-то работала вожатой в пионерском лагере. Это километров сорок отсюда. И мы каждый день с напарницей должны были вылавливать из реки пионеров.
— Утопленников или как? — не понял я.
— Нет, каких утопленников? Нормальных живых пионеров. Они заплывали в камыши и прятались там до вечера. Знали, что мы плавать не умеем. Ты представляешь, какая это ответственность?
— Представляю, — сказал я. — А мы с друзьями рыбу глушили в этой реке.
— Здесь есть рыба?
— Нету. Но мы ее всё равно глушили.
— Понятно, — сказала Ольга. Капли воды на ее рыжих волосах медно поблескивали, а морщинки под глазами совершенно разгладились от теплой воды. — У тебя тут много друзей?
— Да, — ответил я неуверенно. — Друзей детства.
— Чем они отличаются от остальных друзей?
— Они многое помнят.
— Герман, у тебя комплексы.
— У меня много комплексов. Например, я не умею плавать.
— Я тоже не умею плавать, — жестко сказала Ольга. — Но не комплексую по этому поводу.
— Вот так и утонешь — незакомплексованной.
— Не утону, — уверенно сказала Ольга. — Нельзя утонуть в реке, в которой плаваешь всю жизнь.
— Может, и так. Просто я в ней давно уже не плавал.
Жучки бегали по поверхности воды, словно рыбаки зимой по серому льду.
— Что ты решил? — не выдержала Ольга. — С этой заправкой.
— Не знаю. Решил подождать. Время у меня есть. Может, брат вернется.
— Ясно. И сколько будешь ждать?
— Не знаю. Лето долгое.
— Знаешь, Герман, — сказала она вдруг, отгоняя от головы ос, — я тебе помогу, если будет нужно.
— Хорошо, — ответил я ей.
— Но я хочу, чтобы ты понял одну вещь — это только бизнес. Ясно?
— Ясно.
— Тогда что ты снова на меня пялишься? Я же сказала, что без купальника.
Вода несла ветки и переворачивала на песчаном дне черную траву, мошки нависали над водой, прилипая к ее клейкой поверхности, вязкая и тягучая полуденная река не столько текла, сколько длилась.
Через какое-то время мы выбрались на берег и начали собираться. Ольга снова попросила не смотреть, незаметным движением стащила с себя мокрые трусики и, зажав их в ладони, стала натягивать платье. Мы отправились назад и, вскарабкавшись на меловые склоны, побрели вверх, вслед за вечерним солнцем, что уже укатилось за холмы. Ольга шла впереди, крепко стиснув в левой ладони трусики, платье облепило ее мокрое тело, и я вообще пытался на нее не смотреть. На заправке она забрала у Кочи пустую корзину, незаметно бросила туда белье, пошепталась о чем-то с Травмированным, после чего тот сурово на меня взглянул, села на скутер и растворилась в вечернем воздухе, будто ее и не было.
Вечером Коча хрипло рассказывал о своих женщинах, об их коварстве, глупости и нежности, за которые он их и любил. Консервы заканчивались, я дал Коче денег, тот сел на старую украину и поехал вниз за продовольствием. Я остался сидеть в кресле, глядя, как над трассой протекают красные потоки, как воздух твердеет от пыли и сумерек, а небо становится похожим на томатную пасту.
Это были странные дни — я оказался среди давно знакомых и совсем неизвестных мне людей, которые смотрели на меня с опаской, чего-то требуя, ожидая каких-то поступков с моей стороны. Они все будто замерли, слушая, что же я теперь скажу и как именно начну действовать. Меня это откровенно напрягало. Я привык отвечать за себя и свои поступки. Но тут был несколько иной случай, иная ответственность. Она свалилась на меня, как родственники с вокзала, и избавиться от нее было не то что бы невозможно, а просто как-то неудобно. Я жил своей жизнью, сам решал свои проблемы и пытался не давать незнакомым лишний раз номер своего телефона. И вот вдруг очутился среди этой толпы, ощущая, что так просто они меня не отпустят, что придется выяснять отношения и как-то выходить из сложившейся ситуации. Не нравилось мне всё это. Главное — очень хотелось горячей пиццы.
На следующий день, то есть в пятницу, ближе к вечеру, к нам заехал странный персонаж, который сразу же обратил на меня внимание, да и я тоже его заметил. Приехал он на старом уазе, на таких машинах раньше передвигались агрономы и прапорщики, прибыл с севера, возвращался в город, одет был, как я, в армейские штаны и камуфляжную майку. На голове у него была какая-то эсэсовская фуражка. Смотрел на всех подозрительно и испытующе. Молча поздоровался с Кочей, отдал честь Травмированному, прошел с ним в гараж. Увидев мою бундесверовскую куртку, подошел, поздоровался.
— Хорошая куртка, — сказал.
— Нормальная, — согласился я.
— Это хорошее сукно. Ты Герман?
— Герман, — ответил я.
— Королев? Юрика брат?
— Ну.
— Ты меня, наверное, не помнишь, я делал с твоим братом бизнес.
— Тут все делали с моим братом бизнес, — слегка раздраженно сказал я.
— У нас с ним были особые отношения, — он постарался выделить слово «особые». — Он брал у меня самолетное топливо и продавал куда-то в Польшу. Фермерам.
— У тебя — это где?
— На аэродроме.
— Ты работаешь на аэродроме?
— На том, что от него осталось. Эрнст, — назвался он и протянул руку.
— Что это у тебя за имя?
— Это не имя, это погонялово.
— Ну а звать тебя как?
— Да так и зови — Эрнст. Я уже привык. Ты кто по образованию?
— Историк.
Он изменился в лице. Внимательно осмотрел меня с головы до ног, осторожно взял под локоть и, выведя из гаража, потащил в сторону от удивленных Кочи с Травмированным.
— Знаешь, Герман, — он всё держал меня под локоть, оттаскивая подальше от заправки. — Я тоже историк. Эта работа, на аэродроме, просто так вышло. Ты что заканчивал?
— Харьковский университет.
— Истфак?
— Истфак.
— Где практику проходил?
— Да под Харьковом и проходил.
— Копал?
— Копал.
— А что можешь сказать по поводу Мертвой головы?
— Какой головы?
— Мертвой. Дивизия такая была.
— Ну, — заколебался я, — ничего хорошего.
— Вот что, Герман, — он больно стиснул мне локоть. — Ты обязательно должен приехать ко мне на аэродром. Я открою тебе глаза.
— На что? — не понял я.
— На всё. Ты ж ничего не понимаешь.
— А ты понимаешь?
— А я понимаю. Я, Герман, перекопал тут всё до самого Донбасса. Одним словом, так — жду тебя в понедельник. Приедешь?
— Приеду, — согласился я.
— Найдешь?
— Найду.
— Вот и хорошо.
Он решительно повернулся и двинулся к уазу. Подошел к Коче, сунул ему бабки за бензин и запрыгнул в кабину.
— В понедельник! — крикнул на прощание.
Когда пыль за ним развеялась, я подошел к Коче.
— Кто это? — спросил.
— Эрнст Тельман, — ответил с удовольствием Коча, — лучший друг немецких пионеров.
— Что за имя?
— Нормальное имя, — засмеялся Коча. — Механик с аэродрома.
— Наверное, я его знаю.
— Тут все всех знают, — словно повторил за кем-то Коча.
— Он нам спирт сливал из каких-то авиационных запасов. Лет двадцать назад, — начал припоминать я.
— Вот видишь, — согласился Коча.
— А почему Эрнст?
— Он перекопал здесь полдолины. Ищет немецкие танки.
— Танки?
— Угу.
— Зачем ему танки?
— Не знаю, — признался Коча. — Для самоутверждения. Он говорит, что где-то тут в наших местах осталось несколько танков. Ну, вот и ищет теперь. У него дома целый фашистский арсенал — автоматы, снаряды, ордена. Но при этом он не фашист, — предупредил Коча. — Поэтому и Эрнст Тельман.
— Ясно, — понял я.
— Немецкий танк, — добавил, подойдя, Травмированный, — больших денег стоит. Только хуй он что откопает.
— Почему? — не понял я.
— Гера, — раздраженно сказал Травмированный, — это же не мешок картошки, это шестьдесят тонн железа. Чем он его, саперной лопаткой копать будет? Ладно, давай работать.
Травмированный недовольно развернулся и исчез в гараже. Я побрел за ним. Шестьдесят тонн, думал, действительно не мешок картошки.
Для себя я обнаружил, что работа может приносить если не удовольствие, то по крайней мере чувство честно выполненного долга. Последний раз нечто подобное я ощущал в третьем классе местной школы, когда нас вывозили собирать яблоки в совхозных садах, и мы старательно искали тяжелые опавшие фрукты в холодной сентябрьской траве. Так или иначе, в субботу машин было больше, чем обычно. Они двигались на север, в сторону Харькова. Коча радостно считал бабло, переживая, хватит ли на всех запасов топлива, поскольку бензовоз должен был приехать только на следующей неделе.
Днем, когда очередь рассеялась, а солнце выкатилось на высшую точку, я сбросил тяжелые рукавицы, предупредил Кочу, что отойду на час, и двинулся вдоль холма, подальше от трассы. Даже не знаю, куда именно я собирался идти, скорее всего, просто нужно было от всего этого отдохнуть, пройтись по живописным окрестностям, так сказать. Спустившись с холма в неглубокую балку и выбравшись наверх, я вышел на бесконечные кукурузные поля, которые тянулись до горизонта, да и за горизонтом, скорее всего, они тоже тянулись. Никакой дороги тут не было, так что я просто пошел вперед, стараясь, чтобы солнце светило в спину и не слепило глаза. Ландшафт был салатовым от молодой кукурузы и черным от сухой земли, то тут, то там попадались мелкие впадины, местность напоминала поле для гольфа, на котором зачем-то высеяли кукурузу. Вдруг впереди, метров за двести, я заметил какую-то фигуру, кто-то замер, прислушиваясь к окружающей тишине. Я не мог разглядеть, кто именно это был, и подумал, что мы странно, наверное, здесь выглядим — посреди кукурузы, посреди бесконечных черноземных массивов, странно и подозрительно. А подойдя, узнал Катю. В джинсовом комбинезоне, ей, наверное, тяжело было двигаться по такой жаре. Под комбинезоном у нее была ярко-желтая майка. На ногах — те самые сандалии, что и в прошлый раз. Она меня тоже заметила, стояла и ждала, пока я подойду.
— Что ты тут делаешь? — спросил я вместо приветствия.
— А ты? — она, похоже, совсем не удивилась, увидев меня.
— Тебя искал.
— Ага, рассказывай, — она смотрела холодно и недоверчиво.
— Привет, — протянул ей руку.
Она какое-то мгновение подумала, потом протянула свою. Даже улыбнулась, хотя скорее пренебрежительно, чем дружески.
— Так что ты тут делаешь?
— Пахмутову ищу.
— Кого? — не понял я.
— Пахмутову. Овчарку. Она постоянно сюда забегает, в поля.
— Вернется. Собаки, они мудрые.
— Да она старая совсем, — обеспокоенно сказала Катя. — У нее склероз. Она пару раз выбегала на трассу, я ее потом едва находила. Хорошо, что ее тут все знают, поэтому никто не трогает.
— Так привяжи ее. Чтобы не убегала.
— Давай я тебя привяжу, — разозлилась Катя. — Чтобы ты не убегал.
— Ну всё, всё, — примирительно сказал я.
Но Катя уже не слушала. Отвернулась и принялась звать свою овчарку.
— Пахмутова! — кричала она в пустые поля. — Пахмутова-а-а-а!
И тут появился странный звук. Он нарастал, распадаясь на дребезжащие ноты и разламывая собой тишину, словно ледокол речные льды. Катя тотчас напряглась и посмотрела вверх. По небу плыл странный предмет. Двигался он в нашу сторону, и вскоре я понял, что это кукурузник, Ан-2. Неожиданно Катя бросилась ко мне и, потянув за рукав, упала на землю. Я упал на нее. Ничего себе — подумал. А Катя сразу зашептала:
— Лежи тихо и не двигайся. И прикрой меня. У меня майка яркая, могут заметить.
— Кто? — не понял я.
— Кукурузники.
— Это что — их авиация?
— Да. Лучше им на глаза не попадаться. Они не любят, когда кто-то заходит на их территорию. Могут быть проблемы.
— Да ладно, — я попытался подняться.
Но Катя жестко потянула меня на себя и крикнула с неподдельным испугом в голосе:
— Лежи, я сказала!
Я уткнулся лицом ей в плечо. Земля под ее волосами была сухой и потрескавшейся, по кукурузным стеблям бегали муравьи, и пыль забивалась Кате в черные волосы. Глаза у нее были цвета пыли, она словно пыталась слиться с местностью и остаться незамеченной. Самолет тем временем подлетал, гудел отчаянно и угрожающе, и в какой-то момент я прикрыл Катю собой, втиснувшись в нее, как в траву. Она настороженно дышала и вдруг скользнула рукой мне под футболку.
— Ты совсем мокрый, — сказала удивленно.
— Это от солнца.
— Лежи тихо, — повторила она.
— Какой у тебя неудобный комбинезон, — я пытался расстегнуть пуговицы на лямках и просунуть руку ей под майку, но они не поддавались, я напрасно их дергал и тянул на себя, нервничал и злился, а она как-то отстраненно и невесомо касалась моей кожи, даже не глядя на меня. Она вся сосредоточилась на этом самолете, который вдруг тяжелой тенью мелькнул по нашим телам, оглушил ревом и быстро начал отдаляться, оставляя за собой дым, чад и опустошенность. Мне даже удалось расстегнуть одну из ее пуговиц, но тут она, похоже, почувствовала, что опасность миновала, и, вытащив свою руку из-под моей футболки, легко меня оттолкнула.
— Ну всё, хватит, — сказала, поднимаясь.
— Погоди, — не понял я. — Куда ты?
— Вставай.
— Да куда ты? Подожди.
— Хватит, — спокойно повторила она и застегнула пуговицу, над которой я так долго бился.
Черт, — подумал я.
И вдруг услышал над головой тяжелое дыхание. Поднявшись, увидел возле себя овчарку. Я даже не заметил, как она подошла. Теперь бабушка Пахмутова стояла рядом и смотрела на меня с каким-то неподдельным удивлением — мол, что ты от нас хочешь? И я не знал, что ей ответить.
— Всё, пошли, — сказала Катя и двинулась в сторону телевышки, которая торчала из-за горизонта. Пахмутова охотно побежала за ней. Я поднялся, отряхнул пыль и обломанно потащился за ними. Суки, — подумал.
По дороге Катя молчала, на мои попытки завязать разговор не обращала внимания, что-то бормотала себе под нос и разговаривала в основном с Пахмутовой. Возле ворот вышки остановилась и протянула мне руку.
— Спасибо, — сказал я. — Прости, если что не так.
— Да ладно, — ответила она спокойно. — Всё хорошо. Не забредай в кукурузу.
— Чего ты их так боишься?
— Я их не боюсь, — ответила Катя. — Я их знаю. Всё, я пошла.
— Погоди, — остановил я ее. — Что ты вечером делаешь?
— Вечером? Уроки учу. И утром тоже, — добавила.
Овчарка на прощание обнюхала мою обувь и тоже отправилась домой. Вечер трудного дня, — подумал я.
Травмированный посмотрел на меня с подозрением, словно всё зная. Однако промолчал. А уже собираясь домой, подошел и сказал:
— Короче, Герман, — голос его звучал глухо, но доверительно. — Ты нам завтра будешь нужен.
— Кому это вам? — напрягся я.
— Увидишь, — уклонился от ответа Травмированный. — Мы заедем часов в одиннадцать. Будь готов. Дело серьезное. На тебя можно рассчитывать?
— Ну конечно, Шур, что за разговор?
— Я так и думал, — сказал на это Травмированный, сел в свою легковушку и покатил к трассе.
Ну вот, — подумал я, — началось. И не говори, что ты был к этому не готов.
5
Я долго размышлял над этой историей. Как так случилось, что они меня втянули в свои разборки? Что я тут делаю? Почему до сих пор не уехал отсюда? Главное — что задумал Травмированный? Зная его характер и сложные отношения с реальностью, можно было ожидать любого поступка с его стороны. Но как далеко он мог зайти? Ведь дело, думал я, касается бизнеса, так насколько готов он этот бизнес защищать? И какую роль в этой комбинации он приготовил для меня? Я пытался понять, что ждет меня завтра днем, доживу ли я до следующего вечера и не стоит ли мне свалить отсюда прямо сейчас. Никто не мог гарантировать, что всё закончится спокойно и бескровно, они все готовы идти на принцип — и Травмированный, и эти пилоты на кукурузнике, у них у всех слишком много амбиций, чтобы решать вопросы организационного характера без трупов. Так, будто всё вернулось назад — школьные годы, взрослый мир, который находится совсем рядом, словно кто-то открыл дверь в соседнюю комнату, и ты видишь всё, что там происходит, а главное — видишь, что ничего хорошего на самом деле там нет, но теперь, поскольку дверь открыта, ты тоже каким-то образом становишься к этому причастным. С такими мыслями плохо ждать, они требуют решения. И зависит это решение не только от тебя. Всё определится тогда, когда рядом с тобой будут стоять братья по оружию. Но где они, эти братья, и кто они? Я стоял в темноте, ощущая настороженное дыхание и горячий стук решительных сердец. Ночь дышала жаром, как свежий асфальт, до утра не оставалось ни времени, ни терпения. Возможно, это и был тот момент, когда нужно решать — оставаться или убираться прочь. И этот момент я проспал.
Проснулся я рано, понимая, что время для отступления потеряно и отступать просто некуда. Выйти вот так просто на солнечный свет, уверенно заливавший комнату, и оставить эту территорию казалось мне невозможным. Ночью я бы еще мог это сделать, но не теперь. Сразу стало проще думаться, я поднялся и, стараясь не разбудить Кочу, начал собираться. Надел свои танкистские штаны, нашел под кроватью тяжелые армейские ботинки, битые, но вполне надежные. Подумал, что лучше сегодня быть в них, на случай кровавых столкновений. Натянул на плечи футболку, вышел на улицу. Среди металлолома нашел удобную арматурину. Взвесил на ладони. Именно то, что нужно, — подумал я и пошел навстречу неизвестности.
Однако неизвестность задерживалась. После двухчасового загорания на креслах хотелось спать и есть, но я понимал, что перед боевыми походами о еде лучше не думать. И в каком-то таком настроении провалился в сладкий утренний сон.
Совсем рядом со мной, на расстоянии нескольких шагов, вдруг раскрылся воздух и появился непонятный сквозняк. Тянуло оттуда горячим ветром и тяжким утробным жаром. Жар этот въедался в сон, так что мне на мгновенье показалось, что я все-таки удрал, собрался с силами и выскочил назад, к обычной жизни. И даже проснувшись, некоторое время чувствовал, как длится это солнечно-укачивающее ощущение дороги, как пылают передо мной огонь и пепел, от которых становится сладко и тревожно. Даже не открывая глаз, я догадывался, в чем тут дело и что именно стояло сейчас передо мной, дыша адским жаром. А стоял передо мной, прямо возле моего кресла, тяжелый и горячий, словно августовский воздух, икарус. Этот запах ни с чем не спутаешь, так пахнут трупы после воскрешения. Стоял он с выключенным двигателем и темными окнами, так что совсем не видно было, что у него внутри, хотя там, безусловно, что-то было, я слышал приглушенные голоса и настороженное дыхание, поэтому резко поднялся и попытался заглянуть в салон. Вдруг двери открылись. На ступеньках стоял Травмированный. Был в бело-голубой футболке сборной Аргентины и удивленно рассматривал мои армейские ботинки.
— Ты что, — спросил, — так и поедешь?
— Ну, — ответил я, пряча арматурину за спиной.
— А арматура зачем? — продолжал удивляться Травмированный. — Собак отгонять?
— Просто так, — растерялся я и забросил свое оружие в заросли.
— Ну-ну, — только и сказал Травмированный и, отступив в сторону, кивнул головой: давай, мол, заходи.
Я ступил внутрь. Поздоровался с водителем — тот равнодушно кивнул в ответ, — поднялся еще на одну ступеньку и осмотрел салон. Было полутемно, я сначала даже не разглядел, кто там. Потоптался на месте, оглянулся на Травмированного, снова всмотрелся в автобусные сумерки и неуверенно помахал рукой, приветствуя пассажиров. И автобус тут же взорвался, по салону прокатились радостный свист и шум, и кто-то первый закричал:
— Здоров, Герыч, здоров, сучара!
— Здоров, — включились сразу крепкие глотки, — здоров, сучара!
Я настороженно, но на всякий случай приветливо, улыбался в ответ, не совсем понимая, что происходит. И тут Травмированный легко подтолкнул меня в плечо, и я сразу же завалился в дружеские объятия, только теперь рассмотрев все эти лица.
Были тут все — и Саша Питон с одним глазом, и Андрюха Майкл Джексон с синими церковными куполами на груди, и Семен Черный Хуй с откушенным ухом и пришитыми пальцами на правой руке, и Димыч Кондуктор с наколками на веках, и братья Балалаешниковы — все трое, с одной на всех мобилой, и Коля Полторы Ноги с крашеной в белое залысиной и гитлеровскими усиками, и Иван Петрович Комбикорм с угловатой от нескольких переломов головой, и Карп С Болгаркой с болгаркой в руках, и Вася Отрицало с перебинтованными кулаками; а еще дальше сидели Геша Баян, и Сирёжа Насильник, и Жора Лошара, и Гоги Православный — одним словом, весь золотой состав «Мелиоратора-91» — команды мечты, которая рвала на куски спортивные общества отсюда и до самого Донбасса и даже выиграла Кубок области; заслуженные мастера спорта в отдельно взятой солнечной долине. Они сидели все тут, передо мной, весело хлопали по плечам, дружно трепали мне волосы и радостно смеялись из темноты салона всеми своими золотыми и железными фиксами.
— Что вы тут делаете? — спросил я, когда первая волна радости схлынула.
На какой-то миг воцарилась тишина. И тут же громкий рев прокатился надо мной — друзья, переглянувшись, весело хохотали и откровенно радовались, глядя на мою растерянную морду.
— Герыч! — кричал Гоги Православный. — Дарагой! Ну ты даешь!
— Ну ты и даешь, Гера! — поддерживали его братья Балалаешниковы, заваливаясь на расшатанные кресла. — Ну ты и даешь, брат!
И все прочие тоже орали, хлопая меня по спине, и Саша Питон даже подавился своим кемелом, а Сирёжа Насильник рыдал от смеха, уткнувшись в грудь Васе Отрицало, которому это, впрочем, не слишком нравилось. И Жора Лошара, показывая на меня пальцем, смеялся, и Карп С Болгаркой, ухмыляясь, размахивал в воздухе болгаркой, демонстрируя весь свой боевой запал. Но тут Травмированный подошел сзади и спокойно положил мне руку на плечо. Все притихли.
— Какой сегодня день, Герман? — спросил он. Кто-то прыснул смехом, но получил подзатыльник и сразу замолчал.
— Воскресенье, — ответил я, не понимая, куда он клонит.
— Точно, Герман, — сказал на это Травмированный, — точно. А значит сегодня что? — спросил он, озирая друзей.
— ИГРА! — выпалили они на одном выдохе и снова радостно заревели.
— Понял? — спросил меня Травмированный.
— Понял, — не понял я. — Я думал, вы давно не играете.
— Вообще-то мы и не играем, — сказал на это Травмированный, — но сегодня, Герман, особый случай. Мы сегодня ИГРАЕМ. Более того — сегодня мы играем с ГАЗОВЩИКАМИ.
И вся компания снова откликнулась возбужденным ревом.
— Поэтому давай, браток, — подтолкнул меня Травмированный, — занимай свое место. Ты нам сегодня нужен.
Я прошел по салону, нашел свободное кресло, сел и огляделся. Автобус тем временем поехал, водитель крутил по разбитому асфальту, минуя множество ям, наконец выполз на трассу и притормозил.
— Эй, батя! — закричал водителю Вася Отрицало. — Давай какую-нибудь музыку включи!
— Давай, батя! — радостно подхватили Балалаешниковы. — Давай музыку!
— Давай, дарагой! — заорал вслед за ними Гоги. — Давай музыку!
И весь остальной спортивный коллектив тоже загудел, требуя музыки, а когда водитель недовольно оглянулся, они забросали его старыми рваными майками и хрустящими от пота гетрами, и тот не выдержал, врубил на полную какие-то жуткие запилы каких-то эй-си-ди-си, 81-го года, назад в черноту, назад в никуда, через смерть к рождению, поближе к богу и дьяволу, сидевшие сзади в раскаленном салоне подпевали вместе со всеми. Икарус резко сорвался с места, игроки попадали на свои сиденья, довольно перекрикивая динамики, стаскивая с себя тельники и свитера и вынимая из больших спортивных сумок футболки с набитыми на спинах трафаретом номерами, отыскивая в пакетах черные спортивные трусы, бинты и щитки, всю свою амуницию, переодеваясь в этом мраке, стукаясь головами и заваливаясь на кресла, когда автобус попадал в очередную яму.
— Эй, а Герычу? — вдруг крикнул один из Балалаешниковых, младший, Равзан.
— Точно, а Герычу? — вспомнили обо мне все и снова начали копаться в сумках.
И Жора Лошара бросил мне футболку, влажную, как железнодорожные простыни. А Андрюха Майкл Джексон стянул с себя спортивные трусы, под которыми у него были еще одни, точно такие же, и отдал мне, словно отрывая от сердца самое дорогое. А Саша Питон, сверкая одним глазом, достал новенькие гетры и тоже бросил. Давай, Герыч, — кричали все, — одевайся, выебем сегодня газовщиков, по полной выебем! Я стащил танкистские доспехи и надел форму. Футболка была велика, в трусах я стал похож на солдата, который проходит курс молодого бойца, но всё это были мелочи. Чего-то не хватало. Я чувствовал, что не готов к игре и тщетно заглядывал под кресло, пытаясь найти там ответы на все свои вопросы.
— Ребята! — снова закричал Равзан. — Он же босой!
— Ах ты ж йоб! — согласились ребята. — И правда! Дайте ему бутсы! Кто-нибудь дайте ему бутсы! — умоляли они друг друга.
Но лишних бутс ни у кого не было — ни у Саши Питона, ни у Семена Черного Хуя, ни даже у Андрюхи Майкла Джексона, который стянул с себя еще одни черные трусы и отдал их старшему из Балалаешниковых. Разочарование повисло между нами, вся эта затея вдруг утратила смысл, ведь какая польза от меня, если у меня нет бутсаков. Не выйду же я играть в берцах. Я посмотрел на Травмированного и развел руками, как бы извиняясь за свою непредусмотрительность. И остальная команда тоже посмотрела на Травмированного, словно ожидая от него чуда, будто надеясь, что сейчас он накормит нас всех пятью хлебами и обует одиннадцать человек основы в одни волшебные бутсы, которые приведут нас к полной и безусловной победе. Травмированный тоже ощутил общее напряжение, поймал важность этого момента, наклонился, вытащил откуда-то из-под кресел свой потасканный дипломат, с такими в восьмидесятые ходили пионеры, инженеры и военруки, положил его на свое колено, балансируя между кресел на одной ноге, неторопливо открыл и легким движением достал оттуда свои старые запасные адидасы, в которых гонял еще пятнадцать лет назад. Команда смотрела на адидасы завороженно. Ведь были это золотые бутсы Травмированного! Сшитые леской в нескольких местах, без двух шипов на подошве, неопределенного цвета, они пахли полевой травой, которая въелась навечно в затертую до дыр кожу. И, протянув их, Травмированный сказал:
— Держи, Герыч, — это специально для тебя.
Команда поддержала своего капитана товарищеским ревом и искренним братанием. Я взял бутсы и сел на место.
Автобус тем временем мчал по трассе, солнце острыми колючими лучами пробивалось внутрь, от чего глаза друзей хищно вспыхивали, а кожа отсвечивала синим, словно у утопленников. Передо мной переодевались братья Балалаешниковы. У младшего, Равзана, на левом плече набита была голова кота, на правом бедре женщина горела на костре, а на левом щерился какой-то бес, проткнутый острым ножом. Кот, который по предварительному замыслу должен был, очевидно, быть хищным и независимым, выглядел как-то по-домашнему, возможно, потому что Равзан со временем сильно растолстел, вот и кота разнесло по всему предплечью. Женщина на костре похожа была на нашу с Равзаном учительницу химии. У среднего Балалаешникова, Шамиля, на груди, под левым соском, наколото было несколько звезд, как на бутылке из-под коньяка. Под медалями готический шрифт пояснял: «Нет Бога кроме Аллаха». У старшего же из братьев, Баруха, по коже густо были рассыпаны звезды, кресты и распятия, а в районе живота расправил свои крылья орел с чемоданом в клюве, чему надлежало символизировать склонность Баруха к бегству из мест лишения свободы. Чемодан напоминал дипломат, с которым ходил Травмированный. Присматриваясь к остальным старым друзьям, я замечал на битых жизнью и соперниками телах множество похожих изображений, которые мягко вырисовывались в ярком солнечном свете. Их спины и поясницы, грудь и лопатки помечены были черепами и серпами, женскими лицами и непонятными цифровыми комбинациями, скелетами и ликом Богородицы, мрачными заклятьями и исполненными достоинства формулами. Аскетичнее всех выглядел Семен Черный Хуй, на груди которого можно было прочитать «Мой Бог — Адольф Гитлер», а на спине — «Главный в зоне — вор в законе».
Постепенно команда стихла, все словно ощущали приближение великой битвы и мысленно спрашивали себя, готовы ли они сделать это еще раз — прыгнуть выше головы, выложиться до конца, сыграть через не могу и выебать газовщиков. Тем временем водитель притормозил и, скатившись с трассы, выехал на разбитый асфальт дороги, которая поворачивала от главной налево и исчезала за ближайшими холмами. Я выглянул в окно, пытаясь узнать знакомые места. Когда я был здесь последний раз? Лет пятнадцать назад, весной, мы ехали этой же компанией, только друзья мои не выглядели как зомби с разрисованными конечностями, все были моложе, но не добрее. Сколько раз мы проезжали по этой дороге и петляли меж холмов, пытаясь добраться до проклятых и затерянных мест, заселенных газовщиками? Сколько лет сидели тут газовщики, словно полярники на льдине?
Они появились в конце восьмидесятых. Оказалось, что в самых засушливых местах, в междуречье, где обрывалась асфальтированная дорога и не было советской власти, в сухих черноземах лежат газовые месторождения. Откуда-то с Карпат сюда была направлена целая колония газовщиков, которые должны были окопаться и уже на месте качать газ на пользу отчизне. Приехали они длинным караваном, как цыгане, появились с северо-запада, переправившись через Днепр в районе Кременчуга. Жили в строительных вагончиках, а транспортировали эти вагончики тяжелыми военными тягачами болотного цвета. Отдельно везли полевую кухню. Очутившись среди бескрайних полевых угодий, газовщики буквально впали в ступор от такого количества чернозема и повсеместного отсутствия хоть чего-то живого. Это вам не Карпаты. Они остались — стране нужен газ. Но газ прятался от них, словно отряд моджахедов, ведя за собой вглубь синих, сладких степей, играя с газовщиками, дразня их, но не даваясь в руки. В начале девяностых поиски на какое-то время приостановились, но кто-то из новой власти быстро прибрал к рукам всё хозяйство, и колония таким образом уцелела. С самого начала местные относились к газовщикам настороженно, когда те приезжали в город на тягачах, чтобы купить хлеба или посмотреть кино, им устраивали ловушки и засады, старательно били и выбрасывали с танцплощадок. Нужно отдать им должное, газовщики быстро приспособились к новым бытовым условиям и в город приезжали только скопом, сами время от времени устраивая мордобои местному населению. Несколько раз наши рэкетиры собирались сжечь их вагончики вместе с вышками, но милиция советовала их не трогать, поскольку подчинялись газовщики непосредственно министерству, так что и руководили ими напрямую из Киева.
Кроме того, они сразу создали футбольную команду. Между вышек, среди раскаленных солнцем полей, устроили площадку и выносили всех, кто к ним приезжал. Играли они грубо и азартно, спорить с ними никто не осмеливался. Никто, кроме нас. Мы играли с ними на равных, и если проигрывали у них на поле, то обязательно брали реванш у себя дома. Это выходило за рамки спорта, речь шла о вещах более принципиальных. Газовщики приезжали в город на облепленных илом тягачах, словно батальон карателей, с целью вытоптать всё, что попадет под ноги, и, встретив на поле достойную отповедь, быстро убирались со стадиона и растворялись в голубом мареве степей, наполненных привидениями и природным газом. Иногда они начинали на поле драку. Тогда из Киева нашему районному начальству звонили представители министерства и устраивали истерики. Постепенно газовщики дичали, на трассу выезжали редко, сначала им возили время от времени кино и книги из библиотеки, которые они пускали на самокрутки, позже, когда собственники сменились, забрасывали вертолетом консервы и желтую прессу, чтобы хоть как-то поддерживать в них производственный энтузиазм. Большинство из них привыкло к одиночеству и ландшафтному однообразию, возвращаться им по большому счету было некуда — куда можно вернуться из нирваны, сами подумайте. Как выглядел их быт последние годы, я никакого представления не имел. Странно, всё будто повторялось, возвращалось назад — назад в никуда, назад в пустоту.
Большое желто-красное солнце проползло над нами, чиркнув по крыше, перевалилось за соседний холм и неспешно потащилось на запад, волоча за собою лучи, как водоросли в открытое море. Было уже около трех, мы медленно ползли по грунтовым дорогам, петляя в зеленых полях и стараясь заметить на горизонте газовые вышки. Водитель вроде бы знал дорогу, в общем, все хорошо знали эти места, поэтому долго никто не обращал внимания на то, где мы и куда пытаемся выбраться. Водитель уверенно выгонял свою горячую машину на очередной холм, заезжал в густую свежую траву, огибал кусты терновника и волчьи ямы, постепенно становилось всё жарче, пыль забивалась в окна и оседала на стриженных головах пассажиров, водитель злился и нервничал, гоняя машину по изумрудным дорогам, блуждал и терялся среди всей этой бесконечности, что разворачивалась перед нами, не предвещая ничего хорошего. Солнце слепило глаза, птицы садились на крышу икаруса, когда тот останавливался на очередной развилке, но вышек нигде не было. Через какое-то время Травмированный стал рядом с водителем и начал направлять его, выглядывая в бортовое стекло. Но и это не помогало — мы как будто двигались по территории, лишенной перспективы, она просто длилась, не имея никаких координат, — одна трава и кукуруза, пыль и газ, тот газ, за которым так упорно охотились наши сегодняшние соперники. Сидя в икарусе среди сонных друзей, среди мертвой тишины, я ощущал присутствие этого газа где-то на уровне воды, в грунтах вокруг, представлял, как он заполняет там собой все полости и пустоты, как движется в подземных руслах, вырывается наружу, в полночь, и вспыхивает, обжигая поднебесье, как спирт обжигает горло. Газ не дает разрастаться пустотам, он помогает сохранить хрупкое равновесие, существующее вокруг нас, так думал я в этой жаре, он, словно родниковая вода, ищет выход наружу, пробиваясь сквозь грунт по старым колодцам и лисьим норам.
Ближе к вечеру водитель остановился посреди плоской долины и отказался ехать дальше. Травмированный не настаивал, нужно было осмотреться. Команда лениво и обреченно начала вываливаться из раскаленной микроволновки икаруса. Братья Балалаешниковы достали спирт в двухлитровой бутылке из-под пепси. Я поглядел на Травмированного, подумал, неужели действительно начнут пить, а как же игра, но Травмированный бросил на меня суровый взгляд и первый отпил из бутылки. Дружбаны валялись в траве, даже разговаривать не хотели. Водитель из машины не выходил, чувствуя, очевидно, свою вину. Было тихо и горячо, хотя жара постепенно спадала. Солнце откатывалось всё дальше, делая наши тени длинными и печальными. Над травой летали ласточки. Балалаешниковы достали вторую бутылку спирта. Я подошел к Травмированному.
— Шур, — сказал, — подсади.
Травмированный сначала не понял, но вскоре до него дошло. Он подошел к икарусу, оперся о него руками. Я запрыгнул ему на спину и, держась за зеркало, твердо стал ногами ему на плечи.
— Осторожно там, блядь, — попросил Травмированный, однако, вполне миролюбиво.
Поскольку он был низкого роста, я должен был подпрыгнуть. Закинул ногу на зеркало, подтянулся на руках и заполз на крышу. Так, наверное, чувствует себя рыба, которую бросают на раскаленную сковороду — чувство эйфории быстро сменяется дискомфортом. Крыша была выгоревшей и покрытой густым слоем пыли. Я поднялся.
— Эй, Герыч, — крикнул снизу Равзан. — Погоди — я к тебе.
— О, и я тоже, — подхватил Шамиль.
— И я, и я, — загорелся Барух.
Они быстро вскочили с теплой травы и ловко, как ящерицы, полезли на крышу. Вскоре мы уже стояли наверху вчетвером и высматривали хоть какую-нибудь дорогу.
С запада наискось падали длинные горячие полосы света, воспламеняя траву и кукурузные стебли. Наши тени расползались под вечерним солнцем, как жирные пятна на оберточной бумаге. Небо подсвечивалось, словно вода в аквариуме. На горизонте висело марево, как будто влага испарялась и поднималась наверх из невидимых водоемов. Трудно было что-то там рассмотреть, солнечные лучи пробивали дрожащий воздух, совершенно размывая изображение. Но глаза постепенно привыкали, и сквозь солнечные отблески проступил тускло-голубой фон, схватываясь вечерней тьмой. Издалека это было похоже на большой объем света, материализованный и собранный воедино, свет этот нагромождался и рос, подпертый снизу странными креплениями, которые вертикально протыкали воздух.
— Что это? — спросил Шамиль.
— Вышки, — сказал я.
— Точно, вышки, — согласился Барух и радостно засмеялся.
Когда мы наконец приехали, был тихий спокойный вечер, солнце закатилось за кукурузные плантации, и теплый воздух медленно поднимался вверх. Газовщики, не дождавшись нас и засчитав нам техническое поражение, развели посреди футбольного поля костер и, сев к огню, варили в больших казанах какую-то бурду. За их спинами маячили вышки, по периметру поля стояли грязные тягачи и спальные вагончики. Вокруг бродили овчарки и овцы, время от времени приближаясь к огню и принимая пищу из рук. Было еще светло, огонь горел совсем невидимо в предзакатных солнечных лучах. Газовщики похожи были на монголо-татар, которые отдыхали после удачного набега на газовые вышки Киевской Руси. Увидев автобус, который вкатился и замер между тягачей, они напряглись, оторвали свои зады от земли и молча ждали, что же будет дальше. Почти все они были низкорослы, коротко стрижены, ходили в основном в спортивных штанах и с голыми торсами. Многие посверкивали золотыми зубами, кое у кого мотался на шее крестик, татуировок ни у кого не наблюдалось. Смотрели враждебно и недоверчиво.
— Ну всё, приехали, — сказал Травмированный и первым вышел из автобуса, держа в руках дипломат.
Мы высыпали за ним. Побрели по полю, держась вместе. Газовщики двинулись нам навстречу. Медленно сошлись. Газовщики хмурились и сплевывали на траву. Наши разминали кулаки, потрескивая косточками пальцев. Собаки стояли поодаль, заливаясь бешеным лаем. Наконец бригадир газовщиков — кривоногий золотозубый мужик в белой майке и синих трениках, не выдержал, пошли отсюда! — крикнул псам, и те неохотно отбежали за тягачи. Стало тихо.
— Привет, шаровщики, — сказал Травмированный.
— Мы газовщики, — обиженно поправил его бригадир.
— Один хуй, — ответил ему Андрюха Майкл Джексон, и все наши дружно закивали головами — мол, и правда один хуй.
— Вы опоздали, — .резко заявил бригадир.
— И что? — не понял его Травмированный.
— Вам засчитано техническое поражение! — объяснил мужик в очках, со шрамами на животе, очевидно, бухгалтер.
— Кем засчитано? — переспросил его Травмированный.
— Федерацией, — вызывающе пояснил ему бухгалтер.
— Какой федерацией? — посмотрел на него Травмированный. — Федерацией шаровщиков?
— Газовщиков, — поправил его бригадир.
Наша команда неискренне, но дружно засмеялась. Когда смех затих, снова заговорил бригадир.
— Шура, — сказал он Травмированному, — не залупайся, вы правда опоздали.
— И что теперь — вы не станете с нами играть? — Травмированный был непоколебим.
— Вам должно быть засчитано техническое поражение, — менее уверенно повторил бригадир.
— Короче, — давил на него Травмированный, — вы играть будете? Или боитесь?
— Мы не боимся! — резко выпалил бригадир. Очевидно, Травмированный знал, на что давить.
— Да, мы не боимся! — поддержал его бухгалтер.
— Тогда давайте играть, — сказал на это Травмированный.
Бригадир повернулся к своим. Они стали в круг и начали о чем-то тихо перешептываться, склонив друг к другу стриженые лбы. Наконец бригадир вернулся к нам.
— Хорошо, — сказал. — Мы будем с вами играть. Мы не боимся. Но вы всё равно опоздали!
— Ну так напиши жалобу, — ответил ему на это Травмированный. — В федерацию.
На том и порешили.
Газовщики погасили костры, убрали казаны с бараниной и приготовились к бою. Судить взялся наш водитель. Газовщиков было всего двенадцать, включая бухгалтера. Как апостолов. На скамье запасных сидел только бухгалтер, которого на поле не выпускали из-за близорукости. Газовщики рассыпались по полю. Бригадир надел дамские кожаные перчатки и встал на ворота. Травмированный собрал нас вместе, поставил дипломат себе под ноги.
— Значит, так, — сказал, — всем отрабатывать. Ясно?
— Ясно, Шур, — ответил за всех Вася Отрицало.
— Ясно, — подтвердили братья Балалаешниковы.
— Ясно, — добавил я.
В наши ворота Травмированный поставил Семена Черного Хуя, длинного и худого. Тот подбежал к воротам, подпрыгнул и повис на перекладине. Балалаешниковы должны были играть в обороне. Остальные игроки тоже заняли привычные позиции. Мне Травмированный велел играть с ним впереди. Карп С Болгаркой и Вася Отрицало, которым не нашлось места в основном составе, разочарованно побрели за ворота, где их поджидали остальные запасные. Карп угрожающе размахивал болгаркой, а Вася завалился в теплую траву, подложив под голову дипломат Травмированного, и беззаботно заснул. Капитаны сошлись в центре, рядом с ними крутился водитель, держа в руках тяжелый кожаный мяч старого образца, со шнуровкой.
— Значит так, Шура, — деловито начал бригадир. — На поле без мордобоя. Все предъявы после матча.
— Как скажешь, как скажешь, — не возражал Травмированный.
Солнце уже угасало, по-любому пора было начинать. Мы начали.
Игра сразу не задалась. Газовщики, возможно, после баранины, бегали тяжело и вперед не шли. А у нас почему-то занервничали Балалаешниковы — они не попадали по мячу, мешали друг другу, спорили с арбитром. Уже на пятой минуте Равзан в который раз промазал и тут же получил от Шамиля подзатыльник. Судья остановил игру и не придумал ничего лучше, как назначить штрафной в нашу сторону. Хотел даже удалить Шамиля за неспортивное поведение, но за того вступился сам пострадавший, сказал, что это их семейные разборки, и посоветовал рефери держаться от них подальше. Кто-то из газовщиков пробил, скорее наугад, мяч проскользнул по густой траве и мимо Семена влетел в наши ворота. Газовщики ликовали, от их криков снова откликнулись псы и заголосили овцы. Однако радовались они недолго — уже в следующей атаке Травмированный лично пробежал половину поля и закатил мяч в ворота бригадира, который прыгнул, но как-то не вовремя и не совсем удачно, а в итоге еще и запутался в сетке, как большой сом, так что вытаскивали его оттуда двумя командами. Приходилось начинать всё сначала. Газовщики упорно не шли вперед, наши же отдавали преимущество позиционной борьбе и, как только кто-то из соперников получал мяч, тут же валили его с ног и бежали к судье спорить. Судья наш был тоже подслеповатым, мяча в этих сумерках не видел вообще, так что просто верил на слово. Вскоре Травмированный забил еще раз. Произошло это довольно неожиданно: кто-то из газовщиков принял его в темноте за своего, обрезался, и забить с двадцати метров было для Шуры делом чести. Мы повели. Но вот газовщики наконец активизировались и пошли вперед, оставив позади одинокого бригадира, вокруг ворот которого печально блеяли некормленые овцы. Третий гол Травмированный забил в ходе стремительной контратаки, он просто вернулся к нашим воротам, выдрал у газовщиков мяч, прошел с ним по всему полю, на скорости переиграл бригадира и, не останавливаясь, вбежал меж овец. Но сразу после этого Балалаешниковы завалили в своей штрафной сразу трех газовщиков: одного — Равзан и двух — Шамиль, и рефери назначил в наши ворота одиннадцатиметровый. Газовщики забили. Травмированный страшно злился, но менять Балалаешниковых не хотел. Вообще, похоже было, что мы все ему мешали. До конца тайма он еще дважды обыграл бригадира, а Семен тоже дважды пропустил от газовщиков. Футбольные комментаторы в таких случаях говорят, мол, публике должно нравиться то, что происходит на поле. Здесь была похожая ситуация — из публики присутствовал только бухгалтер, и ему всё это откровенно нравилось. В перерыве хозяева подогнали тягачи ближе к полю, включили двигатели и зажгли фары. Поле осветилось мощными театральными прожекторами, в темноте горели глаза овчарок и стеклышки бухгалтерских очков. Травмированный собрал нас возле себя, присел на корточки и положил перед собой дипломат. Достал оттуда бутылку со спиртом, пустил по кругу. Все смотрели на капитана с уважением.
— Отрабатываем, ребята, — всё повторял Травмированный, — отрабатываем.
Все прикладывались к бутылке и кивали головами в знак согласия. Балалаешниковы стояли в стороне и говорили друг другу что-то неприятное, что именно — не было слышно.
Второй тайм особых изменений в рисунок игры не внес. Сирёжа Насильник, который вышел на замену вместо Питона, пытался успокоить Балалаешниковых, кричал на них, подгонял вперед, призывал играть внимательнее, играл на их позиции и путался у них под ногами. Закончилось всё тем, что, пытаясь выбить, он загнал мяч в свои ворота. После чего сам попросился с поля. Вместо него вышел Карп С Болгаркой, однако ничего особенно полезного для команды не сделал. Игра катилась к своему логическому завершению, газовщики отошли назад, ничья их, судя по всему, полностью устраивала, а нашей команде не хватало сил переломить ход игры в свою пользу. Травмированный, как мог, рвал оборону противника, но один на минном поле не воин, и как он ни бился, в шестой раз обыграть самостоятельно одиннадцать озлобленных газовщиков ему не удавалось. Игра уже должна была закончиться, но судья, подслеповато щурясь, всё никак не мог разглядеть, что там со временем, так что мы переиграли добрых пять минут. Все уже посматривали в сторону автобуса, что темнел поодаль, прикидывая, удастся ли отсюда выбраться целыми и невредимыми. Даже Травмированный, похоже, смирился. Семен последний раз вынес мяч на половину соперника, там его подхватил Андрюха Майкл Джексон и, пробросив мимо двух газовщиков, побежал вперед. Он уже почти выскочил один на один с бригадиром, но кто-то из газовщиков в последний миг перевел мяч на угловой. Возле ворот бригадира собрались обе команды. Даже Семен прибежал, сбросив вратарские перчатки. Подавать пошел Травмированный. Он подцепил мяч левой нерабочей, и тот по какой-то невозможной траектории ввинтился в штрафную площадку газовщиков. Попал к одному из них, отлетел от другого, тот сбросил его назад бригадиру, бригадир отчаянно пнул его ногой, мяч, как снаряд, унесся вверх, попал мне в голову и влетел в ворота. Я даже не увидел, как это произошло, поскольку стоял к воротам спиной. Это была победа. Изнемогающие газовщики бессильно посыпались в траву, бригадир вытирал пот и слезы, наши подхватили меня на плечи и побежали через всё поле к скамье запасных. Впереди, остерегаясь гнева газовщиков, несся судья. Последним, довольно улыбаясь, ковылял Травмированный. За ним следовали овчарки и печально выли в темные небеса, которые не просвечивались даже фарами тягачей.
Радость наполняла наши сердца, радость и чувство справедливости, ведь всё произошло так, как и должно, кто же сомневался в окончательной победе, это путешествие должно было завершиться триумфом, так что он никого и не удивил. Я пожимал руки своим друзьям, радуясь всему этому приключению, которое закончилось так хорошо, дивясь, что прошло столько лет, а всё снова возвращалось на свои места, всё было как и раньше, двигалось по своим законам. Это успокаивало и заводило одновременно, ведь вот она — радость познания и радость возвращения, то, чего мне не хватало последние годы, фактически — со времени последнего матча. И, думая об этом, я каким-то боковым зрением увидел, что газовщики уже отошли от поражения, поднялись на ноги и теперь медленно, но необратимо двигались в нашу сторону. Похоже, отпускать нас просто так они не собирались. Кто-то из наших перехватил мой взгляд и тоже заметил их приближение. Поздравления стихли. Наши двинулись навстречу. Команды сходились. В общем, подумал я, этим и должно было кончиться. Даже бухгалтер шел теперь на нас, но без очков, очевидно, чтобы их не разбили, так что казалось, будто он идет на ощупь. Газовщики остановились, тяжело дыша. Наши тоже стали. Прожектора били прямо в глаза и делали наши фигуры прозрачными, почти невидимыми, словно это привидения собрались тут, чтобы выяснить отношения с другими привидениями. В свете фар время от времени вспыхивали фиксы и нательные крестики. Вперед вышел бригадир.
— Шура, — обратился он к Травмированному. — По ходу, последний гол не засчитывается.
— Какого хуя? — с расстановкой спросил его Травмированный.
— Вне игры было, — объяснил бухгалтер.
— Ты, олень, — сказал ему на это Андрюха Майкл Джексон, — я тебя сейчас овцам скормлю.
— Не залупайся, брат, — хмуро произнес бригадир. — Было вне игры.
— Вне игры? — переспросил Травмированный.
— Вне игры, — недовольно, но упрямо повторили газовщики.
— Ну что ж, — сказал на это Травмированный и достал откуда-то из ниоткуда кастет.
И остальные тоже начали доставать кастеты, нунчаки и бейсбольные биты. И газовщики тоже повыхватывали из-за спин жерди, армейские ремни со впаянным в пряжки свинцом и куски битого кирпича. Начиналось что-то вроде дополнительного времени.
Вдруг вперед вышли два брата Балалаешникова — Равзан и Шамиль.
— Что за хуйня?! — не столько спросил, сколько ответил Равзан. — Какой вне игры? Вне игры у нас был в первом тайме.
— Не было у нас вне игры в первом тайме, — неожиданно поправил его Шамиль.
— Как не было? — удивился Равзан. — Был. Чистый вне игры.
— Ни хуя, — стоял на своем Шамиль.
— Брат, — занервничал Равзан, — что ты пиздишь? Тебя там не было. А я видел — чистый вне игры.
— Нет, — твердо повторил Шамиль.
— Брат, помолчи, ага?
— Не было там вне игры, — настаивал Шамиль.
— Ну вот что ты пиздишь? — повернулся к нему Равзан. — Нет, ну что ты пиздишь?
Команды не решались вставить ни слова.
— А что? — принял вызов Шамиль.
— Ну а что? — закипел Равзан.
— А хоть бы что? — тоже закипел Шамиль.
— Да ни хуя! — сказал на это Равзан и вдруг резко задвинул Шамилю в челюсть.
Шамиль покатился по траве, но быстро подорвался на ноги, выхватил у кого-то из рук бейсбольную биту и запустил ею в брата. Тот прогнулся, и бита пронеслась у него над ухом. Равзан вскрикнул и бросился на противника. Задвинул ему еще раз и начал метелить, но Шамиль быстро вывернулся, залез на него сверху и теперь уже сам метелил Равзана. Вдруг из толпы вылетел Барух, ногами разбросал братьев, схватил их за грудки, столкнул лбами, повалил на траву и начал лупить обоих. Шамиль с Равзаном, не ожидая подобного, какое-то время отбивались, но скоро оклемались и, схватив Баруха за ноги, повалили на газон. Сели сверху и принялись бить его вдвоем. Но недолго, поскольку Барух, как уж, вывернулся из под их тяжелых тел, подмял их обоих под себя и начал давить, как мешки с картошкой. Минут через пять все трое обессиленно раскатились по траве и, тяжело переводя дыхание, сплевывали на газон кровавую слюну. Газовщики смотрели на всё это ошеломленно. Стояли молча, боялись двинуться. Наконец бригадир осторожно окликнул Травмированного.
— Эй, Шура, — голос его звучал сухо и испуганно, — хуй с вами. Валите отсюда.
— А как же вне игры? — переспросил его на всякий случай Травмированный.
— Не было вне игры, — развеял его сомнения бригадир. — Не было.
В темноте мы выехали на трассу. Луна выкатилась нам навстречу и осветила желтым светом салон автобуса. Лунный свет лег на лица моих друзей, которые в основном спали. Глазницы их в этой полутьме запали и потемнели, скулы заострились, и головы покорно свешивались с плеч. Возле автозаправки водитель притормозил. Я махнул рукой, но все спали, так что и прощаться было не с кем. Один только Травмированный подошел и пожал руку. Но и он ничего не сказал. Я спрыгнул на землю. Двери закрылись. Автобус медленно тронулся с места и исчез за деревьями.
6
Эрнст позвонил сам. Я даже не успел про него вспомнить, как он уже звонил, чтобы спросить, когда я буду. Я попытался передоговориться, объяснил, что занят, что у меня сегодня важная встреча, что жду особого клиента, что не очень хорошо себя чувствую, и предложил встретиться в другой раз. Эрнст терпеливо всё это выслушал и сказал в конце:
— Герман, иногда человек не знает, от чего отказывается. Поэтому лучше ему иногда вообще не отказываться. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, — сказал я.
— Когда тебя ждать?
— Давай в два, — сдался я.
— В полвторого, — ответил на это Эрнст и положил трубку.
Я пошел к Травмированному. Выслушав меня, тот заученно разозлился, сказав, что я вместо того, чтобы хоть раз ему помочь, занимаюсь непонятно чем и таскаюсь с разными хуями, что он меня никуда не повезет и чтобы я взялся наконец за ум.
— Герман, — кричал он, — зачем тебе танк, сам подумай?!
— Косить на нем буду, — раздраженно отвечал я. — Ты что — бензин зажал?
— Ничего я не зажал, — обиделся Травмированный, сбросил грязные рукавицы и пошел на улицу заводить свою легковушку.
Ехали молча. Спустились в долину, перескочили мост, въехали в город. Травмированный время от времени кивал головой проходящим мимо женщинам, которые его узнавали. Проехали автовокзал, элеватор, добрались до железнодорожного переезда. Тут Шура остановился и сказал:
— Ну всё, — сказал, — дальше я не поеду. Не хочу, чтобы меня там видели.
— Что такое?
— У меня там знакомая, — объяснил Травмированный, — думает, что я сейчас в Польше. Я ей сказал, что поехал по бизнесу, понимаешь? Не хочу палиться. Дальше пешком дойдешь, тут недалеко.
— Я знаю, — ответил я и открыл дверь.
Пригород сменился одиночными домами, дальше начинались сельхозугодья, становилось всё меньше людей и всё больше животных. Коровы паслись, привязанные к земле крепкими веревками, как дирижабли. Дорога, отходящая от трассы к аэродрому, совсем заросла. Железные ворота на въезде поржавели, черные металлические звезды висели, как умершие планеты. Я подошел, толкнул ворота. Они тяжко заскрипели и открылись. Во дворе стоял Эрнст. Похоже, заметил меня еще с дороги и теперь ждал во всеоружии. На нем был китель британского пожарника, надетый на черную армейскую майку, и джинсовые шорты, что поддерживались немецким ремнем, на бляхе которого было написано «С нами Бог». На ногах у него были кеды, и был он похож на фаната Айрон мейден. Подошел ко мне и молча пожал руку.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал.
— Знаешь, — мне хотелось, чтобы он понял, чего мне стоило сюда добраться, — лучше бы мы все-таки перенесли эту нашу встречу.
— Время, Герман, время, — ответил на это Эрнст Тельман. — Кто знает, сколько его у тебя осталось.
— Это ты к чему сказал? — не понял я.
— К тому, что нужно входить в двери, которые нам открывают.
Сказав это с задумчивым видом, он пошел вперед. Я двинулся следом. Прошли мимо гаражей, миновали домик администрации и оказались возле большого строения, похожего на ангар. Во дворе росла густая зелень, стены зданий затянуло виноградом, за ними виднелась пустая, как утреннее шоссе, взлетная полоса. Во всем ощущалась заброшенность. Сам Эрнст напоминал дезертира, который отстал от своих и теперь скрывался на продовольственных складах в ожидании трибунала. Он открыл металлическую дверь, ведущую в ангар, и жестом пригласил внутрь. Это была бывшая столовая, в которой, насколько можно было понять, раньше питался персонал аэродрома. Я представил себе, как отважные пилоты, асы сельской авиации, возвращаясь из опасных рейсов над безбрежным кукурузным океаном, залетали сюда, в тихую и уютную гавань, где их ждали верные механики, мудрые диспетчеры и теплый компот. Просторный зал был заставлен старыми столами и металлическими стульями. На стенах висели агитационные плакаты, которые демонстрировали мощь и неудержимость красной авиации, а также объясняли гражданскому населению целесообразность химической обработки полевых насаждений в мирное время. За последние двадцать лет здесь мало что изменилось. Разве что на мне был немецкий армейский пиджак, а на Эрнсте — британский китель.
Эрнст пригласил к столу, достал откуда-то из-под стены десятилитровую металлическую канистру, сел напротив меня, поставил канистру себе под ноги, достал из кармана два граненых стакана, помеченных снизу красной масляной краской. Поставил стаканы на стол. Я заглянул внутрь. На дне моего было написано «7», на дне его — «12». Эрнст поднял канистру, открыл ее и по очереди наполнил посуду красным вином.
— Это вино, — сказал он, протягивая мне стакан, — я делаю сам. — Мы чокнулись. — Из винограда, который растет прямо здесь. Можно сказать, это всё, что осталось от советской авиации.
— Вечная память, — сказал я и выпил.
Вино было терпким и горячим.
— Что я тебе скажу, Герман, — Эрнст тоже выпил и налил по новой, — возможно, это худшее, что они сделали. Без авиации не может быть демократии. Самолеты — это основа гражданского общества.
Я предложил за это выпить. Эрнст не отказался. Со стороны, наверное, можно было подумать, что мы пьем бензин.
— Как там Шура? — спросил Эрнст после паузы.
Пока он разливал, наступила неловкая тишина.
Я не знал, что говорить в таких случаях. Он, очевидно, тоже почувствовал, что я нервничаю, и попытался перевести разговор на что-то более нейтральное.
— Нормально, — ответил я. — В футбол играет.
— В футбол? — удивился Эрнст. — Разве он еще играет?
— Они все играют. Мы вчера газовщиков переиграли.
— Кто — все?
— Ну, все, с кем я играл раньше. Питон, Кондуктор, Андрюха Майкл Джексон. — Эрнст посмотрел на меня недоверчиво. — Братья Балалаешниковы, — добавил я не столь уверенно.
— Балалаешниковы? — переспросил Эрнст. — Это те, что сгорели несколько лет назад в собственном кинотеатре?
— Как это сгорели? Я с ними вчера в футбол играл.
— В принципе, — рассудительно сказал Эрнст, — кому и когда это мешало играть в футбол. Так что там Шура? — спросил снова.
— Да всё нормально, — сказал я. — Не пускал меня сюда. Сказал, что вся эта затея с твоими танками — бред.
— Так и сказал?
— Так и сказал.
— И про танки говорил?
— Говорил.
— Гм, — понурился Эрнст. — Шура — человек импульсивный, — произнес он наконец. — У него такой склад характера, он не может долго концентрироваться на чем-то одном. У него и с женщинами та же проблема, ты знаешь? — вопросительно посмотрел на меня.
— Догадываюсь.
— А ты знаешь, — вдруг добавил Эрнст, — что именно Шура несколько лет назад помогал мне выкапывать трех немецких гренадеров?
— Как это выкапывать?
— Ну как, — не знал, как объяснить Эрнст. — Из тьмы небытия. Я их вычислил с помощью миноискателя. У них коронки железные были, они и засветились. Шура, кстати, сразу согласился помочь. Я так понимаю, он рейхсмарками интересовался. Но какие там рейхсмарки могли быть у гренадеров.
— Ну, и чем закончилось?
— Чем? — переспросил Эрнст и снова разлил из канистры. — Плохо закончилось. Оказалось, что мы их не просто нашли, мы их перезахоронили. Их, оказалось, еще в войну закопали, правда, без всяких знаков. Так что меня обвинили в осквернении военных захоронений. Еле отмазался. Но бляху, — он показал, — до сих пор ношу. Вот Шура с тех пор и относится к этому всему скептически.
И Эрнст влил в себя очередную дозу. Я поспешил за ним.
— Понятно. И что теперь? Ты хочешь найти танк?
Эрнст посмотрел внимательно и испытующе.
Мне стало неловко.
— Герман, — спросил он. — Что бы ты сделал, если бы у тебя вдруг появилось много денег? Скажем, миллион, — прибавил щедро.
— Миллион?
— Угу.
— Рейхсмарок?
— Долларов.
— Я б купил себе дом. В Африке.
— Зачем тебе дом в Африке?
— Всегда хотел жить в стране, где нет расизма.
— Ясно, — кивнул Эрнст. — А я, знаешь, что бы я сделал?
— Что?
— Я бы купил самолет, Герман. И возобновил бы авиаперевозки.
— Зачем? — не понял я.
— Затем, что я могу счастливо прожить в городе, где есть расизм. Но в городе, где нет авиации, я жить не могу.
— Разве это так важно?
— Понимаешь, — Эрнст всё сильнее наклонял канистру, чтобы наполнить посуду, — дело не в авиаперевозках как таковых. Вообще, если б не я, всё это хозяйство, — он повел рукой вокруг, — давно бы уже выкупили. Асфальт распахали б и засадили всё кукурузой. Всё, Герман, ты понимаешь, всё, что тут строили, они бы засадили кукурузой!
— Почему же они до сих пор этого не сделали?
— Потому что это до сих пор государственная собственность. Но поверь, как только меня уволят, они всё это начнут скупать. Потому что им ничего не нужно, кроме их кукурузы, ты понимаешь? — Эрнст заметно опьянел, говорил нечетко, но проникновенно. — Им и самолеты нужны, только чтобы ухаживать за кукурузой. Они не любят авиацию, Герман. А для меня самолеты — это не просто профессия. Знаешь, я с детства мечтал о небе, я школьником рисовал в тетрадях модели, которые мчатся где-то там, над нами, наверху. Вспомни, Герман, мы же все в детстве хотели стать авиаторами, хотели летать, добраться до неба! Нас же всех называли в честь космонавтов, чувак!
— Особенно тебя.
— Да ладно, — отмахнулся он. — И что случилось с нашими мечтами? Кто отобрал у нас наши билеты на небеса? Почему нас загнали на эти задворки, я тебя спрашиваю?! — Эрнст нервно повел головой и замолчал. Я тоже молчал, не зная, что ответить. Наконец он снова заговорил. — Для меня это дело принципа. Я хочу возобновить авиационные перевозки в этом городе, где все оказались слабаками и засранцами и позволили нагнуть себя разным мудакам. Можно сказать, это дело всей моей жизни.
— Хорошо, — я пытался как-то его поддержать. — А танк зачем?
— Герман, ты историк?
— Историк.
— Скажи, сколько Рейх успел выпустить тигров?
— Какую модель?
— Без разницы.
— Около полутора тысяч.
— Точно, — обрадовался Эрнст. — Тысячу триста пятьдесят пять, если быть точным. По-твоему, это много?
— Мало, — подумав, ответил я.
— Очень мало, — согласился Эрнст. — А знаешь, сколько их уцелело до наших дней?
— Штук сто, — сказал я наугад.
— Шесть, Герман, всего шесть штук. И сколько, по-твоему, сегодня будет стоить тигр?
— Миллион?
— Миллион. Не меньше миллиона.
— И ты знаешь, где его найти? — стараясь скрыть сомнение, спросил я.
— Не знаю, — ответил Эрнст. — Но где-то он точно есть. Я его чувствую. Когда-нибудь я вытащу его, и тогда ложил я на всех этих бизнесменов, которые скупают металлолом по колхозам. Продали авиацию, суки, — он снова налил.
Только теперь я увидел, насколько он пьян. Поэтому даже спорить с ним не хотел. В общем, подумал, почему бы и не авиаперевозки. Не худшая мечта для человека, который живет в бывшей столовой.
— Ладно, Герман, — снова заговорил Эрнст. — Время работает на нас. И вообще, — начал он о чем-то другом, — история нас ничему не учит. Ты представляешь, что такое танковая война? Это великое переселение народов. Вот представь себе этих простых немецких механиков, молодых ребят, большинство из которых впервые выбрались так далеко от дома. Скажем, ты родился и вырос в небольшом немецком городке, ходил там в церковь, в школу, познал первую любовь, без особого интереса следил за политикой, за сменой канцлера, скажем. Потом началась война и тебя забрали в армию. Там ты прошел подготовку и стал танкистом. И начал продвигаться на восток, всё дальше и дальше в восточном направлении, пересекая границы, занимая чужие города, уничтожая вражескую технику и живую силу противника. Но всюду, ты понимаешь, всюду это были примерно такие же точно города и такие же точно пейзажи, как у тебя на родине. И люди по большому счету, ну, если не иметь в виду коммунистов и цыган, тоже были такими же, как у тебя на родине, и женщины красивые, а дети — непосредственные и беззаботные. И ты занимал их столицы, не особо заботясь о том, что тебя ждет дальше и куда завтра проляжет твой путь. И вот таким образом ты прошел Чехословакию, потом — Польшу и наконец въехал на своем танке сюда, в страну развитого социализма. И сначала всё шло хорошо — молниеносная война, стратегический гений твоих генералов, быстрое продвижение на восток. Ты более-менее беспроблемно пересек Днепр. И тут начинается самое худшее — неожиданно ты попадаешь в такую местность, где исчезает всё — и города, и население, и инфраструктура. И даже дороги куда-то исчезают, в этой ситуации ты даже им радовался бы, но они тоже исчезают, и чем дальше на восток ты движешься, тем тревожнее тебе становится. А когда ты наконец попадаешь сюда, — Эрнст широко обвел рукой воздух вокруг себя, — тебе вообще становится жутко, потому что здесь, за последними заборами, стоит отъехать метров триста от железнодорожной насыпи, заканчиваются все твои представления про войну, и про Европу, и про ландшафт как таковой, потому что дальше начинается бескрайняя пустота — без содержания, формы и подтекста, настоящая сквозная пустота, в которой даже зацепиться не за что. А с той стороны пустоты — Сталинград. Вот такая танковая война, Герман, — закончил Эрнст и по неосторожности перевернул канистру.
Когда он проводил меня до ворот, уже вечерело. Он плохо держался на ногах, но смотрел на меня заговорщицки, очевидно, понимал, что ему удался этот трюк с танками и вином, и этот рассказ про пустоту ему тоже удался, зерно сомнения попало в мое сердце, и теперь осталось ждать, когда оно вызреет и начнет прорастать. Эрнст похлопал меня по спине и вытолкал за ворота. Я огляделся. Дорога до трассы тонула в сумерках, звезды на воротах поглотил вечерний мрак. Вдруг в лицо ударил резкий свет, я прикрыл глаза ладонью. Поодаль стоял черный джип. Я двинулся к нему. Вино наполняло всю эту авантюру ощущением беззаботной опасности, похожей на ту, которую человек чувствует, садясь на чертово колесо, — даже если тебя стошнит на высоте, ругаться никто не будет, потому что это парк культуры и отдыха, а блевать с чертова колеса — если и не культура, то в любом случае отдых. Я подошел. Открыл заднюю дверь. Без приглашения залез внутрь. На широком сиденье полулежал удивленный Николаич, наверное, его обескуражила моя податливость и та легкость, с которой я залез в их джип. Однако он быстро овладел собой и растянул по лицу радостную улыбку.
— Герман! — затянул вежливым голосом.
Но я не дал договорить и по-братски стиснул маленького Николаича в объятьях, всем своим видом показывая, как это здорово, что они меня нашли. Вино играло непосредственно в моих мозгах.
Николаич еще больше растерялся. Наверное, он иначе представлял себе нашу сегодняшнюю встречу и готовился к долгому неприятному разговору, а тут вдруг такая искренность и отсутствие каких бы то ни было коммуникативных барьеров, вот он и растерялся.
— Мы искали вас, — сказал наконец. — Ну что, поехали? — прибавил, отодвигаясь от меня в уголок.
— Поехали, — беспечно сказал я.
— Дверь! — крикнул мне Коля с водительского кресла.
— Иди на хуй, — также беспечно ответил я ему.
Наступила тишина. Николаич сжался в комок, Коля сопел за рулем, я дружелюбно улыбался, пытаясь показать, как я рад, что они меня нашли.
— Коля! — не выдержал Николаич.
Коля молча вылез из машины, обошел джип и злобно хрястнул дверью с моей стороны. Сел за руль, и мы тронулись. Выехали на трассу, повернули к городу. Это был добрый знак, значит, они не собирались прикопать меня в кукурузе прямо сейчас.
— Как дела? — заговорил Николаич.
— Прекрасно, — ответил я. — Переиграли вчера газовщиков.
— Серьезно? — насупился он. — Когда домой?
— Не знаю, — ответил я. — Хочу немножко задержаться.
— Серьезно?
— Угу. Нужно с документами разобраться.
— Серьезно? — Николаич тоже попытался заговорить дружелюбно. — Герман, оно вам надо? Возвращайтесь домой.
— Николаич, — вдруг спросил я его, — скажите, вас в детстве били?
— С чего вы взяли? — насторожился Николаич.
— У вас просто такое телосложение, ну, не бойцовское, понимаете? Какой у вас размер ноги?
— Тридцать девятый, — нервно ответил Николаич. — Никто меня не бил, — добавил. — Я всегда мог со всеми договориться.
— А вот меня пару раз били, — признался я. — Скопом. Я тоже кого-то бил. Но понимаете какое дело: я вспоминаю те драки без всяких обид и никаких претензий у меня нет. Знаете почему? Потому что, когда ты дерешься с кем-то и получаешь по голове, ничего обидного в этом нет. Ты же в открытую дерешься. Что же тут обидного? Вы меня понимаете?
— Понимаю, — ответил Николаич. — Вы что — не хотите с нами договариваться?
— Не хочу.
Джип выехал на железнодорожный переезд. Рельсы сверкнули в лунном свете.
— Коля! — вдруг крикнул Николаич.
Коля притормозил и выключил двигатель. Мы остановились как раз посередине путей. Из будки выскочил чувак в оранжевом жилете, подбежал к нам, но Коля высунулся в окно, что-то сказал, и тот понуро побрел назад в будку.
— Герман, — холодно заговорил Николаич, наверное, это была подготовленная им на такой случай речь, — знаете, я человек бизнеса, я привык иметь дело с разными партнерами. Но меньше всего мне нравится иметь дело с партнерами, которые…
Светофоры возле будки замигали, оповещая о приближении поезда. Шлагбаумы опустились, зажав джип с обеих сторон. Коля от неожиданности присвистнул, Николаич тоже напрягся, но попытался не выказать растерянности, собрался с мыслями и продолжил:
— …которые не умеют договариваться, вы понимаете, Герман?
— Что понимаю? — переспросил я его.
— Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Не совсем.
— Я попробую объяснить…
— Николаич, — перебил его Коля.
— Дело в том… — пытался не обращать на него внимания Николаич.
— Николаич, — настойчивей заговорил Коля, в голосе его слышалась тревога.
— Коля, иди на хуй, — раздраженно отвлекся Николаич. — Так вот, — повернулся он снова ко мне, вспоминая, в каком месте его прервали, — что я хочу вам сказать…
— Разрешите? — перебил его я.
Уже какое-то время мне было не по себе, вино рвалось наверх, словно природный газ из черноземных глубин. Пока мог, я не обращал на это внимания, слушая Николаича, но мне становилось всё хуже.
— Что? — еще раздраженнее переспросил Николаич, пытаясь добавить своему голосу металлических нот.
— Секунду, — сказал я, открыл дверцу и резко наклонился наружу.
Меня сразу вырвало. Я тяжело перевел дыхание, но на всякий случай решил подождать.
Коля обзывал всех, кого мог вспомнить, Николаич напряженно всматривался в сумерки, из которых в любой момент мог выскочить московский фирменный, и припоминал фразы, которые готовил специально для этой беседы. Я отдышался и обессилено упал назад на кожаное сиденье, прикрыв за собой дверь.
— Так вот, Герман, — взялся за старое Николаич, говоря, впрочем, немного слишком быстро, — я человек бизнеса…
— Секунду! — выкрикнул я и, резко открыв дверь, еще раз вывалился наружу.
— Твою маму! — отчаянно орал Коля, а Николаич весь словно оцепенел, сжавшись, как ежик, и подогнув ножки.
Я снова упал на сиденье, тяжело дыша и обдавая Николаича запахом диких сортов винограда. Слева, из синих закатных туманов, на нас выдвигался поезд. Было до него еще несколько сотен метров, и издалека он горел праздничными вечерними огнями.
— Я ебал! — крикнул Коля, завел двигатель и дал по газам. Джип рванул с места, каким-то чудом объехал шлагбаум и помчался по асфальту.
Отъехав, Коля затормозил и повернулся назад:
— Николаич! — закричал. — Да выкиньте вы на хуй этого пидораса! Выкиньте его на хуй! Николаич!
— Я сам выйду, — сказал я и вылез наружу. Но прежде чем отойти, наклонился, обращаясь к Николаичу: — Думаю, так у нас с вами ничего не выйдет. Так дела не делают. До свидания.
И еще раз обдав всех присутствующих виноградным духом, закрыл за собой дверь.
7
И хотя всё было понятно по моему виду, хотя вся обманчивость частного виноделия и отражалась в моих глазах и одежда моя вместе с волосами отдавали дикой виноградной лозой, Коча не сказал на это ни слова. Только ходил вокруг боязливо, словно кот в чужой квартире, принюхивался утром к новым запахам, заваривал чай, отгонял ос, которые летали надо мной, будто чайки над затонувшим танкером. И всё время что-то бормотал, скорее сам себе, рассказывал про жену, ему эта история не давала покоя, и он не давал покоя мне.
— Бабы, — фонил он, — Гера, бабы, это все бабы.
— Какие бабы, — удивлялся я, — при чем тут бабы? — говорил я ему, но Коча только сокрушенно поводил плечами и пил свой темный, как нефть, чай.
— Я же вижу, — прибавлял, — что с тобой делается, Гера, я же всё вижу, дружище, это всё они, это они.
Я вытряхивал надоедливых ос, запутавшихся в волосах, брал их на ладонь, и они взлетали с руки, пока Коча бормотал своё.
— Ты знал ее? Знал мою жену?
— Знал, — отвечал я, — знал: черная такая, веселая.
— Точно, — хрипло радовался Коча, — это она. Она моложе меня на пять лет. Но я бы никогда не сказал, что она моложе. Когда мы познакомились, она такое умела, я бы никогда не подумал, что ей семнадцать.
— Где ты с ней познакомился?
— На спортплощадке, — сказал Коча, подумав, — летом, она приехала поступать в медицинское училище. Где-то возле медицинского я ее впервые и встретил. У них, у южных женщин, кожа всегда одного и того же цвета, она у них не загорает, ты знаешь?
— Разве она с юга?
— Из Грузии, — сказал Коча. — У нее были черные волосы и длинные ноги.
— Это я помню, — подтвердил я.
— А когда она начала учиться, ну, в медицинском, на ней всегда был белоснежный халат. Тебя, Герман, заводят женщины-врачи?
— Нет, боюсь врачей.
— А меня заводят, — объяснил Коча, — я когда-то в диспансере лежал, как меня это заводило… Но я хочу тебе рассказать про Тамару. Сейчас я всё тебе расскажу, дружище.
Наверное, он не так много мне рассказал, больше я сам вспомнил, уже потом, думая об этом и удивляясь, как много всего можно поместить в обычной памяти и как тяжело что-то в ней потом отыскать. Как срабатывают эти механизмы? Что он на самом деле мне рассказал? Что-то про одежду, он сказал что-то про ее одежду. Длинные ноги, смуглая, но не загорелая кожа и одежда. Как это не загорелая? Что он имел в виду? Я вдруг вспомнил — у нее было черное платье, таких в городе больше никто не носил. Но у всех нас — пацанов из спального — замирало сердце, когда мы видели ее. Действительно — она носила это платье, такое черное, что кожа ее и в самом деле казалась бледной. Но что мы могли тогда видеть. Вот Коча видел гораздо больше нас, он видел ее всю, в одежде и без, кто как не он мог рассказать о ее загаре. Я вдруг четко вспомнил вечерние сумерки, теплый песок на тротуарах, красный от опавшей шелковицы, и Кочу, который таскает за волосы двух заезжих азербайджанцев, бьет ими об заборы частного сектора где-то за ремонтным заводом, рядом тянется бесконечная заводская ограда, поодаль стоим мы, стоим и не вмешиваемся, поскольку Коча сам должен разобраться с обидчиками. И Тамара что-то резко и нервно кричит, пытаясь его остановить. Кричит, что никто ее не трогал, и азербайджанцы тоже кричат, что они никого не трогали, но Коча продолжает ломать ими заборы, и она бежит оттуда и исчезает в темноте. И Коча бросается за ней вдогонку, а мы помогаем азербайджанцам подняться и обмыть раны водкой, поскольку знаем, что они действительно никого не трогали.
— Ага, — вернул меня к реальности Коча, — ты понимаешь, дружище, когда я ее встретил, ей было только семнадцать, но я тебе скажу — я такого даже в борделях не видел.
— Во многих борделях ты был? — недоверчиво переспросил я.
— Ну, Герыч, — обиженно сказал Коча, — я ж десантник. Все бабы наши были.
— Ясно.
— Я три года за нее дрался, — вел дальше Коча. — Ее нельзя было одну оставить, веришь?
— Верю.
— Потом она решила убежать. Всё равно родители не разрешали ей выйти за меня. Законы гор, дружище, законы гор.
— И что — убежала?
— Хуй там, — довольно ответил Коча. — Я узнал и сел в тот же поезд. И даже в тот же вагон. Мы с нею неделю таскались по вокзалам, отсюда и до Ростова. Она несколько раз пыталась соскочить. Но я останавливал. Спали на вокзалах, пили шампанское в вагонах-ресторанах, дрались до крови, веришь? — Коча вспомнил золотые деньки и лениво развалился на стуле, время от времени выглядывая в окно. — И она вернулась. Такие дела. И осталась со мной. Но проблема была в родителях. Они меня просто ненавидели. Тогда мы сказали, что она беременна, понимаешь? И они согласились.
— А она вправду была беременна?
— Нет, что ты, — ответил Коча. — Я не хотел, чтобы она забеременела.
— Чего так?
— Боялся, что ребенок будет не мой. Она такое вытворяла, дружище, о…
И Коча мечтательно замолк. А потом продолжил:
— Ну, всё равно у нас ничего не вышло. Приехали ее родители, ну, на свадьбу и остались жить с нами. Так что ничего у нас не вышло. Цыганва, одним словом.
— Цыганва? — не понял я.
— Ага, цыганва.
— При чем тут цыганва?
— При том, — не стал объяснять Коча. — Всё дело в них, я же вижу, дружище, что с тобой делается. Я понимаю, отчего ты дуреешь.
— Ну всё, всё, — вяло отбивался я.
— Я всё вижу, Герман, я всё вижу.
И, заметив что-то за окном, он вышел на улицу.
Что она такого могла вытворять, подумал я. Особенного. Солнце заливало комнату, одеяло было жестким и горячим, как уличный песок, который просыхает после дождя и затвердевает, отпуская влагу. Я лежал с закрытыми глазами в пустой комнате, ощущая размеренное покачивание деревьев в вечернем парке, и сиреневые потемки, налипавшие на мокрую листву, и золотые отблески в окнах пожарной башни, и рассыпанное острое серебро битого стекла в тарелках с овощами, но это было не всё, что-то было до этого, и чем-то всё это потом закончилось. Что? Что помнил такого Коча, о чем давно забыли все остальные? Там был еще один выход, в том ресторане, через боковые двери, можно пройти через кухню, и ты попадал сразу в парк, и деревья обступали тебя — мокро и тревожно, нужно было остерегаться, поскольку трава вокруг была усеяна битым стеклом и можно легко пораниться, хотя никто всё равно не остерегался, кровь била по невидимым каналам в свежем ночном воздухе. Вопрос в том, чья кровь прольется. Где-то в начале того застолья, не помню уже зачем, я вышел именно через эти боковые двери. Кого-то должен был встретить. Только кого? В темноте я и не запомнил, как оказался во дворе. И вот там, среди всех этих мокрых сумерек, во влажном воздухе светилась кожа Тамары, хотя она даже не сбросила платья. Их было двое. Тамара управлялась с обоими, повернувшись к одному лицом, а к другому спиной. Больше всего меня поразило то, что она была в платье, и ей, похоже это не мешало. И еще я не мог разобрать, кто же это с ней. Но Кочи там не было точно, да и невозможно было предположить, чтобы Коча занимался такими делами. Через какое-то время она подняла голову и попросила закурить. Огонь сверкнул слишком ярко, я незаметно открыл дверь и проскользнул внутрь. Возвращаясь в зал, натолкнулся на мрачного, злого Кочу. Тот посмотрел на меня, и я понял, что он обо всем знает. И когда вдруг тьма, подсвеченная электричеством, взорвалась сотнями серебряных осколков и воздух ворвался в помещение, смешиваясь с запахом алкоголя, я уже знал, что так просто это всё не закончится. Только не в этот раз.
— Что я тебе говорил, — сказал Коча, озабоченно забегая в вагончик. — Иди, она тебе уже звонит.
— Герман, — я стоял, прижимая к уху нагретую солнцем трубку, — как твои дела?
— Хорошо, — я добавил голосу твердости. Вышло неубедительно. — Встречался вчера с нашими конкурентами. Поговорили.
— Угу, — поддакнула Ольга. — Не знаю, о чем вы поговорили, но у тебя, Герман, забирают бизнес.
— Сейчас буду, — ответил я, нацепил на шею наушники и побежал на трассу.
Возле офиса стоял знакомый джип, за рулем сидел Коля и смотрел на меня так, будто мы со вчерашнего дня не разлучались. Я помахал ему рукой и зашел в дом. Ольга сидела за столом, не снимая солнцезащитных очков в желтой оправе, на ней были рваные джинсы и майка с какими-то политическими лозунгами на польском. Из-под майки выбивался оранжевый бюстгальтер. Напротив нее расположились две рыхлые тетки, в тесных жарких платьях и с тяжелыми завивками на головах. Были они преклонного возраста, но не растеряли, так сказать, молодецкого запала и понимали, курвы, что только радость коллективного труда дарует бодрость и чувство включенности в жизненные процессы. Так что сидели теперь, тяжко дыша в знойном воздухе, словно две испанки, обмахиваясь конторскими книгами, будто веерами. Завивка на голове одной отдавала пеплом, а в ушах висели толстые бронзовые сережки, как медали на генеральских мундирах. Массивное коралловое ожерелье обвивало шею. Тело ее — рыхлое, распаренное и опавшее — втиснуто было в темных цветов допотопное платье, оно расползлось во все стороны, повторяя все выпуклости. Могучие и натруженные ноги, обутые в домашние тапки, твердо упирались в пол. В одной руке пепельноволосая держала конторскую книгу, в другой — химический карандаш, который время от времени втыкала в завивку. Подруга ее, тоже томная от жары, гордо несла тщательно выложенную копну цвета промышленной меди, что отсвечивала красным в солнечных лучах. В ее ушах мерцали большие камни изумрудного цвета, такие используют в мозаиках на автобусных остановках. Ожерелья на шее не наблюдалось, зато сама шея сложилась в несколько щедрых складок, между которыми прятался каплями янтаря горький женский пот. Пестрый сарафан советского покроя, с тропическими цветами и травами, густо разбросанными в районе печени, дополнял картину. На ногах тоже были тапки. Эта тетка казалась более живой, всё время нервно поводила крутыми плечами, от чего сарафан натягивался в одних местах и опадал в других, словно парус при переменчивом ветре. На меня обе посмотрели синхронно и неприязненно. Я поздоровался со всеми, вопросительно взглянув на Ольгу. Знакомьтесь, — сказала Ольга, — и женщины по очереди, однако неохотно, назвались. Пепельную звали Анжела Петровна, голос у нее был тяжелый и ленивый, а взгляд — отчаянный и илистый. Другая, медная, говорила нервно и неразборчиво, словно горло ее было полно речного камня, представилась буквально так — Бгалинда Бгёдоробна, означать это должно было, очевидно, Галина Федоровна или что там, но про себя я ее назвал Брунгильда Петровна, и называть ее как-то иначе мое сознание наотрез отказывалось. Почему, кстати, Петровна, а не Федоровна? Наверное, потому, что были они между собой чем-то невыразимо похожи, словно родные сестры от разных мам — обе казались женщинами с опытом, и опытом этим, похоже, ни с кем делиться не собирались.
— Вот и хорошо, — деланно обрадовалась моему появлению Ольга. — А то мы заждались.
— Я на попутках, — пояснил я присутствующим.
Тетки смотрели на меня холодно и невозмутимо.
Анжела Петровна хищно крутила в руках карандаш, Брунгильда Петровна тяжело, словно кобра, надувала складки на шее.
Ольга коротко описала мне суть проблемы. Проблема, насколько я понял, заключалась в том, что Анжела Петровна с Брунгильдой Петровной в свое время не вышли на пенсию. Будто две плакальщицы, вестницы смерти, принесли они плохие новости, возвещая дальнейший рост процентов по кредитам и повышение всех возможных коммунальных тарифов. Я попытался быстро вникнуть в главное. Но давалось мне это нелегко, Анжела Петровна с Брунгильдой Петровной действовали на меня гнетуще, вгоняя душу мою в тоску и депрессию. Из всего ими произнесенного я понял, что делегированы они были от налоговой, но также и от пенсионного фонда, а еще и от санэпидемстанции, и от союза ветеранов тоже, кроме того, от независимого профсоюза малых предпринимателей и напоследок — от жилого фонда, и выходило, что по всем пунктам у нас проблемы, что мое частное предприятие давно и безнадежно задолжало этой стране и что лучше всего будет, если я просто повешусь, ликвидировав перед тем бизнес, а все свои нехитрые доходы перечислив боевым пенсионерам. Говорила в основном Анжела Петровна, лениво облепляя меня путаными бухгалтерскими терминами, Брунгильда же Петровна нервно катала по нёбу цветные камушки своей дикции, время от времени вбрасывая в разговор каких-то словесных уродцев, вроде «бенсионеры», или «бсанбсостояние», или вообще непостижимое «бтерриториальное самоублявление», так что я и не знал, к чему она клонит. Ольга долгое время пыталась им что-то объяснить, вытаскивала из стола какие-то бумаги, доказывала, что не всё так плохо, что с документами у нас всё в порядке и что никаких законных оснований для моего отхода из мира живых пока что нет. Но Анжела Петровна с Брунгильдой Петровной только лениво отмахивались от ее слов конторскими книгами и гнули свое, напоминая о каких-то поправках к законам, читая выдержки из постановлений и обращая внимание на несоответствия в налоговых декларациях. И все попытки Ольги сбить этот натиск двух знойных, осоловевших от жары испанок ни к чему не приводили — тетки только разжигали себя собственными воплями, демонстрируя изрядное знание Уголовного кодекса и бухгалтерского учета. В какой-то момент Ольга замолчала. Испанки тоже затаились, бросая на нее жгучие пронзительные взгляды. Мне казалось, что все ждут моей реакции. Нужно что-то сказать, решил я и произнес как можно миролюбивее, отчего голос мой приобрел какое-то несвойственное мне, в общем, сладострастие:
— Послушайте. Может, мы бы решили всё это как-то полюбовно? А? Мы же все здесь взрослые люди. Разве нет?
Пепельная убийственно прищурилась, та, что цвета промышленной меди, выстрелила в меня молниями возрастной дальнозоркости.
— Что вы имеете в виду? — медленно, как преподаватель на экзамене, переспросила меня пепельная.
— Бга? — булькнула со своей стороны другая.
— Герман, — испуганно попыталась остановить меня Ольга.
— Ну, я не знаю, — я растерялся, не ожидая такой реакции. — Есть же какие-то способы договориться. Полюбовно, — снова зачем-то добавил.
— Что вы себе позволяете? — постепенно повышая свой отяжелевший голос, словно выкатывая на гору камни, стала заводиться Анжела Петровна. Брунгильда нервно кивала головой. — Что вы себе вообще думаете? Это вы ТАМ у себя научились так вопросы решать? Это у вас ТАМ так все говорят?! — Голос ее сорвался наконец, как камень с горы, и теперь сломя голову летел вниз, сминая всё на своем пути. — Вы вообще думаете, что вы говорите? Думаете, это вам комедия? Это у вас ТАМ всё можно! А ТУТ вы не у себя дома. Ольга Михайловна, — обратилась она к Ольге, — я вас не понимаю!
И, гордо поднявшись, пенсионерки бросили мне пренебрежительное «до свиданья» и исчезли за дверью. Пообещав, впрочем, завтра вернуться.
Чувствовал я себя неуютно.
— Кажется, ты их оскорбил, — заметила Ольга, перебирая какие-то бумаги.
— Это может нам навредить?
— Еще как, — серьезно проговорила Ольга. — Если эти ведьмы, Герман, поймают тебя где-нибудь посреди улицы, мало тебе не покажется.
— Это ты о чем говоришь?
— О сексуальных домогательствах, ясное дело, — сказала Ольга и спрятала бумаги в стол. — Одним словом, у нас теперь проверка. Эти две старые тумбы будут ходить ко мне каждый день и требовать, чтобы я прикрыла твой бизнес.
— И что ты будешь делать?
— Я бухгалтер, Герман, — сказала Ольга, — я буду отрабатывать свою зарплату. Так что не бойся.
— Но они же не просто так начали эту проверку.
— Думаешь? — Ольга сбросила очки и оглядела меня с головы до ног. Взгляд у нее был несколько утомленный.
— Я вчера разговаривал с их представителем.
— С кем именно?
— Николай Николаич, маленький такой. Их представитель.
— Маленький? — переспросила Ольга.
— Да.
— Хуевый такой?
— Точно.
— Это их компьютерщик.
— Как это?
— Ну, компьютерщик, он у них компьютеры ремонтирует.
— Да ты что?
— Точно. Похоже, они к тебе совсем несерьезно относятся. Я бы на твоем месте об этом подумала.
— Это ж надо — компьютерщик. Внешне — приличный человек.
— Так или иначе, проблемы это не решает.
— А в чем наша проблема? — спросил я на всякий случай.
— Сейчас я объясню.
Проблем была куча, но главной и очевидной оказалось отсутствие у нас какой-то копии протокола собрания трудового коллектива, насколько я мог понять, той самой нефтебазы, которой в свое время принадлежала моя теперешняя собственность. Брат, видимо, не слишком заботился о бумагах. Не такого склада был человек, вопросы обычно решал с помощью частных договоренностей и обычного мордобоя, так что неудивительно, что с документацией не всё было в порядке. Теток-санитарок явно подготовили, прежде чем забросить во вражеский тыл, и действовали они вовсе не наугад. И если со всяческими отчетами и декларациями, как утверждала Ольга, у нас всё складывалось, то с разрешениями проблемы действительно могли возникнуть. И нужно что-то срочно с этим делать. Что именно, я, конечно же, не знал. Всё очень просто, сказала на это Ольга, нужно вызвонить бывшего директора нефтебазы (почетного гражданина нашего города) и договориться, чтобы он подписал задним числом копию этого злоебучего протокола. И она села вызванивать директора.
Я подошел к окну и выглянул на улицу. Под окнами всё еще стоял джип, тонированные стекла были полуопущены, и я мог поклясться, что на переднем сиденье Коля страстно целовался с Брунгильдой Петровной, а Анжела Петровна с заднего сиденья тыкала в них наточенным химическим карандашом.
Сделав несколько звонков, Ольга наконец обнаружила, что не всё так просто, как могло показаться на первый взгляд. Почетный гражданин города, оказалось, в самом городе теперь не жил, а пребывал на перманентном лечении на соляных озерах, за несколько десятков километров отсюда. И совершенно непонятно было, в каком состоянии он находился, что там ему, на этих соляных озерах, лечили и насколько широкими в данном случае выглядели возможности медицины. Одним словом, история была темная и непонятная. Я сразу вспомнил вчерашний день, суровый голос Николая Николаича, который оказался компьютерщиком, вспомнил сегодняшние недобрые взгляды ветеранок, и мне от всего этого вдруг стало горько и противно и едва ли не впервые по-настоящему захотелось домой, в офис, с его серыми, как мокрый сахар, партийными буднями. Однако я быстро взял себя в руки.
— Так что — едем? — предложила Ольга.
— Куда? — не понял я.
— К директору, куда ж еще.
— Я тебе нужен?
— Вообще — нет, — четко ответила Ольга. — Но в этом конкретном случае — лучше, чтобы ты там был.
— Я себя просто капиталистом чувствую. Имею бизнес, и у меня его хотят забрать. Я чувствую себя Соросом.
— Не морочь мне голову, — сказала Ольга и встала из-за стола.
Дорога перетекала по зеленым холмам и залитым солнцем, словно гипсом, долинам. Асфальт был вконец разбитым, так что ехали мы осторожно и не спеша. Я уверенно держался за Ольгу, майка ее раздувалась ветром, но она, казалось, этого не замечала. Иногда на пути попадались бары, около них стояли черные запыленные фуры, в которых спали дети и одуревшие от жары проститутки. Ольга смотрела вокруг строго и сосредоточенно, только однажды остановилась, чтобы спросить дорогу. Проститутка, с которой она говорила, даже не вылезла из кабины и направление показала босой ногой. Выехав на очередной холм, Ольга затормозила и настороженно посмотрела на юг. Может пойти дождь, — сказала обеспокоенно, и мы двинулись дальше.
Через некоторое время потянулись сосновые леса.
Директор лечился в старом, побитом временем санатории. По словам Ольги, его тут держали чуть ли не принудительно, поскольку старик постоянно требовал работы и общественной нагрузки. У него, по словам опять-таки Ольги, были героическая биография и сложный характер, поэтому со мной, предупреждала она, у него вполне могли возникнуть проблемы. Я напрягся, но деваться было некуда.
Санаторий был окружен редким лесом, вокруг тянулись соляные озера, в которых плавали униженные и оскорбленные. Мы проехали сквозь ворота, завернули к главному корпусу. Ольга оставила свой скутер и пошла вперед. Я, рассматривая больных, потащился за ней, и больные мне не понравились. Смотрели с подозрением, отходили в сторону и перешептывались, показывая на нас с Ольгой длинными худыми пальцами. От соляных озер несло илом и адским огнем. В регистратуре Ольгу знали, радостно закивали ей головами и сообщили, что Игнат Юрович не в настроении, что целое утро артачился, завтракал плохо, обедал со скандалом, в сортир не ходил и вообще вел себя сегодня как мудак, впрочем, как и вчера, и позавчера. Посоветовали быть осторожными, не поворачиваться к старику спиной и, пожелав успехов, затворили перед нами свое окошко. Ольга пошла по санаторным коридорам, я, озираясь на больных, выглядывавших из процедурных кабинетов, старался не отставать. По стенам висела странная наглядная агитация, в которой граждан призывали не перегреваться на солнце, не переохлаждаться в воде и не заниматься сексом без контрацептивов. Секс без контрацептивов агитаторы изображали как нечто господу неугодное, нечто такое, после чего тебя отлучают от церкви и забивают камнями на собрании партактива. В общем, после подобных плакатов сексом не хотелось заниматься вообще — никогда и ни с кем.
Палата Игната Юровича находилась на втором этаже. Ольга твердо постучала в дверь, открыла ее и зашла внутрь. Я собрался с духом и тоже зашел.
— Добрый день, Игнат Юрович, добрый день, дорогой! — защебетала Ольга старику, который сидел на кровати под окном, подбежала и радостно чмокнула его в блестящую лысину.
— Здравствуй, Олечка, здравствуй, внучка, — Игнат Юрович потянулся слюнявыми губами, пытаясь попасть ей в щеку. Тут же бросил на меня подозрительный взгляд: — А это что за слизняк с тобой?
— Это Герман, — ответила Ольга, — бизнесмен.
— Добрый день, — поздоровался я, не отходя от дверей.
— Бизнесмен? — недоверчиво переспросил Игнат Юрович. — Ну, черт с ним, с бизнесменом. Рассказывай, как дела, — повернулся он к Ольге.
Ольга начала рассказывать о каких-то их делах, об общих знакомых, о ситуации на рынках и биржевых операциях, а я тем временем рассматривал старика. Выглядел Игнат Юрович бодро и оглядывался вокруг с ленинской лукавинкой в глазах. Его щедрая лысина была приправлена седыми припавшими кудрями, по лицу косматились грозные брови, нос у него был крючковатый, и когда Игнат Юрович говорил, то где-то в районе черепной коробки хищно поскрипывала вставная челюсть. На лацканах пиджака прикручены были значки передовика и участника каких-то профсоюзных конференций. В костюме, под которым виднелась белоснежная накрахмаленная рубашка, Игнат Юрович и полулежал на расстеленной постели, на ногах торчали резиновые пляжные тапки, которые несколько контрастировали со значками передовика. Чем-то он был похож на писателя Уильяма Берроуза, которого приняли в ряды союза писателей. Рядом с директором на синем, грубо выкрашенном табурете сидела большая сисястая санитарка, которую Игнат Юрович называл Наташей и над которой он откровенно измывался, не стесняясь посторонних. Наташа, однако, четко придерживалась партийной субординации, терпеливо подавала Игнату Юровичу его ром в железной кружке, набивала табаком серебряный кальян, сгоняла с лысого черепа бабочек, растирала старческие ноги какими-то французскими духами и забирала из рук порнографические журналы. И всё это не говоря ни слова, даже не глядя в нашу сторону. В палате были еще двое. Один — толстый, одышливый дядька — лежал напротив Игната Юровича. Он ошеломленно смотрел на своего почетного соседа выпученными глазами, словно охуевая от его наглости и безнаказанности. Одетый скромно — в полосатую больничную пижаму и теплые гетры — держал в руках газету, из-под которой время от времени боязливо, но заинтересованно оглядывал Наташу. Третий житель палаты лежал ближе к двери, никаких признаков жизнедеятельности не подавал и, казалось, вообще уже умер. По запаху я даже мог предположить, что смерть наступила дня три назад. Впрочем, я мог и ошибаться.
В коридоре тем временем слышались крадущиеся шаги и подозрительные шепоты, кто-то останавливался под дверью и замирал, стараясь расслышать наш разговор. Вообще, с самого начала, как только я оказался в стенах санатория, я чувствовал крайнюю настороженность, стремясь как можно скорее вырваться отсюда на волю.
Ольга всё пыталась перевести разговор на наши проблемы. Жаловалась старику на наезды со стороны кукурузников, рассказывала про старых испанок и коррумпированность в эшелонах власти. Однако Игнат Юрович каждый раз съезжал с темы, делая вид, что не расслышал или недопонял сказанное, пил свой пиратский ром, больно щипал Наташу и закидывался какими-то колесами, от которых его глаза становились радостными и розовыми, словно у пса на плохой фотокарточке.
— Игнат Юрович, — не выдержала наконец Ольга. — Я вас очень прошу. Сделайте это для меня.
— Для тебя? — удивленно посмотрел на нее старик — Но это же не тебе нужно, а вон ему, — показал на меня. — Бизнесмену.
— Да, Игнат Юрович, — я поспешил что-нибудь сказать. — Я тоже вас прошу.
— Какого черта? — старик, похоже, сознательно меня провоцировал. — Что ты просишь, внучек?
— Игнат Юрович, — я подошел поближе. — Вы же знаете моего брата.
— Ну и что? — старик был непреклонен. Ольга в отчаянии сжимала губы. Наташа незаметно отставила в сторону кружку с ромом.
— Я подумал, — продолжил я, — раз уж вы работали с братом, может, вы и мне поможете.
— Почему я должен тебе помогать, внучек? — Игнат Юрович достал из кармана пиджака старые очки в роговой оправе, нацепил их на нос и внимательно меня оглядел.
— Ну, мы все-таки в одном бизнесе.
— Это ты в бизнесе, внучек, — перебил меня старик, — ты. А я на ответственной должности. Понимаешь?
— Понимаю.
— Я, чтоб ты знал, пенсионер республиканского значения. И я на партийной работе с пятьдесят второго года, ты понимаешь, что это значит?
— Приблизительно.
— А ты говоришь — в бизнесе, — успокоился старик, внезапно выхватил из-под Наташи кружку с ромом и вылил его себе между вставных челюстей. После чего довольно откинулся на подушки и расслабленно посмотрел на Ольгу.
Я понял, что дела складываются не в мою пользу. Нужно было что-то делать.
— Игнат Юрович, — подойдя, сел к старику на постель. Тот не ожидал такого поступка и боязливо подобрал ноги. — Позвольте мне сказать, всего пять минут, хорошо?
— Ну-ну, — старик отодвинулся к стенке, прижимая к груди пустую кружку.
— Можно мне глоток? — я потянулся за кружкой. Игнат Юрович враз как-то обмяк и покорно отдал мне посудину. — Налейте немного, — я протянул кружку Наташе. Та вопросительно взглянула на старика, но налила-таки в кружку из темной бутылки. Я маханул все одним глотком. Ром стал в горле, словно клубок волос, я тяжело глотнул и заговорил, доверительно склоняясь к старику. — Игнат Юрович, дайте я вам скажу, и мы уйдем. Вы знаете, я действительно не очень давно в бизнесе. Ну то есть на этой ответственной должности. И стажа у меня никакого, если говорить откровенно. По большому счету не могу даже сказать, что мне эта работа нравится. Весь этот бензин, он же токсичный, вы же сами знаете, правда? Поэтому к чему я веду? Если б дело было только во мне, я бы давно всё это бросил и поехал бы отсюда куда подальше, вы понимаете?
Старик затряс головой.
— Но как-то так случилось, что дело не во мне, и так или иначе нужно теперь всё это разгребать. Потому что так или иначе это касается не только меня. Это касается каких-то важных вещей, важность которых я для себя, возможно, еще не до конца понимаю, но вот смотрю на вас, Игнат Юрович, и чувствую, что есть в этом что-то такое, от чего нельзя просто так отказаться.
Игнат Юрович глухо клацнул челюстями.
— Понимаю, что я вам скорее всего не нравлюсь, более того, могу понять, если захочу, конечно, причины этой вашей дурацкой, Игнат Юрович, настороженности — я не в бизнесе, опыта нет, вы меня вообще не знаете, у меня даже нет стажа партийной работы, но черт возьми, Игнат Юрович, неужели обязательно нужно иметь партийный стаж, чтобы не обосраться в критической ситуации? Неужели для этого действительно нужен партийный стаж, скажите мне?
— Кружку отдай, — тихо сказал на это Игнат Юрович.
— Что? — не понял я.
— Кружку, говорю, отдай, — повторил старик.
Я протянул ему его посудину, он спрятал ее под подушку и задумчиво снял очки.
— Похоже, ты неплохой парень, — сказал он, помолчав. — Признаюсь честно, я тебя недооценивал. Хорошо, — он деловито хлопнул в ладони, и в глазах его снова вспыхнула своевольная ленинская лукавинка. — Я помогу тебе.
— Спасибо, — облегченно выдохнул я, но Игнат Юрович не дал мне выдохнуть до конца.
— При одном условии, — добавил он. — Сыграешь со мною в скракли.
— Во что? — не понял я.
— В скракли, — повторил Игнат Юрович, довольно наблюдая за моей растерянностью. — Ну, в городки. Любимая игра академика Павлова и графа Толстого. Ты как относишься к графу Толстому?
— Позитивно, — ответил я.
— Вот и прекрасно. Выиграешь у меня — помогу тебе. Проиграешь — иди с богом и не мешай мне лечиться.
— А можно как-то помочь без скраклей? — переспросил я на всякий случай.
— Нет, внучек, — строго ответил Игнат Юрович. — Без скраклей — никак нельзя.
Я оглянулся на Ольгу. Та в отчаяньи закатила глаза. Из-за ее спины злорадно выглядывал пациент с газетой. В уголке размеренно разлагался третий. Нужно было делать выбор. Скракли, — подумал я, — скракли. В конце концов, что этот старик может мне сделать, на моей стороне молодость и азарт, на его — только партийная дисциплина. Я решил рискнуть.
— Хорошо, — сказал я, — скракли так скракли. А не обманете?
— Что за разговоры, внучек, — деловито ответил Игнат Юрович, легко спрыгнул на пол и забегал по комнате. — Скракли! — закричал энергично. — Скракли!
Он вдруг переменился, куда подевались его нервозность и недавняя неуверенность, он весь как-то подтянулся, подобрался, как боевой пес, и метался по палате, вытаскивая откуда-то из-под умершего соседа туфли для гольфа и черную бейсболку с белыми буквами NY.
— Скракли! — выкрикнул старик, открывая дверь мощным ударом резинового тапка. — Пусть нас рассудит спорт!
Дверь распахнулась, и навстречу Игнату Юровичу высыпали пациенты, похоже, подслушивавшие нашу беседу и ожидавшие развлечений, которые тут, можно предположить, случались нечасто. Ставили они, без сомненья, на Игната Юровича, он был их фаворитом, на меня они только бросали глумливые, полные скепсиса взгляды. Вся шумная толпа, одетая в больничные халаты и спортивные костюмы, позванивала фронтовыми орденами, на ком-то были даже порванные в боях гимнастерки. Мужчины с костылями скалили желтые сточенные зубы, а женщины с гипсовыми повязками на руках улыбались густо накрашенными ртами, которые делали их похожими на клоунов-убийц. И весь этот клубок хронических болячек покатился в санаторский сад, за старые корпуса, где между яблонек вытоптана была довольно-таки просторная игровая площадка. Мы с Ольгой и Наташей поспешили за пациентами, Наташа несла в одной руке ингалятор для старика, а в другой — обитые железом дубинки, с помощью которых мы и должны были выяснить отношения. Вся моя решимость и боевой настрой быстро рассосались и выветрились. Ольга поглядывала на меня озабоченно, но молчала, не желая, наверное, вконец напугать.
В саду между яблонь уже разминался Игнат Юрович, ловко забрасывая ногу за голову и по-кошачьи прогибаясь в густой траве. Меня он откровенно пугал. Нужно ли говорить, что по-настоящему я в эти самые скракли никогда в жизни не играл. Всё, что мне было известно про эту игру, так это то, что ею, кроме графа Толстого и академика Павлова, увлекался еще Владимир Ильич Ленин, что, честно говоря, оптимизма совсем не добавляло.
Все заняли свои места. Мы с Игнатом Юровичем, Ольгой и Наташей стояли на боевом рубеже, а группа поддержки рассыпалась по саду, собирая скракли и расставляя их в надлежащем порядке. Игнат Юрович деловито подошел к Наташе, взял у нее какие-то кислотные карамельки, закинул их в свою железную пасть, перемолол бронебойными челюстями и принялся объяснять правила игры.
— Слушай сюда, внучек, — сказал он, покачивая битой. — Всё очень просто. Играем пятнадцать фигур. Кто выбивает первый — тот и чемпион. Кто проиграл — за тем приходит налоговая.
— Дайте мне фору, — попросил я.
— Черта с два! — откликнулся Игнат Юрович и ступил на боевой рубеж. — Фигура первая, «пушка»! — закричал он в заросли.
Под дальними яблонями засуетилась группа поддержки, старые доходяги крысами зашмыгали в траве, выстраивая для нас «пушки».
— Давай, внучек, с богом, — сказал Игнат Юрович и отступил в сторону.
Я взял в руки биту. Ну что ж, — подумал, — сейчас посмотрим, чья возьмет.
Первая брошенная мною бита зарылась в песок, даже не долетев до цели. Толпа с той стороны радостно завопила, предвидя быструю победу своего любимца. Так что вторую биту я швырял, ориентируясь скорее на их голоса. Снаряд взлетел в небо и сочно влепился в затылок какого-то доходяги. Тот квакнул и завалился в песок. Его тут же оттащили под яблони, кидая на меня озлобленные взгляды.
— Ну что ж, — сухо промолвил на это Игнат Юрович. — Неплохо для начала.
И он лихо запустил битой в воздух. Бита описала удивительный полукруг и, круто спланировав, развалила выстроенную «пушку». Игнат Юрович перешел на полукон и второй битой довершил начатое.
После чего победно оглянулся на Наташу и выкрикнул в июньский воздух:
— Фигура вторая — «вилка».
«Вилку» быстро соорудили. Дальше игра продолжалась в том же духе — я разгонял своими ударами пациентов, оббивал яблоневые ветви, заставлял ветеранов шастать по траве в поисках снарядов, а старик легко выбивал все свои фигуры, всё больше входя в азарт. Время от времени к нему приступала Наташа, он вдыхал из ингалятора какие-то странные ароматы, от которых рука его становилась твердой, а глаз — острым. Какой-то эликсир молодости был в этом ингаляторе, что-то он делал со стариком, что-то такое, от чего почетного ветерана плющило и подрывало и он легко выбивал скракли, словно чужих кур из огорода. Я же, как ни пытался, как ни надрывался и ни злился, не мог ничего поделать — биты мои летели куда угодно, только не в цель. Через некоторое время первая партия была с позором для меня окончена.
— Вторая партия, вторая партия! — радостно забормотал Игнат Юрович, и травмированные пациенты тоже радостно подхватили эту победную песнь и снова начали выстраивать фигуры.
Я подошел к Ольге. Она тяжело вздыхала и отводила глаза.
— Герман, — сказала, — как для Сороса, ты хреново играешь в скракли.
Я не нашелся с ответом и снова взялся за биты.
Вторую партию я проиграл еще быстрее. Старик ликовал и подпрыгивал на месте, покалеченные пациенты окружили его и радостно кричали, поздравляя с триумфом. Я тоже понуро подошел к Игнату Юровичу. Тот обтирался махровым полотенцем с изображенным на нем Микки Маусом и пытался проглотить какие-то продолговатые пилюли салатного цвета.
— Ну что, внучек, — сказал, лукаво жмурясь, — всё по-честному?
— По-честному, — вынужден был признать я.
— Приезжай еще.
И вся толпа снова радостно загомонила. Я пожал его старую, отполированную годами и партийным стажем руку и развернулся, чтобы идти.
— Эй, — вдруг окликнул меня Игнат Юрович. — Бизнесмен хуев. Ты что — так и поедешь? А как же дела?
— Я же проиграл, — ответил я.
— Иди сюда, — приказал Игнат Юрович.
Я подошел.
— Что это у тебя?
— Наушники, — ответил я, не понимая, чего он хочет.
— Работают или просто так носишь?
— Работают.
— Давай так, — внезапно по-мальчишески загорелся Игнат Юрович. — Ты мне наушники, а я тебе помогаю.
Я молча снял наушники, достал плеер и отдал старику. Тот взвесил его на ладони и посмотрел на меня.
— Что с тобой такое, внучек? — спросил. — Почему так легко отдаешь то, что принадлежит тебе?
— Вы же попросили, — не понял я.
— А если я попрошу тебя отсосать, что ты будешь делать? — заинтересованно спросил Игнат Юрович.
Я не знал, что ответить. Старик меня просто добивал.
— Держи, — протянул он мне плеер. — Нужно защищать то, что принадлежит тебе по праву. А то так и будешь ходить — без наушников, без бизнеса и партийного стажа. Понял?
— Понял, — ответил я, стараясь не смотреть на Ольгу.
— Ну, тогда пошли, — устало сказал Игнат Юрович, — документы у меня в палате. Будем спасать твой чертов бизнес.
8
Дождь сливался с сумерками, и потоки воды грубыми нитками вплетались в воздух. Мы словно ехали по руслу, на которое вдруг опустилась тьма. И внутри этой густой реки двигались лучи и тени, невидимые жители поднимались из ила и подходили к нам совсем близко, рассматривая нас, точно затонувших рыбаков. Дождь был теплый, как речная вода в устье. Скутер смывало волнами, и несколько раз мы едва не съехали с дороги. Ольга остановилась и растерянно оглядывалась. Нужно переждать, — крикнула она, струи дождя сразу же залили ее лицо, так что я почти ничего не расслышал, но понял, что именно она имела в виду — нужно где-то остановиться, поскольку ни вперед, ни назад двигаться было невозможно. Где? — крикнул я в ответ. Она задумалась: здесь рядом дорога поворачивает, можем попытаться, — крикнула, и мы поехали дальше, разгоняя волны и отпугивая речных призраков. Время от времени скутер сильно увязал в дожде и останавливался, Ольга в своих солнцезащитных очках дороги почти не видела, так что мы двигались вслепую. Однако повернула в нужном месте, и мы выкатились на лесную дорогу. Узкое, заросшее травой асфальтовое покрытие петляло между соснами, мы всё углублялись в лес, трава наматывалась на колеса и мешала движению, но Ольга знала, куда ехала, уверенно огибала кусты и глубокие ямы, и вскоре мы оказались перед темными воротами.
Я спрыгнул и принялся их отворять. Размотал проволоку, оттащил железную створку, и Ольга затолкала скутер во двор. Дождь заливал всё вокруг, и вода стояла по щиколотку. Был это, очевидно, бывший пионерский лагерь, поодаль виднелись старые металлические строения, на которые опадали дождевые потоки. Справа находилась площадка с каким-то облезлым пионерским монументом, за ним высоко стояли сосны, а над соснами висел дождь. Мы подкатили скутер к зданию, приставили к стене. Ольга, похоже, была тут не впервые, быстро перебежала под соседнее здание, которое казалось больше остальных, прошла под окнами, завернула за угол. Там имелся еще один вход, заросший мокрыми цветами, за которыми двери почти не было видно. Склонилась над замком, что-то там покрутила, дверь вдруг открылась, и мы запрыгнули внутрь, словно попав в жестяную коробку из-под печенья, по которой молотили палками веселые дети. Дождь глухо бился о железные стены дома, сотрясая его и наполняя сладким гулом. Мы даже не ощущали собственного дыхания, прислушивались только к этому мокрому перестуку, который всё не заканчивался. Пройдя по коридору, оказались в просторном помещении. По стене тянулись полки со старыми книгами, стены напротив завешаны были детскими рисунками, на подоконниках темнели горшки с высохшими цветами, посередине стоял развалившийся диван с прорезанной во многих местах обшивкой.
— Это ленинская комната, — сказала Ольга и деловито подошла к полкам с книгами. Долго там копалась, но ничего интересного не нашла.
— Откуда ты знаешь?
— Я работала в этом лагере несколько лет, — объясняла Ольга. — Мы тут проводили собрания и заседания. Библиотекой, помню, никто не пользовался. Послушай, — обернулась она ко мне, — нужно что-то придумать с одеждой. Я совсем мокрая. Если я развешу свои вещи, ты это нормально воспримешь?
— Я могу вообще выйти. Хотя лучше остаться, конечно.
— Тогда не смотри на меня, хорошо?
— Ну а куда мне смотреть?
— Черт, ну хорошо, смотри, — согласилась Ольга. — Но воспринимай это нормально.
Она стащила майку, бросила ее на подоконник. Рядом повесила джинсы. На них положила очки. Осталась в оранжевом белье и поглядывала на меня недовольно.
— Ладно, — сказала, — я понимаю, что всё это со стороны может показаться странным, но ты тоже можешь повесить свою одежду. Все равно нужно пересидеть дождь.
— Здесь есть охрана? — спросил я.
— В принципе есть, — ответила она. — Но что тут охранять по такой погоде. Они в городе, наверное. Так что не бойся.
— Я и не боюсь.
Но раздеваться я не стал. Кто ее знает, воспримет ли она это нормально. Я завалился на диван, который со скрипом подо мной раскрылся, и лежал в сумерках, ловя слаженную работу дождя, похожую на шум старых корабельных двигателей. Ольга покрутилась по комнате, порассматривала рисунки, вытащила откуда-то пачку пионерских журналов и легла рядом со мной. В темноте, сгущенной и перемешанной влажным воздухом, читать было сложно, Ольга только разглядывала яркие картинки. Я повернулся к ней и тоже начал разглядывать. Ольга, заметив это, задерживалась на каждой странице, чтобы я мог как следует всё рассмотреть.
— Когда я здесь работала, — сказала она, — мы читали эти журналы вслух. Перед сном.
— Почему ты больше не работаешь с детьми?
— Да так, как-то не сложилось. Мне не нравились пионеры. В них столько говна было.
— Серьезно?
— Угу. Хотя это, наверное, непедагогично, так говорить.
— Наверное.
— А ты в детстве был в лагерях? — спросила вдруг Ольга. — Я про пионерские, — добавила.
— Нет, я плохо адаптировался в коллективах, меня за это учителя никогда не любили.
— Тогда тебе это будет неинтересно, — сказала Ольга и бросила журналы на пол.
— Мне интересно. Правда. Я, скажем, часто вспоминаю уроки немецкого. Это вообще какая-то такая странная штука была в советской педагогике — изучать немецкий. Был в этом какой-то нездоровый антифашистский пафос. И вот где-то в четвертом-пятом классах у нас были такие задания — нам раздавали почтовые открытки с видами разных городов, такие, помнишь, они тогда продавались во всех почтовых отделениях, целыми наборами?
— Не помню, — ответила Ольга.
— Продавались. Скажем, открытки с видами Ворошиловграда. Теперь уже и города такого нет, а я несколько раз рассказывал о нем по-немецки. Интересно, правда?
— Очень.
— На этих картинках, как правило, были изображены какие-нибудь административные здания или памятники. Ну, какие могли быть памятники в Ворошиловграде? Наверное, Ворошилову. Я уже не помню, если честно. И вот нужно было рассказать о том, что ты видишь. А что ты видишь на такой картинке? Сам памятник, возле него клумба, рядом кто-нибудь обязательно проходит, сзади может ехать троллейбус. А может, кстати, и не ехать. Тогда хуже — не о чем говорить. Может светить солнце. Может лежать снег. Ворошилов мог быть на коне, а мог быть и без коня. Что снова-таки хуже, поскольку про коня можно было рассказать отдельно. И вот ты начинаешь рассказывать. А что можно рассказать о том, чего ты на самом деле не видел? И начинаешь выкручиваться. Можно сначала про сам памятник, то есть про того, кого он изображал. Потом приходилось браться за случайных прохожих, которые попали в кадр. Ну и что? Вот, мол, женщина, на ней желтый свитер и черное платье. А в руках у нее, скажем, сумка. Скажем, с хлебом. Потом, когда и про прохожих всё было сказано, можно было выдавить из себя несколько слов про погоду. Но главное, что я хочу сказать, — всё это было настолько не по-настоящему понимаешь, — все эти картинки, все эти рассказы, весь этот язык, набор из нескольких десятков слов, акцент, попытки как-то наебать несчастную учительницу. Я с того времени немецкий терпеть не могу. И в Ворошиловграде ни разу не был. Да и нет теперь никакого Ворошиловграда.
— И зачем ты мне это рассказал? — спросила Ольга.
— Ну, как зачем? — удивился я. — Вот, например, вся эта ситуация с братом. Она мне напоминает мои уроки немецкого. Мне показывают какую-то картинку и просят рассказать, что я на ней вижу. А я, Оль, не люблю рассказывать о том, чего не знаю. И все эти картинки я не люблю. И не люблю, когда меня прижимают к стене, заставляя играть по чужим правилам. Потому что правила имеют смысл до той поры, пока ты их придерживаешься. А как только ты забываешь про них, как оказывается, что ты никому ничего не должен и не обязан выдумывать разные глупости о том, чего не знаешь и что тебе по большому счету не нужно. И тогда оказывается, что ты вполне можешь обходиться без всех этих выдуманных вещей и что нет никаких правил. И вообще ничего из того, что тебе показывают, нет, а значит, и рассказывать не о чем. И всё это только способ тебя использовать. На совершенно законных основаниях. Почти как в школе. Дело в том, что мы давно выросли, а к нам продолжают относиться как к детям, то есть как к недалекой, лживой, неразумной сволочи, которую нужно постоянно прессовать, выбивая из нее необходимые ответы.
— Ну, как это ничего нет? — не согласилась Ольга. — Вот ты же есть, правильно? И я есть.
— Правильно, — согласился я. — Я есть. А Ворошиловграда нет. И с этим нужно считаться.
— Вот и с пионерами примерно то же самое было, — сказала на всё это Ольга и незаметно для меня заснула.
Ливень и не думал прекращаться, он продолжал греметь жестяной коробкой ленинской комнаты, начиняя темноту монотонным стуком. И всё холоднее становилось в этих влажных пионерских стенах. Одежда моя — мокрая и отяжелевшая — тянула меня на дно, как водолаза, и там, на дне, где заканчивался дождь и лежала густая, как чернила, тьма, было еще холоднее, и как я ни пытался не обращать на это внимания, мне никак не удавалось согреться. И Ольга тоже лежала рядом в своем оранжевом белье и дрожала во сне, ее кожа холодно светилась, а когда я коснулся ее, оказалось, что на ощупь она была, как речная вода — чуткая и прохладная. Главное, — подумал я, — чтобы она не проснулась.
Я трогал ее мокрые волосы, словно погружал пальцы в реку, вода была тихой и густой. Я пытался добраться до дна и вылавливал раковины, боясь насадить пальцы на рыбачьи крючки. Глаза ее были закрыты, и веки прозрачны, как лед, под которым можно увидеть сумрачные тени утопленников и темно-зеленые медленные водоросли, которые словно перекати-поле влачились подводными течениями ее тела куда-то на юг, в сторону сердца. И, опускаясь за этими зелеными побегами, я осторожно касался ее мягких скул, под которыми залегала темнота и кожа была особенно тонкой, словно паутина, рвущаяся на ветру. Во сне она что-то шептала, непонятно что, но губы ее еле заметно двигались, будто она говорила сама с собой, задавала вопросы, но не хотела отвечать. И ключицы ее просвечивали в темноте, похожие на морские камни, отшлифованные волнами. Касаясь их, я пытался ощутить движение водорослей в глубине и слышал, как бьется ее сердце — размеренно и успокоенно, словно подсолнечник, поворачиваясь за солнцем, провисающим в дождевых небесах. И осторожно, еле ощутимо касаясь ее грудей, чтобы не сбить дыхания, я опускался дальше, и ее кожа была плотной и упругой, как полотнища морских флагов, что развевались на ветру, указывая направление движения туч и птиц. И дальше, отслеживая движение крови по ее капиллярам, я касался ее ног, хрупких, фарфоровых коленей и почти невесомых икр, касался пальцев на ее ногах, крапленых лаком, словно остатки чайных сервизов, и снова двигался вверх, будто поднимая песок с речного дна. И вдруг она обернулась ко мне, не открывая глаз, и тоже осторожно натолкнулась на меня рукой, проскользнула под футболку и трогала меня, как трогают воздух. Посреди темноты и воды, вытекающей с небес, мы лежали на разбитом диване и обнимались опасливо, как пионеры. Она что-то говорила сама себе, я пытался не вмешиваться в ее разговоры, не мешать ей: пусть говорит, — думал, — и касался ее грудей. Она стащила с меня футболку и что-то шептала, прижимаясь и словно что-то вычитывая на моей коже, какие-то новости, которые могла понять только она. Я не помнил, чтобы кто-то с таким вниманием относился к моей коже. Она изучала ее тихо и тщательно, словно искала следы от уколов или старые ожоги, которые уже давно заросли, но продолжали болеть. Я даже подумал, что она не узнает меня, думает, будто я — это кто-то другой, кто-то, с кем она хотела поговорить. И когда склонилась надо мной, совсем низко, я потянул ее к себе. Но она легко вывернулась и оказалась где-то у меня за спиной и, наклонившись, сказала:
— Слушай, — сказала она, не называя моего имени, — пока мы просто прикасаемся друг к другу, мы не заступаем за линию. Всё нормально, понимаешь?
— За какую линию? — не понял я.
— За красную, — пояснила она. — Всё остается на местах. Но если мы начнем целоваться, ну, взасос, понимаешь, — это всё испортит.
— Всё? — не поверил я.
— Всё, — подтвердила Ольга. — Так что спи.
И, спрыгнув на пол, вышла на улицу.
Но я лежал в темноте и не мог заснуть, рассматривал отблески на потолке, слушал стук за стеной, ощущал, как деревья обступают дом, и не мог понять — куда она пошла. Я закинул голову, так что небо с землей поменялись для меня местами, и посмотрел на стену, увешанную рисунками. Рисунки на белой стене выглядели темными и таинственными. Рисовали пионеры в основном акварельными красками, линии были жирными, казались тяжелыми и проведенными коровьей кровью или цветной глиной. Я начал рассматривать эти картинки. Постепенно понял, что развешаны они были не просто так, образуют целые истории, фрагменты каких-то повествований, как на церковных стенах, только акварельными красками. На верхних рисунках изображены были какие-то странные мужчины с оружием в руках и звериными масками на головах. Они уничтожали целые города, рубили высокие деревья и вешали на балконах домашних животных. Они отрубали торговцам уши и выкалывали глаза, приводили из пустошей тяжелых боевых слонов, которые выдыхали струи огня и имели складчатые, словно у летучих мышей, крылья. На других рисунках женщины разводили костры и жгли в них игрушки и одежду умерших, выжигали друг другу на коже странные знаки, которые загорались в темноте и на которые слетались цапли и совы. Выбирали между собой самую красивую, сажали ее в большую клетку и топили в реке, пускали на дно, где вокруг нее собирались тритоны и морские дьяволы, которым она пела песни и показывала карточные фокусы. Еще были листы, раскрашенные синей глиной, на которых у женщины рождалась девочка с двумя головами и сразу начинала говорить. Причем на двух языках, и никто не мог понять, что это за языки, и тогда девочку отправили в далекие города, чтобы она могла объясниться с людьми. И там, где она останавливалась, начинался какой-то страшный мор, падали с небес мертвые птицы, и выползали из нор полуобморочные змеи, и мужчины теряли разум, слушая ее слова, а женщины прыгали в речку и отплывали по течению, держа на головах тюки с одеждой и церковными книгами. На последнем рисунке изображены были чьи-то похороны, процессия из детей и стариков тащила два раскрытых гроба, пустых, и все спорили, какой именно гроб нужно закапывать. И возле них стояли волы и цапли, а над головами, в небе, летали звезды со смещенными орбитами. И дети, так и не определившись, какой именно гроб следует закопать, загнали в яму большого усталого вола и засыпали его густой и вязкой, как арахисовое масло, землей. Бык стоял по брюхо в этой яме, словно вкопанный немецкий танк на позиции, из пасти его вырывались неведомые знаки, которые дети прочитать не могли, поскольку в школу не ходили и грамоты не знали. Они только стояли рядом с заступами в руках и слушали зверей, которые пытались им сказать что-то важное и угрожающее.
Разобравшись с рисунками, я окончательно забеспокоился и пошел на поиски. Раскрыв дверь, сразу же попал под дождь. Попробовал кричать, но быстро обломался. Где она могла быть? Я повернул за угол, перешел к соседнему домику. Прошел к воротам и на площадке увидел Ольгу. Она стояла под дождем и как-то странно под ним прогибалась. Поднимала руки вверх, словно ловила дождевые капли, и подставляла дождю лицо. Я тихо ее окликнул, однако она не услышала. Я вдруг понял, что на самом деле она греется под дождем, что на улице теперь гораздо теплее, чем в железных стенах ленинской комнаты, и она просто вышла погреться. Подставляет под теплые потоки охлажденную кожу и отогревается. Странно было за этим наблюдать, она меня словно не видела, ступала по асфальту, вымывая из тела холод и простуду. И глаза у нее оставались закрытыми, будто бы она ходила прямо во сне. Нужно было забрать ее, пока она не вышла за ворота и не исчезла в лесу. Попробуй утром ее найди. Я тихо подошел и коснулся ее руки. Она открыла глаза и внимательно посмотрела на меня. Глаза ее в темноте были цвета синей глины, которой пионеры рисовали своих монстров. Она разглядывала меня какое-то время, наконец освободила свою руку и пошла к зданиям.
— Ты идешь спать? — спросила, оглянувшись.
— Ну, еще бы, — сказал я, не сводя глаз с ее застывшего глиняного взгляда.
— И прекрати на меня так смотреть.
Спали мы, ясное дело, плохо.
Утром солнце бодро выгоняло вдоль сосновых стволов дождевые туманы, лужи дымили, словно открытые морозильные камеры, птицы пили воду из темно-зеленой листвы. Ольга выкручивала и встряхивала свою майку, стараясь не смотреть в мою сторону. Я тоже чувствовал себя не лучшим образом, меня мучили сомнения и угрызения совести: возможно, я сделал что-то не так? — обвинял я себя, — возможно, нам нужно было все-таки заняться сексом? И если нужно — то для чего? Одним словом, чувствовал я себя действительно как пионер, который ни на что не рассчитывал, а тут у него еще ничего и не вышло.
— Герман, — сказала Ольга сухо, — надеюсь, ты нормально отнесся к тому, что было вчера.
— Да, — успокоил ее я. — Особенно к этим журналам с картинками.
— Очень хорошо, — сказала она невнимательно. — Очень хорошо.
И пошла к дверям.
— Ты забыла свои очки, — крикнул я ей.
— Можешь забрать их себе, — Ольга даже не оглянулась.
Я так и сделал.
Вскоре лес закончился, и мимо нас потянулись широкие, наполненные туманами и влагой равнины, за которыми в солнечном мареве тянулась и вздымалась легкая и глубокая пустота, разворачиваясь прямо из-под наших ног в восточном и южном направлениях, тянулась и впитывала в себя остатки воды и зеленую, полную светом траву, втягивала почвы и озера, небеса и газовые месторождения, которые светились этим утром под землей, золотыми жилами проступая на коже отчизны. И где-то на юге, за розовыми облаками восхода, по ту сторону утренней пустоты, четко проступали в воздухе легкие и обманчивые врата небесного Ворошиловграда.
Тревога и смятение царили возле бензоколонок. На креслах, опустив голову на руки, сидел и о чем-то думал Травмированный. Рядом с ним развалился на катапульте Коча, дико озираясь вокруг. А возле Кочи, на земле, пристроился какой-то мужичок в прожженном боевом тельнике, поверх которого накинуто было одеяло, кажется, то, которым укрывался я. Смотрел мужичок с ужасом и то и дело прятал голову под одеяло. Неподалеку стояла перепуганная Катя, держа за ошейник также перепуганную Пахмутову, которая терлась об ее голые икры и джинсовые шорты. Выглядели все пятеро сникшими. Видно было, что ждали меня, но как только я появился, начали отводить глаза и напряженно молчали, ожидая, чтобы я заговорил первым.
— Что такое? — насторожился я.
— Беда, дружище, — зафонил Коча.
Мужичок на земле тоже оживился и как-то обиженно закрутился, словно вспомнив что-то неприятное.
— А, манал я такой бизнес! — вдруг сорвался Травмированный. И, поднявшись с кресла, исчез в гараже.
— Да что такое? — допытывался я.
— Бензовоз наш сожгли, Гера, — сообщил Коча. — Вот Петрович тоже погорел.
Петрович высунул голову из-под одеяла и с готовностью закивал.
— Он остановился, недалеко тут. Ну, а они, значит, прямо в кабину два фугаса и запустили. Чуть не спалили дружбана моего, — Коча потрепал Петровича по плечу. — Катька вот увидела, нас позвала, а то б сделали из Петровича шаурму.
— Я Пахмутову выгуливала, — пояснила Катя перепуганно. — Как раз на трассе.
— Милицию вызвали?
— Вызвали, а как же, — кивнул Коча. — А хули милиция? И так все знают, кто это сделал. Только как ты докажешь.
— А Петрович что — ничего не видел?
— Да зассыт Петрович на них свидетельствовать, — незлобиво сказал Коча, — да, Петрович?
Петрович обреченно кивнул головой и побрел куда-то за будку, обмотавшись одеялом, словно плащ-палаткой.
— Коча, как это сожгли? — не понял я.
— Нормально сожгли. Не мы первые. Хорошо, что не заправку.
— И что теперь делать?
— Я не знаю, Герыч, — честно ответил на это Коча, — закрываться надо.
— С какого хуя?
— Так спалят же, дружище. Если они Петровича спалить хотели, то что может быть дальше. Петрович тут уже лет двадцать шоферит.
— Я ничего закрывать не буду, — ответил я.
— Как хочешь, — прохрипел Коча.
— Ты остаешься?
— Посмотрим, — неохотно ответил он. — Стар я уже для таких качелей.
— А с бензином что?
— Новый покупать нужно.
— А бабки?
— Бабок, Герыч, нет. И не предвидится.
Коча, похоже, снова ночь не спал, поэтому отключался прямо во время разговора. Я пошел к Травмированному. Тот выглядел тоже растерянно и соглашался, что бензоколонку действительно лучше прикрыть. По крайней мере на какое-то время. Если уж кукурузники подожгли бензовоз, на этом они навряд ли остановятся, так у них не заведено — останавливаться, не закончив начатое. Ментура, очевидно, ничего делать не будет, общественное мнение тоже, насколько можно было понять, не на нашей стороне, поэтому ничего хорошего из этого всего выйти не могло.
— Ну а если не прикрывать? — спросил я.
— Можно и не прикрывать, — ответил Травмированный. — Ты думаешь, я их боюсь? Мне похуй. Но ты вот завтра уедешь, а нас с Кочей поджарят, когда мы спать будем.
— С чего ты взял, что я уеду? — обиделся я.
— С биографии твоей, — ответил Травмированный. — Трудовой.
— Что ты знаешь про мою биографию?
— Герман, — терпеливо пояснил Травмированный. — Что ты мне втираешь? Тебе хорошо говорить — всегда есть куда вернуться. А нам что делать?
— Шура, — я тоже попытался успокоиться и выбирал слова. — Давай так — я никуда не еду, станцию мы не прикрываем.
— Не едешь?
— Не еду.
— Ну, не знаю. Сегодня не едешь, а завтра ищи тебя.
— Шура, сказал не еду, значит, не еду.
— Ну, не знаю, — Травмированный продолжал сомневаться.
— Что с бензином делать будем?
— Бензин покупать нужно, — ответил Травмированный. — Бабла нет. За сожженный нам никто ничего не вернет, даже не сомневайся.
— Ну, давай так, — сказал я, подумав, — я дам свои деньги, потом отобьем.
— У тебя есть деньги?
— Немного, — предупредил я.
— Ну, давай, — сказал Шура.
Я попросил у него телефон и набрал Лелика.
— Лелик! — крикнул, услышав с той стороны недовольное дыхание. — Как вы там, друзья?
— Гера! — как-то нервно заговорил Лелик — Ну ты даешь. Ну, кто так делает? Когда ты будешь?
— Лелик — перебил я его. — Послушай меня! У меня тут проблемы.
— Ты женишься?
— Нет. Пока что. Но мне нужны мои деньги.
— Зачем?
— У меня проблемы, Лелик С бизнесом.
— У тебя бизнес?
— У моего брата, я тебе рассказывал.
— Ну?
— Короче, мне нужны мои деньги. Привезешь?
— Гера, ты понимаешь, что ты просишь? Я не могу всё бросить и везти тебе твои деньги.
— Но мне очень нужно, — объяснил я. — Иначе у меня будут еще большие проблемы. Давай, Лелик выручай, последний раз.
— Гера, зачем тебе деньги?
— Я же объяснил.
— Я не знаю. Приезжай — поговорим. Мы же друзья.
— Во-во, — подтвердил я. — Когда сможешь подвезти?
— Да для чего тебе деньги, я не понимаю, — сказал он.
— У меня сожгли бензовоз, мне бензин не на что покупать. Давай, Лелик, поднимай свою жопу и выручай друга.
— Ну, не знаю, — неуверенно ответил Лелик. — Нужно с начальством поговорить. Сейчас я точно не могу. Разве что дня через два.
— Давай, братуха, давай, — прокричал я в трубку. — А то меня тоже сожгут. Знаешь, где лежат? — спросил я.
— Знаю, — понуро ответил Лелик. — В Гегеле.
— Точно, — подтвердил я. — Второй том.
— Знаю-знаю, — ответил Лелик и исчез из эфира.
— Кто это? — спросил Травмированный, который слушал весь наш разговор.
— Однопартийны, — ответил я и отдал ему трубку.
— Номер убить или оставить? — поинтересовался он.
— Можешь убить. Они тебя сами найдут.
Травмированный взял молоток и начал гнуть какое-то железо. Я вышел на улицу и посмотрел в небо. Оно было глубоким и облачным. Тучи выглядели тяжелыми и переполненными. Как бензовозы.
9
В тот день все разговоры так или иначе крутились вокруг сожженной машины. Катю с собакой отправили домой и велели ей не выходить за границы служебной территории. Я чувствовал себя настоящим бизнесменом и где-то внутренне даже радовался, что всё так случилось. Теперь никто не мог сказать мне, мол, братишка, ты тут лишний, давай отползай в сторону, не мешай. Ведь спалили и мой бензовоз тоже. Кроме того, я решил вложить все свои небольшие сбережения, так что дело становилось шкурным. Коча, взбодрившись после утреннего приступа вялости, на работу так и не вышел, сидел в кресле-катапульте, тянул косяки, отшивал клиентов, слушал музыку из моего плеера и рассказывал истории становления малого бизнеса в нашем регионе. Петрович сидел рядом с нами, тоже много курил и промывал раны спиртом. Очевидно, от спирта его и развезло, уже до обеда он был в зюзю пьяный, а где-то часа в три Травмированный вызвал скорую, те приехали и повезли Петровича домой отдыхать. Такие здесь были порядки. Я сидел и слушал Кочу, эйфория всё не проходила, и он, найдя благодарного слушателя, распространялся про одну особенно отвязную бригаду, которая лет десять назад работала на трассе.
— Точно, — говорил Коча, затягиваясь, от чего слова его вылетали хрипло и тягуче, — я их всех знал, Герыч, прекрасные люди. Простые и работящие, я тебе скажу. Просто курили много, а это ж деньги, ты понимаешь. Взяли где-то партию Калашниковых. Думали перепродать, а тут дефолт. Ну, и что делать, не выбрасывать же, правильно? Давай бомбить харьковские автобусы. Двое брали билеты и садились в салон. Другие на выезде, вот тут, совсем рядом, — показывал Коча на трассу, — уже ждали в машине. Машины крали старые, чтобы не жалко было бросать потом, я ж говорю — нормальные были пацаны, просто драп, дружище, ну ты всё понял, да? И были у них такие дурацкие зимние шапочки с разрезами для глаз. И вот они останавливали автобус, натягивали их и выгребали всё, что могли найти. Для прикрытия обирали и своих, подсаженных.
— Так а для чего их подсаживали? — не понял я.
— Для дачи ложных показаний, — объяснял Коча. — Они специально путались в показаниях, несли разную хуйню и запутывали оперативников. Ясно?
— Ясно.
— А было это зимой, — продолжал Коча. — Шапочки свои они и не снимали. По ним их и взяли. Но три автобуса бомбанули, вот так вот, — и Коча мечтательно смотрел куда-то на трассу, где стояли тени его ростовских друзей, держа в руках спортивные сумки, набитые госзнаками, и кивая Коче как старому знакомому.
Мы решили, что нужно дежурить возле колонок, чтобы и их не сожгли. Ага, дружище, — выхрипывал Коча, — спалят на раз, я, шоб ты знал, спать не буду, шо я — дурак, не хочу, чтобы меня поджарили, точно, дружище. Он успел спуститься на велосипеде в долину и привез несколько бутылок портвейна, расположился на катапульте, обложился бухлом и продолжал говорить о том, что его сонного не свяжешь и не зажаришь, что он в десанте и не такое видел и знает, как обращаться с этими салагами. Не бойся, — говорил, передавая мне бутылку, — я, если надо, могу и ножом, и нунчаками. Под вечер Коча начал разводить огни прямо возле колонок, я пытался его остановить, но тот разошелся, кричал, что лучше знает, как быть, прикатил откуда-то две пустые железные бочки, набил их старыми газетами и всё это поджег. Газеты не столько горели, сколько воняли. Прибежал Травмированный, долго обзывал Кочу, попросил меня залить бочки водой. Перед тем, как поехать домой, уговаривал Кочу идти спать, но он упрямо отказывался и вообще вел себя дерзко и непоследовательно: обзывал Травмированного старым пидорасом и тут же лез к нему целоваться. Травмированный в конце концов не выдержал этого всего и, злобно сверкая глазами, уехал в город. Коча посылал ему вслед проклятия и воздушные поцелуи и пил прямо из горла. Я пристроился возле него, готовясь к длинной бессонной ночи. Однако ровно в десять вечера Коча крепко заснул, и все мои попытки разбудить его оказались тщетными. Я поднял его на руки и, как маленького, перенес в вагончик. Закрыл дверь изнутри и тоже беззаботно заснул. Если нас сожгут, — подумал, засыпая, — мой труп можно будет опознать по наушникам. А труп Кочи, — подумал, уже совсем засыпая, — по наколкам ВДВ.
Разбудил меня Травмированный. Он нависал и недовольно разглядывал мою утреннюю помятость. Кочи в комнате не было. Часы показывали семь утра.
— Где Коча? — не понял я.
— Я откуда знаю, — ответил Травмированный.
— А что ты так рано? — допытывался я, поднявшись и приходя в себя.
На мне были солнцезащитные очки с желтой оправой, которые я вчера забрал у Ольги. В них я и спал. Возможно, поэтому во сне ничего и не видел. Снял их и положил в карман куртки, к плееру с наушниками.
— Я, — пояснил Шура, — ночь заснуть не мог.
— Переживал?
— Куда переживал, — разозлился Травмированный. — Я у знакомой был. В гостях, — добавил. — И где-то под утро, дай, думаю, поеду, посмотрю, чтобы эти мудаки не сожгли там всё. Ну и бросил знакомую, нагрубил ей, из дома выгнал. Из-за вас, Герман, — прибавил он и сплюнул. — А спросить — какого хуя, и не отвечу.
И тут ему позвонили. Травмированный удивленно вытащил трубку, приложил к уху.
— А, — сказал, — ты. Ты где? Что? — переспросил. — Зачем? Ну, ладно. Это тебя, — сунул трубку мне.
Я также удивленно взял телефон.
— Алло? — спросил.
— Да, дружище, — это был Коча, голос у него окончательно сел. — Вот таю пришла беда — отворяй ворота.
— Ты где?
— Мама… — сказал на это Коча.
— Что мама?
— Умерла мама.
— Твоя мама? — переспросил я.
— Не моя, что ты, — объяснил Коча. — Тамарина. Меня ночью вызвали.
— А чего тебя вызвали? — не понял я. — Ты что — патологоанатом?
— Дружище, — сокрушенно сказал Коча. — Она ж мне как родная была. А теперь вот лежит тут. Мертвая, — прибавил Коча зачем-то. — И ни гу-гу. И вся эта ихняя цыганва собралась уже, — раздраженно зашептал он. — С ночи съехались, ты понимаешь. Тамара горем убита, у них, у людей Кавказа, с этим по-особому, ты знаешь. Одним словом, такой бардак… — печально завершил Коча.
— Сейчас будем, — сказал я. — Может, что-нибудь привезти?
— Костюм возьмите, — попросил Коча. — А то я тут как в операционной, без ничего.
— Коча так переживает, — говорил я Травмированному уже по дороге, когда мы мчали в город, на старую Кочину квартиру. В руках я держал его праздничный костюм, синих переливов. — И для Тамары это такой удар.
— А ей-то чего? — спросил Травмированный.
— Ну, как чего? — не понял я. — Мама все-таки.
— Чья мама?
— Тамарина, — объяснил я. — Жены Кочи.
— Черт, Герман, — непонятно почему разозлился Шура. — Жену Кочи зовут Тамила.
— А Тамара? — снова не понял я.
— А Тамара — это ее сестра. Двоюродная.
— Грузинка?
— Цыганка. С Ростова.
— Как цыганка? Коча говорил, они с Кавказа.
— Для Кочи Кавказ и начинается где-то возле Ростова, — ответил на это Травмированный. — Он, жук, с ними двумя жил — с Тамилой и Тамарой. Он их, кажется, путал. Родители их Кочу за это и не любили. А теперь видишь — мама, мама.
Я не знал, что ответить. А ему нечего было добавить. Так и доехали.
Возле подъезда уже стояли родственники, похожие скорее на сербов, чем на грузин. Мужчины в черных костюмах и рубашках ярких цветов — синих, желтых и розовых. Женщины, тоже в черном, держали в руках четки, которые перебирали мелко и сосредоточенно, словно писали кому-то эсэмэсы. Всюду бегали дети, тоже в черных костюмчиках и с мокрыми, аккуратно причесанными головами. Из знакомых я увидел Эрнста, на нем был праздничный мундир австрийского полицейского и начищенные до блеска российские берцы. В толпе ходил также Николай Николаич, с черной барсеткой, притороченной к правому запястью. Барсетка болталась у него на руке, словно якорь. Среди женщин выделялись массой две жгучие испанки, каждая держала в руке по венку, у одной был от профсоюзов, у другой — от чернобыльцев. Эрнст торжественно отсалютовал мне, Николаич суетливо затряс своей птичьей головой, испанки нарочито не обратили на меня внимания. Шура угрюмо прошел в подъезд, прокладывая путь сквозь толпу сербско-грузинских родственников. На лестничной площадке между третьим и четвертым этажами стояли приехавшие со стороны невесты и курили. Причем курили, суки, коноплю, даже не скрываясь. Мы поднялись на четвертый. Дверь была открыта. Зашли внутрь.
В комнате стоял приглушенный, несколько нервный шум, словно здесь кто-то женился, но по принуждению. По коридорам бегали черноволосые женщины с посудой и бутылками в руках, решительно проходили мужчины, пронося туда-сюда стулья, топоры и лопаты, под ногами метались дети, стискивая в ладошках мятные конфеты и отрубленные куриные головы. Мы прошли на кухню. Коча сидел на старом табурете, в длинной белой майке и черных армейских трусах. А вокруг него суетились, как могли, женщины, пытаясь всячески его ублажить. Сразу бросалось в глаза, что его тут любили и уважали. Водили вокруг хороводы и называли дружески «гаджо». Коча лениво со всеми переругивался, покрикивал на женщин, давал указания и рассказывал анекдоты. Похоже, он здесь всем и руководил. Увидев нас, приветливо, но довольно степенно поздоровался и потащил в ванную. В ванной зашептал.
— Йобт, — сказал, — вот она, беда-то. Эх, мама-мама, говорил я ей, года, мама, года. Так она ж не слушалась меня, куда там. Ну так а шо ты хочешь, — спросил он сам себя, — она ж домой раньше двенадцати и не приходила. Из бара своего.
— Она в баре работала? — переспросил я.
— Почему работала? — не понял Коча. — Дружище, у нас так не принято — у нас за родителями ухаживают, на работу они не ходят, ты что.
Коча взял из моих рук костюм, надел и стал похож на какого-то агронома.
— Пошли к маме, — сказал, причесав свои залысины. — Нужно побыть возле старушки.
Мама лежала в гостиной на составленных вместе табуретках. Одета была празднично — в серый пиджак и черную юбку, а на ногах лакированные красного цвета туфли на шпильках. Лицо ее было тщательно покрыто косметикой, и вид был совершенно удовлетворенный, если не считать, что нижняя челюсть ее время от времени отваливалась, и тогда кто-нибудь из родичей осторожно ее поправлял, словно компостировал трамвайные билеты. Возле покойницы сидели две красивые потасканные женщины, обе в черных платьях, черных чулках и черных туфлях, у одной на руках было множество перстней и колец, а у другой на шее болтались ожерелья и цепочки с золотыми крестиками, сразу двумя или тремя. Выглядели потасканные красавицы строго, сидели, закинув ногу на ногу, смотрели вокруг холодно и внимательно.
— Это кто? — спросил я тихо Травмированного.
— Слева — Тамара, справа — Тамила, — объяснил Шура.
— Я б их не различил.
— Не ты один, — согласился Травмированный.
Тамара доставала откуда-то из рукава носовые платки, словно крапленые карты, и старательно вытирала сухие глаза, пытаясь не размазать тушь. Тамила время от времени посматривала на золотые часы, которых у нее было тоже двое — и на левой, и на правой руке. Коча бродил по комнатам, подходил к Тамаре с Тамилой, те каждый раз оживлялись, припадали к Коче своими головами и сокрушенно, однако энергично похлопывали его по бедру или спине. Женщины приносили из других комнат вещи покойной и старательно обкладывали ими табуреты. В головах уже стояла кофеварка и японская аудиосистема, в ногах выставлено было несколько пар обуви. Кроме того, со всех сторон покойницу обложили лампами, одеждой, вышитыми портретами Тараса Шевченко и Иисуса, в руках она держала пудреницу и фен, а в карманы пиджака заботливый Коча напихал монеты, медали и жетоны. Тамара с Тамилой печально смотрели на него, всё приговаривая: гаджо, ой, гаджо. Мы постояли какое-то время, потом Коча потащил нас на лестницу. Снизу поднялся Эрнст с железной канистрой. Кто-то достал кружку, пропустили вперед Кочу, тот озабоченно взял посудину, осмотрел притихшую толпу, сказал:
— Квартиру, — сказал, — не ремонтировали с девяносто первого. И хоть бы тебе шо. — И выпил.
Все одобрительно закивали на это головами, поддерживая Кочу в его горе. Через какое-то время к подъезду подкатила скорая. Оттуда вылез молодой человек в официальном, тоже черном костюме, с папкой под мышкой.
— Священник приехал, — задвигались все и побежали встречать прибывшего.
Священник поднялся, кто-то сразу же бросился к нему за благословением. Он терпеливо благословил всех желающих, взял у кого-то из них полную кружку, осторожно перекрестил ее и, по-детски закидывая голову, выпил.
— Где мама? — спросил у Кочи.
Коча взял его под руку и повел наверх. По дороге священник раздавал всем ксерокопии с распечатанным текстом.
— Что это? — спросил я у Эрнста, который разливал остатки вина.
— Гимн, — ответил Эрнст. — Он их из Сети качает.
— Что за гимн? Они что — католики?
— Штунды, — коротко ответил Эрнст и, забрав у кого-то ксерокопию, тоже пошел наверх.
В гостиной все не поместились. Дальние родственники, коллеги по работе и официальные лица толклись в коридоре, стояли в ванной и на лестнице на два этажа вниз. Священник раздал текст гимна, сказал, что к чему, и, не тратя драгоценного времени на никому не нужные сопли, высоким голосом запел. Родственники сразу подтянули, за ними — официальные лица, потом соседи и случайные прохожие. Снизу подошел свадебный оркестр с тубой, барабаном и скрипкой и, уловив тональность, поддержал певцов, играя не столько для умершей, сколько для жителей нижних этажей. Священник выводил особенно старательно, Коча, однако, иногда его перекрикивал.
И все снова подхватили:
Когда гимн закончился, присутствующие затянули другие, известные им церковные песни и под эти песни и неслаженные, но энергичные запилы скрипачей маму взяли на руки и понесли ногами вперед. Личные вещи несли близкие родственники, всем прочим, как пояснил Эрнст, касаться этих вещей не следовало. Скорая всё еще стояла внизу, в нее маму и запихали. Также в скорую сели Тамара с Тамилой, Коча и трио музыкантов. Остальные родственники, друзья и знакомые добирались до кладбища на своем транспорте. Для особо бедных подогнали трактор с открытым прицепом, туда набились десятка два грузинских цыган, и процессия тронулась. Уже на выходе я понял, что Коча крепко принял и что это просто так не закончится. Из скорой, уже на кладбище, он вышел еще более заряженный, резко покрикивал на музыкантов, требовал от них сыграть какую-то польку и всё хотел договориться с водителем скорой, чтобы тот провез маму до самой могилы, а он, мол, доплатит сколько нужно. Кладбище было старое и находилось в сосновом лесу. Сосны обступали ряды захоронений, места было мало, поэтому к свежевыкопанной могиле пробирались меж деревьев, как партизаны. Яму выкопали просторную. Стены ее успели выложить кирпичом, а пол был тщательно застелен свежими досками. Маму аккуратно спустили вниз, за ней начали передавать личные вещи. К стене присобачили, непонятно как, портреты Шевченко и Иисуса. Коча толкался между родственниками, сварливо что-то им подсказывал, вырывал из рук посуду, чтобы самому подавать вниз, наконец не удержался и с кофеваркой в руках полетел в яму. Его поймали, поставили на ноги. Попытались высадить наверх, но он сопротивлялся и хотел быть ближе к маме.
— Главное, чтобы они его там не забыли, — озабоченно сказал на это всё Травмированный.
Когда яму заставили вещами и цветами, так что и покойницы за ними видно не было, к могиле подошел священник. И сказал:
— Зачем ехать туда, где тебя никто не ждет? Зачем бежать от тех, кто любит тебя? Если ты сам не можешь постоять за себя и своих близких, что дает тебе право роптать на судьбу? Пытался ли ты что-нибудь сделать, прежде чем сдался и опустил руки? Как ты посмотришь в глаза тем, кто шел перед тобой и кто теперь на тебя надеется? Что ты ответишь на вопросы тех, кто ступает по твоим следам? Ведь жизнь происходит с тобой каждый день. И любовь оправдывает все ошибки и попытки. Экономика строится не на силе, но на справедливости. И когда ты не чувствуешь всего живого, зачем приходишь прощаться с мертвыми? Тетя Маша прожила долгую и героическую жизнь, исполненную каждодневной борьбой за счастье своего народа, близких, друзей и трудового коллектива. Непрестанное утверждение идеалов добра и равноправия поднимает ее в наших глазах и увековечивает ее духовный подвиг и хлопотливую деятельность на благо грядущего. Принципы братства, искренности и романипэ, которые она последовательно и настойчиво проповедовала всем своим жизненным опытом, должны стать примером новым поколениям, которые идут на смену своим родителям, занимая их место в шеренгах бойцов за светлое будущее. И в этом плане боевая и трудовая биография тети Маши призывает нас к неустанному героическому труду, к шлифованию собственных профессиональных навыков и полному приобщению к неощутимым позитивным вибрациям, которые посылает нам Спаситель в качестве вознаграждения за годы мытарств и социальной дискриминации!
— Аминь, — дружно прокатилось по сосняку.
Я не знал покойницу, но мне показалось, что священник ее несколько идеализировал. Многие слушали его, стоя за деревьями, так что сложилось впечатление, будто он говорит с соснами.
— И еще, — добавил священник, подумав. — Чему учит нас эта смерть. Она учит нас, что нужно уметь вспомнить всё, что было с нами и что было с теми, кто рядом с нами. Это главное. Ведь когда ты всё вспомнишь, уйти тебе будет не так просто. Теперь всё, — закончил он, и все снова запели.
И не успели гости дотянуть до конца очередной псалом о кирпичных дорогах, по которым мы идем об руку со Спасителем, и про общественные неурядицы, за которые нам, по ходу, воздастся с процентами, как по небу поплыли вчерашние черные тучи, и вдруг, совершенно неожиданно, ударил ливень. Все бросились врассыпную, прячась под высокими голыми соснами, перепрыгивая через старые, утопленные в песок надгробия и устремляясь к своим машинам, оставленным на асфальте. Дождь заливал яму с тетей Машей, словно затекал туда весь, угрожая затопить захоронение и образовать на этом месте озеро. Коча быстро, насколько мог, вылез наверх и побежал за остальными. Я тоже помчался искать машину Травмированного, но где-то не там повернул, куда-то не туда направился, за кем-то не тем погнался. И очень быстро заблудился среди этих сосен, бежал между ними, захлебываясь дождем и увязая ногами в мокром песке. Наконец остановился около каких-то могил перевести дыхание. Взгляд мой упал на надписи, выведенные на могильных плитах. Сначала я не понял. Подошел ближе, перечитал. На плитах изображены были братья Балалаешниковы. Все трое. Дождь заливал их портреты, и смотрели они на меня, словно акулы с морского дна. Так и есть. Балалаешников Барух Салманович, прочитал я, 1968–1999. Рядом с Барухом на плите изображены были разные сакральные знаки — звезды Давида, золотые полумесяцы и пентаграммы, короны и птичьи крылья, стебли роз и старые револьверы. На соседней плите написано было: «Балалаешников Шамиль Салманович, 1972–1999». Вокруг Шамиля что-то вывели арабскими буквами, а внизу нарисовали сцены рождения, охоты и отпевания. Охота шла на оленей. Дальше, как и следовало ожидать, находилась могила Равзана Салмановича, 1974–1999. На его плите, под портретом умершего, изображалась печальная женщина с распущенными волосами и в коротком платье. Женщина сидела на берегу реки под карликовой березой и тяжело вздыхала, очевидно, по Равзану. Пораженный и подавленный, я бросился дальше, выбираясь из этого черного места, пытаясь вернуться и всё вспомнить, и чем дальше бежал, тем большее отчаяние меня охватывало, потому что нашел я могилу и Саши Питона с нарисованными лошадьми, несущими каких-то безумных всадников, и надгробие Андрюхи Майкла Джексона с мраморной колонной и золотыми буквами, и тяжелые гранитные плиты с именами Семена Черного Хуя и Димыча Кондуктора, Коли Полторы Ноги и Ивана Петровича Комбикорма, а также небольшие, но нарядные гипсовые скульптуры Карпа С Болгаркой с гипсовой опять-таки болгаркой в правой руке, и Васи Отрицалы с посаженными по обеим сторонам туями, и могилы Геши Баяна и Сирёжи Насильника, и украшенный крестами склеп Гоги Православного я тоже нашел и, продравшись сквозь густой терновник, вывалился на дорогу, прямо под колеса Травмированного. Шура не удивился, только притормозил и ждал, пока я сяду. А когда я запрыгнул внутрь, спеша поделиться только что увиденным, он опередил меня, сказав строго:
— Ты где был? Ольга звонила, волнуется за тебя. Про какие-то очки спрашивала.
— Про очки?
— Про очки. Просила, чтоб ты был поосторожнее, видишь, что делается?
Я видел, что делается что-то не то, сразу же вспомнил про сожженную машину, подумал, что этим, наверное, не закончится, тревога тут же охватила меня, тревога и странное возбуждение, которое заставляло мое сердце ощутить наконец эти странные сладкие вибрации, которыми начинено было небо. Я внезапно ощутил их всех — музыкантов со старыми инструментами, что издавали пронзительные и фальшивые звуки, мужчин в черных костюмах, что заехали на кладбище на кране и заложили свежую могилу бетонными плитами, чтобы ни у кого не возникло желания ограбить последнее пристанище выдающейся общественной деятельницы тети Маши и отобрать у нее кофеварку сименс. Еще я ощутил двух испанок, горько оплакивавших умершую, стискивая друг другу пальцы. И двух сестер, Тамару и Тамилу, которые насквозь промокли, и одежда теперь нежно охватывала их плечи. И Кочу я тоже ощутил, с его пьяными перехрипами и пересвистами, с помощью которых он пытался достичь согласия с водителем скорой и договориться, чтобы его довезли до самого подъезда. И детей с конфетами в ладонях я тоже ощутил, я ощутил, как им легко и беззаботно бегается под этим дождем, в котором звучат гимны и в котором они надежно спрятаны от любой смерти и всех неурядиц. Это радостное и ужасное ощущение требовало немедленного приобщения к коллективу, швыряло вперед, к людям, которые сбились в квартире Кочи, а те, кто не попал в саму квартиру, стояли в подъезде, на лестнице и лестничных клетках, и никто не хотел расходиться, да родственники никого и не отпускали.
— Главное, — сказал Травмированный, — не принимай всего, что тут увидишь, близко к сердцу. Ведь кто его знает, что ты тут увидишь.
И мы пошли наверх. Пока шли, еще раз позвонила Ольга, снова интересовалась моими делами и советовала подумать о себе. Но сама приехать почему-то не захотела. Застолье выплеснулось в подъезд, бутылки с вином и тарелки с овощами передавали на лестницу, все громко говорили, вспоминая факты трудовой биографии покойной и перекрикивая друг друга. Между третьим и четвертым этажами толокся оркестр, и только мы подошли, как трубач, кивнув на меня, завел что-то из Паркера, словно предвещая недоброе. Мы проталкивались всё дальше, и вот перед самой дверью квартиры Шуру выдернула вдруг легкая и ловкая рука, и какая-то дамочка средних лет, с пышным задом, потащила его по лестнице наверх. Шура еще успел оглянуться и крикнуть мне что-то предостерегающее, но я уже его не услышал, потому что нырнул в квартиру, где вообще было не развернуться. В гостиной за столом сидели кучей ближайшие родственники и самые уважаемые гости. Ближе к дверям, между Тамарой и Тамилой, я заметил лысину Кочи, к ней и направился, давя детей и расталкивая подслеповатых бабушек. Коча обернулся, увидел меня и радостно закричал:
— Гера, — свистел он всеми своими внутренними свистками, — дружище, ну слава богу. Вот, — начал он меня знакомить, — Тамарочка, дочка, понимаешь, старушки-покойницы. А вот это Тамилочка, моя сестричка, ну и вообще, Герман, шоб ты знал, как оно не просто в большой семье.
Тамара и Тамила смотрели на меня вызывающе, не скрывая интереса. Коча закрутился вокруг стола, посадил меня на свое место и исчез в людском месиве. Тамара и Тамила сразу взялись за мной ухаживать. В две руки подливали вина и внимательно следили, чтобы я пил и не разговаривал. Хотя я и сам не слишком понимал, что бы мог им сообщить, поэтому молча пил за упокой души. Для себя я их так и не научился различать. Вспомнил только, что Тамилу, кажется, видел на прошлой неделе возле магазина в центре и была она тогда, кажется, к коротком красном платье. Но она ли?
Через некоторое время застолье начало терять свои очертания. Кто-то куда-то отбегал, а кто-то появлялся и провозглашал тосты за любовь и верность, что-то говорил священник, с ним долго ссорился на тему межрасовой терпимости Эрнст, из кухни в соседнюю комнату пронесли тело бесчувственного Кочи. Тамила с Тамарой увидели это и окончательно воспламенились. Глаза их налились изнутри горькой туманной тоской, и я засматривался на эти их горькие глаза, вспоминая всё больше и больше из того, что в свое время старательно забывал. Людей становилось всё больше, трудно было сказать, откуда они приходили и как размещались в этих стенах. Около полуночи, одурев от криков и песен, я извинился и пошел искать место, где можно было бы отлить. Но в туалете стояли пожилые женщины и курили из тяжелых глиняных трубок. И одна даже протянула свою трубку мне. Я взял и затянулся. Трубка была горячей, словно сердце бегуна на длинные дистанции. Отдал трубку старушке и побрел дальше.
— Где тут отлить можно? — спросил я у какого-то мужика, который стоял в коридоре в резиновом плаще и пил из горла молдавский бренди.
— Пошли, — сказал он просто, приобнял меня за плечи и потянул на лестницу.
Мы подошли к соседней квартире. Мужик легко открыл дверь и толкнул меня в прихожую.
— Дверь слева, — крикнул в спину. — Только там темно, электричества нет.
Я на ощупь прошел по коридору, споткнулся обо что-то теплое, присмотревшись в лунном свете, узнал музыкантов, которые спали на полу. На барабане рядом стояли бутылки и лежал нарезанный хлеб. Я нащупал дверь, вошел. Наверху было окно, выходило оно, очевидно, на кухню, лунные лучи снаружи светили желто и мерцающе, глаза долго привыкали к темноте, постепенно я начал различать предметы. Была это ванная комната, соединенная с санузлом. Отлив, я подошел к ванной, набрал полные ладони воды и погрузил в них лицо. Стало лучше. Ванна была до краев наполнена холодной водой, на дне грудой лежали темные и прозрачные бутылки с алкоголем. Они поблескивали в лунном свете, словно карпы, поводя своими алкогольными плавниками. Нужно было выбираться домой. Внезапно дверь отворилась и еле видимая тень проскользнула внутрь. Это была женщина, только я не мог различить — кто именно. Она опасливо подошла, коснулась моего лица, запустила пальцы мне в волосы. Вдруг резко приблизилась и присосалась своим горячим крашеным ртом. Вкус губной помады только усиливал запах вина, которым было наполнено ее дыхание. Она целовала меня хищно и расчетливо, не спеша и вместе с тем не оттягивая самого важного. Руки ее залезли мне под одежду, ногти царапали мою кожу. Она легко разобралась с моей одеждой, толкнула на край ванны, повернулась и села на меня, легко подняв подол. Было это сладко и больно, входить в нее было трудно, она вздрагивала при каждом моем движении, но продолжала, не останавливалась, дыша всё глубже и глубже, будто легкие ее находились где-то глубоко-глубоко, там, куда не попадает солнечный свет и где не хватает кислорода. Я трогал ее лицо, чувствовал, какие теплые на ощупь ее губы, стискивал ее горло, так что она совсем прекращала дышать, что ее, впрочем, не останавливало. И когда коснулся ее пальцев, заламывая ей руки, притягивая их к себе, вдруг больно обо что-то поцарапался. Догадался, что это перстни, они были на обеих руках, почти на всех пальцах, они вспыхивали в желтом свете и мучительно ранили кожу, когда я сжимал ее ладони своими. Вдруг она замерла, ловко вывернулась, поправила платье и неслышно выскользнула в коридор. Я не знал, что делать — бежать за ней или оставаться здесь. Но даже не успел на что-то решиться, как дверь опять открылась, и подвижная тень снова проскользнула внутрь. На этот раз я действовал всерьез, схватил ее и резко наклонил над ванной. Она тихо вскрикнула, я впервые услышал ее голос. Был он хриплым и недоверчивым. Я торопливо задрал ее платье, пытаясь нащупать белье. Но под платьем у нее ничего не было. Входить в нее на этот раз было легко и горячо, она склонялась над холодной водой, разглядывая в сумраке черные и зеленые бутылочные тела, перекатывавшиеся от наших резких движений. Со стороны было похоже, будто она моет волосы. Или ловит рыбу руками. А я ловлю ее. Она всё время подавала голос, удивленно и остро, всё ниже склоняясь над водой, погружая в нее свои длинные волосы, пахнущие соснами и табаком. И уже когда всё заканчивалось, я потянулся рукой, пытаясь убрать ее волосы из воды, чтобы она совсем не захлебнулась. Она перехватила волосы своей рукой и забросила их назад. Наши пальцы столкнулись. И я вдруг ощутил, что перстней на руках нет. Я схватил ее за другую руку, но там тоже не было ни перстней, ни колец. Зато на каждом запястье оказались часы. Она, почувствовав, что я напрягся, попыталась освободиться, но я схватил ее за шею и снова пригнул к воде, заканчивая всё это и ощущая на ее шее множество цепочек и ожерелий, которых не было раньше и которые теперь безнадежно между собой переплелись.
Отдышавшись и успокоившись, она коснулась губами моей щеки и исчезла в коридоре. Я еще некоторое время постоял и вышел следом. Прошел к дверям, выглянул на лестницу. Было там, как и раньше, людно. Моего появления никто не заметил. Неожиданно из-за двери выпрыгнул Коча, я вздрогнул, но он крепко схватил меня за руку и поволок вниз. Я не сопротивлялся, шел за ним и думал, как обо всем рассказать. Выкатившись на улицу, Коча остановился.
— Коча, — начал я подбирать слова, — тут такое дело.
— Ладно, дружище, — энергично засвистел старик — Не парься. Иди домой, а то помрешь от бухла. Давай, завтра увидимся.
— Я тебе сказать хотел…
— Брось, дружище, — ответил на это Коча. — Что ты можешь мне сказать? Чего такого я не знаю? Иди уже, а то эти алкоголики тебя не отпустят.
— Ну, хорошо, — согласился я. — Спасибо тебе. Жаль, что так с мамой вышло.
— С мамой всё ништяк, — ответил на это Коча просто и строго. — Мама уже идет по желтой кирпичной дороге. Попробуй теперь ее догони, — добавил он и исчез в подъезде.
Я развернулся и пошел домой. Песок под ногами был мокрый, дома стояли темные, словно пропитанные черной краской. Я шел и вспоминал всё, что должен был вспомнить. Всё больше и отчетливее. Вспомнил испуганные женские голоса, слегка истеричные и умоляющие, что уговаривали никуда не идти, остаться на месте, не заходить в эту тьму, которая подсвечивалась изнутри наэлектризованным вечерним воздухом. Вспомнил Тамару — прибежала откуда-то и загораживала Коче дорогу, ни за что не соглашаясь его пропустить. Вспомнил, как она незаметно поправляла платье, как смотрела на меня испытующе и недовольно, как я сразу понял, что она всё видела, что она заметила меня и даже не боится, что я обо всем расскажу. То, что она не боялась меня, было особенно обидно, я злился на нее, но и сам понимал, что ничего не смогу рассказать. Главное, я вспомнил этот свет — желтый, густой свет фонарей, и под ним подвижные нервные фигуры, которые о чем-то перекрикивались, что-то пытались решить. Кто там был? Я точно вспомнил: мой брат, Коча, еще кто-то, не помню кто. И Коча пытался убедить брата, чтобы тот отдал ему нож, но брат стоял в каком-то ступоре и, казалось, совсем его не слышал, только вытирал рукавом кровь с лезвия. Я вдруг вспомнил всё, вспомнил, как Коча выхватил-таки у него нож, как порезал при этом руку, как, наконец, отбросил этот нож далеко в темноту. Вспомнил, как Коча шел куда-то с двумя сержантами, а Тамара пыталась их всех остановить и громко кричала, что Коча тут ни при чем и чтобы его отпустили. Последнее, что вспомнил, как она стояла среди битого стекла, обхватив голову руками, и перстни серебряно горели в ее густых волосах. И, вспомнив всё это, заметил, что на небе начинает проступать утро и шелковицы вокруг всасывают в себя темноту, словно черный лимонад.
10
— Где ты был, эй, где ты был? — Катя стояла возле катапульты, в длинном дождевике и широких спортивных штанах, и громко кричала. — Они ее убили!
— Кого убили? — не понял я.
— Пахмутову! Они ее повесили!
Она стояла в тумане, боясь из него выйти. В мокром воздухе всё слиплось и растворилось, я свернул с трассы, подошел к бензоколонкам, и только тогда она начала пронзительно кричать.
Перед тем я долго забирался на гору, тщетно высматривая в утренних сумерках хоть какую-нибудь попутку. Пока выходил за город, начало светать, тьма, словно ил, осела на дно долины. Здесь, на горе, воздух был серым и набит изнутри белым туманом. Катя стояла передо мной и, зажимая ладонями рот, истерически вскрикивала и смотрела на меня испуганными удивленными глазами, будто это я кого-то повесил.
— Где она? — спросил я. Но Катя продолжала кричать, уставившись на меня пустым взглядом.
Я схватил ее за локти, пытаясь привести в чувство. — Слышишь? Где она?
— Там, — Катя показала рукой куда-то себе за спину.
Я оттолкнул ее в сторону и вступил в туман. Но ничего не увидел. За катапультой тянулась кирпичная стена диспетчерской, за ней сквозь поволоку тумана виднелись деревья и часть вагончика.
— Ты меня слышишь? — повернулся я к Кате. — Где она? Покажи!
— Ну вот же, — растерянно проговорила Катя и указала пальцем вверх.
Я перевел взгляд. Над головой, в облаке тумана, висела на мачте Пахмутова. Снизу она напоминала флаг, поднятый по случаю государственного праздника. Я подошел к мачте, начал разматывать железную проволоку. Проволока была затянута крепко и надежно, мокрый металл ранил пальцы, но спустя какое-то время мне удалось ослабить узел. Я осторожно опустил собаку на землю, склонился над ней. Катя стояла у меня за спиной и испуганно скулила. Я развязал петлю. Железная проволока до крови въелась в собачью шею, на железе остались кровавые сгустки шерсти. Освободил голову Пахмутовой, осторожно положил ее на асфальт. Катя не решалась подойти ближе, стояла на месте, с ужасом рассматривая мертвую псину.
— Как ты ее нашла?
— Она еще с вечера куда-то забежала, — ответила Катя. — Я ее всю ночь искала. На трассу несколько раз выходила. А потом решила еще раз посмотреть, она сюда часто прибегала. Пришла — ее нет.
И вас никого нет. Решила подождать. Села на эту вот штуку — показала она на катапульту. — В тумане ничего не видно. Ну и заснула. Потом открыла глаза и увидела ее. Я подумала, что мне это снится.
Тут она снова расплакалась. Я обнял ее, чувствуя, что она вся мокрая под дождевиком, и попытался успокоить, но она ничего не хотела слушать, только плакала и скулила, горько проливая слезы и вжимаясь мне в плечо.
— Давай перенесем ее куда-нибудь, — сказал я наконец. — Ее нужно похоронить.
Катя послушно отстранилась от меня и хлюпала носом, ожидая, пока я возьму собаку на руки. Пахмутова оказалась не такой уж тяжелой, все-таки это была собака в летах, и старость, похоже, высосала из нее лишний вес. Осторожно понес ее к вагончику. Катя шла за мной, не говоря ни слова. Обошел вагончик, прошел по тропинке туда, где трава была особенно свежей и густой, опустил Пахмутову на землю. В свежей траве собака выглядела почти счастливой. Катя продолжала плакать. Я снова обнял ее и повел в вагончик. Открыл дверь, зашел первым, Катя зашла следом, посадил ее на свой диван и пошел заваривать чай.
Чай я сделал густой и сладкий, он обжигал ей горло и туманил зрение, опалял сердце и пищевод, от чего Катя заплакала еще горше и, отставив кружку на пол, начала целоваться, обхватив мне шею руками. Дождевик мешал ей двигаться. Она была в нем смешной и неповоротливой, мы вместе принялись стаскивать его, она неосторожно повернулась и чай разлился по полу, от него поднимался тяжелый терпковато-мятный пар. Я стаскивал с нее одежду, долго и настойчиво, на ней были разного цвета носки, наверное, быстро одевалась, когда шла искать свою собаку, которая теперь, похоже, тоже странствовала по желтой кирпичной дороге, пристроившись за Иисусом и тетей Машей. Потом я стаскивал свою одежду, потом, когда она снова повисла у меня на шее, долго пытался оторвать ее от себя. А когда она отпустила меня, лицо ее сразу стало серьезным, она увлеклась этим новым занятием, делала всё ровно и заученно, но не слишком старательно, как школьница, которая учит уроки, но которой нравится не столько предмет, сколько учитель. Еще у нее оказалась нарисована татуировка на икре, странно, раньше я ее не замечал, ее почти смыло дождями. Она перевернула меня на спину и беззаботно прыгала, раскачивая диван и выгоняя из него запахи тлена и любви. Время от времени вспоминала что-то свое, падала мне на грудь и снова плакала, но плакала как-то удовлетворенно, без пауз и ни на что не жалуясь. А закончив, вытирала слезы моей мокрой футболкой.
— Теперь я точно отсюда уеду, — сказала она и стала шарить по моим карманам.
— Что ты ищешь? — не понял я.
— Есть покурить? — не найдя сигарет, она вытащила из куртки очки в желтой оправе, надела их и откинулась на подушку, разглядывая потолок.
Было совсем светло, утро давно началось, туман оттянуло куда-то в сторону реки, и день обещал быть сухим и солнечным. Одежда кучей валялась на полу, в комнате пахло холодным чаем.
— И куда поедешь? — спросил я.
— В Одессу, — ответила Катя. — К морю.
— Что будешь делать?
— Поступлю в университет.
— А кем ты хочешь стать? — я говорил с ней как настоящий старший товарищ.
— Проституткой, — рассмеялась Катя. — Что у тебя за вопросы дурацкие? А ты, — спросила, — когда поедешь?
— Никогда.
— Что будешь делать?
— Открою шашлычную. Бизнес беспроигрышный. Может, останешься со мной? — предложил. — Поженимся.
— Дурак, — сказала на это Катя, засмеявшись. — Тебя сожгут здесь не сегодня, так завтра. Или повесят. Как Пахмутову, — сказала она и снова заплакала.
— Ну, не плачь, — попытался я ее утешить. — Всё равно за этими очками я твоих слез не вижу.
— Хорошо, что не видишь, — ответила Катя и, примостившись у меня на плече, заснула.
Плохо, что она уезжает, — подумал я. — Хотя было бы гораздо хуже, если бы она осталась.
Солнце висело высоко, становилось жарко и сонно, но заснуть я не мог, словно сопротивляясь чему-то, стараясь как можно дольше продержаться на ногах, дождаться самого главного, что вот-вот должно было начаться. Самое главное действительно началось. К бензоколонкам кто-то подъехал, я это четко услышал, хоть и не разобрал, кто именно это мог быть. Пришло в голову, что хорошо было бы найти какую-нибудь бейсбольную биту, чтобы отстаивать неприкосновенность частной собственности. Но меня охватила странная апатия, не хотелось совершенно ничего делать — не хотелось защищаться, не хотелось проламывать кому-то голову, не хотелось подставлять свою. Если это будет смерть, — подумал я, — я ее запомню. С улицы послышались шаги, дверь открылась, и в комнату вошла Ольга. Какое-то время стояла на пороге, осматриваясь в залитой солнцем комнате. Увидев рядом со мной спящую Катю, она замерла, затем резким и слишком быстрым движением поправила волосы, прошла по комнате и села на диван напротив. Я даже не сподобился подняться или что-нибудь сказать: ну, — подумал, — что ж всё так плохо складывается, это даже хуже, чем смерть.
— Привет, — сказала Ольга, пытаясь говорить беззаботно. — Что тут у вас?
— Она спит, — ответил я. — Ты звонила вчера?
— И не раз, — сказала Ольга, нервничая всё больше.
— Давай я ее разбужу, — предложил я. — Отправлю домой, и мы обо всем поговорим.
— Герман, — ответила на это Ольга, не зная, куда деть свои руки, — ты — скотина. Зачем ты будешь ее будить?
— Но нам же нужно поговорить?
— С чего ты взял?
— Ну, ты же приехала для чего-то?
— Я приехала, чтобы посмотреть, не сожгли ли вас здесь. Я на тебя, между прочим, работаю. Но у вас тут, как я вижу, всё хорошо. Поэтому я пойду. — Она резко встала и направилась к выходу. Вдруг остановилась, развернулась и подошла ко мне. — Ага, — сказала, словно что-то вспомнив, — и очки мои отдай.
Сняла осторожно с Кати свои очки и после этого выскочила из вагончика, громко хлопнув дверью. Катя даже не пошевелилась. Я спрыгнул на пол, натянул на ходу свою танкистскую униформу и побежал за Ольгой.
— Оля, — крикнул, догоняя. — Оль, ну подожди. Давай поговорим.
— Давай, — ответила Ольга. — Но только в офисе и только в рабочее время. О, — добавила, показывая на мою ключицу, — она тебя покусала. Ну ты даешь.
Села на скутер и рванула вперед, поднимая в воздух горячую пыль.
Пахмутову хоронили во второй половине дня. Мы с Кочей старательно выкопали яму среди кустов малины, Травмированный смастерил из металлических обрезков странную штуку, похожую на телевизионную антенну, хотя сам он уверял, что это подсолнух. Яму копать было трудно, приходилось перебивать корни, как кабели, и выбрасывать камни. Катя стояла рядом и молчала. Пахмутова лежала у ее ног, как при жизни, и Катя время от времени наклонялась, чтобы ее погладить. Почва тяжело осыпалась и липла к подошвам, земля вокруг была словно спрессованной, с трудом поддавалась, а потом долго приставала к обуви, не желая отваливаться. Перебитые корни были крепкими и упругими, а камни, выброшенные из ямы, быстро просыхали на солнце. Я стоял по пояс в яме и разглядывал вблизи все эти камушки и травы, что обваливались вниз, желтый слой песка и белый слой глины, прорубленные лопатами. Глина пахла остро и сладко, так, словно я докопался до чего-то ценного, о чем всё время догадывался, но не мог даже предположить, что лежит оно почти на поверхности. Потом осторожно опустили Пахмутову. Вторые похороны за сутки, — подумал я, забрасывая тело землей. Травмированный пристроил свою антенну, можно было заканчивать.
Катя какое-то время постояла над могилой, потом попрощалась со всеми и побежала домой. Дождевик она несла в руках, как воздушного змея.
Ближе к вечеру из города приехали Кочины родственники. Прикатили на белом разбитом мерседесе. Заднее стекло его было затянуто целлофаном и заклеено скотчем. В машине их сидело семеро. После похорон уже протрезвели, но не переоделись, так и приехали в черных пиджаках и цветных рубашках. Галстуки всё же поснимали, и теперь те свисали из карманов пиджаков, словно удавки. Говорили родственники громко и непонятно, употребляли много неизвестных мне слов. Кочу называли «гаджо» и отгоняли от мерседеса, куда тот сразу же стал делать попытки залезть. С Травмированным здоровались уважительно и немного льстиво, жали ему руку и трижды целовались по православному обычаю. Подошли ко мне. Коча с Травмированным остались стоять поодаль и не мешали. Все по очереди поздоровались, руку жали коротко, но крепко.
— Послушай, Герман, — сказал их старший, которого звали Пашей. — Друг нашей мамы — наш друг.
— Кто? — я не понял, о ком они говорят.
— Ты вчера с нами хоронил маму, — пояснил Паша. — Тамара говорила нам про тебя.
Ага, — подумал я, — сейчас они меня зарежут.
— Сказала, что тебе нужна помощь.
— Помощь?
— Герман, — ступил вперед заместитель главного, толстый лысый чувак, которого звали Борманом. — Мы всё знаем.
— Всё? — я ждал, когда ж они начнут меня резать.
— Всё, — подтвердил Борман. — И про бензовоз, и про бабки. Мы что хотим сказать — если будет нужно, мы всегда поможем. Понимаешь?
— Понимаю.
— Так что никого не бойся, — вел дальше Борман. — Нужно будет — мы всегда на месте.
— Но дальше уже всё зависит от тебя, — добавил Паша. — Как ты сам себя поставишь, так и будет. Понял?
— Понял, — ответил я. — Спасибо вам.
— Ладно, брат, — Паша протянул руку. — Держись тут.
Все прочие тоже пожали руки, расцеловались с Травмированным, согнали Кочу с капота, завели машину и покатили в город. Уже выезжая на трассу, разминулись с черным фольксвагеном, который съехал на боковую дорогу и теперь мчал в сторону заправки.
— Кто это? — недовольно спросил Травмированный.
— Это ко мне, — ответил я.
Травмированный хмуро глянул на Кочу и пошел к гаражу. Коча остался стоять со мной и с нескрываемым интересом разглядывал чужаков. Фольксваген подкатил к бензоколонкам, остановился. Лелик и Болик, настороженно озираясь, вылезли из салона и разминали ноги после долгой поездки. Обниматься не бросались, смотрели на меня внимательно, ожидая, наверное, что я скажу. Болик отирал пот серым платком, Лелик напряженно поправлял очки.
— Привет, — сказал я. — Хорошо, что приехали.
— Здравствуй, Герман, — озабоченно произнес Болик.
— Привет, — добавил Лелик, пряча глаза.
— Герман, — начал Болик, — давай поговорим.
— Говори, — согласился я.
— Без посторонних, — кивнул Болик на Кочу.
— Он всё равно ничего не понимает, — успокоил я их. — Он грузин.
— Ясно, — занервничал Болик. — Слушай, Гера, ну как ты тут?
— Хуево, — ответил я.
— Хуево? — переспросил Болик.
— Угу. Хуево. Бензовоз у меня сожгли. Собаку повесили.
— У тебя есть собака? — удивился Лелик.
— Уже нет, — ответил я. — Мы ее закопали. С Кочей, — кивнул я на старика. Тот кивнул в ответ.
— Герман, — Болик с трудом подбирал слова, Коча откровенно сбивал его с мысли. — Ну, одним словом, мы приехали за тобой. У нас работы валом. И вообще.
— Друзья, — ответил я, подумав. — Вы, конечно, друзья, и всё такое. Но я не поеду.
— Как это — не поедешь? — не понял Болик.
— Так, не поеду.
— А как же работа? — спросил Болик.
— Считай, что я уволился. По собственному желанию.
— Герман, — еще больше занервничал Болик. — Зачем это тебе? Поехали домой. Это не твой бизнес.
— У меня сожгли бензовоз. И повесили собаку. Это вообще не бизнес.
— Ну послушай, Герман, — вскипел Болик. — Так никто не делает. Ты нас кидаешь.
— Вы деньги привезли? — перебил я его.
— Что? — растерялся Болик.
— Я спрашиваю — вы деньги привезли? Леша, чего ты молчишь?
— Герман, — заговорил Болик. — С деньгами не всё так просто.
— Ага, Герман, — добавил Лелик, — мы хотели тебе сказать.
— Не понял.
— Одним словом, — продолжал Болик, — мы взяли у тебя в долг твои деньги, нужно было срочно проплатить счета, а у нас голяк, Гера. Ну, мы и взяли твои деньги. Так что по-любому поехали с нами. А деньги мы тебе вернем.
— Точно, Гера, вернем, — добавил Лелик.
— Вы что — проебали мое бабло? — удивился я.
— Герман, мы вернем! — немного обиженно выкрикнул Болик.
— Гера, — вступился Лелик, — ну, честное слово!
— Главное, чтобы ты поехал с нами! — повторил Болик.
— Я ж сказал, что остаюсь.
— Мы без тебя не поедем, — несколько патетично заявил Болик.
— Короче, бакланы, — вдруг подал голос Коча. — Вы слышали, что сказал босс — валите отсюда! — Коча достал из кармана костюма заточенную отвертку и начал вычищать ею грязь из-под ногтей. — Я б на вашем месте так и сделал.
Слово «босс» подействовало на Болика угнетающе. Он не мог оторвать глаз от отвертки, наконец молча развернулся и пошел к машине. А Лелик остался. Какое-то время молчал, потом заговорил.
— Герман, — сказал, — я тебе всё верну. Ты не волнуйся.
— Хорошо, — ответил я, — договорились.
— Серьезно, не переживай.
— Да всё нормально.
— Может, все-таки с нами поедешь? — спросил он с надеждой в голосе.
— Да нет, никуда я не поеду. Я на своем месте. На, держи, — вытащил из кармана плеер с наушниками и протянул Лелику. — На память.
— Ты что? — удивился Лелик. — А ты как?
— Да уже услышал всё, что хотел, — ответил я. — Бери. Нужно слушать музыку, которую любишь. И не давать чужим свои наушники. Ну, всё, валите.
Лелик крепко сжал мою руку и пошел к машине.
— Леша, — окликнул я его.
— Что? — оглянулся он.
— У тебя безлимитный?
— Ну.
— Дай позвоню.
Лелик подошел и протянул свою трубу. Я набрал номер брата. Сначала шли длинные гудки. Вдруг что-то щелкнуло, и я услышал женский голос.
— Эй, — сказал голос. — Как ты там?
— Кто — я?
— Ну а кто? Как дела вообще?
— Вообще — нормально, — ответил я. — А ты кто?
— А ты кому звонишь?
— Брату.
— Ну, я не брат. А ты чего хотел?
— Поговорить хотел.
— Ну, поговори со мной, — женщина засмеялась. — Хочешь, я расскажу тебе историю, которая со мной произошла?
— У тебя точно безлимитка? — спросил я у Лелика, и, когда тот утвердительно кивнул, ответил в трубку, — рассказывай.
— Я с детства боялась высоты. И на самолетах летать всегда боялась. А когда выросла, решила преодолеть этот страх. Специально брала билеты на авиарейсы и летала. Всё время летала.
— И что?
— И ничего. Высоты всё так же боюсь. Зато увидела мир.
— И как ты теперь?
— Нормально, — сказала женщина. — Дело было не в страхе. Просто я успокоилась, и всё стало нормально. И ты успокойся, понял?
— Понял.
— Ну, всё, давай, — засмеялась она и исчезла в эфире.
— На, — протянул я трубку Лелику.
— Всё нормально? — переспросил он.
— Да, — ответил я, — нормально. Нормально.
— Коча, — спросил я, — ты помнишь девяностый? Драку в парке возле ресторана?
— В девяностом?
— Да, в июне.
— Не-а, — ответил Коча, подумав, — не помню я никакой драки. Я, дружище, июнь девяностого в Гурзуфе провел, с Тамарой. И вот там, Герыч, действительно была драка. На пляже. Я, значит, только на секунду отошел, веришь, и тут…
Небо ночью похоже на черные поля. Воздух, словно черноземы, наполнен движением и семенами. Бесконечные пространства, разворачивающиеся наверху, живут своим ритмом, своими законами. В небе спрятаны звезды и созвездия, в земле — камни и корни. В небе лежат планеты, в земле — покойники. Из неба вытекают дожди, из земли — реки. Дожди, пролившись, следуют на юг, наполняя океан. Небо всё время меняется, вспыхивает и угасает, набухает влагой и заполняется августовской жарой. Почвы истощаются травами и деревьями, лежат под плоскими небесами, как скот, о котором забыли. Если правильно выбрать место, иногда можно всё это разом ощутить — как, скажем, переплетаются корни, как текут реки, как наполняется океан, как по небу пролетают планеты, как на земле движутся живые, как на том свете движутся мертвые.
Часть вторая
1
Пресвитер рассматривал утреннее небо, когда они появились за желтыми стеблями кукурузы, постукивающими, как вешалки в пустом шкафу. Какое-то время тяжело было понять, кто там выбирается из густых зарослей, только коротко сверкала черная куртка, трескуче изгибались побеги, и пар от дыхания поднимался наверх. И тут, ломая песочного цвета листья и оббивая рассветный иней, они вывалились на дорогу. Было их трое — двое взрослых, один подросток. Тот, что шел впереди, был одет в длинную, до колен, зимнюю тренировочную куртку милана. Черно-красные клубные цвета меркли под щемящим октябрьским солнцем. Был он небрит и длинноволос, смотрел испытующе, но расфокусированно, на ногах армейские кирзачи. За ним шел второй, низкий и пузатый, одетый в белый рабочий комбинезон, залитый желтой масляной краской. Этот был седой и короткостриженый, на ногах китайские найки. Подросток выглядел хуже всех. В поддельных джинсах дольче и габбана и черной блестящей куртке, в нескольких местах прожженной сигаретами. Туфли с квадратными носами, на голове — наушники косс, кажется, тоже поддельные. Все трое, не сговариваясь, направились в нашу сторону. Я взглянул на пресвитера. На лице его проступила неуверенность, которую он старался скрыть. Держался в целом хорошо. Я полез в карманы, но сразу же вспомнил, что на мне чужая одежда. Неожиданно в правом кармане пиджака нашарил отвертку. Кончиками пальцев ощутил, что она заточена. Господь заботится обо мне, — подумал и улыбнулся пресвитеру. Но тот обеспокоенно смотрел на неизвестных. Было отчего — высокий держал в руке охотничье ружье, а пузатый умело размахивал каким-то мачете, даже не пытаясь его прятать. Подросток держал руки в карманах, и что именно там скрывалось, можно было только догадываться. Расстояние между нами сокращалось. Неожиданно высокий взвел курки, вскинул ружье и мощным залпом выпалил в небо. Потом, разведя руки, подошел. Солнце, поднимаясь, вспыхнуло у него за плечами. Октябрь был сухим, как порох.
Остановившись, он опустил руки и весело крикнул священнику:
— Отче!
Пресвитер напустил на лицо важности.
— Толик, — поздоровался высокий и бросился к священнику с объятьями.
Пресвитер терпеливо с ним потискался, после чего миланист двинулся с объятьями ко мне.
— Толик, — также коротко выдавил он из себя, дружески меня сдавливая.
— Герман, — ответил я, высвобождаясь.
— Герман? — переспросил миланист. — Юрика брат?
— Ну.
Чувак довольно засмеялся. Тут же, вспомнив про своих попутчиков, взялся нас знакомить.
— Это Гоша, — показал он на пузатого. — Он нас провел коротким путем. Шли как плантаторы, — показал Толик на мачете, — прорубали дорогу к вам. Да, а это — Сирёжа, Гошин сын. Учится в ПТУ, будет инженером. Наверное.
Сирёжа, не снимая наушников, махнул нам рукой. Гоша долго и сердечно тряс ладонь пресвитера.
— Мы специально шли напрямую, — пояснил Толик священнику. — Чтобы вас перехватить. Тут лучше свернуть, потому что дальше можно наткнуться на фермеров. А у нас с ними война.
— За что война? — спросил я.
— Ну как за что? — удивился Толик. — За зоны влияния. Если честно, мы на их территорию заходим. Надо же нам где-то товар прятать, — оправдываясь, объяснил он. — Вот мы на их полях всё и оставляем. Капитализм, одним словом. Там они нас и ждут, — посмотрел Толик куда-то в сторону.
Только тут я заметил, что правый глаз у него был стеклянный. Возможно, поэтому взгляд его поначалу казался таким загадочным. Толик снова рассмеялся, похоже, характер у него был легкий и веселый, и по поводу боевых действий он особо не переживал.
— Ну что, — покосился на пузатого, — отзвонимся и поехали.
Толстяк сунул мне в руки свой освященный нож и зашарил по карманам комбинезона. Оказались они безразмерными. Доставал оттуда какие-то неимоверные вещи и отдавал нам с Толиком, чтобы мы подержали. Мне сунул два красных осенних яблока, Толику — горсть автомобильных свечей. Неожиданно вытащил покрытую лаком для ногтей ручную гранату, тоже отдал мне. Из другого кармана выкопал несколько старых затасканных кассет, протянул Толику. Тот весело посверкивал стеклянным глазом. Наконец, откуда-то чуть ли не из-под колена, пузатый достал старую модель сони эриксон, с короткой антенной, выдвинул ее и включил аппарат. Промучившись некоторое время, разочарованно повернулся в нашу сторону.
— Не ловит! — воскликнул с отчаяньем. — Нужно выехать на гору.
— Тут яма, — пояснил Толик. — Нужно выехать на гору, — повторил за пузатым. — А лучше поехали в объезд. Это близко.
Гоша забрал свои игрушки, рассовал по карманам комбинезона, протер гранату рукавом и тоже бросил в карман. Забрал и мачете. Все трое стояли и словно чего-то ждали.
— Ну так что, — не выдержал одноглазый, — едем или как?
— А вы на чем поедете? — не понял пресвитер.
— Ну как на чем? — засмеялся Толик — Мы с вами. Поместимся.
Сева, наш водитель, который до этого оставался в машине, глядя на нас сквозь солнцезащитные очки, снял их и удивленно смотрел, как мы все вместе набиваемся в старую белую волгу, ржавевшую, казалось, прямо на ходу. Священник сел впереди, рядом с Севой. Одноглазый сунулся к нему, осторожно, но настойчиво сдвинув пресвитера в сторону водителя и невероятным образом закрыв за собой дверцу. Пухлая милановская куртка, словно защитная подушка, утопила в себе Толика и священника. Пузатый Гоша с сыном полезли на заднее сиденье. Увидев там женщину, стали извиняться. Я втиснулся последним, пришлось Сирёжу брать себе на колени. Я даже мог слушать музыку, звучавшую в его наушниках, но она мне не нравилась. Сева надел очки и вопросительно взглянул на священника, тот из-под милановской куртки махнул рукой: мол, поехали. Волга содрогнулась и покатила по грунтовке. В некоторых местах кукуруза подходила к самой дороге и чиркала по бокам машины. Дорогу показывал Толик, взмахивая руками, точно крыльями. Какое-то время машина лезла наверх, куда-то туда, где должна была быть связь и где нас поджидали фермеры. Вдруг Толик показал налево, в сторону. Сева притормозил, еще раз посмотрел на одноглазого пассажира, но тот продолжал упрямо махать рукой в сторону. Водитель вывернул руль, и мы нырнули в сухую и шуршащую кукурузную гущу, что блестела на солнце и слепила глаза. Здесь шла еле заметная, но хорошо накатанная дорога, которая тянулась сквозь сердце этих кукурузных джунглей, пряча нас от недоброго глаза. Ехали мы медленно, оббивая листья и прислушиваясь к случайным звукам, доносившимся откуда-то из залитых солнцем зарослей. Волга еле ползла, в салоне густо стояла солнечная пыль, взбалтываясь всякий раз, когда машина ныряла в яму.
Выбравшись на скошенные поля, мы перевалили через свежевспаханную межу и выкатились на присыпанную битым кирпичом дорогу. Вокруг было пусто, с травы сходил иней, солнце поднималось всё выше. Ехали мы бесконечно долго, возможно, одноглазый пытался запутать следы, не знаю. Неожиданно поля оборвались, и мы очутились перед широким оврагом, который тянулся в восточном направлении. Дорога резко падала вниз, на дне стояло с десяток однотипных двухэтажных домов, построенных еще, наверное, в восьмидесятые. Заканчивалось поселение длинными складскими постройками, за ними начинались сады, а уже за садами желтели бесконечные луга. На востоке по линии горизонта тянулась какая-то дамба или вал, издали разглядеть было трудно, хотя возвышение проступало довольно контурно.
— Что это? — спросил я пузатого.
— Граница, — коротко ответил тот и замолчал, думая о чем-то своем.
Сева выключил двигатель, и мы тяжело покатились вниз. Дорога была разбитой, словно хребет пса, который попал под фуру. Съехали в долину, остановились посреди небольшой площадки. Сбоку виднелось довольно просторное здание с шиферной кровлей и фальшивыми колоннами. На ступеньках стояла толпа местных, человек сорок. Похоже, ожидали нас.
В глаза сразу бросилась праздничная торжественность, которая здесь царила. Мужчины в основном были в недорогих темных костюмах, диких цветов галстуках и начищенной обуви. Женщины выглядели пестрее — кто-то был в платье, кто-то — в белой блузке с черной юбкой, кто-то, помоложе, — в джинсах с кучей стеклянных бриллиантов. Кто-то накинул на плечи пальто, кто-то — кожанку, кое на ком из женщин были плащики, хотя солнце уже прогрело осенний воздух, а здесь, в яме, и вообще было тепло и уютно, словно на южном берегу Крыма. Встретили нас радостным гамом. Мы вылезли из волги, поправляя измятую одежду, — впереди Толик в куртке и пресвитер в черном пиджаке и с папкой в руках, за ними Сева, тоже в костюме, правда, рыжем и подозрительном, и солнцезащитных очках. Дальше начали вылезать и мы — Сирёжа с буквами «D» и «G» на задних карманах, я в синем переливающемся костюме, в котором смахивал на звезду советской эстрады семидесятых, потом Гоша в белом, перемазанном краской комбинезоне, и наконец Тамара. Она выбралась из машины последней и опасливо осматривалась вокруг. Была в теплом черно-вишневом свитере и длинной юбке и тут же увязла в песке каблуками туфель. Всей компанией мы двинулись в сторону собравшихся.
Местные нам обрадовались. Невысокий чувак в костюме с цветастым платком вместо галстука, очевидно, их старший, сошел со ступенек и долго целовался с пресвитером по какому-то неизвестному мне обычаю — пять раз подряд. Старые друзья, им было о чем поговорить. Однако старший сразу же пригласил нас войти, сказал, что времени не так много и нужно всё сделать быстро и энергично.
— А уже потом поговорим, — добавил он и пошел по ступенькам наверх.
За ним двинулся пресвитер. Толпа перед ним вежливо расступилась, давая дорогу. Потом по живому коридору споро пробежал водитель. За ним поднялась Тамара, бросив на меня обеспокоенный взгляд. Я повернулся к Гоше с Сирёжей.
— Поднимаетесь? — спросил.
— Я еще домой заскочу, — затоптался на месте Гоша, пряча мачете за спиной. — Переоденусь. Праздник все-таки.
— А ты? — крикнул я Сирёже.
Но тот весело махнул мне рукой, так, наверное, и не расслышав вопроса. Местные тем временем затолкались в здание. Я тоже поднялся по ступенькам.
Темный коридор пах прохладой. Это была местная администрация, контора или что-то в этом роде. В конце коридора виднелись двери, там народ и толпился. За дверями — актовый зал, довольно большой для такой общины и оформленный скромно — сцена затянута красным бархатом, в центре над стеной четко проступал абрис Владимира Ильича — раньше, наверное, здесь долго висел его профиль, потом его сняли, но ткань успела выгореть. На месте профиля теперь висело распятье. Издалека казалось, что кто-то поставил жирный крест на марксизме-ленинизме. В зале стояли аккуратные ряды деревянных скамей. На сцене уже были наши, возле них терся главный с платком на шее и что-то энергично объяснял. Местные рассаживались. Ко мне подошел Толик.
— Нравится?
— Это что — клуб ваш? — спросил я.
Он сбросил теплую куртку, под которой у него оказался тельник. Ружье осторожно приставил к ближайшей скамье.
— Церковь, — сказал.
— Серьезно? — не поверил я.
— Ага, церковь. Ну и клуб тоже. Мы это совмещаем, ясно?
— Ясно.
— Нам вера позволяет, — заверил одноглазый.
— Ну понятно.
— Священник в курсе.
— Угу.
— Серьезно.
— Ладно, чего там.
Со сцены меня уже звал пресвитер. Я протолкался вперед. Священник был сосредоточен и четко отдавал команды. Сева достал кожаную сумку с необходимыми вещами, Тамара поправила волосы и молча стала сзади.
— Ну что, Гера, — спросил священник, — готов?
— Готов, — ответил я. — Будем начинать?
— А как же, — уверенно сказал он. — Именно за этим мы сюда и приехали. Именно за этим мы и приехали.
Три месяца щедрого солнечного света. Песок в одежде и на зубах, тишина, которая останавливала кровь и сгущала сны, так что они перетекали из одного в другой, и пробуждение становилось долгим и неспокойным. Черный хлеб и зеленый чай, из которых складывалось время и выстраивалось пространство, сахар в карманах и на простыне, запах травы и машинного масла, хриплые переругивания с утра, слаженная работа дождевых струй, которые двигались, словно рабочие после тяжелой смены, устало переступая через пустые консервные банки. Приграничный радиоэфир, передававший новости сразу двух государств, оповещая о засушливых днях и приближении осадков. Женские голоса сообщали о жаре, что наступала в далеких городах, до которых отсюда невозможно было добраться, жаловались на духоту и шум, мечтали о путешествиях и прохладе. Всё это отсюда казалось ненастоящим и пьянящим, хотелось прислушиваться к их легким выдохам, их смеху, которым они перебрасывались между собой, хотелось посмотреть им в глаза, когда они сообщали про изменения курса валют. Лето было настолько плотным, что выскочить из него оказалось невозможно. Каждый вечер, закончив работу и закрыв диспетчерскую будку, мы падали на диваны и слушали радио, которое Коча намутил у кого-то из дальнобойщиков. Иногда я засыпал под концерты по заявкам, иногда просыпался от долгих печальных разговоров, которые вели между собой радиопроповедники. Особенно убедительными они бывали под утро, когда становилось легко и совсем не хотелось спать. Рано утром они обычно распространялись о том, что надо придерживаться поста, и начитывали книги пророков, прерываясь время от времени на прогноз погоды, отчего проповеди их звучали целостно и оптимистично. Три месяца доброго сна, хорошего аппетита и сентиментального настроения. Я и до этого знал, что полезно иногда сменить круг общения, основное занятие, имя, фамилию и цвет волос, и вот теперь имел возможность ощутить всё это на собственной шкуре. Волосы мои выгорели и отросли, в июле я начал зачесывать их назад, в августе Коча обстриг меня трофейными немецкими ножницами. Одежда моя совсем перепачкалась, пропахла бензином и вином, так что я купил себе черных армейских футболок и пару штанов со множеством карманов, в которых теперь мог держать все те винты, ключи и лампочки, которые попадались мне на пути. То ли смена занятий, то ли присутствие рядом со мной серьезных людей делали меня более рассудительным и уверенным в себе. Свежий воздух остужает голову и зажигает сердце. Я нашел всех своих давних знакомых, все свои старые любови, всех своих учителей и врагов. Давние знакомые искренне радовались моему возвращению, но этим всё и ограничивалось. Старые любови знакомили со своими детьми и напоминали о незаметном протекании времени, которое делает нас мудрее, но к мудрости обязательно добавляет целлюлит. Учителя обращались за житейскими советами, а враги просили одолжить им хоть какую-нибудь сумму для продолжения своей никчемной по большому счету жизнедеятельности. Жизнь — штука жестокая, но справедливая. Хотя иногда просто жестокая.
На выходных мы с Травмированным гоняли мяч. Из города к нам приезжали целые ватаги пэтэушников, для которых было честью сыграть в одной команде с великим и толстопузым форвардом современности. Работы было много, но я к ней привык. С Ольгой мы не разговаривали. Мои бывшие друзья не появлялись. Долг я им простил. Деньги мне дали Кочины цыганские родственники. Брату я больше не звонил. Ночью мне снились самолеты.
Проблемы, связанные с заправкой, как-то неожиданно растворились во времени. Первые дни я напряженно ждал продолжения, был готов к поджогам и трупам, стремился заручиться поддержкой знакомых в городе. Однако всё было спокойно, и мне посоветовали решать проблемы по мере их поступления. Постепенно я успокоился и стал воспринимать всё как должное. Хотя Травмированный и предупреждал, что ничего просто так не проходит и шею кому-нибудь еще обязательно сломают. Может, и так, — думал я, — может, и так.
С началом осени всё задвигалось, активизировалось, на север потянулись караваны фур, вывозя на рынки дары полей. Сентябрь был теплый и золотой, солнце застывало на какое-то мгновение над бензоколонками, а потом быстро катилось прочь от трассы на запад, освещая какое-то время дорогу перевозчикам овощей. Иногда заезжал Эрнст и рассказывал Травмированному об отличиях ведения танкового боя в дневных и ночных условиях. Травмированный быстро закипал и исчезал в мастерской, разбивая на куски очередные автомобильные остовы. Время от времени, когда было не слишком жарко, на велосипеде приезжал священник, с которым мы подружились еще на похоронах. Вел долгие беседы, бывало, оставался допоздна, тогда мы включали радио и слушали проповедников, которые сидели в далеких городах и так же, как мы, не знали, очевидно, чем заполнить эти черные, полные уныния ночи. Иногда священник привозил книги. Увидев у меня как-то диски Паркера, спросил, действительно ли я увлекаюсь джазом, и на следующий день притащил затертую монографию, посвященную становлению новоорлеанской джазовой сцены. Какое-то время пробовал говорить со мной на темы штундизма, но я проявил полное неуважение к символам веры, и он успокоился. Кочины родственники, представители клана, уже считали меня за своего, тоже иногда приезжали и всячески привлекали к делам общины. Мы с Кочей были несколько раз на их богослужениях, но до конца не досиживали, Коча тащил меня всякий раз куда-то на кухню, где находил запасы вина и тут же начинал их уничтожать. Тамара тоже, бывало, приезжала, всегда скованно здоровалась и словно хотела что-то рассказать, но каждый раз не находила слов, а я со своей стороны не выказывал особого желания что-то у нее узнать. Есть вещи, от которых лучше держаться на расстоянии. Чужие интимные отношения относятся именно к таким вещам.
За всем этим солнцем и тенями, песчаными бурями и щедрой пожухлой зеленью начался октябрь. Утра были солнечными, но прохладными, каждый день следовало ждать циклонов. Просыпался я крайне неохотно, выбредал на улицу и, содрогаясь от холода, мылся под рукомойником. Зубная паста за ночь замерзала, как пломбир. Утром вокруг бензоколонок выстывал туман, в нем проглядывали одиночные деревья. Осень набирала силы, нужно было готовиться к мраку и снегу.
Именно тогда и произошла эта история. Началась она так: пресвитер должен был ехать куда-то на самую границу, чтобы обвенчать каких-то своих прихожан. Поскольку ехать приходилось бог знает куда, решили отправиться целой компанией. Община выделила ему водителя на прогнившей белой волге и попросила Тамару тоже поехать, для легитимности. Коча должен был примкнуть к группе, помочь при таинстве и вообще подстраховать. И вот за несколько дней перед поездкой к нам в гости заглянул давний знакомый Кочи, с которым они вместе сидели. Встретившись, друзья набрали вина и допоздна пели тюремные песни, не обращая особого внимания на коварные и полные первого ледяного дыхания осенние ночи. Утром Коча уже едва хрипел, а сокамерник его, вызвавшись на велосипеде спуститься в долину за лекарствами, вообще куда-то исчез. Вместе с велосипедом, кстати. Так что Коча растерянно разводил руками, лежал на диване и пил горячий чай, щедро разбавляя его спиртом. И вместо него ехать на венчание должен был я. Вот так иногда бывает в большой семье.
— А без меня нельзя обойтись? Я в этом не разбираюсь, ты же знаешь.
— Гера, — хрипел на это больной Коча, — там есть кому разбираться. Так что не парься. Просто будешь крутиться возле них и всё. — Голос его сел, словно аккумулятор. Он не столько говорил, сколько шамкал. — Ты же видишь, что я не могу.
— Так а сам ты для чего там нужен? — не мог уяснить я.
— Там такое дело — плохо, если будут одни цыгане. Нужен кто-то нормальный. Для подстраховки.
— А что у них за проблемы с цыганами?
— Понимаешь, Гера, — они же дикие. Они друг другу не доверяют. А тут цыгане. Я бы тебя и не просил, да дело семейное. А ты нам как родной. Только возьми мой костюм. А то ты на военнопленного похож. Давай, Герыч, — нужно ловить жизнь за хвост.
— Что это хоть за люди? — допытывался я.
— Перевозчики, — объяснял Коча. — Они там все с этого живут. Там граница рядом. Вот они и живут, как бог на душу положит.
— И что — их ловят?
— Ловят, а как же. Одних ловят, других выпускают.
— А сюда они как попали?
— У них с нашими бизнес какой-то, — отвечал Коча. — Наши им забрасывают китайскую сантехнику, они ее перегоняют через границу, перегружают в Ростове и снова гонят на Китай, уже как итальянскую. А где бизнес, там и вера, Герман.
— Ясно.
— Они к нам на собрания приезжают, литературу берут, какие-то суммы на церковь перечисляют. Хотя дело не в этом.
— Да?
— Ага. Просто кому ж и нести слово божие, как не им.
— А священник по каким канонам службу-то правит?
— Да ни по каким. По своим собственным. Главное — мир в душе. И ноги в тепле. — Коча болезненно кутался в одеяло.
В ранний субботний час они за мной заехали. Я надел Кочин синий костюм, натянул истоптанные берцы и запрыгнул в машину. Если б тогда, в начале, кто-то сказал мне, чем всё закончится, я бы, возможно, отнесся к этому путешествию осторожнее, но кто же мог знать, что у всей этой затеи будут такие последствия. Когда ловишь жизнь за хвост, меньше всего думаешь, что с ней потом делать.
То, как они пели, напоминало исполнение национальных гимнов на Олимпийских играх. Выводили душевно и слаженно, хотя и не совсем умело. Многие не попадали в ноты, но радость, что слышалась в их голосах, всё оправдывала. Я сразу же вспомнил похороны Тамариной мамы: тогда так же точно все исполняли жизнеутверждающие гимны, в которых благодарили небеса за ласку и пытались замолвить слово за ближних. Теперь священник стоял на сцене и начинал всё новые и новые куплеты, община легко подхватывала слова и распевала, славя Творца. Тамара с водителем тоже вдохновенно тянули мелодию благодарения. Я чувствовал себя как игрок футбольной сборной из какой-нибудь страны третьего мира на тех же Олимпийских играх — открывал рот и ловил начало слова, подхватывая его и громко выплевывая окончание. Когда в песне попадались слова вроде «благочестивыми» или «неопалимой», мой голос тоже можно было услышать. Молодые стояли в первом ряду, с правой стороны их подпирал одноглазый Толик, с левой — глава местной общины.
Фразы, которые они произносили, грели им нёбо, так что когда их выпевали, они дышали жаром и огненными струями. Славили золотые склоны Сиона, что прячутся в зелени лесов под ледяной голубизной неба. О Сион, призывали, золотой Сион, сокровищница наших страстей, каменный уголь наших предвечерий. Сорок раз по сорок лет бредем мы к тебе, наш невидимый Сион, добираемся по железной дороге, плывем на баржах, переходим вброд реки и преодолеваем демаркационные линии. А ты всё так же далек и недосягаем, о Сион, не даешься в руки, не пускаешь к себе колено Израилево. Тысяча птиц летит над нами, чтобы указать путь к тебе, Сион. Тысяча рыб плывет нам вслед, чтобы выпрыгнуть под твою сладкую тень. Ящерицы и пауки, псы и олени следуют нашими тропами веры. Львы иудейские, с дредами и звездами на головах, охраняют наши ночлеги. Совы падают в темень, теряясь в бесконечном странствии. Сколько нам еще оставаться в этом плену? Сколько еще держаться русел, что направляемы на юг, ближе к тебе? Злые фермеры выгоняют нас со своих полей, словно лисиц. Синие дожди заливают наши жилища и утварь. Но красно-темные львы нашей отваги ведут нас вперед, пробиваясь сквозь почерневшее серебро дождя. Львы радости и познания несут на себе наших сонных детей. И где-то между нами идет царь царей над рыбами и зверями, которого узнаем, когда вступим на твои драгоценные взгорья. Где-то он выбирается из этой пустыни, минует препоны, поставленные перед ним, странствует по ночным дорогам отчаяния, чтобы выйти наконец к тебе. Желто-зеленые птицы поднимают его за волосы, чтобы он осмотрел долины сумерек и тишины. Розово-коричневые киты прячут его у себя под нёбом. Вот он бьет в барабан, созывая зверей и птиц, обучая их терпению и прозорливости. Каждый, кто слушает его, узнает теперь, какой твердой будет дорога и какой свежей — трава. Каждый, для кого звучат его слова, будет петь под барабаны неистовства гимны твоему появлению, Сион, твоему каждодневному приближению. Главное — идти туда, где тебя ждут, не сбиваясь на ложный путь. Главное — помнить о цели, которой наделило тебя провидение, и о людях, которые любят тебя, Сион!
Уже когда и пение закончилось, и священник рассказал какую-то длинную и эмоциональную притчу о благочестии, и хлеб был надломан, а вино выпито, все начали собираться к праздничному столу. Пригласили и нас. Мы прошли по единственной улице этого странного поселения, минуя похожие друг на друга здания. Быт перевозчиков был причудлив, жили они, словно на вокзале — дворы и крыши, прицепы и веранды заставлены товаром, упакованным в картонные коробки и спортивные сумки, перемотанные тряпьем и оберточной бумагой. Окна домов были изнутри завешены темными шторами и фольгой, будто тут готовились к воздушным бомбардировкам. Толик шел рядом со мной, держа ружье на плече, и пояснял, что работы много, жизнь на колесах, ночи в дороге, дела заставляют двигаться и не дают остановиться, все уже к этому привыкли, все в бизнесе. Стол накрыли в саду, под деревьями. В траве лежали красные яблоки, среди листвы подрагивала паутина, было солнечно и ветрено. Священника посадили ближе к молодым как почетного гостя, рядом с ним чувак с платком, время от времени они провозглашали приветственные речи, в которых призывали всех быть внимательными, работящими и вовремя заполнять налоговые декларации. Меня развлекал одноглазый Толик, позже подтянулся Гоша в красной рубашке, вообще перевозчики оказались народом хлебосольным и простым, отдавали предпочтение средиземноморской, как они это называли, кухне, хотя под конец и начали запивать молдавский коньяк лимонадом. Мне подумалось, что это правильно — собираться вот так вместе на свадьбах и похоронах, есть в этом что-то исконное и позитивное, в том, что священник сидит с ними за одним столом, в том, что все по очереди танцуют с невестой, а жениха целуют по-братски и взасос, как доброго друга, который внезапно избавил всех от большого количества проблем.
Молодым надарили целую гору подарков. Больше всего было немецкой бытовой и хозяйственной техники фирмы бош. Толик объяснил, что на днях как раз получили партию от закарпатских партнеров, которые производят у себя разные полезные для дома и сада предметы и по какой-то хитрой договоренности лепят на всё это бошевские лейблы. Ночью партию будут переправлять на Северный Кавказ, там товары фирмы бош жутко популярны, у каждого дома шкафы просто ломятся от бошевских газонокосилок и бензопил, а в погребах ждут своего часа запакованные холодильники и микроволновые печи. В общем, молодые получили в подарок две одинаковые дрели, два кустореза, несколько электроножниц и даже пару строительных лазеров на штативах. Я выразил сомнение, понадобится ли им это всё, но Толик успокоил, объяснив, что молодой в бизнесе и что он всё это благополучно сдаст осетинам или каким-нибудь ингушам, а на вырученные деньги построит себе кирпичный дом.
Быстро смеркалось, от ближайшего дома протянули электропроводку, и мглистые яблочные ветви наполнились мягким электрическим светом. Толик с Гошей начали собираться. Долго обцеловывали молодого, трясли руку молодой, желали сладких снов пресвитеру и нежно прощались с Тамарой. Пресвитер решил на ночь остаться здесь, среди перевозчиков, которые в большинстве своем опьянели, но вели себя миролюбиво и снисходительно.
— Куда это вы? — спросил я у Толика.
— Пора на работу, — ответил он и показал рукой куда-то на восток, где вздымалась тьма и загорались синие октябрьские звезды.
— Я с вами, — вызвался я.
— Пошли, — он был не против. — Только там темно, ничего не увидишь.
— Ладно, — сказал я. — Темно так темно.
Мы долго выбирались из черных яблоневых садов, ступая по сухой траве, густо облепленной паутиной. Толик с Гошей шли уверенно, тихо переговариваясь между собой. Меня не подгоняли, а когда я отставал, замирали в траве и терпеливо ждали. Наконец вышли на пустые луга. Тучи затянули небо, темнота такая, словно воздух долго заливали смолой. Толик с Гошей нащупали тропинку и всё дальше уходили в ночь. Я терял их из виду, слышал только их шаги и тихие голоса, которые двоились и множились, словно там, впереди, шла целая группа. Двигаясь внутри этой черноты, я тщетно пытался запомнить дорогу, чтобы в случае чего вернуться назад, но думал, что как-нибудь попаду, доберусь, главное, не отстать и не остаться посреди свежего приграничного мрака одному. Тьма впереди становилась всё гуще, словно разлитая смола успела затвердеть.
— Осторожно, — сказал Толик и начал подниматься.
Похоже, это был вал, который мы видели днем. Поднявшись за перевозчиками, я понял, что на самом деле это железнодорожная насыпь.
— Это что, железная дорога? — спросил я.
— Ну да, — ответил одноглазый.
— Откуда она здесь?
— Да ниоткуда, — ответил он.
— Ну как ниоткуда? Откуда-то же она тянется?
— Не, не тянется. Ее тут на случай войны строили. Но строить начали с середины и тянули в обе стороны. Ну и не дотянули. Так и бросили.
— И что — здесь ничего не ходит?
— Мы ходим, — ответил Толик — Тут теперь граница. Вот, — показал он налево, — наша территория. А там, — кивнул он в черноту, — ихняя.
Мы стояли на путях и смотрели во мрак.
— Почему вы ее не разберете? — спросил я у одноглазого. — На металлолом.
— Так она нас кормит, — объяснил он. — Погранцы с той стороны караулят на уазах. Если перескочишь с товаром через пути, они за тобой не попрутся, застрянут на шпалах. Ясно?
— Ясно. Только ничего не видно.
— Брателло, — засмеялся Толик — Это ж как раз козырная погода для нормального перевозчика. Скажи, Гош.
Гоша, наверное, кивнул в темноте, но я этого не увидел.
— Вы сами как по темноте что-то различаете? — засомневался я.
— Брателло, — ответил на это Толик и положил руку мне на плечо, — слушайся своего сердца. Тогда всё различишь. Всё, Герман, — сказал вдруг, — дальше мы сами. Возвращайся домой.
— Как домой? Я же дорогу не найду.
— Захочешь — найдешь, — ответил на это Толик — Дальше тебе нельзя — подстрелить могут. Да и не твой это бизнес, брателло. Увидимся, — сказал он, стукнул меня кулаком в плечо и нырнул в темноту.
Гоша пожал мне руку и тоже исчез. Я стоял посреди железнодорожных путей, которые никуда не вели. С рекомендациями слушаться своего сердца. Но сердце подсказывало, что я отсюда выберусь не скоро и что пойти за этими двумя браконьерами-любителями с тремя глазами на двоих было не лучшей идеей, тем более, подсказывало мне сердце, сам сюда пришел, сам и выбирайся, а лучше стой, где стоишь, и жди утра. Я стоял и ждал. С востока потянуло задымленным ветром, тучи тяжело сдвинулись с места и поплыли на запад, минуя государственную границу. Тьма разорвалась, и в воздушной яме появилась круглая красная луна, заливая всё вокруг густым сиянием и протягивая по долине длинные тени. Я огляделся вокруг и наконец всё увидел. Уже какое-то время из темноты слышались голоса и приглушенные шаги. Теперь, осматривая залитые красным светом луга, я мог разглядеть, как в западном направлении, в сторону границы, двигался караван бензовозов. Впереди ехала старая копейка темного цвета, старательно измазанная грязью. Внутри находились четверо в черных куртках и черных шапочках. Тот, что сидел рядом с водителем, держал в руках Калашникова. Бензовозы тоже были темные, обернутые болотного цвета брезентом и маскировочной сеткой, издалека напоминали слонов, что выбрели откуда-то из пересохших пустынь, таща в своих черных утробах ценные и пахучие запасы топлива. Тянулся караван на много метров, хвост его терялся вдали, разглядеть его за холмами и терновником, что покрывали долину, было сложно. Со стороны границы бензовозы уже ждали, по насыпи бегали фигуры, на нашей стороне стояло несколько грузовиков. Фигуры с насыпи устремлялись вниз, снимали с грузовиков доски и деревянные конструкции, отволакивали это всё на рельсы, устраивая переезд. Работали заученно, лишь изредка звучала короткая команда, и тогда кто-то бежал на другую сторону железной дороги и тащил на спине очередную доску. Когда главная машина колонны подтянулась к насыпи, переезд уже соорудили. Копейка осторожно въехала на доски, тени спустились вниз, стали вокруг машины и вытолкали ее наверх. Потом легковушка опасливо спустилась на противоположную сторону насыпи. За ней потянулись бензовозы. Некоторые переезжали легко и без проблем, некоторые тормозили, тогда их выталкивали наверх или вытаскивали буксиром. Длилось это долго, но постепенно все машины оказались по другую сторону железной дороги. Сверху это напоминало странный военный лагерь, танковую колонну, что остановилась на ночлег, боясь себя обнаружить. Водители бензовозов, проводники из копейки, те, кто строил переезд, и те, кто сидел в грузовиках, все теперь собрались в круг, стали между машинами, уселись на капотах своих зилов, легли под колесами, залезли на крыши автомобилей, чтобы всё увидеть и услышать. Собравшись, стали спорить, перекрикиваться и что-то друг другу доказывать. От бензовозов отделилась небольшая группа, которая спорила особенно ожесточенно, они размахивали руками и рвали на груди свитера. Напротив них стояла другая группа. Была она более молчалива и сосредоточенна. Остальные выжидали, не зная, к какой стороне примкнуть. О чем именно спорили, понять было сложно, слов я почти не слышал. Но внезапно один из тех, кто молчал, быстрым движением вынул из кармана куртки обрез и пальнул вверх. Я невольно присел и вдруг увидел то, чего не видел раньше. По небу пересыпались черные звезды, пробивая густой воздух и зажигая густую траву. Птицы зарывались меж стеблей, греясь и прячась от чужих голосов. Животные переходили границу, опасливо оглядывая наполненную дыханием долину, где разом появилось множество теней, они пересекали высокую насыпь, забегая в чужую страну, словно в летнее море. Змеи выползали на блестящие рельсы, вспыхивавшие под лунным светом, обвивали их и растворялись в чужих норах. И пауки бежали по песку, стремясь наверх, по ту сторону лунного света. И красные лисицы, угрожающе скалясь, приближались к железной дороге, чтобы попытаться перейти последний рубеж, отделяющий их от неведомых территорий. А вороны кружили вверху, не находя себе места, блуждали по небу, словно цыгане по перрону, боясь оставить свои насиженные небеса. Я видел, как корни упорно пробивались сквозь высушенную за лето почву, протягиваясь к воде, залегавшей глубоко, словно магма. Я видел серебряные жилы воды, которые проступали тонко-тонко, огибая тела умерших, закопанные здесь неведомо кем и неизвестно когда, прорезая черноземы и двигаясь в темную безвестность. Я видел, как глубоко в теле долины залегает черное сердце каменного угля, как оно бьется, давая жизнь всему вокруг, и как свежее молоко природного газа сворачивается в гнездах и подземных руслах, затвердевает и поит собою вязкие корни, и как по этим корням рвутся вверх буйство и стойкость, поворачивая стебли травы против направления ветра. Сквозняк резко ударил в лицо, я пришел в себя и увидел какое-то смятение в толпе — трое в длинных куртках схватили кого-то самого крикливого из противостоящей группы, взяли его за руки и ноги и потащили в сторону ближайшего бензовоза. Забросили наверх, в руки двух других. Он попытался вырваться, но его легко скрутили, открыли крышку цистерны и бросили связанного внутрь. Закрыв крышку, попрыгали вниз, на землю. Я не поверил своим глазам. Зачем, — подумал, — он же захлебнется. На миг представил себе, как он плавает в синем бензиновом компоте, словно во чреве кита, отталкиваясь ногами от железных стенок. Толпа быстро расходилась. Споры утихли, похоже, все проблемы решили. Водитель копейки вынул мощный дорожный фонарь и, обходя машины, начал освещать окружающие холмы, высматривая, нет ли рядом кого-нибудь чужого. Жирный луч медленно двигался по траве в мою сторону. Вот он уже выполз на насыпь, вот уже вплотную приблизился ко мне. Падай! — вдруг сказало мне мое сердце. — Давай падай! И я упал, прямо на шпалы. Луч скользнул над головой и двинулся дальше. Водитель развернулся и пошел между машинами. А теперь вали отсюда! — дальше подсказывало сердце. Бензовозы начали заводиться и отъезжать в западном направлении. Я поднялся, сбежал с насыпи и, пригибаясь, быстро пошел на далекие огни зданий. Отойдя на безопасное расстояние, оглянулся — ветер гнал над головой тяжелые, словно начиненные монетами тучи, которые снова затянули горизонт. Свет неожиданно исчез. Мрак осел на траву, точно ил на речное дно. Будто кто-то, выходя из детской спальни, выключил за собой свет.
2
Поздние звезды и золотые травы — в такие утра воздух просушивается и затвердевает, как свежие простыни на морозе. Спозаранку все занимались своей работой, на нас мало кто обращал внимание, мужчины загружали джипы, словно рыбаки — лодки, готовясь к очередному плаванию в богатые добычей восточные воды. Женщины подходили к священнику, что-то нежно ему шептали, тот, посмеиваясь, дарил им листки с псалмами, карандаши, записывал на клочках бумаги свой домашний телефон. Сева выглядел уставшим, вчера он не слишком постился, несмотря на призывы пресвитера, сегодня, похоже, сожалел об этом, всем своим видом выражая послушание и скорбь. Тамара встретила меня нервно, долго выспрашивала, где я пропадал, кого это я тут себе нашел и почему заставил всех волноваться. Я отвечал ей, что, хотя и провел эту ночь неизвестно где и непонятно с кем, думал всё время о ней. Тамара не злилась, но осталась недовольной, молча села в машину, хлопнув за собой дверцей, отчего ржавчина посыпалась, как снег с зимних елок. Провожать нас взялся глава дружественного коллектива перевозчиков. Мы стояли возле нашей волги, Сева уже сидел за рулем, прогревая двигатель, как вдруг из ближнего дома вышли молодые и направились к нам, радуясь возможности поблагодарить за вчерашнее. Муж достал из карманов своих свадебных штанов два фугаса из-под шампанского, наполненных паленым коньяком, выставил всё это на капот и пригласил к столу. Я отказался, открыл дверцу и сел рядом с Тамарой. А Сева присоединился к прочим, двигатель при этом не заглушая, чтобы оставалась иллюзия прощания и путешествия. Священник эту задержку воспринял радостно, перевозчики ему нравились, возможно, потому, что слушали внимательно и всё время подливали. Молодой достал из тех же карманов самодельный финский нож и несколько тяжелых луковиц, разложил всё это между бутылками и начал люто кромсать спелые овощи. В какой-то момент не рассчитал сил и пробил финкой капот волги. Водитель смотрел на всё это зачарованно, ничего не говоря и только с грустью прикладываясь к фугасу с самопалом.
— Когда мы уже поедем? — устало произнесла Тамара.
— Куда ты торопишься?
— Домой, Гера, — ответила она и вздохнула, — домой.
— Скоро поедем, — успокоил я ее.
— Как ты вообще поживаешь? — спросила она неожиданно.
— Нормально, — ответил я. — А ты?
— И я ничего.
— А почему спрашиваешь?
— Интересно, — объяснила она, — интересно мне, как ты живешь.
— Ну, нормально живу. Нормально.
— Ну и хорошо, — сказала Тамара и отвернулась к окну.
Примерно через час тронулись.
Сева поймал какую-то свою волну. Сказал, что дорогу знает и довезет нас без проблем. Сначала долго забирались на гору. Волга глохла и скатывалась вниз, местные окружали наше корыто и толкали его вперед. Наконец выползли из долины и покатились по грунтовке, подпрыгивая на красных и твердых, как сосновые корни, кирпичах. Вскоре водитель затормозил. Тут, — спросил у нас, — тут мы выезжали? — Вроде тут, — ответил я ему, Тамара нервно вздохнула, а священник легко взмахнул рукой: мол, на всё воля божья, езжай куда хочешь, в случае чего — будут собирать урожай, тогда и нас найдут. Сева так и сделал. Съехал на какую-то сомнительную дорожку, терявшуюся в кукурузе, и, ударив по газам, двинулся вперед. Сухие листья бились о бампер, наматывались на дворники и лезли в открытые окна. Кукурузные стебли ломались с безотрадным треском. Запах теплой смерти стоял за окнами, проникая в салон. На одной из ям нас подбросило вверх, рука Тамары опустилась на мою, но она быстро ее убрала. Возможно, слишком быстро. Я попытался сам взять ее за руку, но она решительно вырвалась и отодвинулась от меня подальше. Ехали долго, медленно и безнадежно, как обычно ездят по кукурузным полям.
Но не заблудились. Сева, возможно, случайно, возможно, что-то зная, выехал из золотых зарослей, и мы оказались на нужной дороге. Только непонятно было, в какую сторону нам ехать. Подумали и повернули направо, ориентируясь по солнцу. Все молчали, Тамара вздыхала всё печальнее, а пресвитер крутил приемник, который задыхался в этих ямах без радиоволн, как водолаз без кислорода. Сева, увидев, что у пресвитера мало что выходит, наклонился к нему, чтобы тоже что-то там покрутить, и совсем забыл про дорогу, только время от времени расслабленно поглядывая вперед. Неожиданно, отреагировав на какое-то движение, отчаянно выжал тормоза. Я завалился на переднее сиденье. Пресвитер сполз под кресло. Тамара пронзительно вскрикнула где-то надо мной. Посреди дороги стоял Толик во вчерашней милановской куртке, с перебинтованной рукой. Стоял и улыбался нам, как старым друзьям.
— Что, Герман, спите в дороге? — весело спросил он, уже когда я выбрался наружу и подошел к нему.
Попутчики мои остались в машине — Тамара тихо плакала от только что пережитой опасности, Сева флегматично молчал, пресвитер шептал какие-то старинные псалмы про подводников и воздухоплавателей.
— Толик, — сказал я и увидел, как солнце, отразившись, проплывает по его стеклянному глазу. — Что ж ты стоишь хуем посреди дороги? Мы же тебя задавить могли.
Толик на это только пренебрежительно засмеялся. В длинных его волосах застряли волокна кукурузы, перебинтованная рука кровоточила.
— Что с рукой?
— Да так, — он отмахнулся. — Вчера обрез разорвало, когда стрелял. Утром вернулся, а вы уже уехали. Я руку перебинтовал — и за вами.
— Зачем?
— Короче, Герман, тут такое дело, — хорошо, что я вас перехватил. Разговор есть.
— Ты что — позвонить не мог?
— Так не ловит же тут ни хуя! — в конце концов разнервничался и Толик — Ты же сам видишь!
— Что за дело?
— Друг твой звонил, футболист.
— Шура?
— Да, Шура. Тебя искал. Сначала ей звонил, — показал Толик кивком головы в сторону машины, имея в виду, наверное, Тамару, — у тебя ж, блядь, телефона нет. Ну а вы уже уехали. Так что он мне позвонил. Тебя спрашивал.
— Он что — подождать не мог? Ты сказал ему, что мы вечером будем?
— Сказал, Герман. Но дела такие, что тебе лучше не возвращаться. Он так сказал.
— Как это — не возвращаться?
— Не возвращаться, не позвонив ему перед тем.
— А что там случилось?
— Ну, он не сказал. Вернее, сказал, чтобы ты сам ему позвонил, и он расскажет, что там к чему. Только чтобы позвонил, ясно?
— Ну, ясно, — сказал я. — У тебя телефон есть?
— Ну есть, — ответил Толик. — Только тут не ловит. Поехали к нам.
— К вам? — скривился я. — Они же снова пить будут, — я тоже кивнул в сторону машины. — Ладно, доедем — позвоню ему.
— Смотри, — не спорил он. — Только он просил поскорее ему позвонить. Сказал, что проблемы у тебя какие-то.
— Черт. А где тут у вас еще телефон ловит?
— Можете к фермерам заехать, — сказал Толик, подумав, — только не говорите, что вы от нас.
— К фермерам — это куда?
— Туда, — он показал рукой куда-то в никуда, — наверх. Там увидите.
— Может, проведешь? — предложил я.
— Что я — йобнулся? — засмеялся он. — Ну всё, давай.
— Давай, — я пожал ему руку и пошел к машине.
— Эй, — крикнул он. Я остановился. — Это тебе, — Толик, подойдя, сунул мне в ладонь какой-то странный предмет.
— Что это?
— Электроножницы. Бош. Фирменные. Только без гарантии.
— Спасибо, — сказал я. — Гарантии не нужно, я их лучше освящу.
— Правильно, — согласился он, махнул всем на прощанье рукой и исчез в кукурузном мареве.
— Что там? — спросила Тамара.
— Короче, — ответил я не столько ей, сколько пресвитеру, — не знаю, как вам сказать. Одним словом, у меня проблемы. Нужно перезвонить.
— Звони, — Тамара достала свою розовую нокию.
— Да не ловит тут. Вот такая проблема.
— А что это горит? — уточнил пресвитер.
— Горит, отче, — заверил я.
— И что делать?
— Поехали к фермерам.
Какое-то мгновение священник молчал, напряженно думая.
— Ну хорошо, — сказал наконец. — Поехали.
Мы развернулись и поехали на гору. Солнце покатилось в противоположном направлении.
Тревожная и безлюдная местность, насквозь продавленная тракторными протекторами; черная сухая земля, низкие небеса, развернутые, словно карты военных действий; гаражи, поставленные, как церкви, головой на восток, черными бойницами зарешеченных окон на запад; разбитые параличом комбайны; остатки грязно-красной, будто говядина, сельскохозяйственной техники — и ни одной живой души, ни одного фермера, совсем никого. По черному грунту пробежал какой-то шакалистый пес, принюхиваясь к пропитанной мазутом земле, завернул за угол. Но быстро выскочил назад, словно кем-то напуганный, оглянулся и побежал в обратном направлении. Казалось, что там, за углом, стоит кто-то, кто напугал этого волчару, согнал с маршрута. Мы въехали на разбитую площадку, остановившись в середине грязного черного покрытия. Водитель заглушил машину. Было тихо и неуютно, словно мы заехали туда, куда заезжать не нужно. Я взял у Тамары ее нокию, открыл. Впереди мелькнул какой-то силуэт, мы даже не успели разглядеть, что это было.
— Там кто-то есть, — испуганно сказала Тамара.
— Собаки, наверное, — произнес Сева.
Пресвитер молчал, возможно, уже жалея, что согласился сделать этот крюк. Я смотрел на экран. Связь была. Попытался вспомнить номер Травмированного. Впрочем, — подумал, — как я могу его вспомнить — я его никогда не знал, что я парюсь. Боковым зрением заметил, как от одного гаража к другому перебежали еще две тени. Тамара, похоже, тоже их заметила.
— Поехали отсюда, — сказала тихо.
— Сейчас, сейчас поедем, еще немного, — ответил я ей. — Можешь набрать Травмированного?
За комбайнами, впереди, тоже кто-то стоял. Можно было физически ощутить чей-то взгляд.
— Давай, — Тамара быстро вырвала у меня нокию, начала искать номер Травмированного.
— Там кто-то был, — сказал пресвитер, показав кивком в зеркало заднего вида. — О, а теперь никого.
Я оглянулся. Сзади действительно никого не было. Пес снова пробежал по площадке, на этот раз уже бесповоротно.
— Ну что там? — наклонился я к Тамаре, не выдержав.
— Пошел сигнал, — сказала она с облегчением, — держи.
Я потянул телефон у нее из рук, но как-то неосторожно, Тамара вздрогнула, нокия выскользнула и полетела куда-то под кресло. Я быстро наклонился, пытаясь ее выловить.
— Гера, — услышал над головой озабоченный голос пресвитера.
Схватил мобилку, резко поднял голову. Все напряженно смотрели в зеркало заднего вида. Я оглянулся. Сзади стояли четверо, совсем близко, и молчали, не сводя с нас глаз. Я незаметно сложил мобильник и засунул себе в карман. Тамара тронула меня за локоть и глазами показала вперед. Там стояли еще трое, тоже молча, тоже сосредоточенно изучая нас, словно фамилии на братских могилах. За их спинами стоял пес, пригибая голову и недобро скалясь. Я понял наконец, чем тут пахло. Мазутом и серьезными проблемами.
Бородатые набыченые фермеры напоминали байкеров — выглядели мрачными и недовольными. Одеты были кто в черный спортивный костюм и кожанку, кто в кожаный комбинезон и джинсовую куртку, кто в камуфляж и кожаную рубашку. Красная бандана у одного, солнцезащитные очки у другого, еще кто-то надел затасканный кожух, прямо на голое тело. Один из тех, кто стоял спереди, держал в руке кусок железной трубы, перебрасывал ее с ладони на ладонь, тяжело помахивал, похлопывал большими руками по жесткой ржавой поверхности. Вдруг резко взмахнул железным обрубком и вмазал по капоту. Волга загудела, как пасхальный колокол. Сева выскочил наружу, пресвитер поспешил за ним, даже не захлопнув за собой дверцу. Тамара намертво вцепилась в мой рукав.
— Спокойно, — сказал я ей, нервно нащупывая в одном кармане мобильник, в другом — электроножницы фирмы бош и старую заточку, — спокойно.
Сева встал против трех фермеров, пытаясь что-то сказать. Они смотрели на него хищно и презрительно, словно ожидая, когда он даст им нормальный повод затоптать его в черный мазут.
— Шо ты делаешь? — сказал наконец Сева фермеру с трубой.
— А шо? — ответил тот, вытирая ладони о кожаные штаны.
— На хуя машину портишь? — Сева пытался говорить сурово.
— Ну хочешь — давай тебя буду портить, — ответил фермер и двинулся на Севу своим брюхом. Двое других тоже стали смыкаться в тесный круг.
— Погодите-погодите, — подал голос пресвитер.
Все трое остановились и посмотрели в его сторону.
— Ну что вы? — миролюбиво продолжал пресвитер. — Мы с венчания едем. Я священник. Заехали к вам.
— Священник? — переспросил фермер в коже. — Откуда едете?
— Оттуда, — показал священник на восток. — С границы.
— Да там и церкви нет, — сказал на это толстобрюхий, перебросив трубу из правой руки в левую.
— Так нам и не нужно церкви, — сказал на это пресвитер. — Мы и без церкви венчаем.
— Баптисты? — хмуро переспросил кожаный.
— Штунды, — подсказал ему сосед.
Лица фермеров помрачнели еще больше.
— Ладно, — сказал тот, что с трубой, — пошли к агроному, ему расскажете, что у вас за церковь.
— Послушайте, — попробовал мягко возразить пресвитер, — нам нужно ехать, нас ждут, будут искать.
— Дядя, — сказал ему на это чувак с трубой. — Будут искать — найдут. А сейчас пошли к агроному. Ясно?
— Ну пошли, — неуверенно сказал пресвитер.
— У вас есть телефоны? — спросил толстопузый.
— А что? — не понял его Сева.
— Давай сюда, — коротко приказал фермер.
— Да ладно, — попытался отказаться Сева.
Фермер перехватил трубу обеими руками и быстрым ударом зафигачил Севе прямо в живот. Сева сложился, как раскладушка. Пресвитер бросился было на выручку, но один из фермеров заступил ему дорогу. Я поспешил к ним, Тамара выскользнула следом. Нас сразу же окружили четверо, те, что были позади. Ближе всех оказался невысокий молодой фермер с каким-то полупанковским ирокезом на голове и новенькой монтировкой в руках. Я остановился, загораживая от них Тамару.
— Телефон давай, — снова сказал Севе фермер с трубой.
Сева молча вытащил мобло, отдал брюхастому. Один из фермеров залез в волгу, выдернул ключи, спрятал себе в карман.
— Теперь ты, — сказал фермер, приставив трубу к пресвитеровой груди. — Давай телефон.
— У меня нет, — потерянно ответил священник.
— А как же ты с приходом контакт поддерживаешь? Посмотри у них, — сказал панку, показывая на нас с Тамарой.
— Так, женщина, — панк с готовностью потянулся к Тамаре, — телефон давай.
Тамара испуганно запищала.
— Остынь, — перехватил я его руку. — Нет у нее никакого телефона.
— А ты чего быкуешь? — повернулся ко мне панк.
— А ты? — я засунул руку в карман синего пиджака, сжимая подаренные перевозчиками электроножницы.
Панк краем глаза заметил, как остро оттопыривается мой карман, решил не рисковать и быстро погас.
— Ладно, — сказал, — нет так нет. А у тебя самого?
— Хочешь обыскать? — спросил я его.
— На хуй ты мне нужен, — сказал на это панк. — Короче, Вовец, — крикнул брюхастому, — тут всё чисто.
— Ну что, — ответил на это Вовец, — пошли?
И, отдав Севин мобильник панку, пошел первым. Мы потянулись за ним, оставив волжану пусто и открыто стоять посреди черных накатанных колей. Я шел и мысленно повторял: лишь бы никто не позвонил, лишь бы никто не позвонил. Пес обнюхивал колеса, шерсть его блестела на октябрьском солнце.
Прошли гаражи, миновали тягачи с комбайнами, вышли к большому складу, выстроенному из шлакоблоков. Сбоку в стене была дверь. Возле нее топтались еще несколько фермеров. Увидев нас, все разом заговорили.
— Шо, Вовец, заложников взял? — крикнул один, высокий и лысый, в длинной кожаной куртке.
— Давай их в гараже закроем, пусть их крысы сожрут, — предложил другой, короткий, в очках и тяжелом кожаном картузе, делавшем его похожим на подсолнух.
— Да, а телку в кукурузе прикопаем до весны! — поддержал их третий, в кожаной жилетке и каких-то засранных джинсах.
— Ладно, — сказал на это строгий, но справедливый Вовец, — Григорий Иванович у себя?
— У себя, — ответил длинный.
— Как он там? — спросил Вовец, будто чего-то опасаясь.
— Хуево, — ответил короткий, похожий на подсолнух.
— Болеет, — подтвердил и засранный.
— Ну так пропустите, — растолкал их Вовец, открыл дверь и запустил нас внутрь.
Похоже, это был их штаб. Обои, прибитые к шлакоблочным стенам гвоздями, во многих местах отваливались и свисали, как траурные знамена. У стен стояли длинные скамьи, покрытые старыми коврами и козьими шкурами, в углу горой лежала зимняя одежда — бушлаты и кожухи, маленькое окно пропускало минимум света, и в комнате горело желтое насыщенное электричество. На скамьях сидели и лежали фермеры, словно чего-то ожидая или надеясь на хорошие новости, которые мы им должны были принести. У стены напротив двери стоял письменный стол, заваленный бумагами и одноразовой посудой. За столом сидел небритый чувак с резкими чертами лица и какой-то перекошенной ухмылкой. На плечах у него была кожаная куртка, под которой виднелся паленый свитер от армани. Над ним нависали двое других фермеров, один — в плаще из кожзаменителя, второй — в тяжелой милицейской кожаной шапке, но милиционером, очевидно, не был, поскольку кулаки его пестрели синими тюремными наколками. Увидев нас, чувак за столом скривился еще сильнее. Вовец приказал нам стоять возле двери, сам направился к столу. Со всех сторон нас обступили фермеры, чтобы мы в случае чего не надумали сбежать.
— Григорий Иванович, — сказал Вовец, перебросив трубу из руки в руку. — Вот, взяли возле гаражей. Говорят, что из церкви. Штунды. Едут от границы.
Григорий Иванович смотрел на всё это без интереса.
— Гриша, — сказал ему тот, что с наколками. — Да валить этих штундов надо. Посмотри, что они делают.
— Ни хуя, Гриш, — не согласился тот, что в плаще, — попалимся. Давай их в гараж, пусть посидят, может, что-то скажут.
— Да что они могут сказать? — не соглашался тот, что с наколками. — Что ты от них услышать хочешь? Валить их надо. А тачку сжечь.
— Гриша, — упрямо стоял на своем тот, что в плаще, — хули нам тачки жечь, мы что — в цирке? Пусть посидят до завтра, глядишь, что и вспомнят.
— Да ни хуя, — запротестовал тот, что с наколками.
— Да я тебе говорю, — в ответ запротестовал тот, что в плаще.
— Послушайте, — сказал было пресвитер, ступив шаг вперед, но его сразу же потащили за воротник, мол, не мешай, когда фермеры совещаются.
— Короче, Григорий Иванович, — снова вступил фермер с трубой, — надо шо-то решать, а то кинутся их искать, точняк к нам приедут.
— А мы и их завалим, — сказал тот, что с наколками, и понуро стиснул кулаки, от чего наколки его обрисовались четче.
Григорий Иванович тяжело простонал. Тот, что в плаще, с пониманием полез в ящик стола, достал оттуда надпитую бутылку. Григорий Иванович припал к бутылке краем рта и начал заливать себе в горлянку алкоголь прямо через дозатор. Но водка сразу же вытекала, не удерживаясь в его горле. Григорий Иванович горько вздохнул и, отдав бутылку тому, что в плаще, откинулся на спинку конторского стула.
— Что с ним? — подал голос пресвитер, обращаясь к Вовцу.
— Плохо ему, — холодно ответил тот. — Не видишь, что ли?
— Паралич?
— Сам ты паралич, — обиделся Вовец. — Челюсть ему выбило, разве не видишь? Вчера на ваших штундов нарвались возле границы. Вот ему кто-то обрезом и задвинул.
Я даже знаю кто, — подумалось мне.
— А ну-ка, ну-ка, — сказал пресвитер и направился к столу.
Сзади его снова попытались придержать.
— Да подожди ты! — отмахнулся священник, прошел мимо удивленного Вовца с трубой, легко отстранил того, что с наколками, и склонился над Григорием Ивановичем. Тот смотрел обреченно, но жестко.
Фермеры, увидев такое, повставали с мест, поднялись со скамей, потянулись к столу, готовы были в любой момент разорвать пресвитера, если он хоть как-то навредит дорогому Григорию Ивановичу. Вовец хотел отогнать священника, но Григорий Иванович предостерегающе поднял руку, и Вовец остановился, держа трубу наготове.
Пресвитер положил руку на голову больному, наклонился и осторожно коснулся пальцами перекошенной челюсти. Григорий Иванович боязливо дернулся. Вовец тоже вздрогнул.
— Больно так? — спросил пресвитер у Григория Ивановича. Тот несмело застонал. — Дело в том, — продолжил пресвитер, — что человек сам до конца не знает возможностей своего организма. Мы относимся к телу своему как к данности, полученной нами раз и навсегда. И, соответственно, любой недуг воспринимается нами как непоправимая катастрофа, способная лишить нас самого главного — нашего душевного покоя. А ведь тело наше — суть инструмент в руках Господних, и из нас, словно из аккордеонов, Господь извлекает удивительные звуки, нажимая на невидимые клавиши. Вот так! — Пресвитер резким движением нажал на челюсть, та щелкнула и стала на место. Григорий Иванович даже не успел ойкнуть.
Священник отошел в сторону и удовлетворенно посмотрел на дело рук своих. Григорий Иванович неуверенно трогал рукой челюсть, открывал рот и жадно хватал воздух. Фермеры завороженно переводили взгляд то на пресвитера, то на Григория Ивановича.
— Послушайте, — не дал прийти им в себя пресвитер, — я хочу вам кое-что сказать. Вы идите, — повернулся он к нам, — я догоню.
— Отче, — не понял Сева, — а вы?
— Я догоню, догоню, — тверже повторил священник. — Идите к машине.
Я повернулся к дверям. Панк, стоявший у меня за спиной, вопросительно взглянул на Григория Ивановича, но тот как-то апатично кивнул, словно говоря, чего там, пропустите и не выебывайтесь. Я проскользнул в дверь, таща за собой Тамару, Сева вышел следом, заметил походя, как фермеры окружают пресвитера тесным кольцом, дернулся было назад, но тот смотрел нам вслед спокойно и снисходительно, будто убеждая не останавливаться. Панк выперся вместе с нами, растерянный и недовольный, и, не отвечая на расспросы фермеров, топтавшихся возле двери, повел нас назад, к волжане.
Солнце закатилось за гаражи, черный мазут остро отражал последние лучи. Подошли к машине. Сева поднял капот, разглядывая вмятины. Тамара села в автомобиль. Я тоже упал на свое место. Панк стоял рядом с Севой, не зная, что делать и как себя в этой ситуации повести.
— Они ему ничего не сделают? — тихо спросила Тамара.
— Не бойся, — ответил я. — Всё будет хорошо.
— Спасибо, что вступился за меня, — продолжала она. — Я так испугалась.
— Да всё нормально.
Панк подошел к Севе и тоже залез под капот. Пока его не было видно, я быстро достал мобильный, открыл и нашел последний набранный номер. Пошли гудки.
— Алло, — сказал Травмированный.
— Шур, это я, — я старался говорить тихо, чтобы не услышал панк — Слышишь?
— Герман? — узнал меня Травмированный. — Говори громче.
— Да не могу я громче, — так же прошептал я. — Что там у вас?
— Короче, Герман, — прокричал Травмированный. — Тебя тут с утра искали.
— Кто?
— Не знаю. Но, по ходу, не милиция. В штатском. Приехали с утра, долго расспрашивали.
— И что ты сказал?
— Сказал, что ты уехал. К брату. Когда будешь, не знаю.
— А они?
— Сказали, что еще приедут, что ты им очень нужен. И уехали, Герман, в город.
— И что теперь делать?
— Короче, — сказал Травмированный. — Сюда не приезжай. Я думаю, они вернутся. Лучше тебе действительно куда-нибудь уехать на несколько дней. Пусть тут всё уляжется.
— Да куда я поеду?
— Черт, Герман, куда-нибудь, — закричал Травмированный. — Давай так, — вдруг успокоился он. — Вы когда будете?
— Не знаю, — сказал я. — Поздно.
— Будете подъезжать, — сказал Травмированный, — набери меня еще раз. Выйдешь на переезде, пройдешь на вокзал. Там я тебя буду ждать. Бабки и документы я тебе привезу.
— Спасибо, Шур.
— Да ладно, — сказал на это Травмированный и исчез из эфира.
— Что там? — спросила Тамара.
— Проблемы на работе, — ответил я ей.
Время тянулось медленно и тяжело, цепляясь за крыши гаражей и сельскохозяйственное железо. Совсем стемнело, стало прохладно. И наконец из-за угла вывалила целая толпа. Впереди бежал пес, преданно виляя хвостом. За ним уверенной походкой шел пресвитер. Дальше гурьбой перли фермеры. Подойдя, пресвитер махнул всем рукой. Едем! — весело сказал Севе и сел на свое место. К Севе подошел один из фермеров и молча отдал ключи от машины. Выглядели фермеры растерянно, переминались с ноги на ногу, кашляли в кулак, ничего не говоря.
Сева хряснул капотом, подошел к панку.
— Мобло, — сказал решительно.
— Что? — растерялся панк.
— Мобло давай, — твердо повторил Сева.
Панк оглянулся на своих и, не найдя поддержки, неуверенно достал из кармана Севин мобильник. Сева забрал телефон, сел за руль, завел машину и дал по газам. Сделал вокруг фермеров круг почета и покатился подальше от этого промасленного места.
Уже когда мы отъехали и стебли кукурузы снова забились о наши борта, я наклонился к пресвитеру.
— Всё нормально? — спросил я.
— Да, всё хорошо, — радостно подтвердил священник.
— О чем говорили?
— Да так, — легкомысленно ответил пресвитер, — ни о чем. О дорогах, которыми нам приходится идти. О провидении, которое нас направляет. Но в основном — о реформах в сельском хозяйстве.
— Нет, правда — о чем? — допытывался я.
— Герман, придет время, и ты обо всем узнаешь, — ответил священник, достал из одного кармана зажигалку зиппо, из другого — чистый носовой платок, бережно обернул им зажигалку и спрятал назад в карман.
И сразу же беззаботно задремал.
Воздух был черным и каменным, как уголь. Фары заливали дорогу жирным золотом, из полей выбегали лисицы, их глаза испуганно вспыхивали и печально гасли. Сева не отрывал взгляда от разбитой дороги. Неожиданно Тамарина рука скользнула по моей ноге. Я взглянул на нее, то есть на Тамару, но она отвернулась и смотрела куда-то за окно, так, будто ее тут вообще не было, будто это не она ехала тут с нами, будто это не ее рука уверенно двигалась вверх, легко справляясь с ремнем и пуговицами и проскальзывая мне под футболку, будто это не ее перстни обжигали мой живот холодом и опасностью и будто это не ее острые длинные ногти касались меня, пугая и возбуждая. Я напрягся, но пресвитер мирно посапывал спереди, а Сева, казалось, совсем про нас забыл. А вот Тамара, похоже, ничего не забыла, всё помнила, обхватила меня и двигалась медленно, но не останавливаясь, не давая выдохнуть и расслабиться, крепко держала своей рукой, словно боясь, что я вот-вот вырвусь от нее и убегу. Я слышал, как она дышит, как рука ее дрожит то ли от усталости, то ли от напряжения, но продолжает двигаться, не прекращает этой механической работы, вкладывая в нее всю свою силу и нежность. Она даже не глядела на меня, что-то там высматривала в темноте, что-то там видела, была словно бы со мной, но вместе с тем где-то далеко, так что я не мог ее коснуться, сказать ей, чтобы она ни в коем случае не останавливалась, не меняла ритм: только не сейчас, — хотел я ей сказать, — давай еще немного, и всё, потом отдохнешь. И каждый раз, когда я хотел ее об этом попросить, она будто нарочно замирала, переводила дыхание, выпускала из легких горячий воздух, и этих нескольких секунд хватало, чтобы я отступал назад, и тогда всё начиналось сначала, всё приходилось делать заново, продолжая изнурительную любовную работу. Перстни на ее пальцах согрелись, она уже еле слышно постанывала и вдруг повернулась ко мне и посмотрела долгим взглядом, и понятно было, что на этот раз она уже не остановится, так что хочешь не хочешь, а нужно всё это заканчивать, потому что сколько же можно терпеть и сдерживаться, нужно заканчивать, иначе можно умереть от изнурения и желания. И за какой-то миг до завершения, почувствовав, что добилась своего, она легко накрыла меня ладонью, так чтобы никто ничего не заметил. После этого сладко и невесомо провела мокрой ладонью мне по животу и, нежно дыша, снова повернулась к окну, за которым падали звезды, освещая сухую кукурузу.
3
Слева темнели утробы депо, налитые чернотой, словно нефтью. Тьму пробивали фонари, наполняя воздух искрами, которые разлетались, вспыхивая в оконных стеклах и на железных деталях. Справа тянулись запасные пути, запутанные тупики с желтой от масла травой и черными от дыма рельсами. Дальше начинался частный сектор, бандитские районы, территория алкогольной зависимости, оттуда слышно было какую-то громкую музыку, которую перебивали собаки и гудки локомотивов. На север прокатился товарняк, груженый донбасским углем. В воздухе стоял запах дождя и мокрого камня, я поднял воротник пиджака и двинулся по полотну, выбираясь из промзоны ближе к вокзальным огням.
Травмированный сидел в своем автомобиле на привокзальной площади и, откинув голову, сладко спал. Я пробежал за какими-то деревьями и запрыгнул в машину. Шура проснулся и внимательно меня осмотрел.
— Что это на тебе? — спросил.
— Костюм, — ответил я. — Кочин.
— Переоденься, — посоветовал Травмированный. — Я там тебе привез вещи, — показал он на заднее сиденье. — Вот паспорт, вот бабки. Через час будет донецкий. Езжай в общем вагоне, там людей больше.
— И куда мне ехать?
— Не знаю, — не нашелся с ответом Травмированный. — Езжай до конечной. Приедешь в Донецк, зайдешь к моему брату. Скажешь, приехал тачку брать. Одним словом, пересидишь до выходных.
— Шур, чего мне прятаться?
— Ты знаешь, что они хотят?
— Не знаю.
— И я не знаю. Езжай покатайся. Заодно и я от тебя отдохну.
— А где Ольга? — пропустил я последнюю фразу. — Может, она что-то знает?
— Ничего она не знает, — сказал Травмированный. — Я спрашивал.
— Может, Кочиным родственникам сказать?
— Да что они сделают? — отмахнулся Травмированный. — Это что-то серьезное, Герман, я так думаю. Они в случае чего бензовозы палить не будут. Разве что вместе со всеми нами.
— Ну ладно, — согласился я, — поеду в общем. Так я переоденусь?
— Давай, — ответил Травмированный и отвернулся.
Октябрьский воздух, остыв, стал более упругим и вместительным, так что голоса, попадая в него, отражались от невидимой поверхности и рикошетили в темноте, оставляя эхо и распадаясь. Дежурная что-то объявляла и объявляла, что-то начитывала, призывала к вниманию и предупреждала об опоздании, повторяла множество раз номера маршрутов, хотя всё зря — ее невозможно было понять, буквы сыпались из динамика, пристроенного наверху, словно сухой птичий помет, не столько информируя, сколько отпугивая. Я стоял на платформе в тени, падавшей от здания, остерегаясь оставаться в зале и не рискуя выходить на свет. Смотрел на прожектора, что прожигали черную ткань октябрьской ночи, рассматривал издали железнодорожников, которые исчезали за переездом, слушал этот железнодорожный язык, думая, кто же это ко мне приходил, кому я вдруг стал нужен. Возможно, кто-то от брата? Тогда почему они не сказали? Если это кукурузники, то чего они хотят? Покой, который длился столько времени, вдруг оборвался, всё вернулось на свои места, жизнь совсем не хотела, чтобы кто-то хватал ее за хвост. Одним словом, история путаная, как трава между шпалами, — подумал я, — и тут наконец подкатил мой поезд.
Вагон был полупустой. Ехали в нем главным образом какие-то перекупщики, которые спали, положив на полки брезентовые мешки со своим ценным китайским товаром и примостившись сверху прямо на этих мешках. Вагоны скрипели, будто качели в парке культуры, поезд долго трогался, затем останавливался, словно что-то забыв, откатывался назад и, нарушая тишину скрежетом, снова тащился вперед. Я забился в тихое место между мешками и коробками с холодным мясом, от которых шибало смертью, пристроился напротив окна, рассматривая черное разветвление путей и тяжелое тело луны, перекатывавшейся через Донецкую железную дорогу. Осень, наполненная запахом овощей, стояла за окнами, пропуская сквозь себя товарняки и пассажирские, обдавая их духом спелости и распада и наполняя сухими восточными ветрами. Поезд упорно не желал ехать, разгонялся от очередного переезда, освещенного раздавленными в темноте огнями, заезжал в невыразимую черноту и там замирал, вздрагивая всем своим железом и пробуждая ото сна и без того неспокойных перекупщиков мертвых животных.
Я уже начал засыпать, когда мы выкатились под фонари какой-то небольшой станции с двумя платформами, вокруг которых и бурлили все пассажиропотоки. Вылез из-под смертельных коробок, вышел в тамбур. Высунулся наружу через разбитое окно. Попытался рассмотреть темноту. Вдоль поезда, от головы, шел наряд. Было их трое, первый, спереди, с калашом, двое других прятались у него за спиной. Шли сосредоточенно, немного торопясь, но без суеты, словно зная, куда им идти и что делать. Вдруг тишину прорезал сигнал, поезд вот-вот должен был тронуться, менты занервничали, подбежали к ближайшему вагону и забарабанили в закрытую дверь. Им быстро открыли, и они друг за другом полезли внутрь. Что-то подсказало мне, что это за мной, что это именно меня они ожидали на забытой богом платформе, кто-то их, наверное, предупредил, или сами вычислили, или им просто повезло. Мы вот-вот должны были тронуться, и тогда все пути к отступлению будут отрезаны. Я попытался открыть дверь. Она не поддавалась. Нащупал в темноте замок, снова навалился. На этот раз всё вышло. Спрыгнул на черный асфальт. Почти сразу состав всколыхнулся и начал отползать, оставляя меня одного посреди платформы. Проехал последний вагон, на втором пути, оказывается, стоял другой поезд, всего из трех вагонов, темных и загадочных. Ни звука не слышалось оттуда, никакого света не было в его тихом нутре. Странно, — подумал я, — кто ездит в таких вагонах? И тут поезд, с которого я только что спрыгнул и который отъехал уже от станции, остановился. Тишина снова отозвалась ломаным металлом. Замерев на мгновенье, вагоны тронулись с места и медленно покатили назад, на станцию. Я запаниковал. Нужно было как-то исчезнуть. Повернулся в сторону станции и вдруг увидел свет фар, что били по темноте откуда-то из ночи, приближаясь и заливая собой пространство. Вагоны уже въезжали на первую платформу. В этот миг ночь наполнилась голосами и шагами — из-за здания вокзала выбежали трое железнодорожников, таща в руках тяжелые картонные коробки. У одного было сразу три, и он еле перся, обрывая руки. Заметив приближавшийся поезд, они заспешили, первые двое спрыгнули на рельсы, вылезли на вторую платформу и побежали под неподвижными вагонами-призраками. Третий не решился прыгать под колеса с тремя коробками, на секунду остановился, увидев меня.
— Браток, — сказал, — подсоби.
Я подбежал, подхватил у него из рук коробку. Внутри тихо зазвенело полной тарой. Бухло, — сразу понял я, — шампанское или сухие вина.
Носильщик тем временем спрыгнул вниз, на шпалы, и теперь пытался залезть с противоположной стороны. Я прыгнул за ним. Вагоны уже надвигались всем своим зеленым запыленным железом, но мы успели выскочить и побежали под черными окнами, миновав все ловушки и опасности Министерства путей сообщения.
Дверь последнего вагона была открыта. Носильщики забрасывали коробки, сами запрыгивали следом. Я поддержал плечом последнего, помог ему подняться, полез за ним со своей коробкой. Они стояли в коридоре, вглядываясь в темноту. Купе проводника было открыто, самого проводника не было, но из тьмы выступил мужик с поломанным и от того злым лицом и кобурой на плече, скорее всего, охранник. Кивнул головой одному из носильщиков, мол, идите за мной. Первое купе было открыто. Мужик с кобурой зашел туда. Мы начали запихиваться за ним. Коробки ставили на верхние полки. Я проскользнул последним, места было совсем мало. Бросил свой груз наверх, не зная, что делать дальше. Отступил на шаг назад и оказался в темном коридоре.
— Дверь закрой, — сказал охранник. Кто-то из них легко прикрыл дверь перед моим носом, оставив меня в коридоре. Из купе долетали голоса. Похоже, про меня забыли. За окнами стоял состав, какие-то тени возникали в оконных проемах, какие-то огни горели в темноте, чьи-то шаги глухо звучали в тамбурах. Я прошел по коридору. Это был странный вагон, совсем без пассажиров. Ближние купе были открыты и набиты разными вещами. В одном на столе стоял ксерокс, на нижних полках находились какие-то типографские аппараты для брошюрования и горы тяжелой ксероксной бумаги. В следующем лежали пачки газет и журналов, прикрытые маскировочной сеткой. Другие купе были закрыты. Я прошел к последнему и потянул дверь. Она тихо отъехала в сторону. Ступил внутрь и закрылся. С другого конца вагона послышались голоса, в том числе голос охранника. Он о чем-то переспрашивал носильщиков. Наверное, обо мне спрашивает, — подумал я. Слышно было, как охранник пошел по коридору, проверяя купе. Подходил всё ближе и ближе. Что делать, — думал я, — что делать дальше? Вот он тряхнул дверь соседнего купе, она оказалась закрытой, как и должно было быть. Подошел к последнему. Потянул ручку. Дверь не поддалась. Попробовал еще раз. Купе было закрыто. Порядок, — сказал охранник сам себе. По коридору начали отдаляться его тяжелые уверенные шаги. Голоса смолкли, стало совсем тихо. Я лег на нижнюю полку, закрыл глаза и провалился в зеленые ямы сна.
Казалось, будто за окнами проходят животные, темные звери с фонарями на черепах, покрытые колючей шерстью, проходят, выдыхают теплый ночной пар, заглядывают в окна, ослепляя и запугивая. Свет, что время от времени заливал собой тьму, словно пустые формы свежим гипсом, бил по глазам и тут же исчезал, отчего окружающая чернота становилась особенно густой, как вода в пруду. Поезд-призрак, в который я таким странным образом попал, вот уже несколько часов, не спеша, катился в неведомом направлении, всё более отдаляя меня от событий последних двух дней. Что оставалось от этого путешествия? Мешанина огней и темноты, привкус осеннего воздуха, ощущение прикосновений на коже. Так, словно я сто лет путешествую по этим путям, прячусь в глубоких вагонных тайниках, за которыми меня невозможно разглядеть голодным животным. Будто я задерживаю дыхание в шкафах с одеждой, сижу, положив голову на колени, а надо мной нависают нетронутые с зимы шубы и праздничные костюмы, темнея наверху, словно коровьи туши в холодильных камерах. Возникает ощущение защищенности и погруженности в чужие запахи, которыми полнится развешенная одежда, притягивая и пугая одновременно. Голоса и песни отдавались в моей голове, возвращаясь и повторяясь, все псалмы, которые они пели, все желания, откровения и умолчания, чудесные люди, диковинные обстоятельства, что мне было до их борьбы, до их попыток противостояния и сопротивления, что им было до моих проблем, до моего бегства и попытки спрятаться. Но так или иначе — мы движемся по своим маршрутам, попадая в неведомые места, проникая за кулисы собственного опыта, и все, кого нам довелось встретить, остаются в нашей памяти своими голосами и своими прикосновениями. Даже если я никогда не сойду с этого поезда, даже если мне до конца жизни придется лежать на этой полке, в забытой ловушке, никто не отберет у меня воспоминаний об увиденном, и уже это не так плохо.
Шкафы с одеждой стояли, как аквариумы, воздух в них был застоявшимся, запах стиранных сорочек странным образом перебивался запахом магазинных полок, словно запах жизни перебивался запахом смерти. Лучшие детские воспоминания — это воспоминания о смерти, которая отступает под натиском жизни. Потом это всё куда-то исчезло вместе со старой поношенной одеждой. И почему я думал об этом именно сейчас, во время этого путешествия, всё еще ощущая тревогу и возбуждение? Прошлое ослепляло, словно фонари, наполняя собой темные углы вагонов. В свое время, в другой жизни, много лет назад со мной происходили разные вещи, вот про них я, наверное, и думал всё это время, пытаясь понять, каким образом соединяются в горле чувство опасности с чувством наслаждения. Та женщина, о которой я думал, была старше меня, или даже не так — я был гораздо моложе ее, сколько мне тогда было — лет четырнадцать? Совсем мало, одним словом. Но кто-то проложил для нас маршруты, кто-то направил меня в нужное время к нужному месту, какая-то обычная случайная история — что-то надо было передать, рассказать какие-то новости, занести какие-то книги или что-то такое именно в то мгновение, когда она перебирала старую одежду в шкафу, разбросав посреди комнаты гору родительских вещей и переступая через праздничные платья своей мамы, как через флаги разбитого врага. Когда я зашел, попросила подождать, я сел на диван и осторожно смотрел, как она склоняется над плащами и юбками, как вынимает костюмы и шляпы, всю эту мерцающую гору чужих очертаний и запахов, наступая на нее своими босыми ногами. Мы даже не разговаривали с ней, но, выпроваживая меня, она как-то по-особому касалась моего плеча, словно отталкивая от себя и всего этого хлама, что вызывающе лежал на полу. Это и не была история, история произошла через некоторое время после того, хотя я лично был убежден, что это обязательно должно было случиться, иначе бы она не переступала так осторожно через желтые и красные отцовские рубашки, и ладони ее, касаясь моего плеча, не были бы такими горячими. Горячими они были и в следующий раз, когда мы оказались рядом в ночном икарусе, что ехал неизвестно откуда непонятно куда, набитый шумной толпой, которая никак не могла успокоиться, передавая от кресла к креслу алкоголь и яблоки, перебивая друг друга, выкрикивая в летнюю ночь проклятия и признания. Веселая гурьба друзей, все свои, все из одного спального, ночь в пути, возвращение с какого-то праздника, золото вечерних пригородов, сосны, обернутые черной марлей ночи, свежий воздух, что врывался через открытые люки, и где-то посреди ночи она положила мне голову на плечо, делая вид, что спит, простая обычная комбинация, которая снова должна была бы ничем не закончиться, но вдруг рука ее залезла мне под рубашку, и всё это даже не открывая глаз, даже не глядя на меня, я попытался тоже залезть ей под свитер, однако она усталым, но твердым движением убрала мою руку, давая понять, что тут именно она решает, кто кому делает хорошо, и я, в общем, был совсем не против. Ведь так или иначе она была взрослой женщиной, с нежной кожей и умными зелеными глазами, в свитере и джинсах, со своим опытом и своим будущим, между которыми я случайно, но так удачно вклинился. Потом я решил, что жизнь и состоит из таких вещей, из этих умелых, страстных движений старших женщин, которые делали нас взрослыми, учили, как могли, любви, чтобы у нас, пацанов из спального, не сложилось впечатление, что в жизни есть место только для борьбы и мести. И нам после этого оставалось всегда защищать их, беречь их от старости и забвения, не отступаться и не бросать, когда им было особенно паскудно. Не знаю, навряд ли большинство из нас это понимало, пользуясь их преданностью, такие вещи в большинстве случаев воспринимаются легко и забываются быстро, никто не придает особого значения отношениям с женщинами, всех увлекают отношения с жизнью и смертью, никто не знает, что женщины — это и есть жизнь и смерть. И я тоже тогда ничего этого не знал, понимал только, что со мной происходят вещи важные и серьезные и что важность эту не могут опровергнуть ни медленные животные с фонарями на головах, которые заглядывали в наши окна, ни друзья, что время от времени звали меня во сне по имени, ни моя полная неподвижность и беспомощность. Ведь никто не может опровергнуть важность взросления. Главное — не двигаться, главное — никого не разбудить, главное — не разбудить ее.
Интересно, что в это время делала Тамара?
Но я заставил себя подняться и выйти в коридор. За окнами стоял густой туман, сквозь который еле пробивался солнечный свет. Прошел через тамбур, открыл дверь и оказался в соседнем вагоне. Резко ударил свет. Я прикрыл глаза рукой.
Был это вагон-ресторан — с барной стойкой поодаль, с несколькими высокими стульями у бара и столами, пустыми, как зимние поля. Однако за одним из столов сидели двое — медленные и сонные, один в черном костюме, стриженый и с бородой, другой — в армейском черном свитере, тоже стриженый. На столе перед ними стояли стаканы с кофе и лежал Калашников с обрезанным прикладом. На стуле перед баром сидел еще один, в длинной черной куртке, тоже пил кофе, просматривая газеты. Увидев меня, все трое резко напряглись. Двое ближних поднялись, не спуская с меня глаз, и синхронно потянулись за Калашниковым. Я попытался нащупать за спиной ручку двери.
— Стоять, — сказал бородатый. Он первым и схватил Калашникова. — Ты кто такой?
Я даже не нашелся с ответом.
— Как ты сюда зашел? — задал следующий вопрос бородатый.
— Я из соседнего вагона, — объяснил я. — Не туда сел.
— Какой, блядь, не туда сел, — справедливо не поверил мне бородатый, — это литерный поезд, браток. Что ты тут делаешь?
— Ну как сказать? Мы там коробки заносили. Я заснул.
— Ты что, пьяный?
— Я? Нет.
Они переглянулись, не зная, очевидно, как быть.
— Коля! — вдруг позвал тот, что сидел у бара.
Бородатый оглянулся.
— Проверь, — не столько приказал, сколько попросил третий.
— Руки, — коротко сказал мне Коля, передал автомат напарнику, подошел и заученно обыскал.
По-моему, со мной это уже было, — подумалось мне. — Хорошо, что хоть переоделся, как бы я им объяснял, для чего мне бошевские электроножницы.
— Порядок, — крикнул Коля и отошел в сторону.
— Ладно, — сказал чувак у бара. — Выйдите в тамбур, охрана хуева. А ты, — сказал мне, — иди сюда.
Я уже увереннее подошел к бару. Чувак кивнул на свободный стул. Я сел, ожидая, что же он скажет.
Был он примерно одного со мной возраста, лицо серое и злой колючий взгляд. Но злость какая-то неперсонифицированная, словно он носил особые контактные линзы. Тщательно выбрит, так тщательно, что кожа на шее была в красных царапинах. Волос голове немного, заботливо зализаны, как-то вызывающе причесаны и вымыты. Я сразу обратил внимание на его куртку — длинную милановскую, такую точно, которую носил и одноглазый Толик. Только в отличие от Толика этот носил настоящую фирменную, что сразу бросалось в глаза. Мне также показалось, что один из ее рукавов запачкан то ли кровью, то ли красной краской. Под курткой темный дорогой костюм, приглушенных цветов галстук и белоснежная рубашка. На столе лежала российская экономическая пресса. Наконец он что-то там дочитал и, резким движение переломив лист напополам, бросил газету на стол, к остальным изданиям, придавив ее маленькой ладонью с подстриженными, как у хирурга, ногтями. А еще я обратил внимание на чистый воротник его рубашки.
— Тебя как зовут? — спросил он, злобно, но без интереса глядя мне в глаза.
— Герман.
— Герман? Паспорт есть?
Я полез по карманам, снова мысленно благодаря Травмированного.
— Королев, — сказал он, подумав. — Знакомая фамилия. Ты как сюда попал? Поезд охраняется.
— Не знаю, — ответил я. — Я на свой опоздал, запрыгнул в этот. Темно было.
— Ну-ну, — не поверил он мне. — Ты точно не по бизнесу?
— Как это?
— Ну, может, тебе от меня что-то нужно.
— Ничего не нужно.
— Да? От меня всем что-нибудь нужно.
— Нет, — заверил я, как мог, — мне от тебя ничего не нужно.
— Да? — переспросил он.
— Да.
— Хорошо, что я не спал, — сказал он, снова подумав. — А то б они тебя на ходу выбросили. Не могу заснуть, — пожаловался он, — всегда, как приезжаю сюда, плохо сплю. Не люблю эти места. Ты где живешь, Герман?
— Здесь, недалеко.
— Местный?
— Местный.
— А почему не свалишь отсюда?
— Зачем?
— Чтоб спалось хорошо, — пояснил он.
— Мне и так хорошо спится. Вот проспал всю ночь в соседнем вагоне. Да и бизнес у меня тут. Куда же я поеду?
— Бизнес? — насторожился он. — Бизнес — это хорошо. Тебе от меня точно ничего не нужно?
— Точно.
— Хочешь выпить? — неожиданно предложил он.
— Ну давай, — согласился я.
Он сполз со стула и пошел за стойку. Бар выглядел бедно, похоже, пользовались им нечасто, алкоголь стоял разреженной шеренгой — какие-то водки, вино, бутылка коньяку. Ее он и достал. Вытащил два железнодорожных стакана с подстаканниками, выбросил из них ложечки, налил.
— Времени нет бар заполнить, — сказал, протягивая стакан. — Каждый раз, когда возвращаюсь, обещаю себе, что возьму нормального бармена, накуплю нормального бухла, чтобы всё было. И каждый раз забываю. Работы много, — сказал он. И выпил.
Я не знал, что ответить, поэтому тоже выпил. Было в этом что-то странное. С одной стороны, он стоял и наливал мне вместо бармена, с другой — понятно, что это ничего не меняет — коньяк его, и он не столько делал мне услугу, сколько позволял этой услугой воспользоваться. Смотрел испытующе и расслабляться не давал.
— Много тут народу едет? — спросил я его.
— Зачем спрашиваешь? — снова насторожился он.
— Просто так.
— Просто так? Я тут один еду. Ну и охрана. Видишь, даже бармена не взял.
— Что — и проводников нет?
— И проводников.
— А кто же билеты проверяет?
— Герман, — сказал он. — Это мой поезд. И все билеты тут проверяю я.
— Твой? — удивился я. — Ты, выходит, как Троцкий — на своем поезде ездишь?
— Ну, выходит, — согласился он.
— А куда едешь?
— Куда? — он задумался, возможно, решая, говорить или нет. — Да фактически никуда. Езжу, проверяю объекты.
— А как этот твой поезд пропускают? В смысле, как вас объявляют на станциях? У вас номер есть?
— Ты знаешь, где мы сейчас? — ответил он вопросом на вопрос.
Я посмотрел за окно. Туман сверху прогревался розовым светом, что-либо разглядеть было невозможно.
— Нет, — сказал, — я здесь никогда не был.
— Это точно, — подтвердил он. — Здесь тупиковая ветка. Ее на случай войны строили, для оборонки, чтобы заводы вывозить. Она там дальше, — показал он рукой куда-то в туман, — просто обрывается, представляешь? Так что, кроме меня, здесь никто не ездит.
— Ничего себе.
— Ага, — согласился он. — Странные места. Я не люблю сюда приезжать. Пусто тут как-то. Едешь, едешь — никого нет. Одна кукуруза. Тебе тут хорошо?
— Тут?
— Дома.
— Дома — хорошо.
— Странный народ вы, местные, — сказал он. И снова налил. — Не договоришься с вами нормально, не разойдешься. Знаешь, сколько у меня здесь проблем было. Постоянно кто-то кинуть хочет, то цену сбить, то вообще — упрется, хуй переубедишь.
— Может, ты переубеждать не умеешь?
— Может, — согласился он. — Вот что я тебе, Герман, скажу: мне кажется, ваши проблемы от того, что вы слишком цепляетесь за эти места. Вбили себе в головы, что главное — это остаться здесь, главное — ни шагу назад, и держитесь за эту свою пустоту. А тут ни хуя нет! Просто — ни хуя. Тут не за что держаться, как вы этого не видите?! Ехали бы себе, искали, где лучше живется. Мне бы меньше проблем было. Нет, закопались в песок, как лисицы, не выгонишь. Каждый раз какие-нибудь траблы, каждый раз!
— Так а в чем проблема, я не понимаю.
— Проблема в том, что вы недооцениваете возможности капитала. Думаете, если вы здесь выросли, это автоматически дает вам право оставаться здесь и дальше.
— А разве не дает?
— Хуя, Герман, хуя! — он снова разлил. — Хочешь жить — научись нормально вести дела. Это же несложно. Просто попытайся понять, что ты не один имеешь право здесь находиться, ясно?
— Ясно.
— И что нужно уметь идти на уступки, уметь отдавать, чтобы получать что-то взамен.
— Ну ясно.
— И что не нужно рогом упираться. Когда тебе предлагают что-то на выгодных для тебя условиях, это понятно?
— Ну.
— Вот, — выпил он, успокоившись. — Тебе понятно, а им, — показал он снова рукой в туман, — ни хуя не понятно. Каждый раз траблы, каждый раз, — повторился он.
— Ну, не знаю, — сказал я на это, — может, проблема не в том, что дела вести не умеют, а в том, что ты выбора не оставляешь?
Он посмотрел на меня как-то по-особому злобно.
— Всё я оставляю, Герман, — сказал, — всё я оставляю. Ты думаешь, мне нравится трупы за собой разбрасывать? Просто вы все ебанутые какие-то, такое впечатление, что для вас всё остановилось. Сидите в своем прошлом, хватаетесь за него, и не вытащишь вас оттуда. Короче, что я тебе лекцию читаю?
Тут двери открылись, и зашел бородатый. Зашел и молча стал у дверей.
— Что, Коля? — не совсем трезво спросил его шеф.
— Вы просили напомнить про завтрак.
— О, — сказал прилизанный мне, — видишь — ни повара, ни бармена, ни стюардессы. Ну, ладно, пошли.
И боцманской нетвердой походкой пошел по коридору Коля пропустил его, пропустил меня и закрыл за нами дверь.
Что-то за это время изменилось, воздух стал горячим, цвета смерти, ярких безнадежных оттенков. Мы шли по вагону, и я слышал странные звуки, доносившиеся из закрытых наглухо купе. Слышал тихие птичьи голоса, слышал напряженное дыхание животных так, словно там, за дверями, стояли чудовища, ожидая, когда их выпустят наружу. Прилизанный шел впереди и тяжело бил кулаком в двери, за которыми тут же вздрагивали чьи-то тела и слышались тяжкие вздохи. В конце вагона нас ждал охранник. Увидев меня, удивился, но промолчал, будто так и надо.
— Ну, — сказал ему прилизанный.
Охранник суетливо открыл дверь и отступил назад, давая прилизанному возможность зайти. Прилизанный заглянул внутрь.
— Всё, как вы просили, — сказал охранник.
— Ну и что с этим делать? — раздраженно спросил прилизанный.
Охранник растерянно развел руками. Я заглянул в купе. Там, привязанная веревкой к столу, стояла черная овца, недоверчиво глядя куда-то сквозь нас.
— Блядь, — сказал прилизанный, — Коля, вы что — не могли нормального мяса купить?
— Да не могли, шеф, — начал оправдываться Коля, — тут же ни базара нигде, ничего.
— Ну тогда давай, — сказал на это прилизанный, — сам ее притащил, сам и готовь.
— Я? — ужаснулся Коля.
— Ну не я же, — холодно ответил прилизанный, отступил в сторону, достал зубочистку и начал ковыряться в мелких аккуратных зубах, словно давая Коле понять — я жду, смотри не облажайся.
Коля растерялся. Но видно было, что шефа он боится, так что быстро кивнул бородатому напарнику, тот принес большой нож, которым режут хлеб, и они подступились к животному.
Овца была удивительно покорной. Сначала они схватили ее с двух сторон, нож был у Коли, но он нервничал и не столько резал, сколько колол несчастную. Та недовольно пыталась вырваться. Наконец Коля сильно ударил ножом, овца резко дернулась, и Коля полетел на пол. Тогда за нож взялся напарник. Он схватил животное за шею, как американский десантник пленного талиба, приставил лезвие к горлу и резко дернул на себя. Овца мотнула головой, и охранник оказался на нижней полке. Нож полетел под ноги прилизанному.
— Дебилы, — сказал на это прилизанный. — Ничего сделать не можете. Дай сюда, — обратился он к Коле, показывая на кобуру.
Коля отдал своего Макарова и обиженно вышел из купе. Прилизанный застегнул куртку, снял пистолет с предохранителя и бабахнул не целясь. Кровь из раны ударила вокруг, заливая куртку прилизанного, но он не обращал внимания и всадил в животное одну за другой еще три пули. Наступила звонкая утренняя тишина. Я заглянул в купе. Прилизанный, весь вымазанный овечьей кровью, стоял и рассматривал свою жертву. Та, как ни странно, была еще жива. В купе остро пахло порохом и кишками.
— Что, Герман, — сказал прилизанный, не оборачиваясь. — Слабо добить? Чтобы не мучилась, — прибавил он и протянул мне Макарова.
— Слабо, — ответил я.
— А что так? — он резко повернулся. — Боишься крови? А как же ты завтракать будешь?
— Чувак, — сказал я, — да не буду я с тобой завтракать.
— Не будешь?
— Не буду.
— Все вы слабаки, — сказал на это прилизанный. — Все. Все боитесь крови. Поэтому ни хуя у вас тут не выйдет, ни хуя. И у тебя, Герман, тоже ни хуя не выйдет.
— Ну и ладно, — ответил я.
— Ладно? — пьяно переспросил прилизанный. — Ну, ладно так ладно. Так что — ты завтракать не будешь?
— Не буду.
— Ладно, — повторил прилизанный. — Коля, позвони машинисту, пусть остановит. Пассажир сойдет. Ничего у вас не выйдет, — повторил он мне.
— У тебя кровь на подбородке, — ответил я, — вытри, а то неаккуратно.
Сначала я думал, они начнут стрелять. Но вагоны откатывались, а выстрелов всё не было. Вскоре поезд исчез, и только запах нагретого железа напоминал, что он здесь вообще когда-то проезжал.
4
В начале октября дни короткие, как карьера футболиста, маслянистое солнце протекает над головой, отягощая тени на земле, освещает траву и греет разбитое сердце асфальта.
Отойдя от железнодорожной насыпи, я долгое время шагал по старому шоссе, почти сплошь затянутому камышами. Дорогу перелетали растерянные осы, и теплая паутина залепляла лицо и одежду, попадая на кожу и оставаясь на волосах. Шоссе тянулось вдоль кукурузных полей — им не было конца, и местность плоская, никаких деревьев, никаких населенных пунктов, никаких признаков жизни или смерти. Дальше встретилась развилка. Шоссе побежало вперед, в долину, залитую солнцем и оплетенную паутиной. Но я свернул налево, за солнцем, и пошел между пустых полей, с которых уже собрали урожай. По наезженной дороге идти было легко. Солнце слепило глаза, двигаясь по небесным поверхностям. Несколько раз я останавливался и отдыхал, ложился на сухую траву и смотрел в небо, ощущая, как сок в стеблях холодеет и замирает. Куда-нибудь да дойду, — думал я. — Главное — двигаться на запад, от границы.
К вечеру снова начал подниматься туман. Сначала он возникал поодаль, посреди желтых полей, висел, словно дым, разрастался и загустевал, так что вскоре за ним уже ничего нельзя было рассмотреть. Какое-то время солнце косыми лучами пробивало эту белую завесу, высветляя и заполняя ее изнутри. Длинная тень тянулась за мной, как воздушный змей, который свалился на землю и не желал взлетать. Туман полз от низин, и солнце просвечивало сквозь его сгущенность, как подводный фонарь. Постепенно лучи стали гаснуть, с туманом пришел сумрак, и я оказался посреди большой молочной завесы. Пока было возможно, держался дороги, пытаясь не сбиться, но вскоре завеса стала совсем плотной и непроницаемой, и я шел едва не на ощупь, раздвигая руками тяжелый вечерний воздух. Всё время казалось, что вот сейчас натолкнусь на кого-то, кто так же точно стоит в этом холодном молоке, коснусь чьего-то лица или локтя, выхвачу какой-то предмет. Неожиданно из тумана протянулась рука. Я дернулся назад, но быстро успокоился и коснулся протянутой ладони. С той стороны тумана, словно из-за развешанных простыней, ко мне вышли дети. Трое. Были они в замызганных спортивных костюмах: первый — в красном, второй — в белом, третий — в бело-красном, хотя это только угадывалось под грязью. Двое младших стояли босиком, третий, старший, обут был в сандалии на деревянной подметке. Лица их имели какие-то восточные черты, то ли монгольские, то ли бурятские, волосы на их головах были черными и жесткими, кожа смуглой, но скорее не столько от солнца, сколько от грязи. Смотрели на меня с любопытством и некоторой настороженностью, как на лося, зашедшего на чужой двор. Старший крепко взялся за мою руку и смело потащил меня в туман. Я шел за ним, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Но не видел даже собственной обуви.
Впереди мягко загорелись огни и начали расти, выжигая ночь. Мы поднялись по холму, туман остался внизу, в долине, и тогда мы вышли на шум и свет, оказавшись в странном месте, посреди пустого пшеничного поля. Вокруг горели костры, просушивая влажную тьму. Был это лагерь, довольно большой, — на стерне разбиты были десятки военных палаток, вокруг каждой лежали горы домашней утвари, посуды, старых дорожных сумок и узлов. Между палаток горели огни, искры взлетали в черно-белое небо, где тьма густо перемешалась с туманным волокном. Возле костров грелись мужчины и дети, из палаток выбегали женщины и исчезали в тревожном сумраке. Мужчины были невысокого роста, одеты в основном в спортивные костюмы, кое у кого на голове была шляпа, кто-то носил камуфляж. Жгли костры и о чем-то спорили, пока женщины перекрикивались между собой и делали домашнюю работу. Дети забегали в темноту и возвращались оттуда с сухой травой в руках, подбрасывали ее в костры и снова ныряли в чернильные проймы. Сколько их здесь сидело и лежало, трудно было сказать. Огни горели до самого горизонта, и голоса сливались в напряженный гомон, как на железнодорожном вокзале. На меня внимания никто не обратил, к чужакам здесь относились, похоже, без опаски, дети подвели меня к костру и, бросив одного, побежали прочь. Мужчины стояли возле огня и говорили на каком-то восточном языке, на какие-то свои монгольские темы, не выказывая при этом ни гостеприимства, ни враждебности. Я отошел от них и побрел по лагерю. Заметно было, что остановились они здесь временно: вещи лежали упакованные и перевязанные веревками, у палаток была сложена железная посуда и деревянная мебель, игрушки и барабаны, стояли велосипеды и темнели флаги неизвестных республик. Земля вокруг палаток была вытоптана, очевидно, топтались здесь не первый день, хотя как сюда приехали и на чем собирались двигаться дальше, оставалось загадкой, поскольку никакого транспорта, никаких автобусов или фур я не увидел. Разве что на велосипедах. Женщины, пробегая мимо, бросали на меня легкие взгляды, но сразу же опускали глаза и бежали дальше своей дорогой. Время от времени выныривали военные, воины странной армии, в серой форме с какими-то диковинными знаками отличия. Эти на меня тоже особого внимания не обращали, только обеспокоенно смотрели то в небо, то на часы. И вообще в лагере царило напряжение, словно все уже собрались, увязали тюки с чемоданами и пришли на вокзал, а поезд почему-то опаздывает, хотя вот-вот должен прийти, из-за чего все нервничают и ругаются, стараясь не отходить далеко. Возле одной из палаток топталась целая толпа кочевников — мужчины переговаривались, женщины громко о чем-то переспрашивали, дети сновали между взрослыми. Какие-то чернокожие подростки стояли в стороне от толпы, не осмеливаясь подойти, чьи-то собаки опасливо обнюхивали спортивную обувь на ногах мужчин, еще дальше стояли двое в серой военной форме и несколько стриженных наголо мужчин в длинных халатах, и старые женщины в пестрых платьях держали в руках травы и коренья. И все внимательно всматривались в опущенную завесу, которая перекрывала вход в палатку. Огонек поблескивал в окне, и душистый дым выходил из отверстия, сделанного в брезентовой палаточной крыше. Что-то там происходило, без сомнения, важное, от чего, наверное, и зависела судьба всей этой кочевой братии. Только я стал протискиваться ближе, как вдруг меня позвали.
— Эй, — послышалось. — Я тебя знаю.
Позади стояла Каролина. В сером камуфляже и высоких берцах. На голове у нее был черный берет, из-под которого выбивались ее крашеные в красное дреды — крепкие и надежные, как морские канаты. В руке она держала мощный фонарь, которым бессовестно слепила мне глаза.
— Ты что тут делаешь? — спросила.
— А ты?
— Я тут работаю, — объяснила она.
— А я домой иду.
— Давно?
— Давно. Я от поезда отстал. Шел целый день.
— От какого поезда? — насмешливо сказала Каролина. — Здесь железной дороги нет.
— Серьезно?
— Ага. Как ты сюда попал?
— Случайно.
Она какое-то время молчала, потом выключала фонарь.
— Хорошо, — сказала, — идем со мной.
Развернулась и пошла по ночному лагерю. Обходила костры, здоровалась с кочевниками, махала рукой знакомым. Остановилась возле большой палатки с набитыми на стенах трафаретом крестами и буквами.
— Переступай порог, — сказала обернувшись и быстро исчезла внутри.
В палатке повесила свой фонарь, и тяжелые сладкие тени поползли по стенам. Первое ощущение — просторно и тепло. Сама палатка разделена была на две половины — слева лежало несколько спальников, поверх разбросаны свитера, рубашки и теплые армейские носки. Правая завалена вещами, на первый взгляд, случайными — в углу стояли спортивные сумки, из которых выглядывали рубанки, теннисные ракетки и серпы, рядом аккуратно сложены книги, разноязыкие обломки чьей-то библиотеки. Преобладала классическая литература, французы и американцы, но хватало и эзотерики, богословских и церковных книг, которые лежали возле кулинарных сборников и туристических справочников, затасканных и зачитанных. Рядом с книгами громоздилась электротехника и предметы, так сказать, повседневного обихода — утюги, транзисторы, намертво сплетенные между собой проводами настольные лампы, пара седел, уздечки, бритвы, расчески и зеркальца. Над всем этим висела пришитая к стене белыми суровыми нитками большая карта. «Евразия», — прочитал я. С востока, от Тибета и приграничных с Китаем областей, от Великой стены и от Междуречья, тянулись на Запад прочерченные красной шариковой ручкой маршруты, которые сходились в районе Ростова и далее пролегали через нашу местность. Великое переселение народов, — подумал я и повернулся к Каролине. Она внимательно рассматривала меня, стоя посреди палатки, возле телевизора. Телевизор был большой, черно-белый. Что самое интересное — он работал, правда, ничего не показывая, но заливая помещение серым домашним сиянием.
— Как он работает? — не понял я.
— На бензине, — объяснила Каролина. — Там, за стеной, небольшой движок, от него мы и запускаемся. Только у нас антенна слабая, так что он всё равно ничего не показывает.
Она стащила свою военную куртку, бросила ее на пол, нашла теплый вязаный свитер, надела и села на разбросанные спальники.
— Ну, что, — сказала, устроившись. — Давай рассказывай.
— Кто это такие? — спросил я.
— Беженцы, — объяснила Каролина. — Монголы, тибетцы. Африканцы даже есть.
— И куда они бегут? — не понял я.
— На Запад, — ответила Каролина.
— Разве это законно?
— Нет, конечно, — она достала из кармана трубку, набила ее табаком и, раскурив, завалилась на одежду и подушки. — Если б не мы, их бы давно всех завернули.
— А вы кто? — спросил я на всякий случай.
— Миссия Евросоюза, — объяснила Каролина, выпуская над собой терпкий дым. — Контролируем соблюдение прав человека. А на самом деле конвоируем их. Иначе их просто перебьют. У них ни документов, ни имен нормальных. Они вообще странные, эти монголы. Хотя добрые.
— Что это они снова в Европу собрались?
— Тебя как зовут? Герман?
— Герман.
— Герман, они кочевники. Это у них в крови — двигаться, не останавливаясь. Хотя вот застряли. Неделю тут киснем.
— А что случилось?
— Сивилла рожает, — Каролина целиком утонула в табачном облаке. Я подошел и осторожно сел рядом с ней. Она протянула трубку. Я, помня про напиток из ее термоса, отказался.
— А кто такая Сивилла?
— Она их посланник.
— Как это?
— Ну, типа народного депутата, — объяснила Каролина. — Какая-никакая, а представительская власть. Они ее слушаются и очень переживают по поводу этой беременности. Не хотят идти, пока она не родит. Боятся, что венгры не пропустят. Вот стоят здесь и ждут. И мы вместе с ними.
— А кто папа?
— А папы нет, — ответила Каролина. — У них тут вообще специфические обычаи. Никто не знает, кто папа, но переживают все. Такой вот матриархат, Герман, — сказала она и звонко рассмеялась. — Так тебе в город нужно? — спросила, успокоившись.
— Да, наверное.
— Ночуй с нами, — сказала она. — Сивилла родит — мы сразу тронемся. Им, пока тепло, нужно перевалить через Карпаты. Так и тебя домой подбросим.
— Хорошо.
— Тогда держи, — она вытащила из угла теплый черный спальник и бросила мне. — Будешь спать в нем. Пошли чистить зубы.
Она достала из походной сумки зубную пасту, сунула в рот щетку, вскочила на ноги и пошла, запихивая в карман возле колена еще теплую трубку. У меня щетки не было, я пошел с пустыми руками.
Каролина нырнула под крепления, прошла мимо костра, который уже угасал, и зашагала по темной колючей стерне. Обогнула крайнюю палатку, возле которой сидели несколько женщин в оранжевых комбинезонах и пуховых платках, перебирая в руках четки и куря сигареты с фильтром, и пошла в долину. Ее серый, толстой шерсти свитер тепло светил впереди, она легко ступала по ночной почве, давя случайные колосья твердыми каблуками. Я шел за ней, и мне казалось, что звезды слетаются на ее дреды, словно на антенны, налипают на них, серебря ей голову и освещая ее фигуру. Внизу стояли несколько черных железных бочек, наполненных водой. Поодаль примостились два биотуалета, которые кочевники, очевидно, таскали за собой в долгих транссибирских странствиях. Каролина подошла к бочкам, наклонилась и зачерпнула полные ладони. Вода в ее руках была медленной и послушной, она лениво стекала между длинных черных пальцев, пульсировала по нежным тонким запястьям, затекая под теплую шерсть свитера. Каролина развела ладони, и вода, сорвавшись, упала назад в металлическое нутро, разбрызгиваясь множеством осколков и разбивая темные отражения, появлявшиеся на водяной поверхности.
— Подержи, — сказала она, стащила свитер, за ним майку и бросила это мне.
Склонилась над ночной водой, голая по пояс, моясь, как настоящий солдат, широко расставив ноги и тяжело дыша от холода и удовольствия. Кожа ее светилась, вода окружала белым ломким огнем, выхватывая плоский испуганный живот и тяжелые груди, усеянные каплями, касаясь вен на ее руках и остро поблескивая на ее белых, как мел, ладонях.
— Они совсем не моются в реках, — сказала Каролина, не вынимая щетки из зубов и обтираясь своей майкой, — просто беда с этим народным бытом. Это чрезвычайно негигиенично — всё время мыться из бочек. Веришь?
— Верю. А их женщины тоже так моются?
— Да ну тебя, — обиделась Каролина, натянула свитер и принялась чистить зубы.
Вдруг наверху, в лагере, воздух вздрогнул и разорвался радостным воплем.
— Родила! — закричал кто-то, и это известие сразу же подхватили десятки голосов. — Она родила!
Огни сорвались в небо. По табору засновали быстрые призрачные фигуры, поднялась беготня, послышался рев скотины и веселая эстрадная музыка из магнитофонов.
— Пошли, — сказала Каролина. — Мы должны это увидеть.
Дети стаскивали к главной палатке бутылки с напитками и холодные закуски, женщины разогревали на огне казаны с каким-то варевом, мужчины радостно обнимались, поздравляя друг друга и переспрашивая подробности. Возле палатки Сивиллы стояла целая толпа, она радостно гудела и волновалась, все пытались протиснуться вперед, образовалась теснота, но это никого не заботило. Кое-кто из мужчин держал в руках факелы, кто-то подсвечивал себе и прочим мобильными телефонами, все напряженно всматривались в завесу, за которой произошло долгожданное рождение. Каролина уверенно прошла между мужчин, легко, но настойчиво их расталкивая. Я спешил следом. Кочевники не протестовали и почтительно расступались, давая дорогу «военным». На пороге Каролина оглянулась.
— Пока она рожала, заходить к ней было запрещено. Даже представителям ЕС. Понимаешь?
— А то, — ответил я.
— Через порог переступай, — напомнила она, исчезая за завесой.
Внутри стояли мужчины и женщины, тихо перешептывались. Были это близкие к Сивилле люди, пояснила мне Каролина, ее подруги, сестры, любовницы, а также охранник и бухгалтер. Лица их светились счастьем, радость объединяла их в этот поздний час. Посреди комнаты стояла буржуйка, жестяная труба которой уходила куда-то вверх, под крышу. Возле печки сидела молодая женщина в адидасовской ветровке и подбрасывала в огонь высушенные травы, наполнявшие воздух ароматами. Сама Сивилла лежала в левой половине помещения на синтетических коврах, овечьих шкурах и китайских пледах. Была уже немолодой женщиной со смуглым монголоидным лицом и глубокими черными глазами. Одета была в майку дольче и габбана. Выглядела утомленной, но поверх усталости проступала нежность, которую только подчеркивала щедро наложенная на лицо косметика. Рядом с ней, закутанная в немецкое пуховое одеяло, лежала ее девочка, выглядывая наружу личиком и тихо посапывая во сне крохотным детским носиком. Возле девочки на ковре лежали первые подарки, принесенные гостями: серебряные китайские монеты, серебряный, правда, не новый паркер, а еще серебряный перстень-печатка с эмблемой ФК Шахтер и серебряная чайная ложечка с какими-то рунами, мелко прочерченными с обеих сторон. Каролина осторожно подошла, склонилась над Сивиллой, легко провела ладонью по ее щеке, достала из кармана армейский жетон, покрытый серебром и заговоренный от снайперов, и положила рядом с ребенком. Сивилла благодарно кивнула, и довольная Каролина вернулась на свое место. И женщина, которая бросала травы в огонь, склонилась над костром и, набрав полные легкие дыма, поднялась и направилась к новорожденной, а там выпустила белый задымленный воздух над головой девочки, так что та даже улыбнулась во сне, и все прочие тоже заулыбались, и я тоже улыбнулся. А женщина тем временем, выпустив дым, села над младенцем и заговорила.
Ты, что возникла из ничего, — говорила она, — и что пришла из ниоткуда. Сладкая, как свет, и невидимая, будто ночь. Всё, что происходило вокруг тебя, весь воздух, которым ты дышала сквозь материнские поры, всё небо, что плыло вверху, и все камни, что лежат под землей, — всё это вмещается в твое сновидение. Всё, что ты видишь во сне, что ты рождаешь, просыпаясь, — всё служит тебе этой ночью, всё кружит над тобой, как звезды вокруг пустоты. Тепло поднималось из рек, чтобы тебе не было слишком зябко в дороге. Травы росли из земли, чтобы ты ступала по ним, идя с Востока. Звери брели за твоим дыханием, грея своими боками черную утробу ночи, и духи летели вверху, как ласточки, высматривая тебе место для отдыха. Из звездного неба сделана твоя голова. Из лунных лучей сотворен твой правый глаз, из желтого солнца — левый. Из комет и небесных камней твои зубы. Из октябрьского тумана создана твоя кожа. Из дождей явились твои легкие, а из засухи бьется твое радостное сердце. Из стеблей горьких растений вырываются твои руки, из сочной кукурузы обозначаются твои икры. Когда ты открываешь глаза, растет месяц, а когда закрываешь — тонут рыбацкие лодки. Когда ты вздыхаешь, женщины расчесывают волосы печали и грусти, а когда видишь во сне небеса — коровы наполняются молоком.
Все, кто пришел приветствовать тебя, все, кто пойдет за тобой по горным тропам, поют теперь только для тебя. И у каждого из них под нёбом прячутся ласточки, устраиваясь там на зиму. Поскольку нам вместе зимовать, вместе пробираться сквозь снега, переводить наших животных через замерзшие реки, гнать перед собой бесконечные стада, перегонять их через перевалы, через глубокие зимние ночи, через заснеженные города и железнодорожные пути. Спи, пока не проснулись птицы на плечах уставших мужчин и не остановились сердца в груди тех, кто тебя любит. Когда ты проснешься, воздух тронется и потечет на запад, забирая с собой все наши желания, все тайные слова, которые мы говорили тебе. Когда ты проснешься, ты укажешь нам путь из этой пустоши, ты прочертишь для нас длинную тонкую линию, которая и выведет нас ко всем тем, кто когда-то нас оставил.
И, сказав это, она замолчала. И все, поняв ее, начали выходить из палатки наружу, туда, где ждала взволнованная толпа. Она вышла последней, ей освободили место, она встала перед мужчинами и женщинами, обведя всех внимательным взглядом. И все напряженно ждали, что же она скажет.
— У нее золотые глаза и смуглая кожа, — сказала женщина торжественно. — И раз мы уже дошли до этих далеких мест, раз мы уже остановились посреди этих полей, назовем ее Мокой.
Горячий ветер поднялся после этих ее слов, срывая с голов шляпы и взъерошивая женщинам длинные волосы. Женщины воздели руки к небесам и начали выкрикивать что-то радостно и беспамятно, и мужчины следом за ними выбрасывали в черный октябрьский воздух стиснутые кулаки, благодаря местных духов за благосклонность и снисхождение и прославляя новорожденную принцессу Моку — гаранта их безопасности и транзитности, королеву монголов, властительницу серебряных перстней ФК Шахтер, золотоглазую спящую красавицу, которая подарила им всем надежду.
Среди всего этого шума и гама Каролина взяла мою руку и повязала на запястье тонкий красный шнурок.
— Это тебе на память, — сказала, — об этой ночи.
И толкнула меня вперед, прямо в радостную, бурную толпу, которая тут же закрутила меня и потащила за собой сквозь ночь, мимо мерцающих огней. Они все шумно поздравляли друг друга, обнимаясь и подпрыгивая вверх, повисая на плечах своих друзей и забегая в густые дымы, что низко стелились от поздних костров. Я бросил взгляд назад, но Каролина уже успела исчезнуть. Ее нигде не было. И только ветер развевал стяги Евросоюза над палатками, поднимал в небо пыль, освобождая путь веселым медноголосым мужчинам, что собирались в круг и пели песни непонятного содержания и неслыханной силы. И дети стремительно пробегали мимо взрослых, проскальзывая между ног мужчин и уклоняясь от женских объятий с визгом и смехом, врезались во тьму, взбалтывали туманы и сбивали с небес звезды длинными сухими палками, и звезды, осыпаясь как орехи, звонко бились о брезентовые крыши палаток и попадали в костры, выбивая из них снопы искр, залетали в карманы и подставленные шляпы, брызгая светом и холодным соком. Скотина, которую согнали с места гам и суета, двигалась сквозь лагерь, выбираясь в долину, с ее тишиной и холодной бочковой водой. Ленивые коровы обходили женщин, что повязывали им на рога ленты и платки, тяжело ревели, спускаясь с этих сумасшедших холмов. За ними бежали овцы и козы, и дети ехали верхом на них, как настоящие кочевники, как невиданная дьявольская конница, что пробилась сюда сквозь дожди и засуху и теперь подбиралась к самым плодородным долинам и угодьям. Женщины в халатах и дождевиках танцевали вокруг костров, двигаясь заученно и легко, чувствуя друг друга и повторяя своим танцем движения птиц и животных, которых им доводилось видеть.
Я уже измучился от этого всего, поэтому, пробившись сквозь очередную детскую ватагу, направился к палатке. Зашел, переступив порог. Телевизор всё так же освещал ночной воздух мягким невесомым сиянием. Каролина лежала на спальнике, страстно целуясь с мускулистой блондинкой в оранжевом комбинезоне. Блондинка успела снять с Каролины свитер и целовала ее темные тяжелые груди, а Каролина ерошила ее коротко стриженные светлые волосы, расстегивая пуговицы на комбинезоне. Я сделал вид, что смотрю телевизор. Но Каролина сразу меня заметила и начала целоваться еще более страстно. Я попытался незаметно выйти.
— Герман, — крикнула Каролина, смеясь. — Ты куда?
— Ничего-ничего, — ответил я. — Продолжайте.
— Не бойся, — продолжала смеяться Каролина. — Иди сюда.
— Не хочу вам мешать.
Блондинка подняла голову и тоже посмотрела на меня.
— А ты нам не мешаешь, — сказала она.
— Ты нам помогаешь, — прибавила Каролина и снова засмеялась. — Хорошо, ложись спать.
Они лежали обнявшись и с интересом смотрели, что я буду делать дальше. Я подумал, что неправильно было бы куда-то идти. В конце концов, — подумал, — каждый празднует как умеет. Нашел свой спальник, залез в него и, отвернувшись к стене, злобно заснул. Когда засыпал, они всё еще целовались.
5
— …и сказала, что ты здесь, что ты остался.
— Остался?
— Да.
— А почему она меня не разбудила?
— Сказала, что ты спал, как младенец.
— Как младенец? Как это — как младенец?
— Крепко.
— Хорошо, хоть документы не забрала.
— Почему они меня бросили?
— Герман, — сказала Тамара устало, — что я могу сделать?
— Ничего, — ответил я недовольно.
Неблагодарное занятие, связанное с припоминанием и сопоставлением. Солнце бронзовым корпусом проплывало наверху, словно аэростат, дрейфуя по теплым воздушным потокам. Проснувшись около полудня, я долго припоминал прошедший день и эту бесконечную ночь. Припоминал песни, имена и лица, ловил запахи жилья, в котором проснулся, прислушивался к сквознякам и тишине. Тишина пугала: неужели все еще спят, — думал я, — наверное, праздновали до утра, так что теперь отсыпаются перед далекой тяжелой дорогой. Вылез из спальника и увидел, что ни Каролины, ни ее подруги-блондинки в палатке нет и что я тут остался вообще один. Более того, палатка была пуста, не осталось в ней ни спальников, ни одежды, ни черно-белого телевизора. Книги, сумки, карты и носки — всё это куда-то исчезло. Предвидя недоброе, я вышел на улицу. От лагеря остались руины и пепелища. Черные худые дымы тянулись в небо, словно голодные кобры. Вытоптанные тропинки складывались в странный непонятный узор, по которому пилоты и птицы могли воспроизвести маршрут передвижения диких восточных племен в неизвестном направлении с сомнительной целью. Непонятно было, когда они снялись с места, как остались незамеченными и почему я ничего не услышал. Посреди поля стояла пара больших, раздутых изнутри воздухом палаток и торчали мачты с флагами Евросоюза, а поодаль, в долине, стояли биотуалеты, возле которых крутились несколько солдат, пытаясь погрузить синие кабины на прицеп армейского буксира. Рядом с буксиром, на месте бочек с водой, белела церковная волга. Туда я и пошел.
Тамара выглядела подавленной, говорила неохотно, но вынуждена была мне всё объяснить. Сказала, что с утра ей позвонила Каролина, просила заехать забрать меня, пояснила, где это находится, извинилась, что причиняет столько хлопот, но заверила, что взять меня с собой не было никакой возможности, потому что монголы считали это плохим знаком и вообще угрожали разорвать все отношения с миротворческими силами.
— Ну хорошо, — говорил я, уже сидя на заднем сиденье и считая сухие октябрьские тополя, растущие вдоль дороги, — а тебя она откуда знает?
— Это долгая история, — отвечала Тамара неохотно. — Они с нами работали когда-то. Передавали гуманитарку на церковь. Они с нашим пресвитером в хороших отношениях, он им постоянно помогает то документами, то добрым словом. Ну и сам подумай — не в милицию же ей было звонить?
— Ну да, — соглашался я, — лучше в церковный приют.
— Лучше, — соглашалась Тамара. — А могли и в милицию.
— А могли и просто меня с собой забрать.
— Не могли, — объясняла Тамара, — монголы испугались, думали, ты за ними прицепишься. А им чужие не нужны, у них свои законы. Ты еще спасибо скажи, что они тебе ничего не сделали. Шляешься непонятно где, — разозлилась она.
— Ну, ладно, — сказал я, — не злись. Что там дома? Ищут меня?
— Ищут, — ответила Тамара, — в церковь приходили, с пресвитером говорили.
— И что пресвитер?
— Ничего, — успокоила Тамара, — сказал, что ничего не знает.
— И что дальше?
— Ничего, — сказала Тамара. — Сиди и жди. Чего ты дергаешься?
— Чего я дергаюсь? Я тебе скажу, чего я дергаюсь. Ты когда-нибудь спала в одной палатке с двумя лесбиянками?
— Спала, — ответила Тамара. — Мне не понравилось.
— Давай где-нибудь остановимся, — попросил я. — Пить хочется.
Зеленый вагон был поставлен на кирпичное основание, под деревьями стояли длинные скамьи, залитые кетчупом и маслом. Было это некое прибежище для путников, тихая гавань с приветливыми танцовщицами и детским пением, с птицами, повествующими что-то льстивыми голосами, и странниками, пересказывающими последние новости, предостерегая от ловушек и опасностей.
Мы были единственными посетителями. Из вагончика вышла полная женщина с розовыми волосами и красными ногтями, скептически осмотрела нас, спросила, чего мы хотим, и снова исчезла внутри. Мы с Тамарой сели на скамью и напряженно молчали, Сева выходить отказался, но попросил принести ему чего-нибудь горячего. Солнце прогревало как могло осенние поля, теплый ветер с востока приносил запахи дыма и сухой травы, вокруг было пусто и тихо, во все стороны простирались голые черноземы, на горизонте вздымались красные сосны. Воздух был будто соткан из запахов и оттенков, словно это был не воздух, а флаги, что горели на солнце и бились на октябрьском ветру. И изображены были на этих флагах длинные клейкие сосуды паутины и тонкие линии усталых растений, срезанных, сорванных и собранных женскими руками, а также птиц, которые пересекали небо в южном направлении. Медленные осенние насекомые влезали на эти флаги, сливаясь с цветом земли и неба, и пахли эти растрепанные знамена илом и мокрым песком, поскольку где-то рядом протекала река, унося с собой листву и скошенные стебли. Тамара была одета в знакомый вишневый свитер и длинную юбку, глаза прятала за большими солнцезащитными очками, это делало ее похожей на вдову какого-нибудь мафиози, который умер, но в сердце ее остался навсегда. Много курила, пила чай из одноразовой посуды, есть отказалась, сидела и рассматривала бабочек, слетевшихся на поставленный перед нами рафинад. Солнце и осенний воздух делали всю эту остановку призрачной и громоздкой, всё это могло в любой момент разрушиться и рассыпаться, дни имели сходство с рафинадом, легкомысленно забытым кем-то, и этот рафинад вспыхивал на солнце, слепил глаза и будоражил воображение, напоминая, что в каждую следующую минуту могут произойти неожиданные и непредвиденные события.
— Поживешь пока что у меня, — говорила Тамара. — У меня они наверняка искать не будут.
— Лучше домой вернусь, — не соглашался я. — Ну что они мне сделают? По крайней мере узнаю, в чем проблема.
— Не говори глупостей, — возражала Тамара. — Зачем подставляться? Пересидишь пару дней, потом вернешься. Шуру я предупредила, он не против.
— Ну, главное — Шура не против.
— А через пару дней вернешься. Хорошо?
— Хорошо, — согласился я. — Тамара, — спросил, — почему ты отсюда не уехала?
— Куда? — не поняла она.
— Куда-нибудь. За границу. Почему ты осталась?
Она сняла очки. Сразу же стало заметно, что ей давно уже много лет, что она не такая молодая и беззаботная, как может показаться в сумерках легковушки после двух дней веселого празднования. Лицо ее было бледным, взгляд — неспокойным и неуверенным. Сигарета едва заметно дрожала в пальцах, как раз между двух больших серебряно-черных перстней.
— Ты же, наверное, хотела уехать? Что тебя здесь может удерживать?
— Ну как что? — ответила она, подумав. — Всегда есть что-то, что нас удерживает.
— Ну послушай, удерживает, как правило, уверенность в завтрашнем дне. У тебя есть уверенность в завтрашнем дне?
— Нет, — призналась она, — нету. Но у меня есть уверенность в дне вчерашнем. Иногда она тоже удерживает.
— Как это?
— Мне трудно объяснить, — призналась Тамара, — лучше поехали домой.
Я не был здесь с того времени, когда поминали ее маму. Помня, чем тогда всё закончилось, переступил порог ее жилища с некоторым смятением. Но Тамара хлопотливо ходила по комнатам, не обращая на меня внимания, так что смятение быстро прошло, зато появилась уверенность и какая-то странная меланхолия, связанная, очевидно, со сладкими воспоминаниями и щемящими предчувствиями. Хотя, — стыдил я сам себя, — какие сладкие воспоминания? Всё ж таки хоронили пусть и неизвестно чью, но маму. Вообще, — продолжал я себя стыдить, — поблагодари ее, что приехала за тобой и забрала из этого монголо-татарского гнезда разврата, что заботится о тебе, что не сдала тебя правоохранительным органам и организованной преступности. Пересиди спокойно пару дней, пока всё выяснится, и с чистой совестью возвращайся к своим бензоколонкам. Главное — не травмируй ее упоминаниями про маму и не обещай жениться.
— Послушай, Гера, — вывела она меня из задумчивости, — я пошла, ты остаешься на хозяйстве. Никому не открывай, к телефону не подходи, к окнам лучше тоже.
— Погоди, — не понял я, — ты куда?
— У меня дела, Герман, — ответила Тамара. — Ты же не думал, что я буду сидеть тут с тобой целый день?
— Да нет, — ответил я обиженно. — Иди, конечно. Когда тебя ждать?
— Зачем меня ждать?
— Ну, дверь же я должен тебе открыть.
— У меня есть ключ, — сухо промолвила Тамара. — Так что не жди. Буду поздно.
— Ну, и что мне тут делать? — спросил я.
— Книги почитай, — сказала Тамара. — Детские.
В гостиной стоял шкаф с книгами. Было их тут великое множество, среди них действительно много детских, с печатями заводской библиотеки, в основном, полные старых запахов сборники сказок и научной фантастики, рассказы про пионеров-героев и исторические романы. Иногда в книгах попадались закладки в виде засушенных цветов или давних поздравительных открыток, кое-какие страницы были вырваны, а на полях чья-то рука нарисовала странные узоры и мрачные пентаграммы. Однако ни одна книга меня не заинтересовала, я потоптался возле полок и вдруг увидел внизу, в углу, сложенные журналы, грампластинки и больших размеров пухлый фотоальбом. Взял его в руки. Большинство фотокарточек были аккуратно наклеены, но для целой пачки места в альбоме уже не было, так что их просто вложили на первую страницу. С альбомом в руках я перешел в спальню. Здесь у стены стоял большой разложенный диван, на нем лежало с десяток пухлых подушек и валиков. На стене висел китайский синтетический ковер, на котором изображалось китайское народное чаепитие. Что-то знакомое было в фигурах, сидевших вокруг чая, где-то я видел эти лица, что-то они мне говорили. Двое мужчин передавали друг другу блюдца, из которых поднимался густой пар, а по центру, между ними, полулежала на подушках беременная женщина, внимательно следя за их движениями. В глубине виднелись юрты, похожие на туристические палатки, возле юрт тянулись вверх дымы от костров, соединяя землю с небесами, а между дымов ходили сытые коровьи стада, выискивая траву и вынашивая в себе молоко, словно горькую правду.
Я упал на кровать и раскрыл альбом.
Пойманные, словно птицы в сети, умелыми руками, зафиксированные наметанным глазом, они смотрели на меня застывше и внимательно, не зная, чего от меня ожидать. Мужчины и женщины, дети и старики, студенты, военные, рабочие, выпускницы в белых фартучках, мертвые в гробах, с серебром, положенным на глаза, младенцы с любимыми игрушками — они ждали, когда кто-нибудь начнет всматриваться в их цветные и черно-белые глаза, пробуя вычислить, что их связывало друг с другом, что их объединяло, чем они жили и почему умерли.
Снимки, лежавшие отдельно, собраны были, очевидно, случайно — изображенные на них лица выглядели незнакомыми и чужими, я знаю такие фотографии, они всегда собираются отдельной кучкой, их никто не хочет помещать в семейный альбом, хотя и выбрасывать обычно не решаются, возможно, потому что выбрасывать изображения живых людей вообще не очень хорошо, так что их, эти подаренные, или пересланные по почте, или сделанные любителями неизвестно для чего фотокарточки, просто оставляют лежать в груде им подобных, никому не нужных изображений мало кому знакомых людей. Я просмотрел их без внимания и сразу же отложил в сторону.
А вот остальные фотографии были собраны тщательно и заботливо, воспроизводя историю Тамариной семьи и в некоторой степени обозначая ее будущее. На первых, старых фотокарточках, в основном черно-белых, в некоторых местах надтреснутых, где-то поцарапанных и исписанных чернилами, изображены были какие-то безумные южные пейзажи, белоснежные шапки горных вершин, черепица на крышах, высокие окна и каменные стены, разбитые дороги и другая экзотика, посреди которой стояли уверенные в себе мужчины и исполненные достоинства юные девушки со смоляными волосами и белыми зубами. Они смотрели на меня, кто угрюмо, кто с улыбкой, кто напряженно, а кто легко и невнимательно. Я пытался распознать в их лицах черты Тамары, но Тамара была совсем другой, чем-то она отличалась от этого горского населения, возможно, усталым выражением глаз, возможно, солнцезащитными очками. Хотя были это, без сомнения, близкие ей люди, как-то связанные с ней, что-то раньше держало их вместе, и я пытался разглядеть эти незаметные, на первый взгляд, мелочи, которые могли бы выдать тайну их странной семьи, внимательно присматривался к одежде, к подписям и датам, рассматривал широкие бульвары, по которым прогуливались молодые женщины с пышными прическами, и горячие набережные с застывшими на фоне моря мужчинами в старомодных плавках, советские автомобили и смешные детские игрушки, заводские проходные, университетские аудитории, школьные коридоры, вагонные купе и комнаты, полные веселых лиц, которые смотрели в объективы фотокамер, заглядывая по ту сторону времени.
На снимках, датированных серединой шестидесятых, появились две девочки, на первый взгляд, схожие между собой, но на самом деле совсем разные — у старшей был серьезный сосредоточенный взгляд черных глаз и какой-то причудливый медальон на шее, младшая всё время смотрела куда-то в сторону, не обращая никакого внимания на фотографа, и на голове у нее были нелепые ленты, которые делали ее смешной, хотя и более женственной. Я сразу узнал Тамару с Тамилой. Возле них, за их спинами, сбоку или где-то сверху всегда толклись взрослые — мужчины и женщины, большая дружная семья, в которой им посчастливилось расти. Взрослые фиксировали, казалось, каждый шаг девочек — сестры ходили в детский садик (ужасная мебель советских воспитательных учреждений, неимоверных размеров воспитательница в летнем халате, новогодние костюмы, танцы, игры и щемящая безнадежность хорового пения), ездили за город (животные и подсолнухи, солнце в озерной воде и детский визг, который отображается даже на фотопленке), отдыхали с родителями на море (выгоревшие пейзажи, цветное изображение, поблекшее, как флаги), учились в школе (форма, похожая на тюремную, государственные праздники, декламация стихов, первые экзамены, подружки, которые неожиданно вырастали), менялись от фото к фото, становились всё более похожими на себя теперешних, взрослых и несчастных, таких, какими они были сейчас, в этой жизни, посреди этого времени.
На школьных снимках Тамара всегда была окружена подружками, стояла обычно в центре, взяв кого-нибудь под руку. Если же стояла одна, то с независимым видом, держа в руках школьные букеты, портфель или еще что-то весомое. Взгляд ее был взрослым, она выглядела старше, чем на самом деле, к концу школы у нее было сформировавшееся тело молодой женщины, она носила украшения, что администрацией, очевидно, осуждалось, но не запрещалось. Тамила, наоборот, выглядела неуверенной и по-детски недоразвитой, даже на фотографиях, сделанных в последних классах, носила какие-то растянутые свитера, банты и стоптанные туфли, на снимках всегда стояла сбоку, в углу, пытаясь незаметно выйти из кадра.
Дальше шли самопальные снимки с мутными лицами, размазанными волосами и суетливыми движениями. Тамара на них одета была в белый халат студентки медицинского училища, время от времени я узнавал дома и пейзажи, что выхватывались фотографом, и мог при желании даже вспомнить, где я в это время находился и чем занимался. Постепенно появлялось всё больше мужских лиц. Сначала это были какие-то безусые пэтэушники в черных коротких куртках с кассетными магнитофонами в руках, потом студенты, тоже в белых халатах. Потом мужчин становилось всё больше, были они взрослыми и солидными. В светлых рубашках и черных тяжелых пиджаках, стояли возле своих волг, сидели в ресторанах и пили коньяк, электронные часы, цветастые галстуки, серые стальные взгляды и изувеченные в боях кулаки дополняли картину. Все они останавливались возле Тамары, замирали на миг, чтобы отразиться на пленке и остаться в прошлом. Невероятная и легкая Тамара носила ужасные, модные в восьмидесятые прически, какие-то плащи и платья, короткие, почти отсутствующие юбки и светлые босоножки, которые часто держала в руках, стоя на горячем летнем асфальте. Глаза у нее были глубокие и нахальные, улыбка — нежная и снисходительная, тело проглядывало сквозь одежду и лишало разума всех этих преподавателей и дальнобойщиков, грабителей и комсомольцев, кооператоров и алкоголиков, которые крутились возле нее, пытаясь любой ценой попасть в один кадр.
Тамила появлялась время от времени, постепенно становясь похожей на женщину, но всё равно теряясь рядом с Тамарой. Вместе они уже почти никогда не фотографировались. Скорее всего, Тамила сама не хотела, чтобы их видели вместе, хотя всякое может быть. Тамила больше фотографировалась со старшими — с родителями, учителями, какими-то мужчинами и женщинами, которые приходились ей неизвестно кем. На одном снимке она стояла в летнем, звонком от солнца и зелени парке между двух пышных женщин, которые просто стиснули ее своими крутыми боками, так что Тамила полностью растворилась на фоне их пестрых платьев. Я ошеломленно узнал в женщинах Анжелу Петровну (густые пепельные волосы, вихрем взбитые вверх, пронзительный взгляд, осенняя тяжесть бюста) с Брунгильдой Петровной (горячая медь завивки блестит на солнце, бедра круто проступают сквозь исчезающую материю). На других фотокарточках попадались и Коча с Травмированным (отчаянная походка молодого налетчика и упругий торс звезды нападения), и Саша Питон с Андрюхой Майклом Джексоном, и множество прочих знакомых, друзей, одноклассников, соседей, родственников, бесконечная череда лиц и фигур, тени из прошлого, вся моя жизнь, вся моя память. И Тамара, всюду Тамара, с прищуренными от удовольствия и удивления глазами, с черными, как чай, волосами, без одежды в ночных волнах, в строгом костюме при вручении каких-то наград, в свитерах и куртках на рабочем месте, с зонтиками, очками и сумочками, во время путешествий и празднований, на свадьбах и поминках.
Он появился ближе к концу, среди последних снимков, она была взрослой разведенной женщиной, гораздо более привлекательной и умной, чем до замужества, как это обычно и бывает, у нее был уже немного усталый взгляд, немного припухшее от бессонницы лицо, несколько замедленные движения, легкое печальное настроение, она словно ожидала, что он появится, вот он и появился. Его вдруг стало слишком много в ее жизни. Он был с ней всюду, он загораживал ее собой перед камерами, словно вытесняя из кадра, чего раньше у нее ни с кем не было и что ее, судя по выражению лица, целиком устраивало. Складывалось впечатление, что ей требовалось его участие, его защита и присутствие, что она охотно поступалась местом в своей жизни, воспринимая это как должное и необходимое. Они были всегда вместе — в одной обстановке, в одно время, в одном кадре. Иногда где-то сбоку появлялось огорченное чем-то лицо Тамилы, она каким-то образом попадала с ними на одну фотокарточку, сама того не желая, и каждый раз выглядела при этом печальной и ослепленной. Потом что-то, очевидно, случилось, он вдруг исчез, непонятно было, почему его нет на следующих изображениях. А затем всё вообще смазалось и перемешалось — какие-то давние подруги, чьи-то старые лица, какие-то дома, чьи-то похороны, чужие города, зимние пейзажи, среди всего этого почти не было снимков Тамары, словно она не желала, чтобы кто-то видел ее в эти годы. Только в самом конце приклеили несколько относительно свежих карточек, на которых изображены были Тамара с Тамилой, такие, как сейчас — измученные, но горячие, подобные друг другу, но несхожие между собой. Они теперь держались вместе, дословно — держали друг друга за руку, прижимались друг к другу, пристально и внимательно глядя в объектив, не отводя от тебя своего взгляда, переплетя пальцы и касаясь друг друга одеждой и волосами. Были это странные женщины с темными глазами и таким же темным прошлым, смотрели они только на тебя, и видел ты только их, больше никого.
И когда она зашла посреди ночи, когда я услышал сквозь дон, как она глухо позвякивает ключами, словно святой Петр, обходя спальные районы в поисках праведников, и вошла в комнату, где я спал одетым, не выпуская из рук альбома, я даже во сне помнил ее движения и взгляды, волосы, развевающиеся на ветру, и одежду, что облегала ее тело, и когда она прошла неуверенно по темной комнате и остановилась надо мной, долго присматриваясь ко мне в темноте и наконец решившись забрать у меня из рук свой альбом, я перехватил ее ладонь и потянул на себя, и тогда она сама подалась вслепую, в темноту, куда я ее тянул, и, наткнувшись своими губами на мои, начала жадно целовать, не сдерживаясь, словно долго этого ждала, давно об этом думала, так что иначе и быть не могло. Она даже раздеться не успела — лежала на мне в плаще, под которым надет был теплый свитер и длинная юбка, волосы ее падали мне на лицо, делая сумрак черным и подвижным. Касаясь ее икр, я нащупал теплые гетры, почти до колен, и дальше совсем ничего — никаких чулок, это меня почему-то взволновало, я сразу почувствовал ее всю, всю ее тяжесть и невесомость, почувствовал тепло ее кожи и чуть влажные от возбуждения трусики, которые она легко стащила, не прекращая целоваться, каким-то незаметным движением, просто стащила их, оставив болтаться на левой икре, а потом, скользнув рукой вниз, быстро разобралась с моими джинсами и села на меня, крепко обхватив горячими бедрами. Время от времени она припадала к моему лицу, преданно целуя, распрямлялась надо мной, отчего ее волосы рассыпались по плечам, и в темноте вспыхивали ее лицо и шея, а ладони уверенно опирались на мою грудь. Она словно отталкивалась, не имея достаточно сил, чтобы спрыгнуть с меня, раскачивалась, и серый плащ ее разворачивался, как парус, а кольца на пальцах цеплялись за пуговицы на моей куртке. Поцелуи ее пахли крепким чаем и легким алкоголем, ее одежда была жесткой на ощупь, кожа — мягкой, зубы острыми, а ногти хищными и кровавыми, и, залезая мне под одежду, она оставляла у меня на спине длинные болезненные полосы, которые вспыхивали в темноте, как электропроводка. Кончая, она громко вскрикивала, удивленно всматриваясь мне в глаза, покачивания ее сделались резкими и болезненными, я чувствовал, что она уже и не видит меня, не узнает, двигаясь как сомнамбула, и я двигался вместе с нею, не отставая от нее ни на миг, находясь всё время рядом, вместе с ней ступив на этот путь, вместе с ней его завершив.
Когда она закончила и легла изнеможденно рядом со мной, я долго трогал ее волосы, не зная, что ей сказать, вернее — не зная, что бы она хотела услышать. В какой-то момент она просто заснула, тепло дыша мне в плечо, но как только пальцы мои легко и неслышно коснулись ее скулы, она тут же вздрогнула во сне, проснулась и, испуганно сев, смотрела на меня, то ли вспоминая, то ли узнавая. Резко спрыгнула с дивана и бросилась к дверям. Трусики так и болтались у нее на ноге, но она, похоже, этого не заметила.
— Тамара, — я поднялся и пошел за ней.
Она пробежала по гостиной и исчезла в ванной. Я попытался зайти вслед за ней, но дверь изнутри была закрыта. Я прислушался. Она пустила воду, села на пол, подперев дверь, и тихо плакала.
— Тамара, — позвал я. — Открой.
В ответ она только плакала. Вода делала ее плач почти неслышным и далеким, но я на самом деле всё прекрасно слышал и пытался как-то ее выманить.
— Эй, — говорил, припадая к дверной щели. — Послушай. Что случилось? Скажи мне. Я тебя обидел?
Но она упорно не отвечала, поэтому я начал барабанить в дверь, не желая оставлять ее одну. Оставлять женщину одну в комнате в таком состоянии было неразумно и недальновидно, ей там наверняка одиноко, темно и неуютно, и я, уверенный, что поступаю правильно, продолжал барабанить в дверь. Вдруг она перекрыла кран.
— Герман, — сказала твердо, однако не открывая дверей, — всё в порядке. Иди спи. Я скоро приду.
— Хорошо, — ответил я и, сев на пол, стал ждать.
Она снова пустила воду, долго что-то там переставляла, чем-то тарахтела, что-то говорила сама себе, наконец выключила воду, тихо открыла дверь, увидела меня и молча села рядом.
— Не обижайся, — сказала, коснувшись моего колена. — Просто истерика.
— Всё нормально? — переспросил я.
— Нормально, — сказала она, — нормально. Не обижайся.
— Пойдем спать, — предложил я.
— Сейчас пойдем, — согласилась она, достала из кармана плаща сигареты и закурила. — Сейчас.
Потом начала целоваться, и поцелуи ее имели вкус табака и зубного порошка, кожа была горькой от слез, а волосы мокрыми, как рыбачьи сети.
— Я не хотела тебе говорить, — сказала она. — Если я тебе скажу, ты наверняка уйдешь.
— Что случилось?
— Ты уйдешь?
— Не бойся, не уйду, — успокоил я ее.
— Уйдешь. Я знаю, — не поверила она. — Ну да всё равно — я тебе скажу.
— Да что случилось?
— Там какие-то проблемы с вашим бухгалтером.
— С Ольгой?
— Ну.
— Откуда ты знаешь?
— Шура звонил, просил тебе сказать. Теперь ты уйдешь.
— Что с ней случилось?
— Не знаю, она в больнице.
— Что-то серьезное?
— Не знаю, — тихо отвечала Тамара. — Кажется, нет.
— Точнее можешь сказать? — занервничал я.
— Не кричи на меня, — обиделась Тамара. — Я ничего не знаю. Шура просил тебе передать. Сказал, что утром сам за тобой заедет.
— Дай телефон — я ему перезвоню.
— Да поздно уже звонить, — измученно возразила Тамара. — Подожди до утра, он приедет и всё расскажет.
— А если там что-то серьезное?
— Всё равно, — повторила Тамара, — подожди до утра.
— Тебе просто говорить.
— Почему это мне просто? — не поняла Тамара.
— Ну, это же не твой бухгалтер оказался в больнице.
— Я знала, что ты уйдешь к ней. Она молодая, и она тебе нравится.
— С чего ты взяла?
— Ну, я же вижу, — объяснила Тамара. — Просто я думала, что ты останешься, раз уж пришел. Но понимаю, что этого просто не может быть. Я слишком старая для тебя, да?
— Да нет, что ты, — попытался я возразить.
— Старая-старая, — повторила Тамара, — не оправдывайся, всё нормально. Я ни на что особо и не надеялась. Делай, как тебе лучше, хорошо?
— Хорошо, — согласился я.
Она докурила сигарету и безнадежно раздавила окурок об пол.
— Я хотел у тебя спросить: этот мужчина, высокий такой, темный, на фотокарточках — кто он?
— Высокий? — переспросила Тамара.
— Ага.
— Артур, — ответила Тамара. — Муж Тамилы.
— Тамилы? — удивился я. — Разве не твой.
— Ну, потом и мой. Он жил сначала с Тамилой, потом — со мной. Очень меня любил.
— И где он теперь?
— Его убили, — объяснила Тамара. — Лет десять назад. У него хотели забрать бизнес, он не отдавал. Его подорвали вместе с машиной.
— Ничего себе.
— Это уже так давно было, — сказала Тамара.
— А что сестра? — допытывался я. — Вы с ней общаетесь?
— Общаемся, — ответила Тамара. — Она мне всё простила. Тоже очень его любила. Мы с ней по-настоящему и сошлись, только когда он погиб. Так вот странно бывает. Так что, — спросила она после долгой паузы, — ты уйдешь к ней?
— Не знаю, — ответил я.
Врать ей не хотелось, говорить правду — тем более.
6
Свежий воздух забился в складки его кожанки, словно он принес в карманах куртки куски утреннего октября. Солнце освещало комнату, слепя глаза и окончательно пробуждая ото сна. Травмированный прошагал по коридору энергичными движениями чувака, который знает цену своему времени и своим возможностям, напористо поздоровался, мол, рад видеть, хорошо, что вернулся живым. Прошел на кухню, заполнив собой пространство, втиснулся между столом и мойкой, заскрипел куртяком, выглянул за окно. Еще затемно он сам перезвонил Тамаре, спросил, на месте ли я, всё ли в порядке, предупредил, что заедет. Теперь вот сидел за столом, и широкие косые лучи придавали его коже оттенок золота и меди. Легко скользнул взглядом по Тамариному лицу, немного усталому и заспанному, и взялся за меня.
— Знаешь, — сказал, — хорошо, что ты к моему брату не доехал. Прихватили его на днях. Я еще думал, что такое — звоню ему, звоню, а трубку всё время какой-то сержант берет. Сначала думал, что он снова мобилку кому-то впарил, ну или потерял где-то, или еще что. А оказывается, он уже третий день в СИЗО. Мне жена его вчера звонила, сказала, что всё в порядке, чтобы я не волновался, сидит нормально, аппетит есть, адвокат свой, скоро выпустят.
— За что хоть взяли? — не понял я.
— Этого я не знаю, — честно признался Шура, — в прошлый раз брали за годовые отчеты, он их на год вперед сдать хотел. Перед тем за дачу взятки государственным служащим. Он мобильной связью занимается, — объяснил Травмированный.
— Оператор?
— Телефонами торгует, — пояснил Шура. — Бэушными.
— Крадеными?
— Не без того.
— Может, тебе к нему съездить?
— Да ну, — коротко отмахнулся Травмированный. — Сам разберется. Не маленький. У меня и без него проблем полно. Правда, Тамара?
Но у Тамары была своя забота, Тамара с ночи переживала, не наговорила ли лишнего, не зная, чего от меня теперь ждать. Стояла в углу сосредоточенная и печальная, кивала головой на Шурины слова, соглашаясь со всем, что тот говорил. Хотя Травмированный этого всего не замечал, выглядел озабоченно, и озабоченность эта быстро передалась мне. Я сразу же принялся у него выпытывать. Про Ольгу при Тамаре спрашивать не стал, надеялся, он сам расскажет. И хотя он говорил о чем-то более, на его взгляд, важном, Тамара, поняв, что скоро мы оба отсюда уйдем, сделала нам чай — крепкий и безнадежно горький — и разочарованно исчезла в своей комнате.
А Травмированный тем временем рассказывал какие-то странные истории.
— Послушай, Гер, — сказал. — А чем ты в Харькове занимался?
— А что? — не понял я, куда он клонит.
— Да ничего, — как-то миролюбиво произнес Травмированный. — Кто-то тебя там активно разыскивает. И знаешь, что я думаю?
— Ну?
— Лучше бы они тебя нашли.
— Зачем?
— Похоже, там не твои косяки, Гера, ты им если и нужен, то как свидетель.
— Свидетель чего?
— Не знаю, — ответил Травмированный. — Ты там взяток не давал? — спросил он с надеждой. — Государственным служащим?
— Черт, Шура, я бы их давал. Только мне нечем было.
— Ясно, — кивнул головой Травмированный. — Короче, они вчера снова приходили. Их двое. По ходу, хотят с тобой поговорить. Просили передать, чтобы ты не боялся.
— А я и не боюсь, — сказал я. — Они с тобой говорили?
— С Ольгой.
— Они что, приходили к ней?
— Ну да, приходили. Она их сначала выгнать хотела, потом выслушала.
— И что они?
— Ну, что. Говорят, что хотят с тобой поговорить. Какие-то там хвосты тянутся. Ничего конкретного не сказали, просто просили передать, что тебе лучше с ними встретиться.
— Ты сам что об этом думаешь?
— Да встреться ты с ними, — ответил на это Травмированный. — Хули тут. Не придушат же они тебя, правильно?
— Правильно, наверное. Только где их найти?
— Что их искать, — раздраженно ответил Травмированный. — Они в гостинице живут. Там и найдешь.
— В гостинице? Может, им просто перезвонить?
— Они телефонов не оставили. Вообще, — сказал Травмированный, подумав, — скользкие какие-то. Пришли, давай что-то вынюхивать.
— Что вынюхивать?
— Да не знаю я, — ответил Травмированный. — Лучше тебе самому с ними поговорить.
— Хорошо, зайду к ним сегодня.
— Зайди, — поддержал меня Травмированный. — Не бойся.
— Да не боюсь я.
— Что тебе терять?
— Это точно. Как там Ольга?
— Плохо, — ответил на это Шура. Будто ждал, когда же я спрошу. — В больнице лежит.
— Когда же она успела?
— Да вчера и успела. Когда выгоняла этих двух.
— Она их выгоняла?
— Ну да. Она их даже не дослушала, выгнала. А когда дверь за ними закрывала, — сломала палец. На ноге.
— Палец?
— Ну да — палец. Теперь лежит с гипсом. Думать нужно, что делаешь! — сказал Травмированный непонятно о чем.
— Может, они ей что-то плохое сказали?
— Гера, — занервничал Травмированный, — я не знаю, что они ей сказали, про что они ей говорили. Но Ольга просила тебе передать, чтобы ты встретился с ними. Ну, и вообще расспрашивала про тебя, волнуется, наверное.
— Волнуется?
— Наверное.
— Угу, нужно к ней зайти.
— Зайди-зайди, — Травмированный недоверчиво окинул взглядом посуду на полках и начал собираться.
— Подожди, — я тоже поднялся, — я с тобой.
— Знаешь что, — ответил на это Травмированный. — Давай, разберись сначала со своими проблемами. Ага?
— Шура, — я видел, что он что-то от меня скрывает. — Что за мутки?
Травмированный какую-то секунду колебался, а потом снова сел за стол. И рассказал еще одну историю. Оказывается, пока я прятался, произошло кое-что важное. Кукурузники, по словам Травмированного, вконец озверели и активизировались. И хотя заправку нашу пока не трогали, однако, по словам опять же Травмированного, этого следовало ожидать не сегодня, так завтра. А наехали они на Эрнста, друга всех авиаторов, нашли-таки его на аэродроме и сообщили в неофициальном порядке, что аэродром всё же — объект государственный, и, несмотря на всю его внешнюю засранность и полное отсутствие в городе гражданских авиаперевозок, сама по себе взлетная полоса находится на госбалансе, и поэтому так или иначе придется ее — полосу — отдавать в надежные руки трудового народа. Все попытки Эрнста послать их на хуй кукурузники проигнорировали. Более того, самого Эрнста строго предупредили, что в случае, если он надумает и дальше оказывать словесное или физическое сопротивление, дело будет совершенно официально передано правоохранительным органам, а на кого здесь работают правоохранительные органы, объяснять не нужно. Поэтому Эрнсту предлагалось в трехдневный срок собрать манатки и выселиться с территории незаконно захваченного объекта.
— И что Эрнст? — спросил я.
— Держится, — ответил Травмированный. — Забаррикадировался во дворе, достал трофейные гранаты, сидит ждет. Мы пробуем что-то сделать, были в прокуратуре, пытались выйти на кукурузников, но они морозятся — формально зацепок нет, аэродром действительно висит на госбалансе.
— Шура, — спросил я, — я вот одного понять не могу: зачем им аэродром? Зачем им наша заправка? Они что — просто хотят всё под себя подмять, да?
— Ну, у них своя программа развития региона, — замялся Травмированный, — вместо аэродрома асфальтовый завод построят.
— Ну, а в другом месте они не могут асфальтовый завод построить? Там что — место освященное или что?
— Гер, — по-братски пояснил мне Травмированный, — они его могут построить, где им захочется. По ходу, им захотелось построить его на аэродроме, понимаешь?
— Понимаю. И что мы теперь будем делать?
— Знаешь что, — сказал он, подумав, — не нужно тебе этим заниматься. Понимаешь? У тебя свои проблемы. Зачем тебе еще этот аэродром?
— Как зачем? А тебе он зачем?
— Ну, я здесь живу, — ответил на это Травмированный.
— Шур, я тоже здесь живу, — напомнил я ему. — Какого хуя, Шур? Ты что — не доверяешь мне?
— Да доверяю я тебе, — неохотно пояснил Травмированный. — Просто знаешь, у меня плохие предчувствия.
— И что за предчувствия?
— Сдается мне, ничего из этого не выйдет.
— Ну, не выйдет так не выйдет. Попробовать же нужно, правильно?
— Нужно, — согласился Шура.
— Не прогибаться же, правильно?
— Ну, правильно, — снова согласился он. — Ладно, — сказал, — не заводись. Просто я вот думаю: почему тогда, летом, они съехали?
— И почему?
— Не знаю, — ответил на это Травмированный. — Не знаю.
— Ну съехали, и фиг с ними.
— Да всё правильно, — согласился он. — Просто не факт, что и теперь съедут.
— Шура, — сказал я ему. — Даже если не съедут — это наши общие проблемы. Договорились?
— Договорились, — сказал Травмированный после некоторых колебаний и направился к выходу.
На пороге меня остановила Тамара.
— Погоди, — задержала на миг, и этого мига хватило, чтобы Травмированный всё понял и покатился по лестнице вниз, оставляя нас наедине. — Ты прости, я, наверное, лишнего наговорила вчера.
— Всё нормально, Тамара, — попытался я ее успокоить. — Я тебе вечером позвоню.
— Позвони, — согласилась она, — если не забудешь.
— Не забуду, — заверил я ее.
— Хорошо, — сказала она, — в общем, это не так важно. Тут тебе пресвитер книжку передал, просил тебя внимательно прочитать.
— Что-то церковное?
— Не знаю, — устало ответила Тамара, сунула мне в руки книжку и вытолкала за дверь.
Железный въезд с черными звездами выглядел сиротливо, запустение и заброшенность царили вокруг, хотя под самыми воротами четко проступали свежие следы машин. Паутина висела в воздухе, скрепляя его. Было тихо и пусто, воздух прогревался медленно, словно квартира, в которой не живут. Дело шло к осени. За воротами угадывалось чье-то присутствие, словно кто-то стоял там и настороженно выглядывал сквозь амбразуры. Травмированный посигналил, но безрезультатно — никакого движения за черными воротами, никакого голоса из-за крепостных рвов. Шура достал мобильный.
— Алло, — послышалось в трубке глухо и недоверчиво.
— Открывай давай, — ответил Травмированный вместо приветствия.
Был он вообще каким-то тихим, не только сегодня, а все последние недели. Куда и подевалась его постоянная напористость. Возможно, стареет бомбардир, — подумал я. Вот и теперь — вместо того, чтобы наехать на перепуганного Эрнста, сидел и терпеливо ждал, пока тот откроет ворота, пока узнает нас, пока пустит.
Эрнст, похоже, тоже затих, замаскировался и вообще перешел на зимнюю форму одежды. Носил какую-то короткую обрезанную шинель, а под нею — красную растянутую футболку. Обут был в высокие армейские ботинки. В руках держал саперную лопатку, карманы тяжело оттягивались чем-то взрывоопасным, возможно, действительно гранатами. Увидев меня, обрадовался, сказал: очень хорошо, что я здесь, что он должен мне многое рассказать, что провел чрезвычайно интересную экспедицию, мне, заверил, как историку, будет интересно, и еще много чего собирался вывалить на меня, но тут Шура его оборвал, заявив, что слышать ничего не хочет ни про какие фашистские танки и про фашизм вообще, и попросив нас заткнуться. Мы остановились посреди двора на потрескавшемся асфальте, через который целое лето бешено рвалась трава, чтобы теперь замереть в ожидании холодов. Травмированный сидел на капоте своей легковушки, мы стояли возле него, со стороны всё это, наверное, выглядело как приятная нечаянная встреча, всё как в старые добрые времена.
Они должны были вот-вот появиться. Шура внимательно смотрел на трассу, попросил Эрнста спрятать лопатку, не позориться перед людьми и вообще сказал нам молчать и не мешать ему — мол, говорить будет он, наше дело, в случае чего, — забросать их гранатами. Я не сразу понял, что это шутка.
Приехали они через полчаса, я сразу заметил, как напрягся Эрнст, как настороженно приумолк Шура, понятно было, что никто не знал, чего от них ожидать и зачем они сюда приперлись. Сначала подъехал знакомый мне джип, я присмотрелся, полагая увидеть за рулем Колю, но там сидел какой-то мужик лет пятидесяти, коротко стриженный, ясное дело, что коротко стриженный, в теплой кожанке и с тяжелым взглядом. Задняя дверь джипа отворилась, оттуда выпал Николаич. Был тоже в кожанке и черной кепке, которая заботливо покрывала его бледную осеннюю лысину. Завидев меня, на секунду замер, словно сверяя внутреннюю информацию. Потом быстро опустил глаза и суетливо бросился к бэхе, которая мягко ехала сзади. Торопливо открыл дверцу, выпуская высокого седого человека в длинном темном плаще, с кейсом в руках. Застегнув плащ на все пуговицы, пока Николаич держал кейс, прижав его к животу, так что издалека казалось, будто держит его зубами, как дрессированная овчарка, седой забрал кейс назад и твердо направился в нашу сторону. Охраны с ними не было. Подойдя, сдержанно поздоровались, рук не подавали. Николаич, тот вообще отводил взгляд, воровато посматривая в мою сторону, бегал вокруг седого, бросал короткие реплики Эрнсту и Травмированному, вообще, выглядел обеспокоенно и неуверенно. Я понимал, что мое появление было для него неожиданностью, что это и сбило его с толку, ведь именно передо мной он здесь выделывался несколько месяцев назад, именно мою душу пытался купить под солидные проценты, в моих глазах старался подняться и утвердиться, и тут вдруг такая фигня, и приходится вылизывать этого седого, который, в отличие от Николаича, действительно выглядел уверенно и спокойно и никому ничего доказывать не собирался, придя за тем, что и так ему принадлежало. Подошел, твердо ступая по разбитому асфальту, небрежно поставил кейс на капот рядом с Травмированным, однако, наткнувшись на холодный, исполненный ненависти взгляд Шуры, кейс молча убрал, сунув его назад Николаичу. Тот так и замер за спиной седого, время от времени выглядывая и испуганно следя за ходом деловых переговоров.
Седой заговорил первым. Скоро определившись, что говорить нужно-таки не с клоуном в подрезанной шинели, а с серьезным и хмурым Травмированным, седой сразу оттер нас с Эрнстом и сухо взялся за дело, показав всем своим видом, что всё на самом деле уже решено и он с нами торгуется тут скорее для приличия, потому что в принципе говорить с нами ему западло, и мы сами должны бы это понимать.
— Значит, что у нас, — говорил он так, будто только что вернулся к давнему разговору. — Вот постановление, вот решение прокуратуры. Вот выписка от коммунальщиков, — всё это забирал в свои руки Травмированный, но даже не заглядывал в документы, зная наперед, что там написано. — Машина подойдет завтра, мы поможем вам собраться, скажите, когда вам удобно.
— Да неудобно нам, — ответил ему на это Травмированный. — Неудобно. Не будет никакой машины.
— Ну как не будет? — на миг растерявшись, седой заговорил со скрытым злорадством. — Будет. Я уже договорился.
— С кем? — холодно спросил Шура.
— С водителем, — также холодно ответил седой.
— А с нами? — поинтересовался Шура.
— Что с вами? — сделал вид, будто не понимает его, седой.
— С нами вы договорились? — Шура не скрывал скепсиса.
— А разве нет? — седой тоже заговорил скептически.
— Нет, — заверил его Травмированный. — С нами никто ни о чем не договаривался. Так что машина может не приезжать.
— А как же выписка от коммунальщиков?
— А мы ложили на коммунальщиков, — пояснил Шура. — И на их выписки тоже, — расставил он акценты.
— Правда? — немного поплыл седой.
— Правда, — снова заверил его Шура.
— Саша, — выперся с кейсом в зубах Николаич, — ну хули ты демагогию разводишь?
— Рот закрой, — коротко приказал ему седой и снова повернулся к Травмированному. — Послушайте, вы же серьезный человек, должны понимать, если вы не пустите завтра нашу машину, мы подгоним бульдозеры, и тогда вам придется паковаться самим. Вы это понимаете? У нас бумаги на руках.
— Послушайте, — Шура заговорил тихо и доверительно. — Вы же тоже серьезный человек. Вы сами всё знаете про эти документы. Это рейдерство.
— Какое рейдерство, Саша! — вскрикнул из-за спины седого Николаич, чуть не выпустив из зубов кейс. — Какое, на хуй, рейдерство!
Седой пропустил мимо ушей всхлипы Николаича, выдержал паузу и с металлическими нотками в голосе переспросил:
— Значит, вы отказываетесь освободить территорию?
— Без понтов, — подтвердил Шура и удобнее уселся на капоте.
— Ну, ладно, — как-то нехорошо произнес седой и повернулся к Николаичу. — Николаич, свяжись с Марленом Владленовичем. Нужно это решить.
Но тут Николаич внезапно весь обмяк, выпустил кейс, поставил его перед собой на асфальт и потупился.
— Эй, — повторил седой. — Ты меня слышишь?
— Слышу, — едва выдавил из себя на смерть перепуганный, но связанный какой-то страшной пионерской клятвой Николаич.
— Ну так звони, — с нажимом приказал ему седой.
— Не буду, — тихо ответил Николаич, заливаясь потом.
— Не понял, — окончательно напрягся седой, добавляя голосу огня и металла.
— Нельзя, — прошептал Николаич. — У нас односторонняя связь.
— Что? — взорвался наконец седой.
— У нас связь, говорю, односторонняя, — постепенно Николаич овладел своим голосом, говоря тверже и увереннее, зная, очевидно, что пока действует по инструкции — проблем не будет, — я не могу просто так ему позвонить.
За всем этим чувствовался такой подтекст: сам облажался, сам давай и разруливай, и нехуй меня лишний раз заставлять переживать моральный стресс, которым для Николаича, безусловно, был каждый разговор с этим их Марленом Владленовичем.
— Ну и что делать? — седой, похоже, не привык отступать, поэтому давил, на что мог.
— Он сегодня будет звонить, — собравшись с мыслями, произнес Николаич. — В двенадцать.
Седой резко дернул рукой с часами.
— Это же через сорок пять минут? — сказал растерянно. — Подождем? — обратился к Травмированному, который вдруг оказался хозяином положения, от которого здесь всё по большому счету и зависело.
— Подождем, — согласился Шура, — подождем. Пошли, — обратился ко мне, — покурим.
И, спрыгнув на асфальт, лениво обошел седого и двинулся за строения, в сторону взлетной полосы. Я — следом. Эрнст, оказавшись между седым и Николаичем, нервно затоптался и, пренебрегая всеми правилами гостеприимства, побежал за нами.
Трава вдоль полосы была скошена и остро пахла застывшим соком. Строения — темные и пустые, как кухонная посуда, — призрачно высились среди осенней растительности, среди кукурузы, что подступала отовсюду, угрожая затопить собой все щели, пробить асфальт своими сухими стеблями и острыми корнями, заползти в окна и канализационные люки, вытянуться на стены и жестяные крыши, навсегда похоронив следы пребывания здесь нескольких поколений авиаторов. Ветер приносил от гаражей запах нагретого солнцем машинного масла, которое въелось в землю, делая ее бесчувственной.
— Кто он? — спросил я Травмированного, указывая взглядом за строения, туда, где остался седой со своим кейсом.
— Их адвокат, — ответил Шура. — Из центра.
— А Владлен Марленович или Марлен Владленович — это кто?
— Босс. Пастушок Марлен Владленович.
— Ты его знаешь?
— Нет. Он здесь почти не появляется. Так что его никто не знает. Но все боятся.
— Сколько ему лет? — спросил я.
— Да откуда я знаю? — удивился Травмированный. — Говорят, совсем молодой.
— Мутный он какой-то, этот адвокат, — сказал я, еще раз обернувшись на строения.
— Да адвокат нормальный, — не согласился Шура. — Мне этот пидорок не нравится лысый. Точно какую-нибудь подляну подбросит.
И, засунув руки в карманы куртки, побрел вдоль взлетной полосы, пиная тяжелыми ботинками пустые банки из-под пива, которые попадались ему под ноги.
— Послушай, — обратился я к Эрнсту, кутавшемуся в старую шинель. — Ты знал Артура, Тамариного мужа?
— Артура? — задумался тот. — Артура знал. Мы даже бизнес с ним делали. Прогорели, правда.
— Как они с Тамарой жили?
— Хорошо жили, — ответил Эрнст. — Правда, недолго. Он к Тамиле от нее ушел, к сестре ее.
— Серьезно?
— Ну, — подтвердил Эрнст. — Там такая история была! Буря и натиск! Они едва не убили друг друга. Тамила даже вены резала. Видел, сколько у нее на руках разных штук? Это чтобы шрамы видно не было. Они года два не разговаривали, потом помирились.
— Он погиб?
— Артур? Нет, уехал. В Голландию. Торговал машинами, открыл ресторан. Он им пишет иногда. Причем — обеим сразу.
— А ты откуда знаешь?
— Что знаю? — не понял Эрнст.
— Ну, про шрамы, про то, что пишет.
— Так я жил с Тамилой, — объяснил Эрнст, — полгода. Потом она захотела детей. А я был не готов: авиация, сам понимаешь.
— А так по ним и не скажешь, — удивился я, — по сестрам. Тихие такие.
— Да, Герман, — согласился он. — Жизнь — вещь вообще малопонятная. Никогда не скажешь, что прячется под поверхностью. Так вроде всё знаешь, всё видел, а как оно было на самом деле — даже представить себе не можешь.
Я огляделся вокруг. Действительно — как оно было на самом деле?
Цепкая и жесткая пшеница, которая здесь росла годами, не давала им идти, преграждала путь, так что нужно было на каждом шагу разрывать сухие, переплетенные между собой стебли. Они приближались в солнечном свете, шли крикливой веселой гурьбой, и тени путались у них под ногами, как охотничьи псы. Из золотых солнечных волн, из горького октябрьского воздуха выходили друг за другом молодые улыбающиеся пилоты в кожаных шлемах и куртках, с коричневыми планшетками, с тяжелыми часами на руках. Шли, перекрикиваясь, шутили по поводу какого-то давнего случая, произошедшего именно здесь, на этом аэродроме, лет двадцать назад, так что всё уже забылось и стерлось из памяти, и нужно было, чтобы они снова здесь появились, вспомнили и рассказали. Колосья забивались им в сапоги и карманы, паутина липла у них между пальцами и ложилась на волосы, они смахивали ее легкими движениями, упорно старалась выбраться из этой бесконечной пшеницы. Механики в черных комбинезонах, шедшие позади, несли в руках брезентовые мешки с письмами и бандеролями, корреспонденцией, которую они хранили всё это время. Мешки отсвечивали на солнце зеленым огнем. Механики, смеясь, задирали головы, рассматривая звонкий фарфор октябрьского неба, и глаза их легко прищуривались под солнцезащитными очками. Но и это были еще не все, поскольку позади, сильно отставая и не успевая за пилотами, какая-то странная авиационная команда выкатывала из солнечного марева разболтанное тело самолета, оранжевую от солнца и пыли тушу Ан-2, вспыхивавшую в воздухе железом и краской. Катили его, заливаясь потом и задыхаясь от пыли, только чтобы не оставлять машину посреди поля.
Пилоты шагали по взлетной полосе в сторону ангаров, пустых и гулких, в которых темно стоял воздух, словно речная вода в шлюзах. И когда уже голоса их исчезли за постройками, когда механики, сбросив мешки с почтой прямо на асфальт, разбрелись по гаражам, наполнив их смехом и криками, те, последние, тоже наконец достигли полосы, выкатили из густой пшеницы кукурузник, оставив его как раз напротив административных зданий. Прожженная солнцем и высушенная засухой машина, сплошь опутанная травой и паутиной, застыла посреди взлетной полосы, словно колеблясь — куда ей лететь, в каком направлении, по какому маршруту. И вдруг откуда-то из глухого самолетного нутра послышался настойчивый шорох, будто кто-то изнутри натыкался на обшивку, ища выход. Двери самолета с треском распахнулись настежь, и оттуда, из черной душной глубины, в яркие солнечные лучи начали выскакивать рыжие лисицы и черные коты, полетели голуби и цапли, запрыгали речные лягушки и посыпались, как груши, летучие мыши. И вся эта летающая приблудная фауна, которая пряталась на борту, страдая от жары и духоты, кинулась врассыпную, подальше от адской машины, прочь от всех воздушных ям, выкопанных для их животных душ в приграничном небе.
— Герман, — Травмированный тронул меня за плечо. — Ну ты идешь?
Седой с Николаичем так и стояли друг напротив друга, словно танцоры на паркете. Седой нависал над коротконогим Николаичем и что-то ему злобно цедил, так что Николаич весь съежился, понуро кивая головой. Но когда мы подошли, оба замолчали.
— Ну что? — спросил Шура.
— Еще пять минут, — ответил седой. — Давайте уже дождемся.
— Ну давайте, — согласился Травмированный. Впрочем, особого выбора у него не было.
Мы стояли, молча и напряженно считая секунды, пытались не смотреть друг другу в глаза и разглядывали трещины на асфальте — глубокие, как морщины на лице клоуна.
Вдруг у Николаича зазвонил мобильный. Он суетливо вытащил его из кармана и поднес к вспотевшему от волнения уху.
— Алло! — слишком громко для такой безлюдной местности сказал Николаич. — Да! Да, Марлен Владленович, здесь! Со мной! Да! Даю! Вас! — он с облегчением протянул трубку седому.
Седой сразу тоже засуетился, забегал глазами, неуклюже подхватывая мобильник своими ухоженными адвокатскими пальцами.
— Слушаю, Марлен Владленович, — сначала он еще пытался держаться бодро и независимо, но голос его быстро осел, а интонации съехали куда-то к истеричному повизгиванию. — На месте! Всё в порядке, Марлен Владленович. Не хотят, Марлен Владленович. Залупаются, Марлен Владленович. — Шура недовольно вскинул бровь. — Я говорю — не соглашаются, Марлен Владленович. Что? Говорят, гражданская инициатива. Территориальная громада, говорят. Говорят, не имеем права. Что? И я им говорю, что имеем! Бумаги показывал! Марлен Владленович, да решу, а как же. Всё сделаю, не волнуйтесь. А как же. Я пока что не знаю. Может, договоримся с ними, Марлен Владленович? Куда? На хуй? Понял, Марлен Владленович! Да, всё понятно, не волнуйтесь! Простите, что столько хлопот. Я всё сделаю. Всё сделаю! Да! И вас тоже, Марлен Владленович, и вас тоже!
Седой выключил трубку и передал ее Николаичу бледными и обескровленными этим разговором пальцами. Молча вынул из кармана плаща белоснежный платок, дрожащей рукой вытер обильный хлеборобский пот. Долго не попадал платком назад в карман, наконец справился и с этим. Также молча забрал у Николаича свой кейс. Николаич, предчувствуя худшее, забился ему за спину, как пес перед чужими. Шура смотрел на всё это с малопонятной мне усмешкой.
— Ну, значит, так, — сказал седой, обращаясь к Шуре. Пальцы, которыми он обхватил ручку кейса, даже посинели от напряжения. — Я вас предупреждал. Не говорите, что я вас не предупреждал. У вас времени — ровно двадцать четыре часа. Завтра мы всё это сносим. В случае сопротивления действиям коммунальных служб отвечать будете вы.
Он снова вытащил платок и резкими нервными движениями начал вытирать шею. Развернулся и молча пошел к машине. Николаич потрусил следом, но прежде чем запрыгнуть в свой джип, на миг обернулся и бросил на нас какой-то странный, исполненный угрозы взгляд. Так, словно хотел что-то сказать, но не осмелился. Или решил подождать.
— Ну, что, — сказал Травмированный, — вот где они, настоящие проблемы.
7
Он понимал, что делает. Он всё верно рассчитал, зная, что друзья поддержат его в случае чего, придут и помогут. Потому что бизнес — это бизнес, а кровь, которую они вместе проливали в драках, на улицах и футбольных полях, скрепляла и связывала, и тут уж бизнес дело десятое. Голос крови куда сильнее голоса здравого смысла, — так думал Травмированный и не ошибся. Так и случилось на следующий день, когда вся их кодла, все, кого я знал с детства, сползлись из своих нор, контор, магазинов и с оптовых рынков, пришли поддержать своих, как в старые добрые времена. Но это было на следующий день.
А тогда, как только Николаич с седым уехали, мы с Шурой тоже отправились в город, по дороге я соскочил и, свернув за общежития ПТУ, прошел дворами, в которых стоял звонкий октябрьский воздух, и вышел на одну из тихих пустых улочек. А миновав ее, остановился перед каменной больничной оградой. Потому что всегда нужно возвращаться, особенно если кто-то ждет твоего возвращения, — так я подумал и ступил во двор. Корпуса были тихими, по двору летала паутина. Больные в окнах были похожи на рыбок в аквариуме.
Сестрички сразу рассказали про Ольгу. Говорили о ней с нескрываемой обидой в голосе, жаловались на ее сложный характер, на плохие манеры, на недисциплинированность. Однако, не зная, кем я на самом деле прихожусь больной, дальше не распространялись, только вздыхали, не ожидая от меня понимания.
Ольга была в палате одна, наверное, мягкосердечные сестрички просто не решились кого-нибудь к ней подселить. Спала на своей кровати, безмятежно улыбаясь во сне. Была в потертых левисах и теплой бейсбольной куртке. Правая штанина разрезана до колена, гипс на стопе напоминал новый кроссовок. Волосы ее горели под полуденным солнцем, а кожа растворялась на белоснежных простынях, словно молоко на рисовой бумаге. На стульях и на полу стояли цветы в наполненных водой банках. В цветах блуждали осы и бабочки, по-осеннему усталые и невнимательные. Я осторожно сел на край кровати. На полу валялись апельсины, лежали раскрытые книги, телефон Ольга не выпускала из рук даже во сне. За окнами стояли яблони, безнадежно оборванные больными и сестричками, ветви сухо дрожали под легким ветром. Вдруг мелкое яблоко сорвалось с ветки и гулко ударилось о жестяной подоконник. Ольга открыла глаза.
— Герман? — спросила. — Ты что тут делаешь?
— Проведать пришел. Кто это тебе столько цветов принес?
— Никто, — ответила она, какое-то мгновение подумала, потом решила, очевидно, не хитрить. — Это я сестричек попросила принести. Хотела, чтобы ты подумал, что мне тут кто-то цветы носит.
— Ну, я так и подумал.
— Хорошо, — сказала Ольга. — Очень хорошо.
— Как нога? — поинтересовался я.
— Да нормально, — Ольга посмотрела, не было ли сообщений, и отложила телефон в сторону. — Я еще вчера просила, чтобы меня отпустили, сказала, что всё нормально. Так они тут такой скандал устроили.
— Они говорят, что это ты скандал устроила.
— Ну да, — обиделась Ольга. — Делать мне больше нечего. Ничего — сегодня еще полежу, а завтра — домой. Работы куча, а я тут валяюсь.
— Как ты ее хоть сломала?
— Дверь хотела закрыть. Они меня так разозлили!
— Чего они вообще хотели?
— Кто их знает, — Ольга снова схватилась за телефон, покрутила его в руках, положила назад. — Всё что-то выпытывали, вынюхивали, мерзкие такие, противные. А еще, представляешь, у одного из них лысина сбоку.
— Как это — сбоку?
— Ну так — не посередине, как у всех нормальных людей, а сбоку, над ухом. И он всё время что-то переспрашивает, будто плохо слышит, и этой своей лысиной лезет тебе прямо в душу. Ну я и не выдержала, выгнала их.
— Ты прости, — сказал я ей, — что из-за меня столько проблем.
— Да ладно, — ответила Ольга. — Сама виновата. Я сначала ужасно злилась на тебя, потом успокоилась. Хорошо, что ты пришел. Ты останешься?
— Ну, если можно.
— Оставайся, конечно. Видишь, меня тут родственники апельсинами завалили, я себя чувствую, как на Новый год.
— Почему на Новый год? — не понял я.
— Мне в детстве апельсины всегда покупали на Новый год. Ну или когда я простужалась и сидела дома. Так что я чувствую себя школьницей. Давай, помоги мне всё это съесть.
— Хорошо, — согласился я и начал чистить ей апельсин.
Апельсины были теплые, словно лампы дневного света. Они брызгали соком. Ольга брала дольки апельсина, сок стекал по ее пальцам. А поскольку пальцы у нее были длинные, то стекал он бесконечно долго, пока она не смахивала капли легким движением.
— Послушай, — сказала, — я знаю, что Шура что-то там организовывает. На аэродроме.
— И что?
— Ты же будешь там с ним?
— Ну, буду.
— Смотри за ним, ладно? — попросила Ольга.
— А чего за ним смотреть?
— Он какой-то странный в последнее время. Стареет, наверное.
— Наверное, — не возражал я.
— Будь возле него, хорошо?
— Хорошо.
— И сам будь осторожен, — попросила Ольга.
— Да ладно. Что может случиться?
— Надеюсь, ничего, — ответила она. — Почитай мне, — попросила вдруг.
Я поднял с пола книгу. Какое-то пособие по бухучету. Страницы были щедро залиты кофе и почерканы карандашом, будто кто-то хотел переписать всё заново.
— Что-то интересное? — спросил я Ольгу.
— Взяла, что было в офисе, — объяснила она.
— О, — вспомнил я, — мне тут пресвитер какую-то книгу передал. Хочешь, ее почитаю?
— Пресвитер? — тут же напряглась Ольга, но быстро успокоилась или сделала вид, что успокоилась. — Ну, давай. А что за книга?
Я достал из кармана куртки переданную Тамарой книгу, обернутую серой папиросной бумагой. Зачитанные и пожухлые, страницы частью отклеились и постоянно выпадали. В общем, видно было, что книгой пользовались часто и не слишком аккуратно, возможно, даже перечитывали и делали закладки, брали с собой в дорогу, но никогда и нигде не забывали. А называлась она вообще странно: «История и упадок джаза в Донецком бассейне». Я полистал желтые страницы.
— Не знаю, — сказал, — будет ли это интересно. Может, лучше почитаем про бухучет?
— Бухучет у меня в печенках сидит, — сказала Ольга. — А про что твоя книга?
— Про историю и упадок джаза. В Донецком бассейне.
— Разве там был джаз? — удивилась она.
— Похоже, что был.
— Ну, давай, — согласилась Ольга. — Только читай с середины, так интереснее.
Была вторая половина дня, октябрьское солнце, казалось, совершенно запуталось в яблоневой листве, и лучи его двигались по полу, как водоросли в прозрачной воде. Я подумал, что мы с Ольгой уже были вместе в больничной палате и тогда всё закончилось как-то непонятно, вернее — не закончилось вовсе, всё продолжается до сегодняшнего дня и будет продолжаться еще неизвестно сколько. Ольга удобно устроилась на больничных подушках, глядя куда-то сквозь меня, куда-то туда, где на белой стене двигались медленные яблоневые тени.
И я начал читать с середины.
Развитие джаза в Донецком бассейне традиционно сопровождалось громкими событиями и скандальными происшествиями. Очевидно, именно скандальность и нарочитая алогичность большинства из них объясняют почти полное отсутствие более-менее серьезных исследований, касающихся становления джаза в промышленных регионах юга тогдашней Российской империи. История, которая тут излагается, особенно странна и еще не до конца изучена. Касается она малоисследованных до настоящего времени гастролей сестер Абрамс весной и летом 1914 года. Но рассказ, очевидно, следует начать не с самих гастролей, а с событий, им предшествовавших. Произошли они в общинах методистской церкви Чикаго. При одной из чикагских церквей функционировала столовая для бездомных, с которой была связана напрямую местная организация Анархистского Черного Креста — благотворительной организации, созданной для поддержки анархистов-заключенных, в первую очередь — в царской России. АЧК занимался сбором финансовой помощи для каторжан, нанимал адвокатов для защиты членов анархистских кружков, передавал в Европу пропагандистскую литературу. Именно в этой столовой зимой 1913 года и произошла встреча активистов АЧК, отца и сына Шапиро, с чернокожими сестрами Абрамс — Глорией и Сарой, которые в то время тесно сотрудничали с методистской церковью, пели в церковном хоре.
Глория и Сара Абрамс вошли в историю североамериканского джаза как одни из самых известных и оригинальных исполнительниц спиричуэлс. В значительной степени именно благодаря им спиричуэлс из сугубо конфессиональной сферы перешли на большую сцену. Семья Шапиро сразу же заинтересовалась возможностью тесного сотрудничества с сестрами, намереваясь использовать популярность певиц в партийных целях. После долгих уговоров, угроз и подкупа главе семьи Льву Шапиро удалось склонить девушек к сотрудничеству. План был прост: организовать гастроли сестер Абрамс на юге Российской империи, в промышленном районе Донбасса, с целью распространения среди рабочих анархистской литературы и передачи местным анархистским организациям солидной денежной суммы на развитие революционной деятельности. Сначала сестры решительно отвергали саму возможность сотрудничества с эмигрантскими анархистскими кругами. Однако Льву Шапиро удалось соблазнить младшую из сестер, Сару, и, оказавшись под угрозой отлучения от церкви, Глория и Сара согласились принять участие в этой сомнительной операции и взяли на себя обязательство согласовать все конфессиональные нюансы с руководством церкви.
Церковная администрация чикагских методистов с энтузиазмом отнеслась к инициативе сестер распространить методистские идеи среди промышленного пролетариата Донбасса и немецких колонистов юга России. Заручившись необходимой поддержкой, сестры засобирались в путь.
— И еще, знаешь, — вдруг перебила меня Ольга, которая до этого внимательно слушала, — что я забыла тебе сказать? Что меня всегда удивляло в них во всех, в старших? Они всегда держались вместе. Даже странно. Я помню еще с восьмидесятых, мы были младшими, и вся эта компания — Шура, Эрнст — они нас к себе не подпускали, не хотели иметь из-за нас проблем. Я помню, однажды Эрнста взяли за торговлю джинсами.
— Джинсами?
— Ага. Он брал фирменные джинсы, разрезал пополам, запаковывал и продавал каждую часть отдельно. Кстати, — прибавила Ольга, — с точки зрения бухучета — хороший бизнес.
— И что?
— Ну, они его потом откупили. Не бросили. Мне кажется, у них и проблемы постоянно из-за того, что они друг друга не бросают. Держатся вместе, отбиваются. Скольких из них уже нет, большинство даже до сорока не дожило. Думаю, если бы каждый из них бился только сам за себя, им было бы гораздо проще.
— Думаю, не только им.
— Угу, — согласилась Ольга. — Ну читай, читай.
В марте 1914-го на пароходе Российско-Малоазиатского пароходного общества «Месопотамия» сестры покинули Североамериканские Соединенные Штаты. Компанию сестрам в их духовной миссии составили их давняя подруга, ирландка по происхождению, Варвара Кэррол, и мексиканская певица, активистка методистской церкви Мария де лос Мерседес, которая вызвалась плыть с сестрами, скрываясь от преследования церковной администрации, обвинявшей Марию в присвоении средств, переданных на церковь прихожанами. Пароход, на котором квартет отправился через океан, использовался компанией преимущественно для перевозки через Атлантику российских эмигрантов, которые месяцами жили в портах Крыма и Приазовья в ожидании своего рейса. Назад, в Евразию, пароходы общества возвращались полупустыми, что вызывало рост незадекларированных перевозок и тесную связь команд большинства судов с криминалитетом. «Месопотамию», в команде которой преобладали греки и цыгане, еще в Нью-Йорке частично загрузили мясными консервами, мануфактурой и мешками с письменной корреспонденцией. Отдельным грузом провозили партию фонографов, которые в то время пользовались в Восточной Европе немалым спросом.
Сам пароход давно нуждался в капитальном ремонте и относился к числу самых старых судов общества. Рассчитан он был на перевозку ста пассажиров первого класса и около полутысячи эмигрантов. Сестры поселились в свободных от товара трюмах, редко поднимаясь наверх и почти не контактируя с командой. Следует сказать, что матросы, которые получили за перевозку женщин довольно серьезную сумму, всё равно относились к своим пассажиркам настороженно, если не сказать — враждебно.
По словам младшей из сестер Абрамс, Сары, путешествие выдалось сложным и очень долгим. Пароход тяжело шел через зеленую мартовскую Атлантику, глухо звеня полупустой утробой. От самого Нью-Йорка за ними летели чайки, словно предчувствуя легкую добычу. Греки отстреливали птиц из револьверов, и они падали в холодную воду, утопая в волнах, точно белые розы. Перепуганные сестры закрывались в больших, как спортивные залы, трюмах, слушая выстрелы и шепотом выпевая свои спиричуэлсы.
Первую остановку пароход сделал у берегов Ньюфаундленда. Остров традиционно спрятался за туманами, и, оказавшись среди этого свежего густого молока, команда тут же остановилась, не осмеливаясь двинуться вперед, во взболтанную туманную влагу, полную китов и ледяных гор. Утром сестры вышли на палубу и, увидев ледяные глыбы, обступавшие их отовсюду, начали петь псалмы. Матросы, которые сперва растерялись, не зная, как реагировать на их песнопения, в конце концов присоединились к хору, приглушенно подпевая женщинам. Вскоре туман оттянуло на запад, и «Месопотамия» благополучно пристала к берегу.
Через несколько дней пароход продолжил свой путь. Время для женщин проходило в постоянном пении и разговорах. У сестер почти не было с собой вещей, кроме смены одежды, сборников с нотами и псалмами и двух брезентовых сумок с американскими долларами. Младшие — Варвара и Мария — расспрашивали Глорию о тех местах, где им предстояло путешествовать. Глория отвечала, что сама знает не так много, но слышала, что жизнь там, куда они направляются, сильно отличается от жизни в Североамериканских Штатах. Местные женщины, по ее словам, исключительно хорошо поют, обладая при этом абсолютным слухом, а мужчины обычно играют на музыкальных инструментах, и только чрезмерная социальная дифференциация и жестокая эксплуатация большинства населения капиталистическим истеблишментом не позволяют этим людям совершенствовать свое мастерство для приумножения славы Господней. Варвара и Мария радовались, ожидая прибытия и выступлений в далеких странах, тогда как младшая из сестер Абрамс, Сара, плохо переносила условия корабельного быта, страдая от морской болезни и изнурительной бессонницы.
Во тьме она блуждала по трюмам, заходя в помещения, о существовании которых уже не помнила даже команда, тайком пробиралась по черным железным коридорам, отворяла потайные двери, за которыми скрывался настоявшийся корабельный мрак. Найдя груз с фонографами, она доставала эти странные сложные аппараты, расставляла их вокруг себя и включала все сразу, выискивая в нагромождении звуков и пения неуловимый, словно сквозняк, ритм, который укачивал ее на самом дне плавучего металлического сердца. Она доставала новые иголки для фонографов, острые и блестящие, прокалывала кожу на ладонях, и малиновая кровь темно вспыхивала в сиянии лампы, капая на пол и притягивая к себе беззащитных корабельных крыс. Однажды ночью, бродя по коридорам в полусне от постоянной бессонницы, Сара наткнулась на еще одно отделение трюма, которого раньше не видела. За дверью слышались чей-то шепот и стон, которые ее сначала напугали. Однако она собрала всю свою храбрость и открыла дверь. Помещение, обшитое черным железом, наполнено было овцами — измученными и испуганными. Они жались друг к другу, не трогаясь с места, и протяжно голосили в черную тьму. Свет лампы скользнул по ним, западая искрами в глубоких овечьих глазах, и тут же Сара увидела, что стоят они по колено в крови. Кровь заливала пол, медленно, но необратимо прибывая, овцы обреченно смотрели на женщину, даже не пытаясь вырваться сквозь открытую дверь. Пораженная Сара опустилась между овец, обнимая их и распевая им спиричуэле. Там, среди овец, ее и нашла Глория, которая утром обнаружила отсутствие сестры и отправилась на ее поиски. Сара еле слышно пела, и слезы щедро катились по ее лицу. Накинув на плечи сестры теплый шотландский плед, Глория отвела ее назад и уложила в постель. Сара сразу же заснула и проспала спокойно и беззаботно до самого Ливерпуля.
В Ливерпуле пароход был арестован и транспортирован в карантин. Капитан, старый бессарабский цыган, приказал поднять желто-черный карантинный флаг. Портовые врачи обнаружили у многих членов команды сифилис, вследствие чего матросам не рекомендовалось покидать борт «Месопотамии». Команда оказалась в ловушке. По вечерам женщины собирались на палубе и пели раздраженным матросам тихие заунывные спиричуэлс, отчего матросские сердца вспыхивали и обрывались, падая в желудки, как золотые звезды в изумрудный Атлантический океан. Матросы накрывали стол и угощали женщин контрабандным ромом и едким турецким табаком, рассказывая им о своих похождениях в борделях Одессы и о желтом бессарабском солнце, которое выжигало до белизны яблоневые сады, как детские волосы. Через неделю стоянки команда «Месопотамии» решилась на побег. Ночью матросы подняли якорь и, покинув негостеприимный ливерпульский порт, отправились дальше, согласно маршруту. Следующую остановку пароход сделал уже в Марселе.
Здесь произошла следующая неожиданность: сойдя на берег для пополнения продовольственных припасов, матросы «Месопотамии» попытались сбыть на местных рынках партию консервированного мяса буйвола, которую таскали в трюмах уже не первый месяц. Таможенники, в руки которых случайно попала перевезенная с парохода контрабанда, задержали нарушителей. Однако греки, быстро сориентировавшись, устроили драку и прорвались назад на корабль, неся на руках раненых друзей. «Месопотамия» вынуждена была спешно оставить Марсель. Впрочем, путешествие так или иначе подходило к концу, и женщины вечерами настороженно всматривались в даль, которая наполнялась африканским теплом, волнуя и беспокоя.
Вскоре пароход вошел в Черное море, миновал золотые от солнца крымские берега и оказался среди разболтанных и горьких азовских вод. В начале апреля «Месопотамия» прибыла в Мариуполь.
— У меня мама часто бывала в Мариуполе, — снова перебила меня Ольга. — По работе.
— А кем она работала?
— На железной дороге, — неопределенно сказала Ольга. — Дома почти не жила. Я ее вообще плохо помню, она рано умерла. Кажется, она постоянно куда-то бежала, и вот это ощущение, что она через несколько минут уедет и придется снова ее ждать, я и запомнила. Я совсем маленькой бегала на вокзал, смотрела на поезда. Для меня с той поры вагон — это какое-то ужасное место, куда можно случайно попасть и откуда уже никак не выбраться. Ты чего боялся в детстве больше всего?
— Американцев, — ответил я, поразмыслив.
— Почему американцев? — не поняла Ольга. — Американцы нормальные. Они джаз придумали.
— Не знаю. В детстве я про джаз ничего не знал.
— А я проводников боялась, — сказала Ольга. — Да и теперь терпеть их не могу. А еще кондукторов. И бухгалтеров тоже… Послушай, — заговорила она через некоторое время. — Ты сможешь меня завтра отсюда забрать?
— Смогу.
— Только не забудь, — попросила Ольга.
— Не забуду.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо.
Мариупольский порт, как всегда в эту пору заполненный турецкими и марокканскими судами, произвел на сестер приятное впечатление своим праздничным многоголосием. Уличные базары и тесные лавочки ломились от качественного дешевого товара из Малой Азии и Западной Европы, портовые строения таили в себе сокровища, свезенные сюда со всего света. Прямо здесь, в помещении вокзального ресторана, сестры Абрамс подписали договор на проведение концертов духовной музыки для рабочих металлургических заводов Новороссийской компании и на шахтах Франко-российского общества. Поселились миссионерки в скромной, но уютной гостинице «Царь Давид». По воспоминаниям Сары Абрамс, местные промоутеры, которые вообще-то чуть ли не впервые имели дело с североамериканскими неграми, приложили все усилия, чтобы быт женщин был обеспечен всем необходимым. Сестры сразу же проявили трудолюбие и доброжелательность по отношению к новой публике. Уже первые выступления, состоявшиеся в рабочих клубах при металлургических предприятиях, имели немалый успех и обеспечили сестрам любовь и уважение рабочих. Местные жители охотно посещали концерты, воспринимая заокеанские спиричуэлс с откровенной заинтересованностью и энтузиазмом. Сами сестры с удивлением изучали здешние обычаи и церковный обиход, совмещавшие в себе элементы как ортодоксальных христианских религий, так и неканонических течений. Причудливое объединение вер и письменных культур, возникшее здесь вследствие счастливого стечения обстоятельств и удачного размещения морских торговых портов, стало для сестер Абрамс богатым источником вдохновения и музыкальных импровизаций. За короткое время Глория создает несколько произведений, которые впоследствии вошли в золотую сокровищницу спиричуэлс.
В конце мая сестры переезжают из Мариуполя в Юзовку. Сара Абрамс пишет об этом так: «Город, застроенный одно- и двухэтажными зданиями, выгодно отличался шикарными магазинами, ресторациями, конторами и банками. Первоклассные гостиницы „Великая Британия“ и „Гранд-Отель“ привлекали толпы коммерсантов, прибывавших сюда главным образом из Бельгии и Британии с целью быстрого обогащения. Это был настоящий Клондайк для западных коммерсантов, не имевших перспектив у себя на родине. Нас поселили в одном из коттеджей Новороссийского общества, где жили мастера, инженеры и британские специалисты компании. Кинематографы „Колизей“ и „Сатурн“ по вечерам наполнялись яркой шумной публикой, демонстрировавшей свои наряды, привезенные сюда из портов Америки и Японии. Рабочие же отдавали предпочтение чайным, публичным библиотекам, баням, а в выходные — церквям и многочисленным молитвенным домам. Наши концерты воспринимали дружественно, выражая через нас солидарность с рабочим классом Североамериканских Соединенных Штатов». Можно только предполагать, что именно привлекало восточноевропейских рабочих в непривычных негритянских ритмах. Возможно, то, что в своих спиричуэлс сестры Абрамс тоже говорили о жизни пролетарских кварталов Америки, о человеке труда с его повседневными проблемами и переживаниями. Чувства, о которых пели североамериканские джазовые исполнительницы, были понятны и близки широкой рабочей аудитории. Популярность сестер росла, они стали желанными гостьями профсоюзных клубов и воскресных богослужений. Сама методистская церковь в их лице обнаружила незаурядных популяризаторов конфессиональных идей, а джаз одержал еще одну убедительную победу, на этот раз — среди совершенно новой и неподготовленной публики.
Но уже летом начались проблемы. Во-первых, российские анархисты, выждав паузу и выйдя на сестер, выразили желание получить переданные им денежные суммы. Сестры неожиданно отказались передать революционерам причитающиеся им средства. Особенно решительно выступала против передачи денег Мария де лос Мерседес. Именно она убедила Глорию спрятать мешки с американскими долларами на квартире у одного из хористов местной лютеранской церкви. Именно ее и решили ликвидировать оскорбленные анархисты, чтобы запугать сестер. Тело Марии было найдено в складских помещениях Новороссийского общества. Глория поняла, что на этом революционеры не остановятся. Кроме того, Сара Абрамс объявила о беременности, она уже некоторое время находилась в близких отношениях с директором местных бань. Несмотря на рекомендации сестры и церковной администрации избавиться от нежелательного ребенка, Сара отказывается это сделать и пароходом того же самого Российско-малоазиатского общества возвращается в Америку. Четвертая участница, Варвара Кэррол, возвращается вместе с Сарой.
Оставшись одна в чужой стране, Глория Абрамс объявляет набор новых хористов из местных прихожан. Тогда же она соглашается передать все полученные ею в Америке суммы представителям анархистских организаций. В назначенное время Глория берет билет до Ростова, где и должна была состояться передача денег, в сопровождении местных подпольщиков садится на поезд и отбывает в восточном направлении. Однако до Ростова она не доезжает. В вагоне ее не оказывается, все попытки посредников, встречавших ее, разузнать, куда же подевалась певица, оказались тщетными — ни проводник, ни соседи по вагону никаких пояснений дать не смогли. И далее все старания боевых групп обнаружить след Глории Абрамс или хотя бы узнать что-нибудь о судьбе денег, которые она везла с собой, успеха не имели — женщина бесследно исчезла в черной дыре Донецкой железной дороги, вместе с долларами и записями своих музыкальных произведений. Однако часть рукописного архива всё же уцелела, прежде всего благодаря Саре Абрамс, которая сохранила для истории джаза музыкальное наследие сестры.
Предлагаемый вашему вниманию спиричуэл — одно из последних произведений, написанных Глорией Абрамс. Созданный непосредственно перед исчезновением певицы, он справедливо считается одним из самых лиричных и социально-заостренных образцов джазового хорового пения, а мелодия, положенная в его основу, неоднократно исполнялась всемирно известными джазменами, такими как Чесни Генри Бейкер или Чарльз «Бёрд» Паркер.
* * *
8
Темные пиджаки, белые рубашки, битые надежные ботинки. И машины у них такие же — битые и надежные. Мерседесы и фольксвагены. Похоронная команда в полном сборе. Я обогнул ангар, вышел на полосу и сразу наткнулся на них взглядом. Стояли возле своих машин, будто таксисты на вокзале. Курили и переговаривались о чем-то несущественном.
— Эй, гаджо! — сразу заметил меня Паша, Кочин родственник. И все прочие тоже задвигались: — Привет, гаджо, ты что-то опаздываешь.
Я подошел и по очереди со всеми поздоровался. Сначала с Пашей, который держал в каждой руке по телефону, потом с толстым Борманом, у которого за лето отросли красные волосы, и он время от времени касался их руками, словно не веря, что они у него действительно отросли. Потом с Аркадием, Прохором, другими нашими из церкви — верными прихожанами с добрыми намерениями, которые стояли в черных пиджаках посреди взлетной полосы, как гости на свадьбе, что вышли покурить между танцами. Поздоровался и с Эрнстом, он выглядел решительно и напоминал жениха на собственной свадьбе — казалось, вся эта затея ему не нравится, хотя он сам по большому счету ее и замутил. Последним поздоровался с Шурой, возле него и остался стоять. Шура молчал, заметно было, что чувствовал себя уверенно с такой кодлой за плечами. На нем была черная ветровка, легкая и удобная, как раз для махача. Придержал мою руку.
— Тебе письмо пришло, — сказал, доставая из кармана сложенный вдвое конверт. — Я вчера забыл отдать.
Письмо было от Кати. Адрес был написан круглыми детскими буквами. Я засунул конверт в карман джинсов.
— Потом почитаю, — пояснил Травмированному.
Он понимающе кивнул.
Солнце ровно горело над нами, и ветер обдувал черные от загара мужские лица. Все были сосредоточенны и спокойны. Паша рассказывал историю про покупку подержанного фиата, дочери на свадьбу, говорил, что продавец молдаванин откуда-то из Бессарабии пригнал машину на продажу аж сюда, но забыл дома документы, однако не сказал об этом, пока не продал фиат, а теперь не знает, что делать — нужно возвращаться домой за документами, но возвращаться не на чем, а свадьба уже совсем скоро, и фиат почти не битый, цвета крови. Все его утешали, советовали не переживать, говорили, что документы — это чепуха, что купят ему все нужные документы, чтобы он не забивал голову ерундой, а фиат, говорили, — это хороший подарок, нужный и скромный, они его в этом полностью поддерживают и тоже подарят молодым что-нибудь полезное и не слишком битое. И со стороны могло показаться, что они прямо сейчас собрались праздновать, вот только перекурят и вернутся к свадебному столу, где их ждут жены, сестры и горячие до безумия любовницы. И только два мобильных телефона, которые держал в руках Паша, напоминали, что до свадьбы еще нужно дожить.
Кукурузники задерживались, и я где-то мысленно уже начал надеяться, что они вообще не приедут, что всё решится без финок и велосипедных цепей, что мы сейчас выкурим еще по одной и повалим скопом в бывшую столовую, где Эрнст выкатит на стол стратегические алкогольные запасы по случаю успешного завершения всех реприватизационных процессов в регионе, в знак нашей дружбы и солидарности, в честь окончания этого жаркого лета и начала теплой осени. Вино будет запекаться на наших губах, словно кровь, и мы будем вспоминать всех наших женщин, будем спрашивать про родителей и рассказывать про общих знакомых. Короткий осенний день сменится долгим вязким вечером, холодный полумрак протянется по взлетной полосе, и все будут пьяными, живыми и здоровыми.
Они выехали из-за угла и медленно покатились в нашу сторону. Ворота Эрнст оставил открытыми, чтобы все собрались на полосе, за оградой, где нас никто не мог увидеть. Они, наверное, сочли это добрым знаком, будто враг, то есть мы, открыл им городские врата и дал три дня на разграбление ангаров и гаражей, на захват взлетной полосы и установление авторитарного режима. Выехав за ангары, они увидели нас.
Впереди катился желтого цвета мтз с двумя ковшами — один торчал спереди, словно бивни, другой болтался позади, как хвост. В кабине сидели двое — один в тельнике, другой в робе. За мтз перся джип с Николаичем, позади него ехал грузовик. В кузове грузовика стояли несколько военных, по виду — какие-то штрафбатовцы с лопатами. Гимнастерки висели на них, как мамины платья на старшеклассницах. Недоверчиво осматривали сверху цыганскую кодлу на мерседесах и фольксвагенах.
Мтз вырулил перед нами и, размешивая ковшом воздух, остановился. Двигатель, однако, не заглушили. Тот, что в тельнике, и тот, что в робе, выходить не спешили, сидели в кабине, как скворцы, ожидая приказов руководства. Руководство остановилось поодаль. Первым на взлетную полосу соскочил коротышка Николаич. Нарядился, как на фронт — был в камуфляжной куртке с теплым воротником и камуфляжных штанах, из-под которых выглядывали синего цвета кроссовки. Толстый Борман, завидев Николаича, засмеялся, все тут же его поддержали. Николаич, понимая, что смеются, скорее всего, над ним, нервно забегал вокруг джипа, открывая дверь и выпуская наружу главного. Главным, как и вчера, был седой, он бодро ступил на асфальт, придерживая в руках свой кейс и деловито застегивая пуговицы на пиджаке. Деловитость его была, впрочем, несколько показной — он даже не закрыл за собой дверь джипа, будто оставляя пути к отступлению. Да и военные, которых они привезли, выглядели не слишком воинственно. Попрыгали на асфальт и топтались за спиной у седого, который оглядывался на них, не понимая, почему они за ним прячутся.
— Шура, — спросил я Травмированного, — что теперь?
— Не знаю, — ответил Шура. — Посмотрим.
— У них же постановления, решение прокуратуры.
— Знаешь, — сказал на это Шура, — может, у них и нету никакого решения.
— Ну как это — нету?
— Да так, — ответил Травмированный, — нету. На понт берут.
Седой направился в нашу сторону, но, не дойдя, остановился. За ним подбежал Николаич. А уже за Николаичем выстроились штрафбатовцы в нечищеной армейской обуви. Седой картинно и как-то театрально что ли повернулся в сторону Николаича и, даже не глядя на него, начал кричать. Николаич закричал в ответ. Так они перекрикивались какое-то время, косясь на нас полными подозрения взглядами, пока до кого-то первого из них не дошло, что мы их не слышим за работающим двигателем мтз. Поняв это, седой прямо покраснел от досады и злости, а Николаич замахал руками, как домашняя птица. Трактористы наконец доперли, что машут им, и двигатель заглушили. Стало тихо.
— Николай Николаич, — прокашлявшись, снова начал седой, теперь уже полностью работая на публику. — Что делают посторонние на объекте? — махнул он кейсом в нашу сторону.
— Не могу знать, — четко по-военному, пристукнув подошвами кроссовок, козырнул Николаич.
— Ознакомьте товарищей с решением сессии и начинайте демонтаж, — разрешил седой.
— Слушаюсь, — ответил Николаич, истекая потом и покрываясь красными пятнами.
Седой быстро раскрыл кейс, достал оттуда какую-то бумагу, сунул Николаичу. Николаич тяжело проглотил сухой осенний воздух, ставший ему комом в горле, и двинулся к нам. Подойдя, растерялся. Не знал, кого следует первым ознакомить с решением сессии: Эрнста, что считался официальным работником объекта, или Травмированного, который к объекту никакого официального отношения не имел, но всегда мог дать в табло, или все-таки цыган — их Николаич лично не знал, однако боялся. Наши смотрели на него, не скрывая смеха. Николаич чувствовал это и потел еще сильнее. Наконец, выдержав паузу, Паша резко протянул руку. Николаич с облегчением отдал ему бумагу. Паша внимательно просмотрел постановление и передал Борману. Тот, скользнув глазом по написанному, передал документ дальше.
Выглядело постановление подозрительно. Во-первых, было скопировано на ксероксе, во-вторых, печати на подписях расплылись, как соус на скатерти, а в-третьих, сами подписи никакого доверия не вызывали. Сформулировано постановление было туманно, говорилось там в основном о внутреннем валовом продукте и улучшении инвестиционного климата, о демократических преобразованиях и уровне доверия к власти, а вот про передачу аэродрома в чужие руки или про необходимость заезжать тракторами на взлетную полосу не было ни слова. Пройдя по рукам, постановление снова попало к Паше. Тот пристально смотрел на Николаича, не отводя от него своих черных, как смерть, глаз. Николаич обреченно стоял перед ним, тоже не отводя глаз, в которых поверх усталости и неуверенности медленно, но щедро разливалась ненависть. И тогда Паша поднес постановление ко рту, сунул себе в зубы и начал тщательно пережевывать, следя за реакцией Николаича. Реакция была странная — Николаич весь как-то побледнел, оседая в камуфляж, в глазах его снова пробежала усталость и неуверенность, к которым сразу добавились отчаяние и обида на весь свет. Старательно дожевав качественную ксероксную бумагу, Паша постановление проглотил и довольно усмехнулся. Николаич обернулся к седому, растерянно разводя руками и не находя слов.
— Они, — сказал. — Вы видели? Они съели. Они его съели.
Седой напряженно думал. Похоже, Шура был прав, они действительно брали на понт. Даже ментуру подогнать не смогли, привезли каких-то доходяг с лопатами, думали, никто им ничего не скажет, и всё закончится по-тихому и спокойно. А оказалось — всё только начинается, и начинается очень для них плохо. И отступать им, похоже, тоже было некуда. У седого сразу забегали глаза, весь он съежился, из последних сил пытаясь держать марку. Штрафбатовцы же и вовсе раскисли — если до этого надеялись, что всё ограничится физическим трудом на пользу местной олигархии, то тут вдруг стало понятно, что без мордобоя не обойдется и жертвой этого мордобоя станет, скорее всего, именно их воинская часть. И от понимания этого каждый из них тяжело переминался с одного нечищеного сапога на другой. А когда Паша проглотил постановление, то и последняя искра надежды вообще погасла над их стрижеными головами.
— Начинайте демонтаж! — собравшись с силами, повторил седой свой приказ.
Николаич снова замахал руками трактористам: мол, давай, запускай движок, раздавим тут сейчас все на хуй. Но странное дело — трактористы тоже замахали ему в ответ: мол, на хуй надо, сам дави.
— Колюня! — закричал Николаич кому-то из них. — Врубай давай, Колюня!
Но оба тракториста отчаянно закрутили головами: мол, без нас, шеф, сегодня гуляете без нас.
— Эй, — позвал вдруг Николаича Шура.
Тот испуганно оглянулся.
— Расслабься, — сказал Шура спокойно, словно стремясь всех здесь помирить. — Ты же видишь — они ничего делать не будут.
— Что значит — не будут? — обиделся Николаич.
— То и значит, — объяснил Травмированный, — не будут. И вообще — валите отсюда. Мы тут сами как-нибудь разберемся. Без адвокатов.
— Как это не будут? — не слушал его Николаич. Подбежал к желтому, как солнце, мтз и запрыгал вокруг него, пытаясь выманить трактористов. — Как это не будут!
— Ну ты, сука, — засипел Николаичу седой, — давай, делай что-нибудь. Давай, сука, — шипел он.
Тогда Николаич остановился и посмотрел на штрафбатовцев, как на последний резерв. Штрафбатовцы замерли, пытаясь все скопом спрятаться за спиной седого, но седой сделал шаг в сторону, и солдатня оказалась прямо перед Николаичем.
— Вы слышали? — спросил Николаич свою армию. — Что стоите? Вперед!
Штрафбатовцы качнулись и двинулись на нас. Сделали несколько шагов, остановились, нерешительно держась за лопаты. Паша насмешливо переглянулся с Борманом. И тут, лениво оттолкнувшись от своего фольксвагена, вперед выступил Аркадий. За ним подошел Прохор. Аркадий, не спеша, достал свой кемел. Вытащил сигарету, предложил Прохору, тот тоже взял из пачки.
— Если по-честному, — сказал Аркадий, — печать нормальная была. Просто с подписью какая-то лажа.
— Да ладно, — не согласился с ним Прохор, жестом давая понять, что хочет прикурить.
Аркадий достал зажигалку, поднес Прохору, потом прикурил сам. Я уже понимал, чем это всё закончится.
— С подписью порядок, — продолжил Прохор, сладко затянувшись. — Печати хуёвые.
— Печати? — с плохо скрываемым сарказмом переспросил Аркадий.
— Ну, — с вызовом подтвердил Прохор. — Печати.
— Да печати нормальные, — с жаром сказал Аркадий. — Ты их хоть видел, Вася?
— Сам ты Вася, — ответил ему Прохор, тоже, следует отметить, с жаром.
Аркадий аккуратно забычковал сигарету и неожиданно заехал Прохору с правой. Прохор покатился по асфальту, кемел вылетел у него изо рта, по высокой дуге его понесло в сторону штрафбатовцев. Но Прохор тут же легко вскочил и бросился на обидчика. Аркадий сгруппировался, отступил в сторону, и Прохор пролетел мимо него, по-боевому выставив вперед голову. Развернулся и бросился назад, на Аркадия, прыгнул ему прямо в объятия, так что оба они в конечном итоге оказались на теплом асфальте и катались по нему, как дети по прибрежному песку. Причем Аркадий сжимал Прохору горло, пытаясь перекрыть кислород, а Прохор бил открытыми ладонями Аркадию по ушам, пытаясь его оглушить.
Эффект это оказало привычный. Перепуганные штрафбатовцы стояли, боясь дохнуть, чтобы не разбудить лихо и не привлечь к себе внимания этих двух боевых слонов организованной преступности. Николаич тоже, хоть и знал, старый мудила, все местные закидоны, а всё же растерялся и стоял бледно-зеленый, словно по лицу его пошли камуфляжные пятна. И трактористы пристально выглядывали в окно, внутренне переживая за бойцов. И поняв наконец, как его тут презирают, какого клоуна из него делают эти цыгане на побитых мерседесах, седой тяжело сплюнул на асфальт и перебросил кейс из руки в руку.
— Ну, всё, — сказал тихо, но так, что все услышали. — Пиздец вам. Я хотел по-мирному, но теперь вам пиздец. Вы даже не знаете, какой вам всем теперь пиздец, даже не представляете. А ты, сука, — прошипел он персонально Николаичу, — вешайся. Ты понял меня, сука? Вешайся теперь.
И, повернувшись, быстро залез в джип. Машина сорвалась с места и, резко вывернувшись, исчезла за ангаром. Военные как-то молча, не поднимая глаз, засеменили к грузовику. Сначала побросали в кузов лопаты. Потом попрыгали сами и вскоре тоже исчезли за углом.
Стало совсем тихо. Только Аркадий с Прохором отдувались, сидя на асфальте. Николаич повернулся к нам, провел по шеренге долгим тяжелым взглядом и вдруг остановил его на Эрнсте. Почему-то именно на Эрнсте, хотя тот, казалось бы, ничем перед ним не провинился, просто стоял здесь с друзьями, весело убивая время. Но Николаич смотрел именно на него, и Эрнст, поймав этот взгляд, тоже посмотрел в ответ. И так они стояли, никого не замечая и про всех забыв. Да и на них никто особого внимания не обращал — Паша пошел поднимать Аркадия с Прохором, Борман оглянулся на своих, делясь впечатлениями от увиденного, Травмированный тоже с кем-то заговорил, но я успел заметить, как они смотрят друг на друга, как они застыли, точно псы перед боем, испепеляя друг друга взглядом, словно время для них остановилось, и словно всё это касалось только их двоих и они вдвоем должны были решить, как нам выйти из этого всего.
И видно было, о чем думает Эрнст. А думал он так: произойдет что-то плохое, обязательно произойдет что-то очень нехорошее. Пока что никто этого не замечает, все подумали, что пронесло, что проскочили, а ничего подобного. Он очень хорошо знал это ощущение опасности. Она надвигалась, и уклониться от нее было невозможно. Так или иначе, нужно было пройти через эту мясорубку. Нельзя ничего ускорить и тем более избежать. Остается смотреть в глаза этой фатальной твари и ждать, пока она подойдет к тебе, обнюхает своей звериной мордой и двинется дальше, оставив за собой страх и смрад. Эрнст сразу, за какое-то мгновенье, вспомнил, когда ему приходилось ощущать это гнилое дыхание больших неприятностей. Вспомнил эту безысходность, стоявшую в легких, вспомнил тот внутренний страх, который подступает, словно вода в мартовской реке. Вспомнил также, что главное — это выдержать, не отвести взгляда. Потом всё будет в порядке, потом всё наладится, главное — быть готовым к худшему.
И также было видно, о чем думает Николаич. А Николаич думал: сейчас я всё поправлю, я еще успею всё поправить. Я всё сделаю, как надо, — думал Николаич, — всё будет хорошо. Пока они все над ним смеялись, издевательски и унизительно, пока они его опускали перед седым, перед пацанами из воинской части, которых он пригнал сюда, договорившись с командирами, он всё время думал только об одном: я сейчас всё сделаю, я всё поправлю. Что он собирался править, Николаич и сам не знал. За последние два дня он настолько усложнил себе жизнь, что неизвестно было, с чего начинать, чтобы всё было хорошо. Ёбаная цыганва снова его опустила, выставив клоуном перед седым. Николаич уже представлял себе, как седой будет пересказывать всё это в офисе, как будет докладывать Марлену Владленовичу о его, Николаича, поведении, как он, Николаич, будет выглядеть после этого в глазах всей той сволочи, что работает на фирму, каким мудаком они все будут его считать. Если б они хотя бы не смеялись, если б они так его не опускали, он бы как-то перетерпел, пережил бы, а так они просто вытаскивали ему сердце через глотку и топтались по нему своими ботинками. И не было этому конца. Он стоял растерянный, со слезами отчаяния в глазах, и до боли четко вспоминал это ощущение опущенности, в котором стыдно было признаться и с которым нужно было жить.
Эрнст успел вспомнить старые немецкие позиции, окопы, целиком засыпанные сосновыми иголками, что пружинили под ногами, укрепления, плохо сохранившиеся и всеми забытые. Он долго охотился за ними, зная, что где-то здесь, в этом районе, согласно фронтовым картам, должны были быть окопы. Но никто из его друзей, которые с утра до ночи копали в лесах и болотах, вылавливая из-под земли оружие, ордена, а главное — не учтенных никем солдат вермахта, за которых платили большие деньги, так вот — никто из его друзей об этих позициях ничего не знал. Более того — над ним смеялись, говорили: чувак, это как с твоими танками — не выдумывай, нету там никаких окопов. Однако он, Эрнст, не поленился пообщаться с местными, и кто-то из них признался наконец, что окопы действительно есть, только они глубоко в лесу, и теперь их навряд ли отыщешь. После войны их специально засадили соснами, потому что влом было вытаскивать из песчаных дюн вокруг позиций все те снаряды и бомбы, что остались там с 43-го. Просто засадили всю эту песчаную местность соснами, чтобы туда меньше ходили. Эрнст на карачках исползал все окрестные леса и лесополосы и наткнулся-таки на обваленные траншеи, почти невидимые между сосновых корней. И два дня не вылезал из этих песчаных ям, заботливо пересыпая горячий песок, начиненный пулями, гильзами и армейскими пуговицами. А уже вечером второго дня кто-то из местных сдал его ментам, которые тут же приехали на вызов и повязали черного археолога Эрнста Тельмана на горячем. И когда его везли в район, в отделение, он переживал нечто подобное, зная, что в ближайшее время будет плохо и нужно быть готовым к худшему. Нужно пережить это предчувствие неприятностей, которое потом обязательно отступит, главное — переждать и выдержать.
Уже после окончания мореходки, когда Николаич был молодым перспективным специалистом, мечтавшим о карьере капитана торгового флота, уже тогда он всё хорошо понимал. Как ни пытался он быть своим, как ни подстраивался, как ни хотел влиться в трудовой коллектив — его упорно не принимали, упрекая его, Николая, блядь, Николаича, в чрезмерном жлобстве и отсутствии чувства локтя. И он даже не мог ничего возразить, потому что действительно не было у него никакого чувства локтя, не было и не могло быть. И вся семья у него была такая же — жлобская и без чувства локтя, и мама без чувства локтя, и папа. И ничто — ни комсомол, в котором он проявлял активность, ни должность в управлении, которой он в конце концов добился, — не уменьшало этого ощущения опущенности. В любой компании, при любых обстоятельствах он чувствовал себя униженным, его упорно не принимали за своего, как он ни старался и что он ни делал. А попытки выглядеть нормальным, своим чуваком только всё ухудшали, заканчиваясь тем, что про него начинали рассказывать анекдоты. Его не любило начальство, к нему не проявляли уважения подчиненные, ему не давали женщины, да он от них ничего и не хотел. У него не было друзей, не было детей, не было домашних животных. Людей, на которых он работал, он боялся, более того — он даже боялся выказать этот свой страх перед ними. И вот теперь он стоял и обо всем этом панически думал. И глаза его от злости и безысходности становились красными.
И еще он вспомнил тот случай на венгерской границе, в девяностых. Он тогда возвращался из Мюнхена через Вену. Без денег, еды и курева. Гостил у старой подружки, Раи Штерн, с которой они вместе учились и которая после получения диплома успешно сменила фамилию, выехала в бундес и теперь пела в ресторане «Самовар». И вот, проведя с Раей несколько безумных дней и бессонных ночей, освещенных изнутри джином и виски, Эрнст добирался домой, где его ждала Тамила, с которой у них всё только начиналось. Какой-то хорватский националист ночью довез его до Вены и выбросил возле железнодорожного вокзала. Там он на свой страх и риск сел в белградский поезд, надеясь как-то протянуть три часа и сойти в Будапеште, избежав проверок. И ему каким-то образом удалось пересечь венгерскую границу, что-то сработало в небесах, он словно растворился среди приграничных сквозняков, заморочив голову пограничникам, которые поставили ему печать в паспорт и даже забыли спросить билеты. И контролеры не нашли его ни в тамбуре, ни в туалетах, так что он победно сошел на вокзале Келети, радуясь своей удаче и фатально теряя бдительность. Он сумел еще договориться с проводниками московского фирменного, чтобы они довезли его до границы и там, на границе, высадили. На большее у него не хватало ни денег, ни наглости. Так что Эрнст торжественно пообещал им высадиться на границе, согласно тарифу. Ничего, — думал, — не вышвырнут же они меня посреди поля. Главное — пересечь границу, а там уже не страшно. Так он решил, и это была его ошибка. Он сидел в пустом купе московского фирменного и смотрел за окно, где теплый весенний день сменялся свежим прохладным вечером и на горизонте разливалось красное солнце, кроваво отражаясь в зеркалах. Чем ближе становилась граница, тем неспокойнее делалось у него на душе, потому что понятно было, что так просто обдурить всех ему не удастся, придется всё же отвечать за свое легкомыслие и самоуверенность. Его действительно не высадили на границе, однако проводники, проходя по коридору, посмотрели на него так тяжело, что он всё понял. И ночью, когда уже поезд прокатился через железнодорожный мост и тяжелые фонари прошили насквозь черные душные купе, будто неизвестные животные попытались заглянуть за вагонные шторки, он сидел в темноте, прислушиваясь к стуку колес и стуку своего сердца, уже наверняка зная, что нельзя избежать неизбежного и всегда нужно быть готовым к худшему.
Ужаснее всего, что это ощущение безысходности накатывалось и росло. Он вдруг четко увидел то, о чем пытался никогда не вспоминать, что осторожно обходил всякий раз, копаясь в памяти. То, о чем он боялся даже думать. 93-й год, Сингапур. Они стояли там целую неделю, на греческом ржавом судне, выкупленном за копейки у немцев, под веселыми либерийскими флагами. Шальная интернациональная команда: капитан — грек, часть команды — филиппинцы, остальные — они, его соотечественники. Николаич — второй помощник капитана, объект издевательства матросов, предмет ненависти грека, странный мужик с залысинами, которого никто не любит, даже корабельные крысы. Как он пытался стать своим, как он из кожи лез, чтобы его воспринимали нормально! Лез из кожи и понимал, как гадко это выглядит. Всё равно он был в их глазах жмотом и мудаком. И в узких, косящих глазах филиппинцев он тоже был мудаком и жмотом, хотя, казалось бы, — что они знают про мудаков! Он слышал за спиной эти смешки, видел эти глаза, которые смотрели на него глумливо и презрительно, он представлял, что они о нем говорят, и глаза его наливались слезами и бешенством. Но худшее случилось именно в Сингапуре. И он об этом помнил.
Били его втроем — это Эрнст запомнил четко. Били недолго, да и неумело, так что, когда всё закончилось, он только вытер кровь с разбитой губы, закинул на плечо пустой рюкзак и побрел на вокзал, чтобы пробираться дальше на восток — туда, где его всё еще ждали.
После недельного ожидания, когда волны нагревались палящим солнцем, а их всё не грузили, они подбили Николаича сойти с ними на берег. Давай, шеф, — говорили, — пошли с нами, развлечемся. Найдем тебе самую лучшую девочку. У помощника капитана лучшего судна должна быть лучшая девочка, — льстиво говорили они. И он, мудила, купился.
Или та, совсем давняя история, что произошла с ним еще в восьмидесятые, во время практики в Крыму. Он тоже всё это мгновенно вспомнил, словно снова туда попал. И у него сразу перехватило дыхание от ночного воздуха, от крымской зелени, измученной за долгое лето, и неимоверно-горькой воды, что стояла в заливе. Ветер гнал с востока низкие череды туч, что плыли над рыбацкими лодками, пустыми ночными пляжами, над выжженной степью и черными шрамами дорог. Всё начиналось привычно — археологическая экспедиция, большая компания малознакомых людей, храбрость, радость и отвага, советский Крым, еще без татар, без всякой индустрии отдыха — плохое вино, колхозные хозяйства, керамика и кости в сухих почвах. Эрнст был в той компании самым молодым, относились к нему соответственно. Он даже начал привыкать к постоянному прессингу, поскольку изменить ничего не мог, а жаловаться было западло. И еще эта преподавательница, совсем юная, аспирантка, Ася, точно — Ася, которая отвечала за их бригаду. А бригада всё время срывала показатели и нарушала все заповеди Христовы. И Асе постоянно доставалось от начальства, и от коллег, и от местных ей тоже доставалось, нужно сказать, хотя история совсем не об этом. Всё начиналось вообще незаметно. Сначала Эрнст помогал ей по хозяйству. Пытался всегда быть возле нее. Провожал ее до автобуса, когда она ездила в город, встречал ее на остановке. Сидел с нею вечером у костра, подавал ей полотенце, когда она выходила из моря, и все это — сугубо по-братски, без всякого нарушения служебной субординации, без всякой надежды на взаимность, под постоянное задрачивание старших коллег. Одним словом, так, как бывает только в семнадцать. Ася настороженно реагировала на его присутствие. Иногда ему казалось, что между ними наконец что-то возникает, что она пытается ему на это как-то намекнуть. Но каждый раз она переводила разговор на профессиональные темы, разбивая все его чаяния, отчего он тяжело, но недолго переживал. Кроме того, к Асе постоянно подкатывали местные и действовали, в отличие от Эрнста, умело и энергично, подвозя ее до города на своей копейке, провожая ночью до лагеря и глядя ей вслед голодными глазами. Старших это немало потешало — они издевались над Эрнстом и его несчастной любовью. Хуже всего — что и любви никакой не было, по крайней мере с ее стороны. Она продолжала его игнорировать, позволяя, впрочем, ждать на остановке. Именно на остановке местные его и выловили. Намекнули, чтобы он больше ее не ждал, шел себе в лагерь и мирно дрочил, не клеясь зря к их женщине. Они так и сказали про Асю — наша женщина. После этого Эрнст и завелся. Сначала он просто нахамил местным, потом начал махать кулаками. Местные удивились, свалили Эрнста с ног и надавали по почкам. Он вернулся в лагерь, молча, несмотря на смех и подъебки бригады, взял свою саперную лопатку и пошел назад на остановку. Бригада, вдруг сообразив, что пацана могут просто покалечить, обеспокоенно потянулась следом. Эрнст шел, уже зная, что должен выдержать всё это до конца, не отводить взгляда, если не хочет и дальше оставаться салагой-дрочилой, которого все гоняют за вином и которого не любят женщины. Он хорошо понимал, что нужно готовиться к худшему, вместе с тем чувствуя, что плохо будет только в начале, а потом всё станет ништяк. И с пониманием этого попер на местных. Местные так и стояли на остановке, празднуя победу. Эрнста они, конечно же, не ждали. Тем более — всю бригаду. Эрнст наскочил на них и за считаные секунды расхуярил лобовое стекло копейки. И местные, надо сказать, запаниковали и свалили домой, решив не связываться с этими неадекватными археологами.
Воздух был по-экваториальному теплый и густой, желток солнца плавал в воде, словно в кипящем масле. Они отпросились у старого, измученного бездельем грека и сошли в порт с его тысячью баров, кофеен и пабов. И двинулись по набережной Клар-Ки, правда, только до ближайшей пивной, где на них якобы случайно свалились три китайские проститутки, две нормальные, третья — совсем девочка, так что он, Николаич, на какое-то мгновение испугался, поскольку знал, что в Сингапуре можно всё, но только после восемнадцати лет. И в нем уже было проснулось его вечное жмотство, от которого он так старательно пытался избавиться. Но все начали его успокаивать, и им это в итоге удалось. Слишком уж ему, Николаичу, хотелось, чтобы они считали его своим, слишком уж он старался им понравиться, всё это должно было произойти и произошло. Николаич опьянел уже после рома. А когда взяли такси и поперлись в Чайна-таун, и там, в тесных шумных кварталах, на какой-то полулегальной квартире, откуда-то появилась ужасная китайская водка, он уже вообще мало что понимал. Тем более, они ему всё время подливали, смеясь и хлопая по плечу, так что он совсем расслабился и потерял контроль. Одна проститутка — толстая и голосистая — сидела на полу, выкрикивая что-то непонятное и всё время одергивая короткую, красного цвета, юбку. Другая — худая, с большой грудью, которая печально колыхалась, отвлекая и отпугивая. А вот третья, самая молодая, тихая и грустная, стояла у окна, и горячий отблеск уличных ламп золотил ее кожу. Короткие волосы делали ее совсем юной, похожей на школьницу, если бы не толстый слой косметики, но Николаичу и это нравилось, потому что выглядело тоже по-детски, мило и ненавязчиво. Ее пухлые губы и длинная тонкая шея, перетянутая кожаным ошейником с металлическими шипами, его, Николаича, окончательно убил особенно ошейник. Он совсем потерял голову от этой школьницы, крутился возле нее и пытался завести светскую беседу, вспоминая, как звучат на английском корабельные термины. Одета она была в красную короткую майку на бретельках, изумрудную юбку и яркие розовые чулки, легкие сандалии звонко шлепали при ходьбе. А еще нежный пушок на плечах и портрет Иисуса на правой лопатке, хотя была она, кажется, буддисткой. И вот Николаич извивался вокруг нее, словно уж, а они всё его подбадривали, говоря: давай, шеф, будь мужиком, ты же один из нас. Он решился ее поцеловать. Дыхание у нее было горьковато-терпким, с привкусом огня и пепла. Целовалась она умело и охотно, Николаича так еще никто в жизни не целовал. И уж тут они все не выдержали и весело заревели, показывая пальцами на возбужденно-растерянного Николаича: мол, давай, шеф, трахни этого мальчика, раз уже ты к нему так присосался, возьми его за яйца! Проститутка тоже заливалась смехом, а толстушка — та просто каталась по полу и истерично билась об него головой. И мальчик-школьник с Иисусом на спине тоже легко и презрительно смеялся, впрочем, не отпуская Николаича от себя, что вызывало новые приступы смеха. Николаич, который вмиг протрезвел и понял, что на самом деле произошло, стоял, не в силах сдвинуться с места, приходя в себя и опускаясь глубоко-глубоко под мутную теплую воду, откуда его уже никто и никогда не сможет достать.
И нужно сказать, это подействовало. Во-первых, старшие больше не осмеливались его гонять. Гоняли других, а к нему начали относиться с симпатией и пусть и сдержанной, зато искренней приязнью. Его зауважали. Как-то все вдруг поняли, что раз он не побоялся выступить в одиночку против местных, то не совсем он конченый в плане коммуникаций и социальной иерархии. А главное — это внезапно поняла и Ася, от которой уже вообще никто ничего не ждал. Поняла, и именно тогда, нужно сказать, у них всё и началось. И он вспомнил ту последнюю ночь, накануне их отъезда, когда вода была уже по-осеннему холодной и песок пропитывался ею, как хлеб молоком. Они впервые занимались любовью, спеша и догоняя время, необратимо уходившее, пытаясь наверстать все эти дни, приливы и отливы, циклоны и антициклоны, солнечные полдни и туманные вечера, даже не сбрасывая одежды, она просто расстегнула змейку на джинсах и впустила его в себя, и он с удивлением ощутил, как просто и глубоко, оказывается, можно войти в женщину. Ее бюстгальтер светился под луной, как чайка, а в волосы набивался мокрый прибрежный песок, бессовестно попадая ей под одежду.
И главное даже не то, что так произошло. Произойти могло что угодно, тем более — после такой пьянки. Главное в другом. Главное, что ему это по-настоящему понравилось. И он уже не мог забыть этого чертового китайца с его нежной кожей и длинными ногами, тот снился ему ночами, мешая спать. И этого он им так и не простил. Даже потом, когда прошло столько времени, когда он давно уже уволился и начал новую жизнь, когда попал в фирму и работал на Марлена Владленовича, боясь его и не смея выказать своего страха, — он так и не простил своей команде того стыда и того кошмарного возбуждения.
Наверное, тогда он и понял, что главное — не отводить взгляда, уметь воспринимать проблему как неминуемую данность, что неожиданно появляется, но потом неминуемо отступает. Главное — не бояться. Ну, и саперную лопатку желательно иметь при себе.
И вот теперь, стоя тут перед ними, он снова всё это вспомнил — и порт, и пабы, и этого малолетнего трансвестита, и главное — это ощущение опущенности, от которого он так и не смог избавиться. И так всю жизнь — все его попытки сделать все как следует заканчивались какой-нибудь бедой. Вот как теперь, когда все его бросили, когда седой свалил в город жаловаться и военные тоже свалили жаловаться, остались одни цыгане, но они смеются над ним, над его перепуганным лицом, над его дурацким камуфляжем, над всеми его попытками выглядеть солидно и серьезно. Они опускали его, загоняя в угол, добивая палками и не оставляя ему никакого шанса.
Хотя дело, конечно, не в лопатке. Просто они, пацаны, видели это всё с детства, наблюдая за родителями и старшими друзьями. Всё очень просто: держаться друг за друга, отбиваться от чужих, защищать свою территорию, своих женщин и свои дома. И всё будет хорошо. А если даже будет не хорошо, то будет справедливо.
И он, словно зажатая между металлическими баками крыса, смотрел на них со страхом и ненавистью, думая, что на этот раз они зашли слишком далеко, на этот раз они просто не оставили ему выбора.
Потому что никто не имеет права заходить на твою территорию и лишать тебя твоих женщин. И твоих домов.
Потому что он всё по существу сделал правильно и не его вина, что всё случилось именно так. И дело не в камуфляже, он мог его и не надевать, дело не в Макарове, который он специально одолжил у охранника и держал теперь в кармане штанов, чувствуя, как тяжело и весомо стальной корпус касается его бедра.
Ведь когда ты вырастаешь со всем этим, когда это вкладывается в твое сознание еще с детства, многие вещи воспринимаешь проще и спокойнее. Есть жизнь, которой ты живешь и которой не имеешь права поступаться, и есть смерть — место, куда ты всегда успеешь, поэтому не нужно туда спешить.
И они отталкивают тебя, даже не пытаясь понять, потому что ты для них чужой, и тебя с ними ничего не связывает, и связывать не может.
Вещи эти — правильные и понятные, поэтому и неизменные. Они так всегда жили и попытаются научить этому своих детей.
Поскольку связать нас друг с другом могут только общее проживание и общая смерть.
9
— Ну что, бродяги, чего молчите?
Трактористы, тот, что в тельнике, и тот, что в робе, тяжело спрыгнули на землю и теперь весело кричали, здороваясь с нашими как с родными — и с Травмированным, и с Пашей, и с Борманом, и даже со мной. Хотя я их видел впервые в жизни. Аркадий с Прохором тоже здоровались с трактористами, смеясь и угощая их сигаретами. На Николаича никто вообще не обращал внимания, о нем все забыли, и он стоял себе сбоку с глупой улыбкой, не зная, как быть и что делать. Эрнст тоже о нем забыл, с Эрнстом трактористы здоровались тоже как с родным, потому что по большому счету — так оно и было. Но я всё не мог забыть того взгляда, которым лысый Николай Николаич смотрел на Эрнста, что-то тяжелое виделось мне в его глазах, что-то, от чего становилось холодно и неуютно.
— Ну как вы тут? — с наигранным добродушием допытывались трактористы у Травмированного. — Саша, ёбана в рот, как вы тут, спрашиваем?
Казалось, они хотят всех обнять и прижать к своей широкой груди: один — к тельнику, другой — к робе. Наши, похоже, трактористам тоже обрадовались, однако радость держали при себе.
— Колюня, — сказал Паша тому, что в тельнике. — Ты, блядь, на кого работаешь?
— Ну, ладно, Павлуха, что ты меня не знаешь? — начал оправдываться тот, что в тельнике. — Это вот этот хуй, — показал он на Николаича, который продолжал неловко улыбаться, — нас подбил. Разве ж я знал, что это ваш объект.
— Всё ты знал, — строго ответил ему на это Травмированный.
— Ну, Шура, — плаксиво возразил ему тот, что в тельнике. — Ну, честное слово. Вы ж нас знаете…
— Знаем, знаем, — неохотно согласился Паша. — Просто думай, с кем дело имеешь.
— Да, Пашок, ты что, думаешь, я с ними? — кивнул Колюня на Николаича.
— Ничего я не думаю, — ответил Паша.
— Пацаны, да ладно вам, — занервничал тракторист.
— Ну всё, не ной, — перебил его Травмированный.
— Спасибо вам, пацаны, — поблагодарил тот, что в тельнике. — Спасибо.
И они рассказали, как всё было. Сказали, что на самом деле Николаича видят в первый и, судя по всему, в последний раз, что даже не подозревали, как тут всё намешано, думали — обычный объект, и только теперь осознали всю подлость и нечестность этих двух пидорасов — Николаича и седого. И хорошо, что седой свалил, а то бы они своими руками повесили его на ковше. Потому что они нормальные пацаны и за те деньги, которые им предлагали, их не купишь. Да и за большие тоже не купишь.
Шура всего этого слушать не стал, отошел назад и сел на капот черного мерседеса. Вид у него был удовлетворенный и ленивый, он подставлял лицо солнцу, словно пытался надолго запомнить эти последние солнечные часы. Я присел рядом.
— Что теперь? — спросил.
— Да ничего, — ответил на это Травмированный.
— А если они вернутся?
— Да похуй, — спокойно ответил Шура. — Пусть возвращаются. Знаешь, вот твой брат, он никогда их не боялся. На самом деле, что они могут? Ну, могут попытаться тебя купить. Но никто тебя не купит, если ты сам этого не захочешь, правильно?
— Правильно.
— Вот и я думаю, что правильно. А они так не думают. Ладно, — перевел он разговор на другое. — Что там Катя пишет?
— Да я не читал, — ответил я удивленно. — Прочитаю — расскажу.
— Хорошо, — согласился Травмированный. — Договорились.
Но тут Николаич пришел в себя, решив, что как раз время отсюда выбираться.
— Эй! — крикнул он трактористам.
Они оглянулись на него одновременно, но сразу же потеряли интерес, демонстративно отвернувшись к нашим и продолжая рассказывать свои байки.
— Колюня! — голос Николаича задрожал от волнения и гнева.
— Ну? — глянул на него через плечо тот, что в тельнике.
— Поехали, — коротко приказал Николаич.
— Пошел на хуй, — также коротко ответил ему Колюня и снова повернулся к нашим.
Паша с Борманом переглянулись и продолжали говорить с трактористами, делая вид, что всё в порядке.
— Колюня, блядь! — Николаич не сдерживался. — Я кому сказал? Поехали!
В голосе его появилось что-то такое, что заставило-таки трактористов прервать приятную беседу, попрощаться со всеми нашими и потопать к трактору. Николаич ждал, пока они лениво шли к своему стальному другу, пока били кирзачами по тугим колесам, пока медленно залезали в кабину. Боковым зрением он наблюдал за нами, отслеживая все наши движения. Жилы на его тонкой шейке вздулись, лицо было бледным и напряженным, он стоял в своем камуфляже — злой и заведенный, готовый сорвать свою злость на первом, кто попадется под руку.
Колюня пытался запустить свой мтз. Тот фыркал и плевался, содрогаясь и каждый раз обессиленно замирая. Колюня высунулся из кабины.
— Не заводится! — крикнул он Николаичу с плохо скрываемым раздражением.
— Так сделай что-нибудь! — посоветовал ему Николаич, спиной ощущая насмешливые взгляды.
— Да что я сделаю? — возмутился Коля, не вылезая из кабины.
— Делай что-нибудь! — закричал ему Николаич. — Отремонтируй его!
— Чем? Хуем? — развязно поинтересовался Колюня.
Наши засмеялись. Паша аж завалился на Бормана, Эрнст — тот вообще перегнулся пополам, как от удара в живот, Аркадий с Прохором тоже с энтузиазмом восприняли продолжение забавы, радостно заржав.
Даже Травмированный не удержался и коротко засмеялся.
— Ладно, — крикнул он трактористам. — Давай гляну, что там у вас.
— Не надо! — вдруг резко повернулся к нему Николаич, предостерегающе выбросив вперед руку. — Не подходи!
— Ты что — ёбнулся? — Шура удивленно притормозил, но снова двинулся вперед.
— Я сказал — не подходи! — повторил Николаич пересохшим голосом.
— Да я просто посмотрю, что там у них, — не послушал его Шура, медленно подходя к мтз.
— Я сказал — не подходи! — истерично закричал Николаич и потными руками вытащил из кармана Макарова с непонятными насечками на рукояти.
Все замерли. Пистолет выглядел в его руках как-то игрушечно. Думаю, кое-кто из наших сперва и не понял, что это настоящий Макаров. Борман даже презрительно хмыкнул, но, переглянувшись с Пашей, тут же сообразил. Время от времени налетал ветер, принося с собой горькие осенние запахи.
— Эй, ты что? — тихо, но убедительно произнес Травмированный. — Убери пушку. Я же помочь хочу.
— Не подходи, — повторил Николаич, неумело направляя пистолет в сторону Шуры.
— Ты что? — угрожающе повторил Травмированный.
— Эй, ты, мудила! — вдруг закричал Паша. — Убери пушку, тебе сказали.
Думаю, он среагировал на мудилу. Слишком сильно сжимали эту пружину где-то у него внутри, слишком долго он сдерживался, и наконец механизм сработал, пружина резко развернулась, срывая предохранители, и только Травмированный сделал еще один, еле заметный шаг, как прозвучал выстрел. Шура схватился за бок. Кто-то из наших сразу же бросился к Николаичу, выбивая у него из рук Макарова и валя его лысиной на теплый асфальт. Другие кинулись поднимать Шуру. Он тяжело оседал в их руках. Его тоже положили на асфальт рядом с Николаичем. И Паша расстегнул ему ветровку, добираясь до раны, и кто-то побежал за аптечкой, а кто-то рванул вызывать скорую, и трактористы попрыгали вниз и нависли над всеми, тоже пытаясь чем-то помочь, и Эрнст что-то нервно мне кричал, что-то объяснял, показывая куда-то в сторону города, и я даже автоматически что-то ему отвечал, соглашаясь с ним, хотя на самом деле стоял, смотрел на темную кровь, которая вытекала из-под Травмированного, и повторял про себя одно и то же: неужели он умер? Неужели он действительно умер?
Когда-то, много лет назад, что это было? Был август. Поздний август с жаркими вечерами, медленно остывавшими, как фуры на стоянках. И чуть ли не последний для нас учебный год, у нас уже появились плохие знакомства и вредные привычки, мы уже были вполне взрослые, но всё так же проводили долгие вечера на реке, совсем по-детски. Тогда особых развлечений в городе не было, впрочем, как и сейчас. Не помню уже, чего мы поперлись тогда к мосту. Обычно валялись на пляжах, и река текла медленно, и дно ее просвечивало. Но в тот августовский вечер всё было особенным — и вода была особенно темной и глубокой, и мы по-особенному беззаботными, и солнце откатывалось от нас особенно быстро. Мы спешили к мосту, пока еще совсем не стемнело. Мы забирались на поручни деревянного шаткого моста и стремительно ныряли в темно-желтую от песка воду. И так до бесконечности. И уже когда темень под мостом стала сиреневой и густой, словно чернила, мы начали собираться, натягивая одежду на мокрые тела. А когда все собрались, отряхиваясь и обувая на ходу кроссовки, Гия, который учился с нами всего год, сказал, мол, подождите, еще один раз, и пойдем. Никто не возразил, Гия стянул футболку, которую уже успел перед тем надеть на мокрые плечи, вскочил на поручни и прыгнул вниз — в желто-сиреневую пустоту.
Сначала мы его звали, думая, что он просто где-то спрятался. Потом, испугавшись, попрыгали за ним, ныряя в темноте и пытаясь хоть что-нибудь разглядеть под тяжелой водой. Однако ничего разглядеть было невозможно, и пока кто-то из нас бегал в город за помощью, остальные стояли вдоль берега, держа в руках фонарики, которые били по реке яркими вспышками. Река протекала мимо нас, волны исчезали в темноте. И где-то там, под водой, зависал теперь Гия, и тело его поворачивалось вслед за течением, словно водоросли. И не желая верить в худшее, упорно отказываясь верить в то, что произошло, мы тихо, про себя, повторяли, всматриваясь в отблески на воде: неужели он умер? Неужели он действительно умер?
10
— Ты давно его знал, Гера?
Трава в больничном саду росла густо, пряча в себе яблоки, окурки и использованные шприцы. Иногда в ней замирали осторожные и недоверчивые коты, глядя против солнца своими зелеными глазами. Иногда открывалось окно палаты, и какой-нибудь доходяга поспешно курил, ожидая обхода, а дождавшись, щелчком отбрасывал окурок, и тот летел в желтую траву, как искусственный спутник Земли. Кое-где росли старые, оббитые ветром яблони. В глубине, возле кирпичной стены, стояла принесенная с улицы скамейка. На ней по вечерам собирались больные, курили, пили крепленые вина и рассказывали интересные случаи из своей жизни. Теперь тут сидели мы с пресвитером. Он только что ходил к доктору, расспрашивал про Травмированного, хотя расспрашивать уже было не за чем. Вернувшись, рассказал мне всё в общих чертах и ждал, что я скажу. Сказать мне было нечего. Травмированный умер так неожиданно, что я всё еще продолжал говорить о нем в настоящем времени. Пресвитер не поправлял. А потом спросил:
— Гера, ты давно его знал?
— Ну, как давно, — начал вспоминать я. — С детства. Он старше меня, с ним мой брат больше дружил. Они играли в одной команде. А потом и я с ними тоже играл.
— Он хорошо играл?
— Лучше всех. Понимаешь, Петя, — сказал я пресвитеру, — это я не потому говорю, что он умер. Он действительно хорошо играл.
— А ты?
— А я не очень, — честно признался я. — Мне чего-то не хватало. Может, скорости. Может, злости. Но кубок мы с ним выиграли.
— Когда это было?
— В девяносто втором. До того они уже его выигрывали, без меня. Так что для них это было не впервые. А вот я жутко перся. Представляешь — выиграть кубок?
— А я, — ответил на это пресвитер, — в девяносто втором в дурке лежал.
— Как это в дурке?
— Ну, как в дурке лежат? Долго и беспокойно. У меня проблемы были с наркотиками. Ну, сестра меня и сдала, думала, меня там вылечат.
— И как, вылечили?
— Нет, не вылечили. Я сам вылечился. Но нужно было очень постараться. Даже в секту какую-то попал, прикинь.
— Ну, и как ты вылечился? Молитвами?
— Какими молитвами? — засмеялся священник — Химия, Гера, химия. В этой жизни одни наркотики всегда вытесняются другими. Одним словом, и сам не понимаю, как соскочил. Но соскочил.
— Ну а все-таки — что с молитвами?
— Да ничего, молитвы тут ни при чем. Вообще, дело не в церкви.
— А в чем?
— В том, что у меня есть они, а у них есть я. Мы вместе, понимаешь? Я тебе сейчас расскажу. — Он достал из кармана пиджака телефон Травмированного, который держал теперь у себя. Отключил его и отложил в сторону, словно собираясь рассказать что-то действительно важное. — Знаешь, что доканывает большинство наркоманов? То, что каждый из них сам по себе. Ну, ты, наверное, и сам это знаешь. Отсюда все эти практики коллективной терапии, которые иногда дают результат. Но что до меня, то я всегда относился к коллективной терапии скептически. Знаешь почему? Потому что я взрослый человек и привык отвечать за свои слова и поступки. И когда я решил соскочить, я прежде всего подумал: значит, так — никакой коллективной терапии, никаких анонимных алкоголиков. Вся эта отрава течет именно по моим венам и перекачивается через мое сердце, и никто не даст мне попользоваться своим, правильно? Поэтому я сразу отказался от всех этих хоровых песнопений. Я просто убедил себя, что способен справиться с собственной жизнью, что нечестно перекладывать ответственность за свои ошибки на кого-то. Такие, знаешь, романтические сопли, которые только осложняют проблему. Но, Гера, я теперь наверняка знаю, что нужно было пройти через эти газовые камеры, чтобы реально оценить свои силы и свои возможности. А возможности у нас, Гера, минимальные. Другое дело, что даже ими мы обычно не пользуемся. Но тем не менее. В какой-то момент я всё же соскочил. И вот тогда понял, что на самом деле ничего не изменилось, что жизнь — это изнурительная, Гера, ежедневная борьба со своими зависимостями. И что это только вопрос времени, когда именно я снова сорвусь, понимаешь? Ведь главное — не соскочить, главное — потом удержаться. И вот тут уже без коллективной терапии во имя Господа никак. Знаешь, это действительно большая удача, что я сюда попал. Для меня удача, понимаешь? Они все относятся к этому проще, а вот я знаю, что без них бы не слез.
— Ага, значит, все-таки целительная сила Библии?
— Да нет, ты не понял. Я хочу сказать, что есть вещи важнее веры. Это благодарность и ответственность. Я в церковь на самом деле случайно попал. Просто мне вообще некуда было идти. Не к сестре же назад, чтобы она меня снова в дурку сдала. Выбора у меня особого не было. Но с церковью у меня тоже не сразу сложилось. Просто церковь не церковь, но, кроме тебя самого, никто не решит твои проблемы. Одним словом, я чувствовал, что надолго там не зависну, что рано или поздно святые отцы меня с моими привычками оттуда попрут. Да и они это знали, просто не говорили вслух. И тут меня посылают сюда. Местный священник эмигрировал куда-то в Канаду, и нужен был кто-то, кто согласился бы тут остаться. Я согласился. Посылали меня с уверенностью, что я отсюда быстро сбегу, сам. А исчезну я, исчезнут и мои проблемы. Знаешь, я когда приехал, мы в первый раз встретились на квартире у Тамары.
— С кем? — не понял я.
— Ну, с общиной. Их тогда совсем немного было. И понимаешь, какое дело — они сидят и смотрят на меня. И я понимаю, что даже ничего сказать им не могу — так мне хуёво. И они все это видят и понимают. И совсем не ждут, что я им что-то скажу. Они всё понимали, Гера, всё видели, понимали, но ничего от меня не требовали. Вся эта коллективная терапия — это всё говно, там каждый пытается вырваться, спасти собственную шкуру, и всем глубоко насрать, что будет с остальными, кто доживет до следующего занятия, а кто кони двинет. Потому что когда ты спасаешь только свою шкуру — остальные тебе безразличны. И никакая терапия тут не сработает. Всё это нечестно и подло, и чувствуешь ты себя при этом последним мудаком, который пытается спастись любой ценой. Вот, а тут было совсем иначе — я видел, что им от меня по большому счету ничего не нужно, что они спокойно обойдутся и без меня. Ну да раз уж я здесь, раз меня забросило именно к ним, то они меня уже не подставят, чтобы я и не сомневался. Не подставят, хотя я для них случайный и малознакомый хуй с горы. Я сразу понял, что если я тут не удержусь, ну, тогда мне совсем хана. И никакие молитвы мне уже не помогут.
— А они знали про тебя?
— Паша знал. Я ему сам рассказал. В первый же вечер. Просто я их всех: увидел и понял, что не нужно ничего скрывать, себе же хуже будет. А Паша был у них за старшего. Как и сейчас. Вот я ему всё и рассказал. Сказал, что хочу, чтобы всё было по-честному, и если их не устраивает священник-торчок — я, конечно же, откажусь от прихода. Знаешь, что мне ответил Паша? Он ответил, что если бы все местные торчки начали увольняться, в городе бы резко подскочило число безработных. Одним словом, попросил, чтобы я не парился и делал свое дело. То есть пел с ними псалмы и крестил их детей. И я остался.
— Ясно.
— Но это еще не всё, — продолжил пресвитер. — Это, Гера, еще не всё. Я всё же сорвался. Проработал полгода, и всё по новой. Даже деньги церковные присвоил, там немного, правда, было, но все-таки. Меня вытащил Паша. Он сразу понял, что со мной происходит, не дал подсесть по полной. Закрыл у себя дома и держал, пока я не переломался. Лечил народной медициной. Всем говорил, что у меня грипп. И вот тогда я сказал себе: чувак, тебе действительно насрать на свое здоровье, это понятно. И карьерой ты не слишком озабочен, это тоже понятно. И на заповеди Христовы ты, в обход всех служебных рекомендаций, по большому счету клал. Но, чувак, если ты в самом деле не хочешь гореть в аду на медленном огне, как полуфабрикат в микроволновой печи, то держись за этих странных, не совсем адекватных, но очень искренних и откровенных прихожан. Не бросай их. Будь вместе с ними. Хочешь — читай им псалмы, хочешь — крести их детей. В общем, не так важно, чем именно ты будешь здесь заниматься. Главное — оставайся с ними. Они тебя не подставят, у них так не принято. Ну как-то так оно всё и было, — закончил пресвитер и включил телефон. — А Шуру, — добавил он, помолчав, — я почти и не знал. Вернее, мы с ним почти не общались. Но это ничего не меняет — они тут все вместе. Мы, Гера, все тут вместе, понимаешь? Я знаю, о чем говорю. Дело не в церкви и не в наркотиках. Дело в ответственности. И благодарности. Если у тебя это есть — имеешь шанс умереть не последней скотиной.
— Да, всё верно, — согласился я. — Всё верно ты говоришь. Но вот видишь — Травмированного пристрелили, брат мой куда-то свалил. Они всё правильно делают, я с тобой согласен, но смотри — они тут окопались и думают, что смогут от всех отбиться. А выходит так, что их по одному отстреливают, выдавливают отсюда и скоро выдавят всех.
— Думаешь, выдавят?
— Думаю.
— Может, и выдавят, — согласился пресвитер. — Может быть. Но всё равно — пока их не выдавили, они будут держаться вместе, понимаешь? Я, Гера, видел в своей жизни разных людей. Очень разных. Большинство из них предавало и подставляло своих. Думаю, именно от беззащитности. Как бы там ни было, жизнь делает из людей слабаков и предателей — это я тебе как священник говорю. Поэтому если их действительно всех выдавят, как ты говоришь, то меня выдавят вместе с ними. Потому что я, Гера, тоже окопался. У нас общая ответственность. И общая благодарность.
Он снова вытащил и отключил мобильный. Слушал траву, шелестящую на ветру. Предвечернее солнце закатывалось за больничную стену, подсвечивая красным окна реанимации.
— А еще я им фокусы показываю, — неожиданно сказал пресвитер.
— Что? — не понял я.
— Фокусы, — повторил священник — Цирковые. У нас, когда я лечился, терапия такая была, фокусы учили показывать. Говорили, что это должно вернуть нас в детство. У нас там один нарком был, он в цирке работал, жонглером. Его к нам прямо в цирковом трико привезли. Он нас и учил. Вот, смотри, — пресвитер незаметным движением достал из кармана фляжку со спиртом, наклонился, словно чтобы поправить шнурок на ботинке. Быстро приложился к фляжке и тут же незаметно ее спрятал. Потом мгновенно вынул откуда-то из воздуха зажигалку зиппо, поднес к лицу и вдруг выпустил изо рта мощную струю синего пламени.
Я испуганно отшатнулся. Но уже через миг он сидел с тем же самым спокойным и задумчивым выражением глаз.
— Это вот, — сказал, — и называется коллективной терапией.
Я даже не знал, что ответить.
— Ты сейчас куда? — спросил он.
— Нужно закончить кое-какие дела, — ответил я. — Очень важные.
— Давай, — поддержал он меня. — В случае чего телефон мой знаешь.
— Значит, говоришь, благодарность и ответственность? — переспросил я его.
— Да, — утвердительно кивнул он в ответ. — Благодарность. И ответственность.
В гостинице на первом этаже стояли игральные автоматы. На высоких стульях сидели несколько пионеров со стеклянными глазами, на подоконнике сидя спала девочка в кедах, с крашенными в красное волосами. По коридору сновали какие-то чечены, вынося ящики, в которых глухо перекатывались грейпфруты. Я подошел к дежурной. Назвал свое имя, спросил, не искал ли меня кто. Она сразу же назвала номер комнаты. Хорошо, когда тебя ждут, — подумал я и пошел наверх.
Гостиница напоминала полузатонувший корабль — сбежали отсюда не все, но лишь потому, что бежать было особо некуда. Я прошел по долгому темному коридору. Пахло краской и гостиничной мебелью.
Дверь была полуоткрыта. Слышалось, как в душе течет вода. Я постучал, но никто не ответил. Открыл дверь и ступил внутрь. В комнате было две кровати, между ними стоял письменный стол. Было неубрано, повсюду валялись джинсы, бейсболки, скомканные простыни и заляпанные горчицей дамские журналы. Одна кровать стояла пустой, на другой сидел чувак младше меня, лет двадцати пяти, не больше. Сидел, натянув до подбородка колючее гостиничное одеяло и держа в руках фруктовый йогурт.
На стуле перед ним стоял включенный ноутбук, на экране которого крутилось жесткое порно. Без звука. Словно бы его действующие лица не хотели никому мешать. Чувак даже не увидел, как я вошел, скорее, заметил мое отражение на мониторе.
Йогурт выскользнул у него из рук и упал на пол, разливаясь сладким клубничным пятном. Чувак закопался в постель, что-то там себе поправляя и приводя в норму, резко, возможно, слишком резко и как-то демонстративно отбросил в сторону мохнатое одеяло и вскочил на ноги. На нем были спортивные штаны, причем я заметил, что фирменные, и белая майка, и похож он был на пассажира купейного вагона, который только что снял деловой костюм и остался в домашних трениках и босиком. Сбоку на голове у него действительно была лысина, как и рассказывала Ольга, но взрослее она его не делала. В левом ухе торчала гарнитура, похожая на тяжелый слуховой аппарат. Повернувшись к компьютеру, ударил по клавишам, пытаясь выключить порнуху. Снова повернулся ко мне, глядя нахально, но не слишком уверенно. Изображение на ноуте зависло, и золотистая женская голова, отчаянно к чему-то присосавшись, матово содрогалась у него за спиной, хотя он этого и не видел.
— Герман? — спросил несколько развязно. — Дима, — протянул руку, здороваясь. — Садись, — показал рукой на стул возле двери.
Я сбросил на пол перемазанный чем-то липким космополитен и сел. Дима кинулся было поднять журнал, но в последний миг сдержался. Стоял и нарочито разглядывал меня с головы до ног, постепенно приходя в себя и решая, как именно следует со мной себя вести. Блондинка за его спиной продолжала всасывать в себя что-то потустороннее, выделяясь на фоне его треников контрастно и живописно.
Я еще не успел ничего сказать, как вода в душе стихла и через какое-то мгновение в комнату ввалился его напарник — пухлый и длинноволосый, в синей пижаме и пушистых, каких-то женских тапках. На ходу вытирал голову полосатым полотенцем. Меня сначала вообще не заметил, однако, почувствовав напряжение во взгляде соседа, скосил глаза в мою сторону и быстро застегнулся на все три пуговицы.
— Это Герман, — с неискренней радостью в голосе сообщил ему Дима.
— Владик, — произнес длинноволосый холодно, вперив в меня тяжелый взгляд.
Он качнулся в мою сторону и завис, наверное, решая, пожать мне руку или нет. Решил, что не нужно. Я тоже не спешил с ним здороваться.
— Прикинь, — продолжал Дима, бесцеремонно меня разглядывая. — А мы тебя искали. Хорошо, что пришел. Правда, Владик?
— Правда, — недовольно подтвердил Владик.
Я понимал, чего они добиваются. Владик выглядел попроще, и Дима отвел ему роль всем недовольного. Он должен был висеть надо мною, запугивая и загружая. Владик действительно висел. Причем в буквальном смысле — стал прямо надо мной, так что я даже почувствовал запах его крема после бритья. Дима же, наверное, был более хитровыебанный и пытался играть роль своего парня — открытого, простого и в меру наглого. Очевидно, душу я должен был раскрыть именно ему, а Владик, наверное, был тут просто так, для мебели.
— Мы даже на работу к тебе ездили, — говорил Дима. — Брату твоему звонили. Правда, Владик?
— Пятый день тут ебемся, — грозно добавил Владик.
При этом я посмотрел на монитор, где тускло мерцала блондинка, не выпускавшая изо рта свою добычу. Владик перехватил мой взгляд и вдруг тоже увидел блондинку. И Дима, заметив, что мы оба пристально рассматриваем что-то у него за спиной, резко обернулся и всё увидел. Владик метнулся мимо него и быстрым движением прикрыл монитор. Хотел было вернуться на свое место, но я скорей переставил стул, и теперь они стояли передо мной, как школьники. Они это сразу просекли. Видно было, что им это не нравится, поэтому они синхронно сели на кровать к Диме, осторожно переступив через лужу йогурта. Но сидели они тоже как школьники, не зная, куда девать свои шкодливые руки. Одним словом, все мы чувствовали себя не лучшим образом. Но нужно было продолжать знакомиться.
— Да, — снова заговорил Дима, — ты хоть бы телефон себе завел.
— Зачем? — не понял я.
— Ну, чтобы найти тебя можно было, — пояснил Дима. Владик холодно моргал в мою сторону.
— А чего вам надо?
— У нас к тебе дело, — перебил Диму Владик — Ты Бориса Колесниченко знаешь?
— Болика?
— Бориса, — холодно поправил меня Владик. — Колесниченко.
— Ну, знаю, — так же холодно ответил я.
— У вас там какие-то проблемы были? — весело спросил Дима. — С деньгами?
— С чего ты взял?
— Да они сами нам рассказали, — засмеялся Дима.
— Да? — спросил я. — И что же они вам рассказали?
— Сказали, что кинули тебя на бабки, — снова засмеялся Дима.
— Как лоха, — добавил Владик.
— Что, так и сказали — как лоха? — не поверил я.
— Ну, «как лоха» не говорили, — дал задний ход Дима, — но в принципе что-то такое.
— Ну, ведь «как лоха» не говорили, правильно? — настаивал я.
— Ну, не говорили, — вынужден был признать Дима.
— Вот видите, — сказал я успокоенно.
— Короче, — снова грубо встрял Владик — Какая разница. Наших клиентов они тоже кинули на бабки. Они всех кидают.
— Да, — подхватил Дима, — им уже давно пора рога обломать. Только поймать на горячем не выходит — хитрые, суки.
— Ну, а я при чем? — не понял я.
— Значит, так Герман, — доверительно заговорил Дима, — по ходу, если ты нам поможешь — мы их накроем.
— Ты послушай, — угрожающе добавил Владик.
— По ходу, если ты дашь показания — им пиздец. Они ж тебя кинули, правильно?
— Правильно, — согласился за меня Владик.
— И наших клиентов они тоже кинули! — закричал весело Дима. — Короче, Герман, нам нужно быть заодно. Вместе мы их накроем.
— Ты понял? — строго переспросил меня Владик.
— Да ясно, — ответил за меня Дима. — Ты не переживай, мы всё берем на себя. Просто дашь показания в суде, получишь назад свое бабло, и разбежимся, ясно? Дальше мы уже сами.
Я какую-то секунду помолчал, разглядывая собачек у Владика на тапках.
— Вы что, — решил уточнить, — хотите, чтобы я дал показания против Болика?
— Да, — холодно подтвердил Владик — Против Бориса.
— А с каких хуёв вы решили, что я это сделаю?
— Ну, они ж тебя кинули? — удивился Дима. — На бабки, — добавил он на всякий случай.
— И что, по-твоему, это причина, чтобы сдавать друзей?
— Каких друзей, Герман? — горячо запротестовал Дима. — Они ж тебя кинули.
— Как лоха, — успел добавить Владик.
— Закрой рот, — сказал я Владику. — Ты слышишь? Закрой рот.
Владик как-то замялся.
— Да ладно, — попытался вступиться за него Дима. — Всё нормально.
— Не, — продолжал я внушать Владику, — ты меня понял? Рот закрой.
Владик втянул голову в плечи, отчего его мокрые волосы рассыпались по плечам. Рот он закрыл и вообще замолчал. Но я решил-таки с этим покончить.
— Не, ты меня понял? — допытывался я у Владика. — Ты понял меня?
— Он понял, — несмело ответил Дима. — Герман, он понял.
— Вот и хорошо, — успокоился я. — Значит, так можете переночевать здесь, но завтра чтобы валили отсюда первым автобусом. Увижу вас еще раз — пиздец вам, ребята.
— Герман, — попробовал возразить Дима. — Да ты что? Мы же за тебя. Мы же их наказать хотим. Они же кинули тебя, Герман.
— Тебе сколько лет? — спросил я у него.
— Двадцать четыре, — ответил Дима.
— А мне двадцать три, — зачем-то добавил Владик.
— А ты закрой рот, — перебил я его. — Чувак, тебе всего двадцать четыре, а в тебе уже столько говна. Понимаешь? Ты думаешь, что я из-за бабок начну сливать своих друзей? Ты думаешь, что я сдам их из-за бабла? Где вас только таких берут, ребята? На кого вы учились?
— На юристов, — еле слышно ответил Дима. Выглядел он растерянно. Похоже, нашу встречу они представляли себе несколько иначе.
— Блядь, откуда у нас столько юристов? — удивился я. — Короче, я вам всё сказал — чтоб завтра вас тут не было. А со своими друзьями я как-нибудь сам разберусь, без юристов.
Я встал и направился к двери. Уже когда выходил, Дима вдруг сорвался с кровати.
— Герман, — крикнул он отчаянно. — Но у нас уже есть все документы! Мы уже всё собрали! Ты нам должен помочь, это же в твоих интересах! Ну, как же ты не понимаешь! Вот, посмотри!
Он схватил ноутбук, резко раскрыл и протянул ко мне, пытаясь что-то показать. Компьютер проснулся, глухо заработав, и знакомая мне блондинка, появившись на экране, с новыми силами принялась досасывать недососанное.
— Сам смотри, дрочила, — посоветовал я и закрыл за собой дверь.
И еще я ему сказал вот что:
— Ты всё правильно говоришь. Я почти во всем с тобой согласен. Но вот ты говоришь: слабые и беззащитные. А я думаю — какого хуя, отче? Какого хуя они слабые? И почему ты считаешь их беззащитными? Они все здесь родились и здесь живут. Но ведут себя, как на вокзале, ты понимаешь? Так, будто поезд уже подали, и они здесь со всеми прощаются. И уже никому ничего не должны, и можно всё расхуярить и сжечь, потому что поезд — вот он, стоит, ждет. Вот так они себя ведут. И я не понимаю — почему? Они же, суки, здесь живут. В этих городах. Они здесь росли. Ходили в школу, пропускали уроки, играли в футбол. Они здесь прожили всю жизнь. Так чего ж они всё выжигают за собой? Вся эта пидорня, которая прет отовсюду, которая сейчас по-настоящему встает на ноги. Вся эта банковская сволочь, менты, бизнесмены, молодые адвокаты, перспективные политики, аналитики, собственники, блядь, капиталисты — почему они ведут себя так, будто их сюда прислали на каникулы? Будто завтра им отсюда уезжать? На самом деле они же никуда не уедут. Они останутся здесь, мы с ними ходим за покупками в одни и те же магазины. Какие они беззащитные, отче? Какие слабые? У них стальные челюсти, чувак, они загрызут тебя, когда им это будет нужно. Где же их беззащитность?
— Ты тоже всё правильно говоришь, — ответил он на это, — но забываешь про одну вещь: агрессию порождает именно беззащитность. И слабость.
— По-твоему, они вконец охуевают именно из-за своей слабости?
— Да. И из-за своей беззащитности.
— И что с этим делать?
— Делай, что делал, Гера, — ответил пресвитер. — Делай, что делал. Не игнорируй живых. И не забывай о мертвых.
Вечером того же дня мы с Севой снова приехали в больницу, чтобы забрать Ольгу. Она уже знала про Травмированного, была тихой и заплаканной, позволила отнести себя в машину и положить на заднее сиденье. Жила она рядом с больницей, всего в нескольких кварталах. Сева ехал осторожно, стараясь объезжать ямы. Дома Ольгу ждали две ее тетки. Мы с Севой занесли ее в просторный, сплошь заросший виноградом двор, поднялись на крыльцо небольшого дома, прошли по веранде, зашли в гостиную, осторожно положили на диван. Тетки суетились вокруг нас, приносили то горячий чайник, то маленькие пухлые подушки, то исчезали и возвращались с минеральной водой, то вытаскивали откуда-то черного худющего кота и совали в руки больной. Наконец Ольга не выдержала и попросила всех выйти. А меня попросила остаться.
— Когда похороны? — спросила тихо.
— Послезавтра, — ответил я. — В субботу.
— Заедешь за мной, хорошо?
— Хорошо.
— Ты иди, ладно? — попросила она. — Потом придешь.
— Ладно, — согласился я. — Подожду, пока ты заснешь, и пойду.
— Договорились.
Со двора слышались голоса теток, которые о чем-то переговаривались. Ольга лежала, накрывшись теплым пледом, и смотрела куда-то за окно, где разливалась густая сиреневая темень.
— Помнишь, ты рассказывал про открытки? — спросила вдруг.
— Какие открытки?
— Туристические. Наборы открыток из разных городов. Говорил, что вы их на уроках использовали.
— А — вспомнил я. — Открытки из Ворошиловграда.
— Да, — подтвердила Ольга. — Из Ворошиловграда.
— Почему ты вспомнила?
— Я нашла у себя целую пачку таких.
— Серьезно?
— Угу. Долго вспоминала, откуда они у меня. Потом вспомнила. Мы с подружками переписывались с немецкими пионерами. Мне писал мальчик из Дрездена. Всё приглашал в гости, присылал открытки. И я тоже ему посылала. Покупала целые наборы, выбирала из них те, где побольше цветов, чтобы он думал, что у нас тут весело. А остальные, с памятниками, оставляла себе. А теперь вот нашла. Целую пачку. Странно, — сказала она, — и города такого уже нет, и мальчик из Дрездена давно мне не пишет, и всё это было словно не со мной. Словно в другой жизни, с другими людьми. Другой город, другая страна, совсем другие люди. Наверное, эти картинки и есть мое прошлое. Что-то такое, что у меня отобрали и заставляют о нем забыть. А я не забываю, потому что это на самом деле часть меня. Возможно, даже лучшая часть, — прибавила она, подумав.
Коснулась моей руки и некоторое время молчала, глядя куда-то за окно.
— Я знала — что-то произойдет, — вдруг сказала она. — Чувствовала. Но ничем помочь так и не смогла.
— Чем ты могла помочь?
— Не знаю, — сказала Ольга. — Не знаю. И что теперь делать — тоже не знаю. Не забудь заехать за мной, хорошо? — попросила снова.
— Не забуду, — заверил ее я. — Не волнуйся.
Она достала из кармана свой мобильный, передала мне.
— Положи где-нибудь, — попросила.
Я взял у нее из рук телефон.
— Можно? — спросил и быстро нашел среди контактов номер Травмированного.
Пошли длинные гудки. Первый, второй, третий. Я уже собирался отложить трубку, как вдруг послышался странный звук, словно включился автоответчик, и с той стороны подул еле ощутимый сквозняк, постепенно нарастающий. Так, будто поднялся холодный морской ветер, выдувая из воздуха все звуки и голоса, забивая всё своим ледяным дыханием. Ветер срывался и завывал, накатывая из пустоты. Такое впечатление, что я наткнулся на подпольные радиоволны, которыми пользовались пилоты, пролетая над этой заброшенной территорией. Постепенно в шуме и сквозняках послышались неразборчивые голоса. Они перекрикивались в далеком эфире, обращались друг к другу, сообщая о чем-то важном. Но как я ни прислушивался, как ни пытался различить отдельные слова, у меня ничего не получалось. Только отдаленный ровный шум заполнял собою тот свет. Постепенно голоса исчезли, и тяжелая невыразимая тишина повисла в эфире. Я выключил телефон и положил трубку на подоконник.
— Что там? — спросила Ольга.
— Ничего, — ответил я ей. — Совсем ничего.
Она еще какое-то время лежала в темноте с открытыми глазами, касалась моей руки, легко вздыхала и напевала что-то вполголоса. Потом заснула, дыша ровно и отстраненно.
Сева меня не дождался. Когда я вышел во двор, его уже не было. Нужно было как-то добираться домой. Я прошел по улице, нырнул под темные яблоневые ветки, срезал путь и вскоре снова оказался возле больничной стены. В третий раз за сегодня.
Воздух совсем остыл, по небу тянулись тучи. В городе было тихо и пусто, лунный свет выхватывал из темноты тяжелые ветви фруктовых деревьев и холодные от росы металлические дорожные знаки. Я шел, вспоминая, что связано с каждым зданием, которое попадалось мне по дороге. Миновал больницу, в которой когда-то лежал брат с аппендицитом. Вспомнил, как мы, младшие, бегали к нему, перелезая через кирпичную стену. Прошел белый квартал зоны, куда мы с братом приходили, чтобы переговорить с охраной, — у брата были какие-то дела, а я просто крутился возле него. Прошел монастырь, в котором раньше стояла воинская часть и где раньше служил наш отец. За монастырем была моя школа — плац с турниками, разлинованный асфальт, заначки с сигаретами, дыры в заборе, через которые можно было пролезть. Дальше темнела гостиница. Я вспомнил, как мы приводили сюда женщин, уже совсем взрослыми, уже имея карманные деньги и небольшой уличный авторитет, имея какие-то представления о любви. Напротив чернела телефонная станция, где в свое время открыли видеосалон и куда мы уже не ходили, потому что показывали там в основном какие-то фильмы про карате, которые нас, взрослых, уже мало интересовали. Дальше была поликлиника, где мы когда-то покупали спирт, за ней — круглосуточный на углу, в котором раньше наливали всем страждущим, независимо от гражданского положения, возраста и вероисповедания. Потом справа на миг появилась пожарная вышка, у которой мы когда-то устроили знатный мордобой. За ней был райотдел, куда нас всех потом и забрали. Дальше начинались тихие дворы, заросшие травой и затянутые паутиной, темные переулки с тщательно разбитым асфальтом, потом трасса тянулась за город, и, выходя на нее, я словно в который раз навсегда прощался с этими улочками и домами, покидал этот город, оставляя в нем друзей, родственников и любимых. Диковинное сочетание утраты и тревоги охватило на миг, но быстро отступило, и сладкое чувство ритма указало на то, что трасса только начинается и двигаться по ней можно бесконечно долго в любом направлении. За последними домами простирались пустые поля, дальше темноту пересекала дамба. За дамбой остро блестела в свете луны поверхность реки. За рекой темнели холмы, а уже на холмах лежал ночной воздух, словно сукно, из которого должны были шить чехлы для мебели. За то время, что меня не было, здесь ничего не изменилось. Стекло, железо и выжженная трава на обочине дороги. Огни домов далеко за дамбой. Тишина, что стояла вокруг. Голоса и шепоты, что растворялись в ней. Пугливые животные. Заснувшие рыбы. Высокое небо. Черная земля.
P.S.
Привет, Герман.Ну, на этом тебя и целую.
Прости, что так долго не писала. Во-первых, и новостей не слишком много, во-вторых, сомневалась, действительно ли тебе будут интересны мои новости. Но вот пииту, чтобы рассказать тебе одну старую историю. Не помню, почему не рассказала ее еще тогда. История эта про Пахмутову, и поскольку ты был знаком с покойницей, надеюсь, для тебя этот случай будет интересным и познавательным. Пахмутову на вышку принес мой отец, когда мне было три года. Дальше мы росли вместе. Я к собаке быстро привыкла. Жизнь у нас на вышке довольно однообразна, особых развлечений нет, так что я проводила с Пахмутовой всё свободное время. Мы вместе спали, вместе ели, вместе гуляли. Летом, возвращаясь в город, мы всегда останавливались на реке и долго плавали, заплывая под мост и слушая, как над нами громыхают тяжелые грузовики.
В тот день было как-то необычно тихо и солнечно. Была середина лета, дни были теплыми и бесконечными. Мы пришли на реку уже во второй половине дня. Перед тем Пахмутова полдня гоняла по холмам вокруг вышки, устала и теперь неохотно тащилась за мной в город, тяжело дыша. Я зашла в воду первая. Держалась ближе к берегу, не имея особой охоты грести против течения. Пахмутова же бросилась вперед, заплывая всё дальше и радуясь свежей холодной воде. Течение сносило ее вниз, но я не слишком волновалась, поскольку, сам знаешь, наши собаки плавают гораздо лучше нас. Но тут было иначе — вода относила Пахмутову всё дальше, к мосту, и там закрутила ее, как ветку. Вообще-то река в том месте спокойная и тихая, однако под мостом, там, где углубляли русло, случаются водовороты. В один из них Пахмутова и попала. Я испугалась и сразу бросилась к ней. И чем ближе подплывала, тем отчетливей понимала, что вряд ли у меня хватит сил вытащить собаку на берег. Течение подхватило меня и понесло на глубину, туда, где еще было видно Пахмутову. Я быстро добралась до нее и испуганно вцепилась ей в шею. Она восприняла это, наверное, как игру, и тоже бросилась на меня, обхватывая своими лапами. Я начала захлебываться. Еще какое-то время пыталась кричать, оттолкнуть собаку от себя, била руками по воде. Но всё без толку, я совсем выбилась из сил и начала терять сознание от страха и обиды. Как это так, — думала я, — я же хотела всего-навсего спасти свою овчарку. А выходит, что и ее не спасла, и сама сейчас утону.
И уже когда действительно пошла на дно и вода сомкнулась надо мной сине-зеленым светом, Пахмутова поняла, что я не играю, и нырнула за мной следом. Хорошо, что у меня хватило ума схватиться за нее и уже не отпускать. Нас отнесло течением далеко вниз. Попав на мелководье, мы выбрались на берег и долго-долго пытались отдышаться, а нас била дрожь. Пахмутова, однако, успокоилась быстрее и побежала вынюхивать что-то вдоль берега. А я сидела на мокром песке и думала: как странно всё выходит — сначала я пыталась спасти ее, потом она спасла меня, и теперь нас с ней связывает что-то важное и серьезное, что-то такое, о чем мы никому не будем рассказывать: я — потому что просто побоюсь, а Пахмутова — потому что она, Герман, овчарка.
Я думаю, что так все примерно и происходит. Мы вынуждены спасать тех, кто нам близок, не чувствуя иногда, как изменяются обстоятельства и как нас самих начинают спасать близкие нам люди. Мне кажется, что именно так и должно быть и что сама наша близость появляется от общих переживаний, общей жизни и возможности общей смерти. Где-то за всем этим и начинается любовь. Другое дело, что не все из нас до нее доживают.
Между тем осень ощущается всё больше, солнце уже не успевает прогревать деревья и водоемы, по вечерам по-настоящему холодно. Я почти не выхожу из дома, сижу на кухне и наблюдаю, как каждый вечер быстро и незаметно наступают сумерки. Остается ждать, когда всё снова станет на свои места, когда нагреется воздух и вода в реке снова наполнится светом, а прибрежные холмы будут слепить глаза, отражая утренние лучи.
P. P. S.
— Я вам что рассказать хотел, — сказал он, внимательно их всех разглядывая. — Вот вы занимаетесь здесь сельским хозяйством. В связи с этим мне вспомнилась история про пророка Даниила. Вы вообще крещеные?
— Ну, крещеные, — неуверенными голосами ответили они.
— Это хорошо, — обрадовался пресвитер. — Тогда вы меня поймете. Дело в том, что мы часто не знаем меры своих возможностей, боимся переступить границы, которые сами для себя проводим. А меру возможностей наших определяет один лишь Господь, так что, пренебрегая своими знаниями и своими умениями, мы пренебрегаем дарами Господними. Я понятно выражаюсь? — спросил он фермеров.
— Да-да, — заверили они.
— Хорошо, — снова обрадовался пресвитер. — Что было с Даниилом? Случилось так, что в силу определенных причин, общественного, так сказать, характера, он оказался в яме со львами. Настоящими львами, живыми. Смерть его в лапах зверей была только вопросом времени. Никакого шанса на спасение у него не оставалось. И тогда Даниил стал на колени и обратился с молитвой к Господу. Господи, — сказал Даниил, — эти львы, что рыкают на меня в злобе и отчаянии, разве по своей воле наделены они такой свирепостью и кровожадностью? Разве не Ты вложил в их сердца эту тоску и злобу? Разве не по Твоему зову просыпаются они утром и засыпают вечером? Так кого, как не Тебя, просить мне о спасении, к кому, как не к Тебе, обращаться со словами благодарности и ответственности? И пока он молился, звери жались к нему, грея своими телами, и сердца их упруго бились, прислушиваясь к тихим словам. И он гладил их золотые гривы, выбирая из них сухие листья и стебли травы, а когда засыпал, львы чутко охраняли его глубокий и спокойный сон. Что я хочу сказать, — снова обратился священник к фермерам. — Получилось так, что вы живете здесь все вместе — и крещеные, и некрещеные, и штунды, и какие-то босяки, которые и читать-то как следует не умеют. Я тут разных видел. Вы здесь родились и здесь выросли, здесь ваши семьи и ваш бизнес. Всё правильно, всё справедливо. Но вы воюете между собой, не понимая главного: врагов среди вас на самом деле нет, вы враждуете сами с собой. Вас стравливают между собой, заставляют идти друг на друга, ослабляя вас и делая вас беззащитными. Потому что пока вы вместе — вам нечего бояться. И вообще — не нужно бояться. Даже тогда, когда вас бросят в яму со львами и ждать помощи будет неоткуда. Просто нужно полагаться на себя и свою выдержку. Ну, и не забывать вовремя молиться. Как это сделал Даниил. Вы понимаете? — строго спросил пресвитер.
— Понимаем, — послушно ответили фермеры.
— А еще, — сказал пресвитер, — львы его не тронули, потому что он дышал огнем. Львы считали это знаком Божьим и не хотели с ним связываться.
— Как это? — удивленно спросили фермеры.
— А вот так, — охотно ответил пресвитер, наклонился, чтобы поправить шнурок, распрямился, возвел ладони для молитвы и вдруг выдохнул из своей глотки сине-розовый язык пламени, обдав всех жарким огнем и сладкой, невыразимо-щемящей радостью.