День первый
Январское утро неподвижное, как очередь в поликлинике. Утренний холод на кухне, графитовый сумрак за окном. Паша подходит к плите, сразу же улавливает сладковатый запах газа. У Паши он всегда ассоциируется с бодрым утренним пробуждением. Каждое утро, собираясь на работу, побросав в портфель тетрадки учеников и учебники, выходить на кухню, дышать сладким газом, пить крепкий чай, заедая его вчерашним хлебом, убеждать себя, что жизнь удалась, убедив, бежать на работу. Этот запах сопровождает его всю жизнь, у него даже аппетита нет, если случается просыпаться вне дома, не хватает домашней утренней плиты, отдающей запахом обожжённых конфорок. Паша смотрит в окно, разглядывает чёрный снег и чёрное небо, садится за стол, встряхивает головой, чтоб окончательно проснуться. Шесть часов утра, январь, понедельник, ещё один день без работы.
Берёт с подоконника тетрадки, листает, кладёт обратно, поднимается, идёт в коридор, заглядывает в комнату. Отец спит в кресле, с экрана до него пытается докричаться кто- то залитый кровью, но напрасно – звук отец выключил ещё с ночи, его теперь не достанешь, как ни кричи. Паша на какое-то мгновение застывает, смотрит на кровь. Тот, что кричит, тоже переводит взгляд на Пашу, и кричит уже ему – не выключай, послушай, это важно, тебя это тоже касается. Но Паша быстро находит пульт, нажимает большую красную кнопку – словно пасту из тюбика выдавливает, бросает пульт на стол и выходит на улицу, – осторожно, чтобы не разбудить отца, прикрывает за собой дверь. Но дверь всё равно тревожно проскрипывает в утренней мгле, отец в комнате сразу же просыпается, находит пульт и молча включает телевизор, в котором происходит что-то ужасное, что касается всех. В это время Паша уже подбегает к станции.
+
Что-то не так, думает он, что-то тут не так. Ни одной живой души, ни одного голоса. Даже локомотивов не слышно. Даже никто ничем не торгует. Тёмно-синий снег подтекает водой, температура чуть ли не плюсовая, но небо в тучах, влага виснет в воздухе, иногда превращаясь в едва ощутимый дождь, дальше на путях стоит туман, и в этом тумане не слышно ни голосов, ни шагов. Рано ещё, напряжённо думает Паша, просто ещё рано. На юге, там, где начинается город, тоже стоит подозрительная тишина, без взрывов, без разорванного воздуха. Из-за угла выезжает автобус. Паша с облегчением выдыхает – транспорт работает, всё в порядке. Просто ещё рано.
Здоровается с водителем, тот опасливо втягивает голову поглубже в воротник кожанки. Паша проходит в пустой салон, садится возле левого окна. Потом не выдерживает, пересаживается к правому. Водитель настороженно наблюдает за всем этим в зеркало, словно боится пропустить что-то важное. Когда Паша перехватывает его взгляд, отворачивается, запускает двигатель, тянет рычаг передач. Обиженно скрипит железо, автобус трогается с места, водитель совершает круг почёта в пустом тумане, станция остаётся позади. В таких автобусах покойников возят, почему-то думает Паша. Специальные такие автобусы с чёрной полосой вдоль борта. Интересно, есть там места для пассажиров? Или вдове приходится сидеть на крышке гроба? И куда я на таком катафалке доеду?
Автобус проезжает одну пустынную улицу, потом следующую. Дальше за поворотом должен быть уличный базар, где пенсионерки каждый день торгуют чем-то мёрзлым. Автобус поворачивает, но никаких пенсионерок, никаких прохожих. Паша уже понимает, что и в самом деле что-то не так, что-то случилось, но делает вид, что всё в порядке. Не паниковать же, действительно. Водитель старательно отводит глаза, гоня катафалк сквозь туман и воду. Нужно было новости посмотреть, что ли, нервничает Паша. А главное – тишина, после всех этих дней, когда небо на юге, над городом, напоминало накалённую на огне арматуру. Тихо и пустынно, будто все сели на ночной поезд и уехали. Остались только Паша с водителем, но и они тоже, – минуя две многоэтажки, построенные на песках, и автобазу, – выкатываются из посёлка. Длинная тополиная аллея ведет на трассу, тополя выглядывают из тумана, как дети из-за родительского плеча. Где-то там, вверху, уже движется солнце, где-то там оно наверняка появилось, и – хоть его и не видно – всё равно чувствуется. А больше не чувствуется ничего. И Паша настороженно рассматривает всю эту влагу вокруг, стараясь понять, что же он пропустил, что хотел пояснить ему тот залитый кровью тип из телевизора. Водитель осторожно объезжает холодные ямы, дотягивает до трассы, поворачивает направо. Автобус подкатывает к остановке, привычно останавливается, тут всегда кто-нибудь подсаживается. Но, похоже, не сегодня. Водитель скорее по привычке какое-то время стоит, не закрывая дверей, потом оглядывается на Пашу, будто спрашивая разрешения, двери закрываются, автобус трогается дальше, набирает скорость и выезжает прямо к блокпосту.
– Твою маму, – только и произносит водитель.
Блокпост забит военными: стоят за бетонными блоками, под истрёпанными государственными флагами, молча глядят в направлении города. Сколько раз он проезжал это место за последние полгода, с тех пор как сюда после коротких боёв вернулась державная власть? Отправляясь в город или возвращаясь домой, на станцию, приходилось каждый раз ждать проверки документов, другими словами – ждать неприятностей. Хотя Пашу всегда пропускали молча, без всяких вопросов – местный, с пропиской всё в порядке, государство к нему претензий не имеет. Паша привык к равнодушным взглядам, к размеренным, механичным движениям силовиков, к чёрным ногтям, к тому, что нужно отдать паспорт с пропиской и ждать, когда твоя страна в очередной раз удостоверится в твоей законопослушности. Бойцы молча возвращали документы, Паша запихивал паспорт в карман, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Государственные флаги размывало дождями, краски блекли, растворяясь в сером осеннем воздухе, как снег в тёплой воде.
Паша смотрит в окно, видит, как мимо них проскакивает джип, обтянутый тёмным железом. Из джипа выпрыгивают трое с автоматами. Не обращая внимания на их рейсовый катафалк, бегут в толпу, быстро собирающуюся впереди. Бойцы стоят, перекрикиваются, вырывают друг у друга бинокли, разглядывают трассу впереди, напрягают красные от дыма и недосыпа глаза, обрамлённые глубокими морщинами. Но трасса пуста, пуста настолько, что это пугает. Обычно по ней всё время что-нибудь движется. Несмотря на то что город уже долгое время находился почти в полной блокаде и кольцо вокруг него непрерывно сжималось, кто-нибудь всегда прорывался по этой единственной дороге – то туда, то обратно. В основном это были военные, подвозившие в город боеприпасы, или волонтёры, что доставляли отсюда, с севера, с мирной территории в обложенный город разные вещи, типа тёплой одежды или про- тивопростудных средств. Кому могли быть нужны проти- вопростудные средства в городе, который обстреливался из тяжёлой артиллерии, который вот-вот должны были сдать? Но это никого не останавливало – целые колонны продолжали прорываться с материка к осаждённым, иногда вполне ожидаемо попадая под обстрелы. Хотя понятно было, что город сдадут, что войска вынуждены будут отойти, забрав с собой флаги Пашиной страны, и что линия фронта так или иначе отодвинется на север, к станции, а значит и смерть станет ближе на десяток километров. Но кого это волновало? Гражданские тоже отваживались, рвались – в город по развороченному асфальту. Военные пытались их отговорить, но военным здесь никто особенно не доверял, каждый считал себя самым умным и пёрся под миномёты за какой-нибудь справкой из пенсионного фонда. И правда, выбирая между смертью и бюрократией, иногда лучше выбирать смерть. Военные злились, иногда перекрывали пункт, но, как только обстрелы стихали, перед блокпостом снова выстраивалась очередь. Приходилось пропускать.
Сейчас же на трассе совсем пусто. Похоже, там, в городе, действительно происходит что-то страшное, что-то способное остановить даже маршрутчиков и спекулянтов. И стоит толпа небритых мужчин, свирепых от недосыпа и безысходности, посреди бетонных блоков и колючей проволоки, и все кричат друг на друга, срывают друг на друге злость. И от толпы, направляясь в сторону их автобуса, отделяется худой высокий боец, – под шлемом, который ему великоват, исступлённые глаза, исступлённые и широко раскрытые, широко раскрыты они, скорее всего, от страха, – боец выбрасывает вперёд руку, мол, стоять, не двигаться. Хотя они и так не двигаются – стоят, замерли, затаили дыхание. В автобусе внезапно оказывается так много места, и воздух становится таким разреженным – хватай его ртом, не хватай, всё равно дышать нечем. Боец подходит к двери и бьёт ладонью по металлу. Автобус, словно затонувшая субмарина, отзывается гулом, водитель излишне резко открывает дверь.
– Куда, блядь? – кричит ему боец и, сгорбившись, поднимается в салон. Он вынужден пригнуться, и шлем наползает ему на глаза, Паше кажется, что он его знает, хотя откуда? Откуда? – думает Паша. А боец смотрит недобро, подходит, поправляет шлем, вытирает глаза рукой и кричит Паше в лицо:
– Документы! Блядь, документы!
Паша лезет в карманы, и карманов становится вдруг так много, что он в них теряется и ничего не может найти, и достаёт разный мусор: то влажные салфетки, которыми утром протирает в школе свои ботинки, то распечатанные темы для уроков, то извещения с почты о том, что нужно зайти забрать бандероль. Да-да, думает Паша, испуганно глядя бойцу в лицо, нужно ведь забрать бандероль, бандероль, бандероль. Забыл, думает он, и его кожа в мгновение становится мокрой и холодной, будто его самого протёрли влажными салфетками.
– Ну? – кричит, нависая, боец.
И главное, Паша не может понять, на каком языке тот говорит – на русском? На украинском? Слова из него вырываются так рвано и ломано, что в них нет ни интонации, ни акцента, просто выкрикивает что-то, словно выкашливает простуду. Должен бы говорить на державной, украинской, паникует Паша, месяц назад здесь стояла часть откуда-то из Житомира, ещё смеялись над тем, как он скользил с русского на украинский и наоборот. Они это или не они, лихорадочно соображает Паша, глядя в рассвирепевшие глаза, в которых отражается весь его, Пашин, испуг.
– Забыл, – отвечает Паша.
– Шо? – не верит боец.
Водитель срывается с кресла, не зная, как быть – бежать или стоять на месте. И Паша тоже не знает, как быть, и думает: ну как же так, как же так?
В этот момент с улицы кто-то кричит, кричит так резко и протяжно, что боец вздрагивает, разворачивается и рвётся к выходу, отталкивая водителя. Тот падает на своё кресло, но быстро подхватывается и выскакивает вслед за бойцом. И Паша тоже выскакивает, и все они подбегают к толпе, которая вдруг замолкает и расступается. И вот тогда, с юга, из-за горизонта, со стороны города, отрезанного блокадой, будто из невидимой воздушной ямы, начинают валить люди. По одному, по двое, целыми группами, они тяжело выныривают из-за линии горизонта и движутся сюда, по направлению к толпе, что молча стоит и ждёт. Чуть заметные там, на горизонте, они постепенно увеличиваются, растут, словно тени после полудня. Уже никто не смотрит в бинокль, и никто не кричит, словно боясь всполошить эту процессию, постепенно заполняющую собой трассу, растягиваясь на сотни метров. Бойцы идут размеренно, кажется даже, что никуда не спешат, хотя сразу же становится ясно, что идти быстрее они просто не могут – слишком измучены, слишком трудно даются им эти последние несколько сотен метров. Но идти нужно, вот они и идут, не останавливаясь, упрямо приближаются, идут на свой флаг, поднимаются к блокпосту из долины, как пассажиры, которых сняли с рейсового автобуса за безбилетный проезд. Время как будто ускоряется, и всё происходит так быстро, что никто не успевает ни испугаться, ни обрадоваться. Первые уже подходят к выкрашенным краской бетонным блокам, а там, на горизонте, появляются всё новые и новые, и тоже спускаются вниз, направляясь на север, к своим. И чем ближе они подходят, чем отчётливее становятся их лица, тем тише становится вокруг. Потому что теперь видно их глаза, и в глазах этих нет ничего хорошего – только вымученность и стужа. И дыхание у них такое холодное, что от него даже пар не поднимается. Чёрные от грязи лица, яркие белки глаз. Шлемы, чёрные порванные шапочки. Вокруг шей намотаны серые от кирпичной пыли платки. Оружие, ремни, пустые карманы, мешки за плечами, чёрные от смазочного масла руки, перепачканные размокшим чернозёмом и битым кирпичом башмаки. Первые, уже на подходе, всматриваются в лица стоящих с упрёком и недоверием, будто все те, что здесь стоят и их ждут, в чём-то виноваты, и будто всё должно быть наоборот – это им, выходящим из города, следовало стоять сейчас здесь, под низким январским небом и смотреть на юг, за горизонт, где нет ничего, кроме грязи и смерти. И вот первый из них подходит к укреплениям и вдруг выбрасывает вверх сжатый кулак и начинает кричать, словно ругает богов за плохое поведение. Проклинает, угрожает, злится, слёзы текут по его лицу, делая его чище. Толпа расступается ещё шире, и те, что подходят, смешиваются с теми, кто стоит, словно грязная речная вода смешивается с прозрачной морской. Люди уже не вмещаются между холодными блоками, а тот, что пришёл первым, всё стоит посреди толпы и криком кричит что-то про несправедливость и месть, про то, что город сдали, бросили, вместе со всеми, кто там живёт, отдали в чужие руки, не удержали, отступили, вылезли из западни. И хорошо тем, кто вылез, а как быть тем, что остался там, на расстрелянных улицах? Как быть с ними? Кто их оттуда заберёт? Что ж мы, кричит он, не опуская кулаки, бросили, сбежали, предали город? Как же так? Кто за это ответит? Олежа, кричит, Олежа, напарник мой, я его даже закопать не успел, не успел оттащить в снег, лежит, сгоревший, на заправке. На кого я его оставил? Кто его вытащит? Кто? Он кричит и грозит кулаком дождевой туче. Пока кто- то из тех, кто подошёл позднее, протискиваясь мимо него, просто не вламывает ему по голове, мол, заткнись, без тебя паршиво. И тогда начинают говорить все разом: кто-то расспрашивает, кто-то отвечает, кого-то тащат отогревать, кого-то укутывают старым, обгоревшим одеялом. Тут вдруг на пост выходит ещё одна группа – с носилками на плечах, и на этих носилках лежит кто-то до такой степени рваный и окровавленный, что Паша лишь отводит глаза, а какой-то офицер начинает кричать, чтобы подогнали скорую, хотя какая здесь может быть скорая? Носилки перехватывают те, у кого больше сил, и несут их к автобусу, давай, кричат водителю, заводи, отвезёшь его на станцию. Паша думает, что это вообще лучший вариант – вернуться сейчас домой, и тоже делает шаг к автобусу, но возле двери уже стоит военный и, даже не оглядываясь, отталкивает Пашу, тот лишь видит, как носилки осторожно передают в середину автобуса, замечает слипшиеся волосы и сахарную бледность кости, словно бы разрезали дыню, вывернув её сладкое нутро, видит сведённую судорогой руку, вцепившуюся в носилки, держащуюся за них так крепко, как держатся только за жизнь.
Автобус пробует развернуться, но вокруг колышется толпа, все кричат и мешают, мешают и кричат, а кричат больше всего про то, чтоб не мешали. Наконец, кто-то даёт команду, толпа страгивается с места и отползает в сторону, автобус разворачивается и исчезает за поворотом. Пашу оттеснили на обочину, он как-то беспомощно пытается оттуда выбраться, кто-то зовёт его из-за спины, закурить дай, говорит ему боец без шлема с грязными серебряными волосами. Нет у меня, отвечает ему Паша. А что есть, не отпускает его боец. Паша машинально лезет в карман и достаёт оттуда свой паспорт.
+
Паша стоит на обочине, раскуроченной траками и колёсами грузовиков, и пытается вспомнить, где он уже видел такие пальцы, – сведённые судорогой, неживые, хватающиеся за жизнь. И сразу же вспоминает: прошлая неделя, последний учебный день, свежий ветер, бледное зимнее солнце. Кто-то зовёт его из школьного коридора, он выходит, учителя загоняют детей в классы, те сразу же бросаются к окнам, смотрят, что происходит за ними. Паша заглядывает в класс к своим, так, кричит, всем тихо, сейчас вернусь, но его никто не слушает, мимо Паши пробегает директриса, тяжело колыша своё больное тело. Паша бежит за ней, выходит на школьное крыльцо, останавливается. Около школы стоит джип с военными, вместо номера – боевой лозунг, белым по чёрному, Паша не особо разбирается в лозунгах, поэтому кто такие – не очень-то понимает. Может, добровольцы, может, гвардия. Флаг над джипом такой же, как и на их школе. Значит, власть не поменялась.
Военные озабоченно бегают, кто-то отзванивается, старший подходит к директрисе, твёрдо берёт её под локоть, отводит в сторону, что-то холодно говорит. Паша ловит обрывки фраз, военный не столько просит на что-то разрешения, сколько ставит условия. Нет, говорит военный, нельзя, нельзя в другое место, нужно тут, именно у вас, мы вас защищаем в конце концов, звоните куда хотите, хоть в Киев. Директриса оседает в свой чёрный официальный костюм, сереет лицом и от этого сразу становится старше. Хочет возразить, но не решается. Оглядывается на Пашу, словно ища у него поддержки, а военный, проходя мимо Паши, хлопает его по плечу, отчего с Пашиного пиджака ссыпаются крошки школьного мела.
Потом к школе подъезжает старая коричневая «таблетка», цвета размокшего хозяйственного мыла, и из неё начинают выносить раненых. Взваливают их на плечи, словно мешки с товаром, – носилок, похоже, нет, тяжело поднимаются по ступенькам, идут по пустому гулкому коридору. Поворачивают направо, облепленными глиной берца- ми открывают дверь первого же кабинета. То есть кабинета украинского языка. То есть кабинета, где Паша учит детей. Кладут раненых прямо на пол, между партами. Паша вбегает следом, сразу же отпускает детей домой, те испуганно переступают через свежую кровь, топчутся в коридоре, Паша тоже выходит в коридор и криком разгоняет класс: домой, кричит, давайте домой, нечего тут стоять. Кричит на русском, как и всегда в коридоре, вне класса. После этого робко приоткрывает дверь. В классе пахнет грязью и кровью, снегом и землёй. Бойцы заносят в класс одеяла, какие-то тёплые вещи, отодвигают парты, растаскивают раненых по углам.
В класс заходит ещё один боец, тащит на плече пулемёт, не вынимая изо рта сигареты. Чёрные волосы, тёмные и от этого недоверчивые глаза, пыль въелась в морщины на лице, – Паша такое видел только у шахтёров, поднимающихся на-гора. Сухо оглядывает раненых, замечает Пашу, кивает, здоровается, разговаривает с кавказским акцентом. Путается в языках, но старается говорить приветливо, словно для него имеет большое значение, поверит ему Паша или нет. Некоторые слова сразу же переводит с русского на украинский, старается, как на экзамене. Ладно, говорит, не бойся, учитель, не отдадим твою школу, защитим, говорит. Будешь и дальше учить детей.
– А это кто такие? – кивает пулемётчик в сторону портретов.
– Поэты, – отвечает Паша неуверенно.
– Хорошие? – сомневается пулемётчик.
– Мёртвые, – говорит Паша на всякий случай.
– Правильно, – смеётся пулемётчик, – хороший поэт – мёртвый поэт.
Аккуратно открывает окно, ставит пулемёт на подоконник. Словно хочет его проветрить. Паша собирает со стола тетрадки, бросает их в рюкзак и, уже выходя, цепляется глазами за раненого, которого положили рядом с крашеной батареей: два ворсистых одеяла с уже подсохшими пятнами крови, сверху старый затасканный спальник, лицом повернулся к стене, видны только давно не мытые волосы и давно не бритая шея, тут же разрезанный рукав военной куртки, между бинтами – грязная кожа, вся в мелких царапинах, голая левая ладонь выбивается из-под спальника. Так, будто пассажир плацкартного вагона под утро высвободил руку из-под железнодорожного одеяла, облегающего его сонное неподвижное тело, воспроизводя изгибы колен и впадину живота, как плащаница воспроизводит тело Христово, и го- лизна поношенного мужского тела резко выделяется среди узлов и тёплой одежды, брошенной на соседние полки. Так и тут, думает Паша, худая бледная рука, покрытая редкими волосками, выглядит неестественно на фоне выкрашенных летом школьных половиц, на фоне парт и классной доски, и эта рука хватается за спальник, хватается, боясь его отпустить, как будто спальник – это последнее, что связывает её с жизнью. Паша какое-то мгновение не может оторвать взгляда от длинных чёрных пальцев – в порезах и ушибах, с голубоватым бензиновым оттенком, – но тут с улицы врывается свежий зимний ветер, резко распахивает оконную раму, пулемётчик успевает её перехватить. Паша вспоминает, где он, и быстро выходит в школьный коридор, сразу же попадая в объятия директрисы.
– Павел Иванович, Павел Иванович, – плачет она, хватая его за руку. – Как же это? Скажите им, пусть уходят.
Она даже плачет фальшиво, вдруг ловит себя на мысли Паша. Она совсем не умеет плакать, думает он, просто не знает, как это делается. И смеяться тоже не умеет.
– Скажите им, – она продолжает обращаться к Паше на вы, как к кондуктору в трамвае. – Скажите, пусть они уйдут.
– Да-да, – успокаивает её Паша, – скажу, обязательно скажу.
Отводит её в директорскую, помогает сесть, выходит, закрывает за собой дверь. Какое-то время стоит за дверью кабинета, слышит, как директриса, мгновенно успокоившись и перестав всхлипывать, звонит куда-то по телефону, скандалит в трубку.
– Давайте без меня, – шёпотом говорит Паша и идёт домой.
Военные стоят на крыльце, курят. Заходя в здание школы, старательно вытирают ботинки чистой тряпкой. Кровь оттирается плохо. Но оттирается.
+
На влажном ветру остро чувствуешь запахи. От тех, что пришли с юга, отдаёт горелым, будто они долго сидели у костра. Воздух сразу же наполняется тяжёлым запахом мокрой одежды. Пришедших становится всё больше, кто-то сразу идёт дальше, в направлении станции, кто-то грузится в джип, кому-то помогают забраться в кузов грузовика. Места уже мало, один из бойцов, проходя мимо, задевает Пашу твёрдым бронежилетом. Паша сжимается, делает один шаг назад, на обочину, потом ещё один – высокий ботинок топчет снег, перемешанный с жёлтой глиной, потом ещё один шаг, потом ещё.
– Вы бы не заходили туда, – слышит Паша.
Он оборачивается на голос: рядом стоит мужчина, тёмная куртка вольфскин, горные ботинки, рюкзак под ноутбук, заботливо ухоженная щетина, глядит иронично, даже покровительственно. Говорит уверенно, хотя, если присмотреться, можно заметить, что подбородок у него слабоват, вокруг рта капризные морщинки, похоже, он и щетину-то отпускает для того, чтобы казаться брутальнее, чем он есть на самом деле. На вид ему лет пятьдесят, и на Пашу он смотрит, как на младшего по званию. Так пассажиры, едущие с начала пути, смотрят на тех, что подсаживаются в дороге: вроде и билеты у всех есть, но лишние часы, проведённые в купе, дают непонятное преимущество. Зовут его Питер, так он и говорит: Питер – на довольно сносном русском, хотя и не скрывает акцент.
– Лучше не заходите туда, – кивает в сторону кювета. – Без ноги останетесь. И вообще, пойдём отсюда, они сейчас друг в друга стрелять начнут от злости.
Разворачивается, начинает пробираться в толпе. Паша смотрит по сторонам, видит внизу снеговую кашу, бросается вслед за Питером.
Проталкиваются подальше от блокпоста, толпа становится менее плотной, Питер предусмотрительно обходит группу военных, что-то зло доказывающих друг другу, переступает через раненых, положенных прямо посреди дороги на одеяла и старые пальто. Паша идёт за ним, след в след, стараясь не смотреть в глаза военным. В детстве он так проходил мимо уличных псов: главное, не смотреть им в глаза, посмотришь – сразу почувствуют чужого. За эти несколько месяцев Паша так и не привык к военным, всегда обходил их стороной. Когда останавливали возле станции и что-нибудь спрашивали, сухо отвечал, глядя собеседнику за плечо. Но тут их так много, и от всех исходит непонятный смешанный запах – грязи и железа, табака и пороха. Паша опасливо обходит очередную группу, замечает, как недоверчиво глядят на него бойцы, ускоряет шаг, догоняет Питера. А тот подходит к старому синему форду, окружённому военными. Бойцы разложили на капоте самопальную карту с прорисованными от руки тропками и отмеченными красным карандашом высотами. Карта под дождём раскисла и напоминает залитую вином скатерть в привокзальном ресторане. Питер протискивается между военными, кого-то похлопывает по плечу, кому-то, не отрывая взгляда от карты, пожимает руку, сразу же берётся спорить, водит аккуратно подстриженным розовым ногтем по разлезшейся карте, запальчиво кричит. Но бойцы тоже кричат и тоже водят по карте своими пальцами – чёрными и промёрзлыми, не соглашаясь с Питером. Наконец, один из них, похоже, старший, невысокий, крепко сбитый, с коротко стриженным седым ёжиком на голове, плюёт, натягивает на свой большой череп чёрную спортивную шапочку, перебрасывает на плечо автомат и даёт команду загружаться. Высокий старый боец, худющий и сгорбленный, садится за руль. Рядом с ним – седой в спортивной шапочке. Все остальные пакуются назад. Питер каким-то образом впихивается вместе с ними, хотя его, насколько можно понять, никто не приглашает, но он всё равно как-то впихивается и даже пытается закрыть за собой дверь, как вдруг что-то вспоминает, выглядывает на улицу и кричит Паше:
– Ну, вы едете? Сколько можно вас ждать? Давайте сюда!
Паша от неожиданности пугается и бежит к форду. Но сзади уже сидят четверо, что ли, бойцов, и поскольку они все в бронежилетах, то кажутся особенно широкими и массивными. Ну и, ясно, Питер – он тоже занимает место, и как они там все помещаются, понять трудно. Паша нерешительно топчется на асфальте, но Питер не сдаётся:
– Давайте, давайте, – кричит, призывно хлопая себя по худому бедру, обтянутому чёрной джинсовой тканью.
Так и едут: впереди горбатый водитель и командир, упрямо старающийся что-то разглядеть на обрывках карты, сзади – бойцы в бронежилетах, Питер, а на коленях у него – Паша. Паше неловко, он никогда не сидел на чужих коленях, разве что ребёнком. Бойцам тоже неловко за Пашу. Воцаряется тишина, слышно только, как глухо постукивают друг о друга бронежилеты.
Форд медленно катит по трассе, обгоняя бесконечную вереницу военных, направляющихся от блокпоста в сторону станции. На их авто оглядываются с надеждой, но, видя количество пассажиров, разочарованно отворачиваются. Ехать приходится недолго: при въезде в посёлок водитель берёт вправо, давит на газ, форд, оставляя глубокие, как надрезы, колеи в жёлтом снегу, подкатывает к мотельному паркингу. Пашу выпихивают первым, за ним на влажный воздух выбираются остальные пассажиры.
Двухэтажное помещение, над главным входом вывеска «Парадиз». В правом крыле кафе, в левом – автомойка, по центру – вход на ресепшн. Окна второго этажа вынесло взрывной волной, хозяева вместо стекла натянули плёнку. Вверху, на крыше, торчит пробитая в одном месте осколком телевизионная тарелка, похожая на утренний подсолнух, повёрнутый на восток, в сторону солнца.
Паркинг забит техникой и машинами – тяжёлые кразы, нерастаможенные легковушки с польскими номерами, куча битых и потасканных авто – без лобового стекла, с исцарапанными дверцами, с оторванными капотами. Вдалеке стоит целый танк, заваленный сверху грязными разноцветными вещами. На броне лежат примотанные верёвками одеяла и спальники, сумки, рюкзаки, кто-то даже раскладушку сбоку присобачил. Возле кафе стоит толпа военных – курят, кричат, спорят. Те, что привезли Пашу, тоже присоединяются к ним. Питер скептически оглядывает вывеску.
– Парадиз, – говорит посмеиваясь. – Скорее первый круг ада. Ну, вы идёте? – бросает он Паше и идёт к толпе военных.
Паша не придумывает ничего лучшего, как пойти следом. Почему я за ним иду, – думает он. Почему я вообще его слушаюсь, – спрашивает сам себя, стараясь не потерять в толпе нарочито небрежный хайр Питера. Толкается между военными, заходит в кафе.
Несколько столов, барная стойка, над стойкой, вверху, какие-то охотничьи трофеи: чучело фазана, оленьи рога, даже чья-то отрубленная голова. Паше кажется, что собачья, хотя он может и ошибаться. Сбоку дверь уборной, с другого бока, на стене, – плазма. За столами ни одного свободного места, бойцы сидят, глядя в телевизор на самих себя. За стойкой стоит женщина, смотрит на клиентов с ненавистью, но ненависть у неё какая-то усталая, да и сама она какая-то помятая и недокрашенная, в том смысле, что волосы у неё жёлтые с чёрными корнями, будто в поле среди выжженной прошлогодней травы пробиваются свежие стебли. За её спиной, на полках, стоит кола и горками лежат шоколадки. На прилавке перед ней темнеет сушёная рыба. А всё самое главное женщина достаёт откуда-то из глубины, из-под заваленной рыбой тяжёлой крышки. Достаёт и разливает. Все говорят одновременно, мало слушая и все время перебивая друг друга, и запах от сушёной рыбы стоит такой тяжёлый, будто тут третий день прощаются с покойником.
Питер уверенно продвигается к стойке. Весело кивает женщине, и та делано улыбается, не переставая наливать. Питер о чём-то спрашивает, женщина в знак согласия кивает головой – также не скрывая ненависти, также внимательно осматривая зал. Питер открывает боковую дверь, Паша проскальзывает за ним и оказывается в соседнем зале. Тут тоже стоят столы, тоже всё забито военными, так же шумно и голоса сливаются в угрожающее гудение, но в конце зала, под ступеньками, ведущими куда-то наверх, на второй этаж, стоит маленький столик, как раз на двоих, и Питер направляется прямиком туда, мимоходом здороваясь с бойцом, чёрным от дыма и алкоголя. Тот, не глядя, машет рукой Питеру и что-то говорит, и когда Питер отходит и падает на пластиковый стул, боец продолжает говорить и кивает головой, будто беседует с кем-то невидимым. Паша присаживается рядом с Питером, откуда-то сразу же берётся рыба и алкоголь в пластиковых стаканчиках. Питер небрежно подхватывает стаканчик и даже стукает о чей-то другой – тоже пластиковый и одноразовый. Одноразовое шарканье пластика о пластик, одноразовое переливание алкоголя в горлянку. Питер бодро задерживает свой стаканчик в воздухе, потом чуть заметным движением выливает его содержимое под стол, на каменный холодный пол. После этого достаёт из маленького, едва заметного кармана тоже маленькую фляжку, обтянутую коричневой кожей, откручивает, наливает себе оттуда что-то вкусное. Паше, однако, не предлагает – Паша хватает губами свой стаканчик, переливает в себя горькую обжигающую влагу местного розлива, закашливается, кто-то суёт ему прямо в рот кусок рыбы. Питер смотрит на всё это с цепким внимательным омерзением, причём непонятно, что именно вызвало это омерзение – Паша или рыба. Впрочем, Питер быстро берёт себя в руки и снова улыбается, тут же кричит что-то в толпу, отвечая на чей-то вопрос, и комментирует услышанное за соседним столиком. Отпивает своё и берётся за Пашу.
– Чем вы занимаетесь? – спрашивает.
Паша колеблется – на каком языке ему отвечать. Наконец отвечает на русском.
– Я учитель, – говорит коротко.
– Ага! – смеётся Питер.
Лезет в карман, достаёт одну за другой две пачки сигарет: нераспечатанную, с дешёвыми крепкими, и початую, с более лёгкими, почти без никотина. Дешёвые прячет назад, вынимает две лёгкие сигареты, одну протягивает Паше. Паша отказывается, Питер возвращает лишнюю сигарету в початую пачку, а вот свою небрежно подхватывает губами, достаёт из незаметного кармашка новенькую зиппо, большим пальцем левой руки умело отбрасывает крышку, прикуривает, прячет зажигалку обратно, затягивается. Он так болезненно морщится, невольно думает Паша, словно самосад курит.
– И где ваши ученики? – спрашивает его Питер, выпуская дым, отчего его голос звучит хрипло и доверительно.
– На каникулах, – объясняет Паша.
Питер охотно кивает головой.
– Ага, – говорит, – на каникулах. Школу и придумали ради каникул, – говорит. – Я на каникулы всегда ездил рыбачить со своим отцом.
– На речку? – уточняет Паша.
– На океан, – говорит Питер.
– На какой океан?
– На Тихий.
Паша не находится, что ответить.
– Вы куда собирались ехать? – спрашивает Питер, не дождавшись ответа.
– В город. – Паша нервно ёрзает на стуле. Питер говорит так приветливо, что ему сразу начинаешь не доверять.
– Ага, – опять радуется Питер. – Дела?
– Дела, – подумав, соглашается Паша. – Племянник в интернате. Забрать хочу. На выходные.
– У вас тут, вижу, каждый день – выходной.
Паша решает, что на это лучше промолчать.
– Наверное, в другой раз заберу, – говорит, помолчав.
– Ага, – поддерживает его Питер, – месяца через два.
– Почему через два? – не понимает его Паша.
– Ну, пока новая линия фронта установится, пока пункт пропуска откроют, – объясняет Питер. – Что же вы его раньше не забрали, раз у вас каникулы? Вы что, новости не читаете?
– Нет, не читаю, – честно признаётся Паша.
– И я не читаю, – тоже признаётся Питер. – Я их пишу, – добавляет он, выдержав короткую паузу и, рассмеявшись, выпускает во все стороны табачный дым.
– И что делать? – растерянно спрашивает Паша. – У него со здоровьем проблемы, боюсь за него.
– Забирайте его сейчас, – советует ему Питер, улыбаясь, – они ещё несколько дней будут выходить оттуда, – показывает он на бойцов вокруг. – Им всем будет сейчас не до вас. В городе власть меняется. Кто знает, что будет с интернатом. Новой власти, – кивает он головой в сторону, где, по его мнению, должна быть теперь новая власть, – не до интернатов. Будут чистить город после ваших.
Паше режет слух это его «после ваших», но он сдерживается, не возражает.
– Там же стреляют? – предполагает Паша.
– Тем более, – соглашается Питер. – Тем более. Не хотел бы я провести каникулы под артобстрелом.
Паша лихорадочно думает. Не находит ничего лучшего, как позвонить отцу. Достаёт нокиа, набирает.
– И связь тоже месяца через два будет, – комментирует Питер. – И то – если ваша власть постарается, – Питер снова делает ударение на слове «ваша». – До сих пор не старалась, – добавляет.
Паша смотрит на экран: покрытия действительно нет. Хотя ещё вчера ночью всё было в норме.
– Они специально глушат, – объясняет Питер, – чтобы ваши, – показывает вокруг, – не знали, какая ситуация. Никто ничего не знает, никто никому не доверяет. Средние века, – добавляет он и старательно давит наполовину выкуренную сигарету в сделанной из пустой пивной банки пепельнице. – Вы не историю преподаёте? – придирчиво смотрит на Пашу.
– Нет, – отвечает Паша, – не историю.
– Правильно, – хвалит его почему-то Питер, – учить в вашей стране историю – как рыбу ловить: никогда не знаешь, что вытащишь. Хотя мне нравится эта ваша любовь к истории, – говорит Питер, достаёт новую сигарету, снова щёлкает зиппо, снова пускает дым в потолок. – Правильно-правильно, разбирайтесь, копайтесь, молодцы. Я бы вам вот что посоветовал… – продолжает Питер, откинувшись на спинку стула и зажав сигарету двумя пальцами, и Паша его слушает, пока вдруг не замечает, как в зал вваливаются четверо военных, и лица у них особенно тёмные, а движения тяжёлые и нервные, и глаза у них красные от злости и дыма, они окидывают взглядом помещение и чётко, безошибочно, сразу вычисляют среди бойцов двух гражданских – Пашу и Питера – и неумолимо направляются в их сторону, обходя другие столы. И за столами вдруг замечают это движение, и разговоры стихают, все смотрят вслед этим четверым, продвигающимся к столику Питера и Паши, все замерли и напряглись, и лишь Питер так увлёкся рассказом, что ничего не замечает, сидит ко всем спиной, разглядывает Пашу за клочьями дыма и говорит с такими значительными паузами, будто сам прислушивается к собственному голосу: – Я бы вам советовал осторожно обращаться с историей. История, знаете ли, такая штука… – он замолкает на мгновение, подбирая в голове что-то умное к случаю, как вдруг замечает общую тишину и смотрит на Пашу пристально-пристально, и Паша не может понять, чего он от него хочет, пока внезапно до него не доходит, что он – Питер – смотрит в стёкла его очков, смотрит и видит там отражение этих четверых, нависающих у него за спиной, и на какое-то мгновение паника пробегает по его лицу, нервно дёргается уголок рта, и вена на шее вздрагивает от судорожного желания обернуться, но Питер умело берёт себя в руки, затягивается сигаретой, – правда, немного нервно, но затягивается, аккуратно выпускает дым и заканчивает фразу так: – …которую никто не имел права у вас отбирать!
– Кто такие? – спрашивает его прямо в затылок первый из подошедших. Паша испуганно разглядывает его берцы – с разбитыми носками, с налипшей прошлогодней травой, наколенники, тоже разбитые, тяжёлые боковые карманы, набитые чем-то острым и железным, акаэм, который он держит на руках, как младенца, что никак не может заснуть, разгрузку с несколькими запасными рожками, ошмётки цветного скотча на рукавах, а главное – нож, торчащий из специального кармана в районе сердца, – с чёрной рукояткой и глубокими на ней зарубками. Паша невольно начинает пересчитывать эти зарубки, но боец повторяет:
– Кто такие?
Второй и третий встают по обеим сторонам, чтобы перекрыть возможные пути к бегству. Хотя какое тут бегство, думает Паша в отчаянии, какое бегство? Четвёртый выглядывает из-за плеча первого и смотрит с таким подозрением, что Паша даже снимает очки, будто чтобы их протереть, а на самом деле – чтобы всего этого не видеть. Тут Питер оборачивается на голос с беззаботной улыбкой.
– Пресса, – говорит он и лезет рукой в глубокий карман, по-видимому, за удостоверением, и все четверо мгновенно напрягаются, но Питер уже вынимает руку и протягивает им бумаги. – Всё в порядке, – старается говорить легко и просто. – Пресса. Вот удостоверение.
Первый берёт удостоверение и, не глянув, передаёт его за спину, четвёртому. Ганс, говорит, проверь. Ганс берёт и внимательно водит красными перемёрзлыми пальцами с чёрной землёй под ногтями вдоль строчек. Питер, улыбаясь, протягивает руку, мол, давай, давай назад, у нас тут интересный разговор, не мешайте. И Ганс, поколебавшись, уже тянет к нему руку с документами. Но на полпути задерживается и ещё раз смотрит в бумаги.
– Ты когда пересёк границу? – спрашивает неожиданно.
– Месяц назад, – говорит Питер, выдержав паузу.
– Угу, – не очень-то верит ему Ганс. – Я тебя тут с осени пасу.
– Да ладно, – с вызовом отвечает ему Питер.
– Да я тебе говорю, – с таким же вызовом произносит Ганс, передавая удостоверение Питера первому. Тот молча смотрит на Питера.
– Послушайте, – говорит Питер, поднимаясь, отчего все четверо снова напрягаются. – Осенью я здесь тоже был. Вот паспорт, там все штампы.
Он достаёт паспорт и протягивает первому. Первый молча передаёт паспорт за спину, сам не сводит с Питера глаз. Тот старается успокоиться, лезет в карман, отчего все в который раз напрягаются, и достаёт сигареты.
– Курить будете? – спрашивает, перебегая глазами от одного к другому.
Но все молчат. А Ганс, полистав паспорт, отдаёт его первому, наклоняется и что-то говорит тому на ухо. Первый кивает и возвращает документы Питеру.
– Так, а в чём проблема? – спрашивает Питер с наигранным беспокойством.
Первый военный долго молчит, глядя на Питера, а когда тот не выдерживает и отводит глаза, произносит:
– Проблема в том, – говорит, – что кто-то стучит. То есть передаёт данные. И похоже, что это кто-то из гражданских.
– Почему из гражданских? – улыбается Питер.
– Потому что всех остальных мы знаем, – отвечает ему военный. – Кто-то стучит. Ты не знаешь кто? – спрашивает он вдруг Питера.
И тут все они вчетвером берут Питера в круг. Тот белеет лицом.
– Нет, – говорит, – не знаю.
– Точно? – переспрашивают его.
– Точно, – без колебаний отвечает Питер.
– Ну ладно, – говорит на это военный. – Можешь идти, – кивает он Питеру и вдруг поворачивается к Паше. – Теперь ты.
Паша растерянно цепляет очки на нос и роется в карманах, находит паспорт, отдаёт его первому. Но тут же чувствует, что этого недостаточно, и нужно их заверить, что всё в порядке и никаких проблем нет.
– Я с ним, – говорит он лихорадочно, переводя взгляд в сторону Питера.
И вдруг обнаруживает, что Питера уже нет, что тот успел исчезнуть, раствориться в воздухе, забыв на столе непочатую пачку крепких сигарет.
+
Паша сидит в просторной холодной комнате с компьютером и чёрным сейфом – очевидно, это бухгалтерия. Вывеску он не разглядел: Ганс провёл его по ступенькам наверх, подтолкнул в сырой сумрак коридора, несильно, но настойчиво, чтобы он даже не думал сопротивляться. Хоть он и так не думал – прошёл по тёмному коридору, почти вслепую, среагировал на команду за спиной, остановился. Ганс подошёл к двери, попробовал открыть, дверная ручка в его ладони сломано скрипнула, дверь не поддалась. Тогда он надавил на неё плечом и ввалился в пустую комнату. Зашёл, скептически оглядел замкнутый сейф, трогать его не стал.
– Сиди тут! – крикнул Паше. – Жди.
– Долго? – переспросил Паша на всякий случай.
– Сколько нужно, – резко ответил ему Ганс. – Проверим – пойдёшь.
Паша прошёл по комнате, сел на один из трёх стульев у стены. Потом подумав, пересел на другой. Ганс смотрел на всё это, но молчал.
– Оставайся здесь, – сказал наконец. – Не думай сбежать.
– Хорошо, – сразу же согласился Паша.
Ганс вышел, тщательно закрыв за собой сломанную дверь.
Паша сидит и ждёт. В комнате прохладно, окно затянуто плёнкой, что не защищает от ветра и сырости, сидит и думает: как же я так попался? До сих пор как-то всё обходилось. С военными он время от времени пересекался, но чисто случайно, между делом – на улице, в магазине, на станции. Когда спрашивали, говорил, что учитель. Обычно это срабатывало, независимо от того, за кого эти военные воевали. Священников и учителей во время войны трогают в последнюю очередь. И напрасно. Паша вспоминает, как впервые с ним заговорили люди с оружием, ещё тогда, прошлой весной, когда всё начиналось, когда они только появились в городе, захватывая отделения милиции и срывая с государственных учреждений флаги, и большинство местных просто не знали, как к ним относиться и чего от них ждать. Паша вот тоже не знал и знать не хотел, шёл себе после занятий домой, решив срезать путь через парк, брёл, не спеша, по солнечной майской аллее: учебный год приближался к концу, впереди было лето, хотелось закрыться в комнате и не выходить оттуда до первого звонка уже осенью. И вот тогда ему преградили путь двое с автоматами. Ну, то есть как преградили, Паша со своей невнимательностью и близорукостью сам в них врезался, а им уже пришлось как-то реагировать – оружие в руках обязывает. И вот они его останавливают, хотя и останавливают, надо сказать, мягко, без быкования. Паша помнит, что некоторые из них, особенно не местные, а те, что приехали, именно так себя и вели: подчёркнуто доброжелательно, постоянно улыбаясь мирному населению. Конфеты детям, места в автобусе старшим, вежливое стояние в общей очереди: мы здесь ради вас, мы такие, как и вы, мы защитим, будете и дальше учить своих детей. Ну да, хочется всем понравиться, особенно когда у тебя в руках оружие и ты не знаешь, против кого его придётся применить. И те с ним тоже говорили подчёркнуто доброжелательно, как со старым знакомым, мол, куда спешишь, почему под ноги не смотришь? И один, с круглым, мягким лицом, сразу же засмеялся детским беззаботным смехом, а другой тоже, казалось, хотел засмеяться, только у него не получилось: так, скривил губы, отвёл взгляд. Паша сразу зацепился за этот его взгляд – взгляд рыбака, который умеет ждать и знает, чего именно он ждёт.
И ещё его нос – просто вбитый в физиономию, вплющенный между щёк, как у старого сифилитика, нос боксёра. А кругломордый уже хлопал Пашу по плечу, добродушно подшучивая над его очками. Паше это не нравилось, он точно помнит: те держались искусственно как-то и наиграно, будто для них это спектакль. Они и выглядели неестественно, как актёры, вышедшие из театра за сигаретами: от нового камуфляжа ещё отдавало запахом склада, пиратские банданы, как у крымских пляжников, солнцезащитные очки. Старые, очевидно, отобранные у местных ментов акаэмы, и наряду с этим – новенькие белые кроссовки, наверное, недавно купленные, наверное, специально для этой страны, для этой войны, кроссовки, в которые ещё не въелась уличная пыль и на которых ещё не появились разводы от травы, новенькие, праздничные, так не вяжущиеся с этим камуфляжем и этим оружием. Паша стоял и смотрел на их кроссовки, не зная, что ответить. А они продолжали смеяться, и как-то так, будто ненароком, безносый спросил:
– Ты, вообще, кто такой? – И криво улыбнулся, словно говоря: спрашиваю просто так, можешь не отвечать, хотя лучше, конечно, ответить.
– Учитель, – тяжело сглотнул слюну Паша. Только бы, подумал, не спросили, какой именно предмет.
– И чему ты учишь? – как будто услышал его опасения безносый.
– Да всему понемногу, – ответил Паша.
Стоял перед ними, не поднимая глаз, так что они подумали, что боится, и говорили уже не так доброжелательно, говорили скорее свысока, как со слабаком, который боится глянуть им в глаза. Хотя Паша на самом деле просто рассматривал их новые кроссовки.
– Хуёво шо-та вы тут все обучены, – сказал на это безносый, и они снова стали смеяться.
И Паша кивнул им, прощаясь, молча обошёл, и тихо-тихо, медленно-медленно начал отходить. Главное, чтобы ничего не крикнули в спину, думал он, главное, чтобы не крикнули ничего обидного. Шёл и даже дыхание задерживал, чтоб они не слышали, как у него бьётся сердце. Почему я им ничего не ответил, спрашивал сам себя потом, почему не ответил? Прошёл десять метров, двадцать, полсотни, сотню. Смех за спиной оборвался. Паша повернул по дорожке налево, всё закончилось.
+
Паша достаёт мобильник, проверяет время. Двенадцать. Сидит тут уже с час, а за ним никто так и не приходит, никто его не отпускает. Подожду ещё, убеждает себя Паша, ещё немного. Ждёт, опять ждёт и чем дольше ждёт, тем холоднее становится: окно, затянутое плёнкой, совсем не держит тепла, с улицы время от времени волнами бьёт свежий ветер. Паша старается не обращать внимания на холод, потом начинает сам себя жалеть, надо же было так не вовремя выйти из дома, потом злится на военных, которые его тут держат, в холодной комнате, не имея на это никакого права. И чем холоднее ему сидится, тем справедливее кажется собственное негодование. Какого чёрта, говорит мысленно Паша самому себе. Что им нужно? Сейчас пойду, всё скажу. И он решительно поднимается, подходит к двери и так же решительно тянет её на себя. Но дверь скрипит так угрожающе, что вся его решимость мгновенно испаряется. И он стоит, не выпуская дверную ручку, и настороженно прислушивается к коридорной тишине, прислушивается, но ничего не слышит. И теперь боится выйти в коридор, чтоб никого там не встретить. И дверь закрыть тоже боится: вдруг снова начнёт скрипеть, вдруг на него кто-нибудь выйдет из влажной темноты. Стоит и не знает, чего боится больше. Но стоять просто так ему тоже страшно, и Паша опасливо высовывает голову в коридор. А там пусто. Я потом вернусь, говорит он сам себе, найду кого-нибудь, напомню о себе и потом обязательно вернусь. Оставляет дверь открытой и вслепую движется по тёмному коридору, тихонько нажимает на одну дверь, на другую, потом ещё на одну, в четвёртый раз дверь оказывается незапертой, Паша толкает её и оказывается в номере мотеля. Рассеянный мерцающий свет из затянутого плёнкой окна всё равно слепит глаза после коридорного сумрака, Паша, словно под водой, рассматривает разобранную постель, столик, заставленный пустыми бутылками из-под местного шампанского. В углу телевизор показывает новости, и у Паши такое чувство, что он эти новости видел сегодня в реальной жизни, на открытом пространстве, за несколько километров отсюда. Он влипает в движущуюся телекартинку и только через некоторое мгновение замечает на постели разбросанную одежду. Чёрная юбка, тёмные колготки и лёгкое, невесомое бельё. И ещё блузка. И жакет. На жакете бейджик, на бейджике напечатано ОФИЦИАНТ, а от руки синим маркером дописано АННА. Сама Анна, похоже, пошла в душ, догадывается Паша, услышав шум воды, что бьётся о пластик душевой кабинки, разбивается о тёплое женское тело, стекает вниз по её длинным ногам, теряется в трубах. И если сейчас Анна вернётся в комнату и застанет здесь Пашу, будет скандал. Может, меня даже расстреляют, допускает Паша. Нужно отсюда уходить, думает он. Но снова смотрит на бельё, небрежно разбросанное по кровати, и понимает, что бельё, наверное, ещё хранит в себе тепло её тела, и хорошо бы было дождаться, когда она вернётся, подать ей одежду, подождать, пока она оденется, познакомиться. Впрочем, что знакомиться, думает Паша, Анна её зовут, Анна. Найти бы её после всего этого. Найти и обо всём поговорить. Захочет ли она со мной разговаривать, – сомневается Паша, слушая, как стекает вода. Он поворачивается и неожиданно видит своё лицо. В зеркале, на противоположной стене. Давно не стриженные светлые волосы, очки в тонкой недорогой оправе, мешки под глазами, двухдневная щетина, придающая ему не столько мужественности, сколько неопрятности. Родинка на правой скуле, шрам на шее, ещё с детства. Поправляет очки, смотрит на пальцы. Да, ещё рука, которую он ненавидел. Ловит себя на мысли, что сам себе не нравится. И ещё ловит себя на мысли, что нравиться себе на самом деле хочет. Выходит в коридор, тихо закрывает за собой дверь.
+
Людей внизу стало ещё больше. Или это они громче кричат. Паша проскальзывает между спин и, стараясь не привлекать ничьего внимания, пробирается к двери. В углу сидит большая компания, склонились над столом, о чём-то перешёптываются, время от времени откидываются на спинки стульев, нервно смеясь. Один из них полуоборачивается и окидывает зал ленивым, хотя на самом деле очень внимательным взглядом, цепляется за Пашу Ганс, узнаёт Паша и испуганно замирает, боясь пошевелиться. Острый глаз Ганса, споткнувшись о Пашу, сощуривается лишь на какое-то мгновение, при этом едва уловимо у него на щеке вздрагивает морщинка, а взгляд уже движется дальше, затем Ганс отворачивается и хлопает своего соседа по плечу. Сосед поворачивает голову, фокусирует свой взгляд на Паше и медленно поднимается. Паша стоит, не двигается, даже очки поправить боится. Боец лениво идёт в его сторону, небрежно минуя столы и компании, подходит, остро смотрит на Пашу, молчит. Потом достаёт из кармана Пашин паспорт, суёт его Паше в его увечную ладонь. Разворачивается, лениво идёт назад. Паша какое-то мгновение приходит в себя, потом быстро направляется в следующую комнату, хочет обойти барную стойку, и тут его тянет за рукав совсем юный автоматчик: шлем болтается на руке, словно это котелок, высокие ботинки перемотаны скотчем, похоже, снял с кого-то, а шнуровку просто срезал, вот и примотал их теперь чем мог. Скотч поскрипывает от каждого движения, автоматчик, не глядя на Пашу, тянет его за собой к бару, сейчас, говорит, не ссы. Паша стоит за ним, смотрит: автоматчик показывает женщине за прилавком два пальца как знак победы, но на самом деле просто заказывает ещё две, и пока женщина ему наливает, роется в карманах, чтобы рассчитаться, и достаёт целую пригоршню мелких купюр, недовольно их осматривает, снова лезет в карман, не выпуская Пашиной руки, и вдруг достаёт ручную гранату Женщина цепенеет, а автоматчик кладёт гранату на прилавок и продолжает рыться в карманах, в то время как граната начинает катиться по прилавку, катится, катится, медленно-медленно, женщина не может оторвать от неё взгляд, аж алкоголь переливается через край, и те, что стоят рядом, тоже замечают гранату, и не могут ничего вымолвить, смотрят только, как она медленно-медленно подкатывается к краю, как она застывает, как переваливается через край и летит на пол.
– Ложись! – кричит кто-то над ухом и ломится сквозь толпу.
Женщина тоже пронзительно вскрикивает. Паша вырывает свою руку из руки автоматчика и кидается к двери, на свет. Но света об эту пору почти нет, света мало, а тот, что есть, сырой и стылый.
+
– Куда едем? – спрашивает его таксист.
– Домой, – отвечает Паша.
– Военный? – продолжает таксист.
– Гражданский, – отвечает Паша.
– Ясно, – таксист недовольно выкручивает руль так, как выкручивают мокрую одежду.
Сначала молчит, но вскоре не выдерживает и начинает говорить. Страшно злится и нервничает. Если не обращать внимания на его нервы и злость, то говорит про то, что дорог нет, дороги просто разъебали, разъебали и всё тут, и нет теперь дорог, и раньше не было, и теперь нет. И непонятно, что его нервирует больше: то, что их не было, то, что их нет, или то, что их, похоже, здесь вообще никогда не будет. И вот он злится и нервничает, и говорит, вот, мол, дороги – и военные, и все, – разъебали, и брат сидит в городе в подвале вместе со своими, и не хочет оттуда вылезать, я ему говорю, говорит он Паше, вылезай, вывезу на эту сторону, тут хоть работа есть, а там неясно, кто теперь зайдёт, и непонятно, что будет, может, расстреляет тебя новая власть, а он сидит, боится бросать дом, а что дом, – спрашивает он Пашу, – кому он на хрен надо, этот дом, и дороги, говорит он, дороги разъебали.
– А что, – перебивает его Паша, – можно вывезти?
– Кого? – не понимает таксист.
– Брата твоего, – поясняет Паша. – Его что, можно вывезти? Всё же перекрыто.
И тут таксист взрывается. И начинает зло возражать и доказывать, и снова, если не слушать лишнее, то говорит он, что есть сто двадцать пять вариантов въехать туда и выехать обратно. Можно хоть вагоны оттуда вывозить. Чем многие и занимаются. И что он с утра уже две ходки сделал, объехав все блокпосты и объегорив всех генералов. И что по телевизору показывают совсем не то, и что он вообще его не смотрит, потому что там и смотреть нечего.
– А что, – снова перебивает его Паша, – туда правда можно проехать?
– Ну, – кивает головой таксист.
– И к интернату?
– К интернату? – таксист темнеет лицом. – Можно, в принципе. Только там вчера так валили.
– Разъебали? – уточняет Паша.
– Разъебали, – не возражает таксист. – По-моему, разъебали. Точно не знаю. Давно не был. Что я там не видел, в ин- тернате-то?
Сидят и смотрят друг на друга: Паша – несколько полноватый, небритый настолько, что это уже можно считать бородой, в лыжной шапочке и – главное – в очках, из-за которых ему сразу же перестаёшь доверять; и водитель – в безразмерной кожанке, затасканной и пожмаканной, как будто он в ней спит, будто это собственная его кожа, похожий на старую игуану в зоопарке. Сдохнет – даже шкуру не сдерут, настолько вытерлась. И кепка у него на голове тоже кожаная и тоже вытертая, как футбольный мяч, которым долго играли на асфальте. Круглые рыбьи глаза, усы, прикрывающие рваную верхнюю губу, смотрит на Пашу, стараясь понять, к чему тот ведёт. А Паша тоже смотрит на него сквозь стёкла своих интеллигентских очков и думает, что вся эта его потёртость, она же не от бедности, машина у него нормальная, хоть и не новая, но, похоже, была в хороших руках где-то в Голландии, и пахнет от него нормально, в смысле не воняет – и то хорошо, но вот эта потёртость… Такое впечатление, что он всё время обо что-то трётся, словно кот о ногу хозяина. Или корова о телеграфный столб.
– Так что, едем? – спрашивает игуана.
– А точно довезёшь? – Паша невольно поправляет очки, тут же отдёргивая руку, ненавижу, думает, ненавижу себя за это движение, что ты их всё время поправляешь, эти очки.
– К интернату вряд ли, – говорит игуана. – К вокзалу могу. Там разберёшься.
– Ну давай, – неуверенно соглашается Паша.
– У тебя бабки хоть есть? – спрашивает на всякий случай игуана, прищуривая глаз. Хоть он всё равно не прищуривается, пронизывая Пашу, – круглый, рыбий, водянистый, как утренний воздух.
Водитель выворачивает перед мотелем, прямо у ног военных, что стоят и дымят, и смотрят на них привычно, то есть как на движущуюся мишень. Опель, залитый грязью, давит лужи и прыгает по узкой полосе асфальта прочь от трассы, в серую влажность зимней панорамы, открывающейся перед ними, как только они выскакивают на горку и поворачивают за лесополосу. Отсюда, от лесополосы, поля обрываются вниз и тянутся, сколько хватает взгляд, а там, где уже ничего нельзя разглядеть, за туманом и низкими тучами, похожими на грузовые самолёты, там тоже что-то есть, что-то дышит, горит, выблескивает. Паша догадывается, что это и есть город. Таксист проваливается в ямы, прыгает, злится, но, когда мотель наконец исчезает за лесополосой, немного расслабляется, притормаживает, сейчас, говорит Паше, стекло протру, говорит, и выходит на обочину, черпает там полные пригоршни твёрдого потемневшего снега и начинает протирать им лобовое стекло. Паша смотрит, как разламывается снег, как он сползает по стеклу, размывая пространство, как водитель, болезненно морщась, дышит на заледеневшие пальцы, как он прижимается своей потёртой шкурой к грязному капоту, дотягиваясь до стекла, втирая в него ледяные сгустки. Паша вылезает наружу и смотрит на юг, стараясь убить время, которого у него на самом деле не так уж и много.
Чёрное от не собранных с прошлого года подсолнухов поле, кое-где серые, аж в синеву, снежные ошмётки, влажная жирная земля. Глубокие следы от техники, въезжавшей прямо в эту тёмную подсолнуховую пройму: неизвестно, то ли для того, чтобы отстреляться и поехать дальше, то ли чтобы пропустить встречную колонну Паша делает шаг вперёд, сквозь затвердевшую снеговую корку остро пробивается трава, лучше туда не ходить, напоминает он сам себе и отступает ближе к машине, дающей о себе знать тёплым бензиновым запахом за спиной. За перемёрзшими подсолнухами тянутся ЛЭПы, словно подставки для рыболовных сетей. Чёрный металл поддерживает тяжёлые продольные линии проволоки, которые рассекают небо, уходя дальше в дождь. В низине, далеко, за полями, темнеют мокрой шерстью деревья дачного кооператива. Этой зимой деревья вообще особенные: чуткие, как звери, вздрагивают на каждый взрыв, держат в себе своё тепло, не вымерзают, выгревают подле себя чёрные лунки, в которых темно зеленеет старая трава. Кора, влажная и беззащитная, оставляет на тебе, если её коснёшься, пятна этого тёмного едкого сока, словно это краска, словно кровь из надрезов. А за дачами, тянущимися вдоль русла мелкой промышленной речки, заросшей камышом, едва разглядишь ограду ремонтного завода, лежащего в балке, а балка, полная дождя и тумана, выгибается в сторону города, и воздух становится таким плотным, что дальше уже не видно ничего, но там тоже что-то есть, больше того: там всё только начинается, там начинается город. И ещё, последнее: сбоку, на горизонте, где свет неба отливает молоком и оловом, стоят трубы комбината – высокие, холодные, мёртвые. И главное, нигде ни одной птицы. Как будто здесь был великий голод и всех птиц съели. И среди всего этого находится линия фронта. Настоящая линия фронта. И если раньше, пока город был в осаде, Паше ни разу не выпадало её пересечь, то вот сегодня, похоже, пересечь её, эту линию фронта, придётся. Ну что ж, успокаивает сам себя Паша, ну что ж.
+
Последний раз Паша ехал на такси месяц назад, возвращался из города. Дорога простреливалась, но все думали, что если ехать быстрее, то шансов погибнуть меньше. Они стояли на выезде из города, возле пустой заправки, тёмной испуганной стаей: Паша и несколько женщин, что возвращались домой, на станцию, обвешанные сумками, как грехами. Их долго никто не хотел брать, наконец затормозил и замер посреди лужи жигуль, одна из женщин махнула водителю, мол, подъедь ближе, неудобно пробираться по воде, но водитель так отчаянно начал кричать, что все молча полезли в воду. Он так и кричал всю дорогу, рванув от заправки, выскочив в поле и гоня машину по чёрным угольным просторам между городом и станцией, ни на мгновение не сбавляя скорости и не включая фар, мчал и костерил, как умел, несчастных женщин. А они в ответ кивали молча головами, будто со всем соглашались, похожие на богомолок в церкви: пришли каяться, вот и каются теперь, чего же не каяться, раз пришли. Паша даже хотел перебить шофёра, заступиться за женскую честь, но не перебил, не заступился, а выходя, ещё и переплатил.
+
Дорога разбита настолько, что по ней ездят разве что из уважения к её прошлому. С тем же успехом можно ездить по чёрному раскисшему грунту. Но игуана-таксист, похоже, эту дорогу знает, как собственное тело: где нужно – почешет, где болит – надавит. Когда на обочине появляется большой деревянный крест – с энтузиазмом крестится. При этом бросает недовольный взгляд на Пашу, будет тот креститься или нет? Паша делает вид, что ничего не замечает. На развилке и внизу, перед мостом, стоят брошенные блокпосты, словно разорённые кем-то птичьи гнёзда. Домашняя одежда, посуда, газеты, разбитые армейские коробки, растерзанные ветром мешки с песком – всё сиротливо лежит под открытым небом, забивается в грунт, смешивается со снегом и илом. Проезжая блокпост, игуана каждый раз напрягается: никто не знает, что оставили после себя те, что гнили тут последние месяцы, что именно может обнаружиться в их норах. Да и чьи это блокпосты – теперь тоже не поймёшь: всё выжжено, выбито осколками, деревья вокруг похожи на мачты рыбацких лодок – острые, высокие, вовсе без ветвей. Но особенно страшно проезжать по мосту – это объект стратегический, а каждый стратегический объект вызывает желание сразу же его подорвать, высадить в воздух вместе с теми, кто решился по нему, по объекту этому, двигаться. Игуана аж глаза закрывает, выезжая на мост. И Паша, увидев такое, тоже прикрывает веки. Так и едут какое-то время, вслепую. Страх – штука невидимая, но всеохватная: будто и не наблюдается никакой угрозы, вокруг тихо, и небо вверху отсвечивает металлическими пластинами, но само лишь сознание того, что ты на мушке и что въебать может в любое мгновение, независимо от оттенков неба и движений в нём, делает всю ситуацию уж совсем неуютной, хочется и дальше сидеть с закрытыми глазами и считать, скажем, до ста, пока от тебя уберутся подальше все окрестные монстры.
Игуана не выдерживает первым: давит на газ, выворачивается между бетонных блоков с нанесёнными красной краской предупреждениями и рвёт вперёд, по угольно заштрихованной дороге. Однако, не выезжая на очередной пригорок, возле чёрной низкой тянущейся справа от асфальта лесополосы, сплошь из одних шелковиц и острых акаций, вдруг выкручивает руль. Их опель хлюпается в снежную яму, как пёс в пенистое море, тяжело пробуксовывает, отплёвывается черноземом и льдом, но всё же движется, движется вперёд, выползает понемногу из снеговой каши, достигает ногами твёрдого, выгребает на присыпанную гравием траву, под которой едва-едва можно разглядеть старую дорожку, и, поскальзываясь на мокрой глине, движется дальше, вдоль чёрных, как газетные заголовки, шелковиц.
– Ты куда? – пугается Паша. – А если мины?
– Да какие мины? – зло отвечает игуана. – Тут года два никто не ходил, смотри, какая трава.
Трава действительно бьётся о днище опеля и лезет в окна, и не выехать бы им из этих зарослей, если бы не насыпанный кем-то гравий, невидимый, но ощутимый: хрустит под колёсами, как яблоко на зубах, глухо пересыпается. Игуана довольно жмёт на газ, в небе прямо над ними болтается прозрачное послеполуденное солнце.
– Когда-то была нормальная дорога, – объясняет игуана, – Можно было проехать с трассы на дачи. Заросло всё, видишь?
Долго едут по невидимой дорожке, давят сухой бурьян, прижимаются к лесополосе, чтобы не заметили. Хотя лесополоса насквозь просвечивается и продувается январскими ветрами, скрывайся не скрывайся – до первого поста, потом выкручивайся как сможешь. Впереди, из-за шелковиц, уже проглядывают первые дачные заборы, лесополоса резко обрывается – дальше лишь плоское поле, перекопанное кротами, и за ним – тихая, как смерть, дачная улочка. Пашу снова охватывает страх, снова хочется закрыть глаза и спрятаться под одеяло, но игуана зря времени не теряет, жмёт на газ и поворачивает в сторону, прямо в овраг, туда, где должна протекать речка. И машина сползает по полю, подскакивая на каждой кротовьей яме, дачи остаются вверху, они же сползают почти в речку, вдоль которой тянутся коровьи следы, и вот по этим коровьим следам игуана и рулит дальше, всё быстрее и быстрее, всё дальше и дальше от пустых дачных окон. Паша не выдерживает и оглядывается, и успевает даже разглядеть злые разбитые оконные стёкла, но их с игуаной это уже не касается, они уже выскакивают мимо камышей на нормальную бетонку, мчат по плохой, зато твёрдой дороге, неимоверно долго трясутся по этой бетонке, после чего ныряют к высокой ограде ремонтного завода.
Дорога становится лучше, но игуана не торопится, наоборот – притормаживает. Прислушивается, смотрит вокруг. Паша опускает окно. С улицы тянет болотом и духом мёртвой травы. Трогаются дальше. Ограда тянется и тянется, наконец впереди появляются ворота – синие, металлические, распахнутые настежь. Игуана осторожно подъезжает. Пусто и тихо. Но тишина такая, будто кто-то вышел и вот-вот вернётся. Тишина давит и пугает. И что- то там есть, за воротами, прямо на земле, между порванными комбинезонами и перепачканным тряпьём. Что-то лишнее. Игуана притормаживает и смотрит туда, не отрывая глаз. Паша высовывается сбоку, тоже хочет разглядеть.
– Что там? – спрашивает испуганно. – А? Что?
– Собаки, – отвечает игуана, тяжело сглотнув слюну. – Постреляли.
– Зачем? – не понимает Паша.
– Хуй его знает, – поясняет игуана. – Наверное, чтоб не шумели.
Псов двое. Оба большие, тёмные, непонятной породы. Лежат в грязной воде, друг возле друга. Кровь под ними впиталась в снег и асфальт, шерсть вокруг ран слиплась красными сгустками, окаменевший от смерти оскал, острые, но уже безопасные клыки, стеклянные пуговицы глаз, чёрные подушечки лап. Пустой двор, открытые ворота. Игуана молча рулит дальше. На какое-то мгновение выходит солнце. Паша смотрит против солнечного света, прикрывает ладонью глаза, переводит взгляд на игуану: ему кажется, что глаза игуаны увлажняются. От солнца, наверное.
+
Слева тянется бетонная ограда, справа – крашенная в жёлтый цвет труба газопровода. Труба в нескольких местах перебита, словно кость, которая болит и которой нужна помощь. Но помочь никто не может: улица пустая, на трассе совсем никого, лишь впереди какое-то обгоревшее железо, – будто кто-то долго жевал пережаренное мясо, не дожевал, бросил остывать. Игуана осторожно объезжает горелую гору.
– Танк, – говорит, – шестьдесят четвертый. Горит, как дрова.
– Чем это его так? – спрашивает Паша.
– Да какая разница чем? – отвечает игуана. – Это ещё что. Там два трупа было, я целую неделю ездил, хоть бы кто прибрал.
– А сам чего не прибрал? – вдруг поворачивается к нему Паша.
– Да на хуя они мне! – резко отвечает ему игуана, и его кепка остро и угрожающе целится прямо в Пашу.
Паша не знает, что ответить. Отворачивается от окна. Игуана смотрит на дорогу, тоже ничего не говорит.
– Страшно, – говорит игуана неожиданно. – Страшно брать в руки мёртвое. Ясно тебе?
Паша молча кивает, незаметно потирая руки, будто они замёрзли. Едут дальше. А дальше ограда заканчивается, уткнувшись в трассу, которая тянется к городу. За трассой стоят двухэтажные дома, тут в основном и живут рабочие с ремонтного. Паша боязливо оглядывает окна: половина из них выбиты, половина затянуты плёнкой или забиты фанерой. Все тёмные, людей нет. Паша думает, что в последний раз живых людей они видели возле мотеля, но те люди были такие злые, словно и не люди. Ещё была Анна, но её он даже не видел. Интересно, какая она, думает Паша, узнаю её, когда увижу? Ещё был Еанс, Паша вспоминает Еанса, его тяжёлый взгляд, ленивое движение плечами – и вздрагивает, оглядывается вокруг. Игуана выезжает к трассе и притормаживает. Опускает стекло, высовывает наружу свою кожаную голову, напряжённо слушает. Со стороны кажется, будто принюхивается к воздуху. А воздух пахнет горелым и мёртвым, много не нанюхаешь, так что игуана втягивает голову назад, прячется в нору, быстро и нервно поднимая стекло.
– Вроде никого, – говорит Паше одними губами. – Попробуем?
– Давай, – отвечает ему Паша. Тоже одними губами.
Осторожно выползают наверх. Ограда остаётся сзади, вместо неё слева открывается панорама с широкой трассой и низкими небесами. Неба так много, что видишь только его, но вот глаза привыкают к такому количеству воздуха, и они замечают пассажирский автобус бело-серого цвета с высаженными окнами, а вокруг автобуса – целая толпа военных. Кто такие – неизвестно: никаких флагов, шевроны из машины не разглядеть, да и не разбирается Паша в шевронах. Тёмные, настороженные, стоят, держа в руках оружие, и смотрят прямо на них. Прямо на их опель. Смотрят внимательно и удивлённо, мол, кто это и откуда? Игуана аж пригибается за рулём и невольно притормаживает, хотя больше всего ему сейчас хочется включить заднюю и скатиться назад, за ограду, но Паша понимает, что назад ни в коем случае нельзя: только не назад, только не назад. Давай, шипит он игуане, жми, давай. И игуана послушно жмёт, правда, не очень уверенно, поворачивает и медленно-медленно едет вперёд. Так дети ночью идут в туалет: осторожно, медленно, на ощупь, боясь наткнуться на открытую дверь. И оба они – и Паша, и игуана – смотрят испуганно в зеркало и видят, как от группы отделяется один боец и направляет свой Калашников в сторону их так медленно удаляющегося опеля, и ещё видят, как кто-то из приятелей бойца трогает его за руку, мол, брось, не нужно, но тот движением плеча сбрасывает руку и снова поднимает Калашников. И Паша ещё думает: может, стоит выйти, поговорить, объяснить, показать паспорт? Только вот кто это? Кто это такие? Как с ними разговаривать, что объяснять? Тут уж хочешь не хочешь – прятаться некуда. Игуану словно парализовало, Паша втягивает голову в плечи, домой нужно было ехать, говорит сам себе, говорит, не отрывая глаз от бойца, что смотрит им вслед с осуждением и азартом. Но за спинами бойцов, где-то там, за холмом, вдруг разламывается тишина, гремит взрыв, бойцы сыплются на землю, как спелые яблоки в мокрую траву, и тот, что целился в них, тоже припадает к асфальту и кидается на обочину, и это последнее, что Паша успевает разглядеть, потому что игуана вдавливает педаль газа в днище своего опеля – и они летят вниз, по пустой трассе, под мокрыми небесами, в которых после полудня прорываются солнечные затоны и слепят глаза, и вода вокруг вспыхивает тысячью отблесков, как в марте, хотя после этого небо закрывается, словно двери лифта, и снова становится сыро и серебристо.
Внизу, на кольце, игуана нарушает правила, выскакивает на встречку, минует баррикаду, сложенную из деревянных поддонов, и мчит дальше по пустому проспекту Мчит и выскакивает на привокзальную – тоже пустую, будто все, кому нужно, давно уехали. Притормаживает, всё, кричит Паше, выскакивай, и Паша выскакивает, успевая-таки в прыжке ещё и рассчитаться и даже удивиться по поводу цены, всегда соглашался, платил, сколько говорили, а тут что-то его зацепило: вместе же боялись, вместе нервничали, что же теперь с меня драть, негодует Паша, но платит, сука, платит, сколько сказали.
+
Вокзал выкрашен в жёлтый цвет, но под дождём краска стала тёмной, тяжёлой. Государственные флаги с колонн предусмотрительно сняли: понимают, что армия оставляет город, лучше не нервировать тех, кто сюда зайдёт следом. Возле колонн корзины для мусора, переполненные яркими обёртками и пластиком. Сверху, на пустых бутылках из-под колы, повисло несколько окровавленных бинтов. Кровь тоже яркая. Мусор из корзин давно никто не выбрасывает. Даже голуби вокруг них не толкутся. Где они, кстати, думает Паша, близоруко озираясь вокруг. Где вообще хоть кто-то? Ошмётки снега на крыше, корявые деревья вдалеке, небо стыло оседает сверху. Паша скользит взглядом вверх- вниз и вдруг замечает их – сотни тёплых птичьих сгустков, сжимающихся, как кулаки, сотни птичьих клювов, нацелившихся на него сверху, сотни глаз, круглых, застывших от постоянного страха. Голуби жмутся друг к другу, плотно сидят вверху, над колоннами, под вокзальным навесом, втискиваются друг в друга, будто им холодно, хоть им на самом деле не холодно, им страшно: боятся шума за комбинатом, боятся тишины прилегающих улиц, боятся ртутных небесных отблесков, боятся того, что вокруг никого нет. Боятся Паши – нарисовался тут и топчется рядом с вокзалом, – боятся его, не сводят с него своих круглых, как солнце, глаз. Паше сразу становится неловко, стоит под придирчивыми птичьими взглядами, удивляется, сколько их туда набилось, как они все туда поместились, думает, а если вдруг что-то случится с вокзалом? Если вокзал сгорит? Тогда что? Куда им? Где прятаться? И вдруг их становится так жалко, и малого – племяша его – тоже жалко: какого чёрта он сидит в этом интернате, давно пора забрать его домой, если его мама – идиотка, так что же они с отцом не смогут за ним присмотреть? Смогут, ясно, что смогут, давно нужно было это сделать, особенно учитывая его состояние, всегда откладываю всё на потом, всегда не хватает времени на самое важное, на главное, всегда от всего уклоняюсь, отхожу в сторону, не хватает смелости говорить, что думаю, и думать, что хочу, и когда уже всё это закончится, спрашивает себя Паша. И себя ему тоже становится жалко, так жалко, как вот этих птиц, глядящих на него, как на птицелова, обречённо и с интересом. И вот когда ему становится особенно себя жаль, Паша опускает глаза и видит окна. А за окнами – десятки глаз, которые так же по-птичьи – обречённо и придирчиво – следят за каждым его, Паши, движением, за каждым его шагом. Смотрят из- за немытых стёкол, не отрываясь и не доверяя. И тут Паша понимает, что вокзал на самом деле переполнен народом, что они там сидят внутри, словно в церкви в осаждённом городе, думают, что там их не достанут, смотрят сквозь окна на мир, который безостановочно сужается. А когда на соседней улице, за проспектом, сухо ломается автоматная очередь, Паша наконец приходит в себя и тоже бросается к вокзальной двери. Бьётся в неё плечом, вжимается в неё, а она не поддаётся, а тут протрескивает в воздухе ещё одна очередь, и Паша паникует, и уже скребётся, как утопающий в днище парохода, с которого случайно упал, пока вдруг ребячья, совсем детская рука не толкает дверь в его сторону. На себя, понимает Паша, на себя, и рвёт дверь на себя. В лицо бьёт духом сотен перепуганных людей, запахом страха и пота, тяжёлым настоем истерики и недосыпа. Паша кидается в середину, где тёплые тела и мокрая тишина. Они все видят, думает он, все видят, как мне страшно, какой я перепуганный, смотрят на меня, будто я клоун, думает Паша, я и есть клоун, напоминает он себе, что я сюда припёрся, что я тут забыл? Снимает очки, мгновенно запотевшие в тепле, протирает их рукавом свитера, надевает (снова лишнее движение пальцем), оглядывается вокруг с вызовом, мол, слушаю вас, кто что хотел сказать? И замечает с некоторым разочарованием, что на него никто, совсем-совсем никто не обращает внимания, что никто на него уже не смотрит. Что все, кто может, стоят у окон, выглядывают в белый свет, как будто забежали сюда с улицы от дождя и теперь смотрят на небеса, ожидая, когда дождь наконец перестанет. А кому не осталось места у окна, тот тяжело теснится по лавкам и в углах, ожидая неведомо чего. Паша стоит посреди этого пахучего и напуганного людского скопления и понимает, что стоять ему тут тоже особенно нечего. Что нужно куда-то двигаться, и он начинает двигаться, начинает пробираться сквозь тягучую толпу, будто входит в одежде в осеннюю воду
+
Только женщины и дети, мужчин нет. Паша единственный с бородой. Словно попал на женскую зону. Где мужчины, спрашивает он сам себя. Может, мужчинам сюда нельзя? Может, они в это время занимаются чем-то важным, а я тут стою посреди зала ожидания, со своей никому не нужной бородой? Может, мужчины уже уехали отсюда, а женщин своих оставили на вокзале в камерах хранения? В этот момент в углу кто-то дико вскрикивает – и все оглядываются на этот крик, зал на какую-то короткую секунду замирает, после чего начинает гудеть и неразборчиво кричать. Кто-то отрывается от окна, кто- то поднимает сонную голову с плеча соседа, кто-то высовывается из-за колонны. Женский крик при этом не стихает, мало того, в нём различаются какие-то отдельные слова и интонации, и Паша даже не головой – лёгкими – понимает: что-то касается ребёнка, поэтому бросается в толпу, старается протолкнуться и чувствует этот женский дух, обступивший его отовсюду, дыхание и запах сотни женщин, запах покинутого жилья и наспех собранных узлов, запах истерики и претензий, которые некому предъявить. Проталкивается дальше, пустите, говорит, пустите, я учитель, пустите, но никто его особенно не слушает. Тем более, что тут услышишь за причитаниями и визгом, по-прежнему раздающимися из угла, не затихая.
Паша с размаху наталкивается на чьи-то женские плечи перед собой, и женщина сразу уступает дорогу, сердито глянув на Пашу Но ему всё равно, он наконец протискивается в угол, видит на полу женщину, хорошо одетую, в смысле дорого, в какой-то кожаной розовой куртке и в сапогах на высоких каблуках. Сидит на полу, на сложенной картонке, и прижимает к себе девочку лет двух. Прижимает, будто ребёнка у неё отбирают, и вопит так, чтобы все понимали, что не отберут. Хотя все, наоборот, рады защитить эту женщину в розовом, но не понимают, что случилось и от кого её защищать. И девочка тоже не может понять, что происходит с мамой, зачем она вжимает её в себя, что она от неё хочет, и кричит испугано, потому что не привыкла видеть маму такой. И женщины вокруг тоже голосят, словно тут кого-то придушили. Паша понимает, что ещё немного – и правда придушат, поэтому приседает к женщине и начинает её звать. Но та смотрит на него мёртвым от страха взглядом и не замолкает. И вот тогда Паша не выдерживает, хватает женщину левой рукой за голову и резко тянет на себя: Шо, шипит ей прямо в лицо, шо? Ну? Женщина фокусирует свой мёртвый взгляд на его очках и вдруг говорит, даже не говорит, а как-то выхлипывает из себя: сняли, говорит, сняли просто с руки, сняли, пока мы спали.
– Что сняли? – не понимает Паша.
– Золото, – воет она, – золото сняли.
– Кто? – пытается забрать у неё из рук дочку Паша.
– Не знаю, – и только сильнее прижимает девочку к груди. – Не знаю. Мы спали.
– Кто? – Паша поднимается и оглядывается вокруг. – Кто снял?
Говорит тихо, но его слышат, он это замечает. Слышат и даже глаз не отводят. Смотрят тяжело, липко, но без страха. Смотрят, будто спрашивают: а ты кто такой, откуда, что тут делаешь? Паша тоже смотрит на них, скользит взглядом по их лицам, сонным, заплаканным, озлобленным, и понимает, что он здесь действительно единственный мужчина и что никакого доверия он здесь ни у кого не вызывает, скорее, наоборот, вызывает подозрение и раздражение. Как если бы он их сюда загнал, в это помещение, загнал и закрыл изнутри, не разрешая никому выходить, поэтому и ясно, что все проблемы здесь – от него, что это он во всём виноват, он за всё отвечает – бородатый Паша, учитель в тёплой куртке, затёршийся тут между ними, вынюхивающий что-то, выспрашивающий. И Паша не выдерживает этих взглядов, и этой тишины, и всхлипов за спиной, и детского визга – острого, мокрого – тоже не выдерживает:
– Кто? Я спрашиваю, кто снял? Что молчите?
Женщины и правда молчат, но расступаются. И из-за их спин выходят двое. Первым идёт приземистый, будто помятый чем-то, с жёсткими волосами и светлыми, выгоревшими на солнце глазами. Похож на начальника, но бывшего, без подчинённых. В камуфляжном бушлате с воротником из какого-то дохлого бобра, в выглаженных, со стрелкой брюках, заправленных в синие резиновые сапоги. А за ним идёт другой, совсем молодой, сопливый какой-то, с красными, злыми и припухшими глазами. Словно всю ночь играл на компьютере и к тому же проиграл. Движения наглые, походка ломаная, куртка с какими-то блёстками, обувка детская – зелёные кроссовки, потемневшие от воды. Ага, думает Паша, всё-таки мужчины есть. Не все уехали. Лучшие остались.
– Что здесь? – спрашивает приземистый.
Говорит, перемешивая слова, стоит перед Пашей, а смотрит вбок и спрашивает куда-то в сторону, как с духами разговаривает. Спрашивает, а сам как-то уверенно и умело затискивает своим животом Пашу в угол, к женщине с девочкой, что затихла заинтригованная появлением новых персонажей.
– Вот, – начинает объяснять Паша, тоже невольно мешая слова, – женщина, значит, спала, с ребёнком, сняли золото. А она, значит, спала, и золото сняли… – говорит Паша всё менее уверенно.
– А ты кто? – приземистый спрашивает его, хотя смотрит при этом не на него, а на другую женщину, с подпухшим лицом: то ли кто-то побил, то ли сама упала. Так что Паша не знает, отвечать самому или женщина за него ответит.
– Я? – переспрашивает он на всякий случай.
– Ты, – повторяет приземистый. – Может, ты и снял?
– Я? – ещё растеряннее выдыхает Паша.
Он уже собирается сказать приземистому всё, что о нём думает, и захлёбывается тёплым застоявшимся вокзальным воздухом, как тут его опережают:
– Да он, он, – твёрдо, хоть и негромко бросает сбоку какая-то баба с золотыми зубами.
Паша оборачивается на голос, у него аж дыхание сбивается от злости, хочет её, эту бабу, разглядеть, ищет её глаза, но видит только зубы, которые тускло светят из толпы. Паша ловит себя на мысли, что никогда не видел столько золота, может, это и есть то золото, которое сняли, думает он, может, она сняла его и спрятала под языком, и хоть говорить неудобно, зато никто не отберёт. Он дёргается вперёд, чтобы и ей тоже сказать всё, что думает, но приземистый резко выставляет руку, Паша натыкается на эту преграду, откидывается назад, снова рвётся в толпу, но приземистый выставляет вперёд целую пятерню, расставив в стороны толстые пальцы со светлыми, будто отбеленными волосками. Паша смотрит на эти пальцы и испуганно отступает.
– Стоять, – говорит приземистый. – Стоять. Ты кто такой?
– Учитель, – говорит Паша.
– Да какой учитель! – кричит сбоку какая-то другая женщина. Тоже золотозубая, между прочим. – Он снял!
– Тихо, – говорит на это приземистый, тяжело поднимая руку. – Разберёмся. Документы, – поворачивается он к Паше.
Паша думает: нужно спросить, кто это, ни в коем случае нельзя давать ему в руки свой паспорт. И тут же лезет за паспортом. Приземистый понимает это по-своему и перехватывает Пашину руку. Выкручивает её, будто мокрое бельё, разворачивая Пашу к стене. А бабы горланят уже все вместе:
– Он! – кричат. – Точно, он! Тёрся тут, толкался! Он!
– Тихо, – обрывает их приземистый и, обращаясь к молодому, командует: – Карманы проверь.
– Кто вы такие? – наконец выдавливает из себя Паша, крутя головой.
– Рот закрой, – советует ему молодой и начинает обшаривать карманы.
Достаёт жвачки, достаёт салфетки, потом монеты, потом канцелярские скрепки. Потом всё это вываливается у него из рук и рассыпается по липкому полу Потом он лезет в карманы джинсов, достаёт кошелёк, демонстративно, чтобы никто его не заподозрил, раскрывает, роется там с нескрываемым интересом, достаёт старые квитанции, достаёт карточку из супермаркета, извещение с почты. Пересчитывает купюры, на мгновение задерживается, давай-давай, кивает ему приземистый, и молодой решительно запихивает кошелёк назад, в Пашин карман, а сам обхлопывает Пашу по бокам своими костлявыми, как у смерти, ладонями, затем лезет в рюкзак. Копается там, как у себя дома, вытаскивает бутерброды, бутылку с водой, старый обшарпанный детектив. А Паша стоит и смотрит вниз, в угол, где женщина прижимает к себе девочку, и женщина смотрит на Пашу так, словно никогда, ни одной минуты своей несчастной жизни не сомневалась, что это именно он, именно Паша, именно этот бородатый задрот в очках снял с неё золото. И тут Пашу резко поворачивают лицом к народу.
– Хули ты тут без документов шаришься? – спрашивает молодой не столько Пашу, сколько всю эту золотозубую бабскую публику. – А?! – говорит театрально, с нажимом.
– Я с документом, – обиженно отвечает Паша и чувствует, что вот-вот заплачет, и все увидят, и станут смеяться, что вот этот – большой, здоровый, с бородой – стоит и плачет.
Но плакать ему не дают. Приземистый поворачивается вместе с Пашей, толкает его вперёд, и они мясницким ножом проскальзывают сквозь липкий маргарин толпы.
– Спокойно, – кричит приземистый куда-то вверх, будто к птицам обращается. – Разберёмся.
Птицы не отвечают.
+
Изнутри гнездо дежурного по вокзалу напоминает камеру смертника: так же тесно, так же непроветрено. Жалюзи опущены, что там в зале – не поймёшь. Экран компа на столе перемотан скотчем, скотчем же к стеклу прилеплен календарик за прошлый год. Стаканчик с монетами и канцелярскими кнопками, калькулятор, несколько профсоюзных газет: на таком рабочем месте тяжело любить клиента. Ага, ещё портативный телевизор – красный, с запылённым, будто пеплом присыпанном, экраном, похож на миниатюрную газовую камеру. Пашу заводят, ставят к стене. Приземистый закрывает дверь на ключ, ключ прячет в карман. Хорошо, что не проглотил, думает Паша, глядя на всё это. Хочет сесть на офисный стул, но молодой его опережает – прыгает на стул и сразу включает телевизор. Ничего особенного там не показывают, но всё же появляются какие-то тени, идут сквозь дым, истекают кровью, сыплют на камеру проклятьями. Приземистый тоже садится, прямо на стол, жопой на калькулятор. Скидывает бушлат с бобром на руки молодому, тот так и сидит – с бушлатом на вытянутых руках, словно хлеб-соль держит. Приземистый скрещивает руки на груди, время от времени решительно почёсывает челюсть – разбирается. Под бушлатом у него тёмно-зелёного цвета пиджачок, в тон с сапогами. Паша лезет наконец во внутренний карман, достаёт паспорт, молча протягивает приземистому. Тот, так же молча, листает Пашину синюю затасканную книжечку, останавливается на фото (Паша быстро снимает очки, подслеповато направляя взгляд в никуда), находит прописку.
– Со станции? – спрашивает спокойно.
– Ну, – подтверждает Паша.
– Учитель?
– Учитель.
– Почему сразу не сказал?
Паше опять хочется расплакаться. Но плакать нельзя, и он начинает оправдываться, мол, не успел, не разобрался. Не повторил, не услышали, не так поняли. Говорит-гово- рит, а сам думает: с кем же я говорю? Кто они? Что они делают в кабине дежурного по вокзалу? Спросить бы их, думает Паша, спросить бы… Пока собирается спросить, кто-то стучит в окно. Молодой флюгером поворачивается на своём стуле, открывает узкую амбразуру, перегибается, слушает, слушает, долго, бесконечно долго выслушивает чьи-то бесконечно длинные плачи и упрёки, а потом начинает отвечать. Голос у него глухой, его и в комнате-то слышно через слово, а что уже слышат те, жаждущие, по ту сторону окошечка – можно только догадываться. И говорит он решительно, как будто долго сдерживался, не имея аудитории, а здесь вдруг такая возможность: говори всё, что хочешь. Не, говорит он, не будет. И завтра не будет, добавляет. И послезавтра тоже, не успокаивается. И туда тоже не будет, и оттуда не будет, ничего не будет, рисует он довольно печальную картину. Нету, говорит. И его тоже нету. И их нет. Никого, никого нет! – не оставляет он никакой надежды. Но пассажиры по ту сторону окошка не отступают, не сдаются, пытаются выпытать у него хоть что-то. Но и молодой тоже не собирается так просто выдавать все железнодорожные секреты. Куда, спрашивает он удивлённо, а хуй его знает, даёт исчерпывающий ответ, закрывает амбразуру и поворачивается к Паше и приземистому В окошко несмело стучат. Молодой, не оборачиваясь, бьёт кулаком по стеклу. С той стороны зависает тишина.
– Так, а вы что, – спрашивает Паша растерянно. – Дежурные по вокзалу?
– Дежурные, – отвечает ему приземистый. – Ты, – говорит, – учитель, не обижайся, что мы тебе руки ломали и мордой по плитке протащили: знаешь, что тут у нас творится, сколько тут чужих крутится? Начальство уебало. Мы за старших. Так что не обижайся.
А Паша уже и не обижается. После «учителя» как-то сразу отходит, зла не держит, поправляет очки указательным пальцем, поправляет – и сам себя за это ненавидит.
– Тебе куда надо? – спрашивает его приземистый.
– Хотел пересидеть и уйти, – говорит на это Паша.
Говорит и слышит, как на улице снова начинает вздрагивать. Если не выглядывать, то можно подумать, что собирается дождь. Приземистый тоже слышит, как гремит, причём слышит, что гремит всё ближе, поэтому не спешит и на Пашу не давит, а просто так говорит:
– Ну-ну, иди. Только не по минам.
– А где мины? – спрашивает Паша растерянно.
– Та кругом! – выкрикивает весело приземистый и начинает смеяться, толкая кулаком молодого. Но молодой не смеётся, гневно играет желваками, смотрит зло.
– Мне в интернат нужно, – перебивает наконец Паша.
Сразу воцаряется молчание. Приземистый многозначительно переглядывается с молодым. Тот лишь присвистывает.
– Ого, – говорит приземистый. – Серьёзно?
– А что? – нервно отвечает Паша. – У меня там племянник.
– Ничего себе, – снова кивает головой приземистый. – Ничего себе.
– А что такое? – несколько с вызовом переспрашивает Паша.
Но они продолжают молчать и только кивают головами. Даже молодой не играет желваками, сидит, рассматривает хмуро свои зелёные кроссовки. Со стороны может даже показаться, что вся проблема для него – в кроссовках, были бы другие кроссовки – и настроение было бы другое.
– Так что? – не выдерживает Паша.
– Ладно, – решается на что-то приземистый, – ладно, Паш, – впервые называет Пашу по имени. – Давай так. Примерно через час Алёша, – показывает на молодого, – поведёт группу через отстойник по окружной. Доведёт тебя до развилки, там, где мясокомбинат, знаешь?
– Знаю, – вспоминает Паша.
– Пойдёшь с ними, – предлагает приземистый. – Возле мясокомбината свернёшь, там уже недалеко. Пройдёшь через балку, выйдешь на гору, а там и интернат. Ясно?
– Ясно, – говорит Паша. – А куда он их ведёт?
– Из города выводит, – объясняет приземистый. – Вот ты как думаешь выбираться?
– Откуда? – не понимает Паша.
– Отсюда.
Паша молчит. А они и не переспрашивают – и так понятно. Попал, думает Паша лихорадочно, ох, попал.
– Так что? – спрашивает его приземистый. – Пойдёшь?
– Пойду, – соглашается Паша, напряжённо всё взвешивая. – Пойду, – повторяет увереннее.
– Ну, подойдёшь через час сюда, к окошку, – говорит ему на это приземистый.
– Ладно, – соглашается Паша, – подойду.
И хочет уходить. Но дверь приземистый не открывает. Смотрит на него вопросительно, будто ждёт правильные слова.
– Сколько с меня? – догадывается Паша.
– Та нисколько, – по-доброму улыбается приземистый. И тут-таки достаёт из-под жопы калькулятор, что-то там щёлкает и таким доверительным голосом добавляет: – Ну, что там у тебя есть? Сотня есть? Ну, давай.
Паша даёт, сколько просят. Приземистый достаёт ключ, открывает дверь, осторожно выглядывает в коридор, быстро выпускает Пашу, закрывается изнутри. Будто на исповеди побывал, думает Паша и выходит в зал ожидания.
+
Бьёт где-то совсем рядом, главное – бьёт так, что не понятно, куда упадёт в следующий раз. Разрывается всё время то за железнодорожными путями, то за проспектом. Все жмутся к стенам, после взрыва начинается приглушённый вой, потом снова становится тихо. Затем снова за окнами ломается тишина и вновь начинается подвывание. Горит, кричат вдруг около входа, и все бросаются туда, смотрят в окно. Паша тоже смотрит, стоит вместе со всей этой толпой, которая полчаса назад чуть не разодрала его своими золотыми зубами, видит, как за высотками поднимается жирный чёрный дым, настолько жирный и настолько чёрный, будто там трупы жгут. Где это? Где? – спрашивает женщина, низенькая, в чёрном пальто, с красными отмороженными ладонями, которыми она время от времени поправляет волосы, выбивающиеся из-под берета. Где? А потом и сама понимает где и начинает дико кричать, во всё горло, пугая и без того напуганных птиц и детей. Что? Что там? – переспрашивают друг у друга те, что стоят сзади, и дети тоже испуганно переспрашивают: что? что там такое? И все понимают, что там: очевидно, в одной из тех высоток она и живёт, очевидно, где-то там и горит, поэтому пусть кричит, пусть выкрикивает всё что может, чем же тут помочь. Паша разворачивается и проходит через зал, через коридор, минуя чёрные тела, лежащие под стенами, жмущиеся к батареям, потому что у батарей безопаснее, пригибается на каждую вспышку в небе, на каждый звук за окном. А когда взрывается совсем рядом, за вагонами, приседает и так, согнувшись, добегает до камер хранения, протискивается между тел, находит какую-то щель у колонны, падает туда, забивается, затихает.
Кто-то жмётся к его плечу, лезет под локоть. Баба, догадывается Паша, баба с золотом под языком. Сидит, боится пошевелиться, пусть прижимается, думает, пусть греется. Когда я в последний раз вот так лежал с женщиной? – пробует вспомнить. Потом бросает. В другой раз вспомню, думает, в другой раз. Хорошо, думает дальше, тепло, безопасно и пахнет женщиной. Правда, пахнет она, эта женщина, странно: будто кто-то долго ходил в шубе под дождём, а потом залез к тебе под одеяло. И пахнет теперь псиной – чем-то живым, но уличным, приблудным. Паша скашивает глаза: так и есть – пёс. Как он только сюда прибился: мокрый, серый, с тёмными перепуганными глазами. Паша хочет его от себя отодвинуть, дотрагивается рукой до собачьего хребта, чувствует, как пёс обречённо вздрагивает. Давай, давай, говорит Паша, иди отсюда. Но пёс упирается и не уходит, поворачивает к нему морду, заглядывает Паше в лицо, давая понять, что идти ему отсюда некуда. Собственно, как и самому Паше. Неправильно всё это, думает Паша, пёс должен бы защищать, огрызаться, а тут наоборот: лежит, засунул голову мне под локоть, словно не хочет никого видеть.
Да и другие тут – отводят глаза, заворачиваются в одеяла, зарываются в собственную одежду, как рыбы, что прячутся в ил. Вдалеке, в другом углу, на стуле сидит дедок. Зелёное женское пальто, размокшая ушанка. Стул принёс, по-видимому, из дома. Держит на руках какие-то перемотанные подушки. Каждый, убегая, что-то с собой тащил, он вот, похоже, решил, что без подушек отправляться куда-то не имеет никакого смысла. Паша оглядывается по сторонам, рассматривает публику. Кто-то спит на одеяле, прямо на полу, кто- то обкладывается сумками, чтоб ни одну не утащили, кто-то прикатил тележку. Но в основном вещей на руках немного. Понятно: спешили, хватали, что попадётся под руку. Прежде всего, документы и ценности. А теперь сидят и недоверчиво смотрят вокруг: с золотыми серёжками в кармане не очень-то хочется знакомиться с неизвестными возле камер хранения. Паша ловит эти взгляды – взгляды людей, у которых есть что отобрать, было бы желание, и которые поэтому уязвимы и беззащитны. Дома ты попробуй найди все эти браслеты и купюры. А здесь всё при них: хорошенько поройся в карманах или за пазухой – всё найдёшь, всё отберёшь. Они это сами понимают, потому и смотрят вокруг затравленно, скользят взглядом по чужим телам, а когда останавливаются на тебе, в глазах сразу появляется страх и враждебность. Пёс это тоже чувствует – никому он тут не нужен, никто его тут не удерживает, и рассчитывать здесь он может не столько на чьё-то великодушие, сколько на слабость. Наверное, поэтому и выбрал безошибочно Пашу.
+
На этот раз бьёт прямо над головой. Аж свет гаснет. В темноте женщины снова начинают выть. Пёс ещё глубже зарывается Паше под локоть. Паша тоже хотел бы спрятаться под чей-нибудь локоть, вот только нет такого локтя на этом вокзале. Через какое-то время свет появляется – лампы пульсируют, слабо освещая коридор. Женщины сразу успокаиваются: кто-то достаёт еду, кто-то копается в сумках, кто-то проверяет карманы. Паша не выдерживает, встаёт и направляется к выходу. Пёс, ясное дело, идёт за ним. Проходят по тёмному залу ожидания, смотрят в окна. Дым за высотками осел под дождём. На улице тихо, бить, похоже, прекратили. Дышать в зале стало ещё тяжелее. За окнами разливается тёмное серебро январского неба. Паша проталкивается к окну. Женщины недовольно следят за каждым его движением. Паша чувствует себя вором, вернувшимся на место преступления. Что я здесь стою? – думает он. – Чего жду? Сейчас прилетит что-нибудь, привалит плитой, никто не откопает. Когда там Алёша должен нас повести? Паша достаёт мобильник, смотрит, который час. Ещё полчаса времени. Куда он нас поведёт? Что за идея – переться по шпалам через промзону вместе с кучей баб? Далеко мы так дойдём? Давай, вали отсюда, говорит Паша сам себе и решительно идёт к двери. Перед дверью замирает. Чувствует, как по телу, от лёгких, прокатывается слабость и нерешительность. Но глубоко вдыхает, толкает дверь и выходит на улицу. Дверь за ним моментально закрывается. Но пёс тоже успевает выскользнуть.
И вот Паша стоит на пороге и снова чувствует над собой голубиное дыхание, рассматривает небо, в котором время от времени проплывают нитки дыма. Перебегу проспект, решает, сверну во дворы. Выйду к высоткам. Там, похоже, уже отстрелялись. Если остановят, скажу: домой иду. Проверяет карманы – паспорт, ключи, кошелёк, мобильник. Можно идти. Но он не идёт. Стоит и не понимает, что не так. Слишком тихо. Совсем тихо. Непривычно тихо. За последние месяцы он просто привык уже, что воздух постоянно вздрагивает. Ещё час назад трясло. Ещё полчаса назад отключилось электричество. А теперь вот тихо. И пусто. И дым течёт по небу тоже тихо и печально. И вот в этой тишине Паша вдруг начинает различать рокот. Что- то движется со стороны проспекта, движется сюда. И хотя ничего не видно, рокот становится всё отчётливее и всё более угрожающим. И хорошо было бы спрятаться куда-то от этого рокота, забиться кому-нибудь под локоть, пересидеть в углу, закрыв глаза от страха. Пашу охватывает паника. Что делать, думает, куда бежать? Еолуби над головой тоже начинают нервно шелестеть крыльями. И женщины за спиной прилипли к окнам, выглядывают оттуда, не понимая, что происходит: что это за рокот, откуда он? Паша окаменело стоит на пустых раскисших ступеньках и ощущает на себе все эти взгляды: и напряжённые взгляды женщин, и недоверчивые птичьи, и ещё чей-то взгляд – чего-то неведомого, что разглядывает его из ниоткуда. И когда ожидания становится слишком много, так много, что от него начинает болеть сердце, из-за угла на привокзальную вываливается танк – грязный, зелёный, с привязанными сзади бревнами, с тремя пассажирами наверху. Танк резко разворачивается и мчит в сторону вокзала. Подкатывает прямо к ступеням с колоннами, грозно выпускает дымы, замирает. Шестьдесят четвёртый, машинально угадывает Паша. Башня медленно-медленно поворачивается, наводя пушку прямо на Пашу. Сейчас выстрелит, думает Паша и даже сглотнуть боится, сейчас влепит прямо по мне. Чувствует, как пропитывается холодным потом его футболка, чувствует, что не ощущает собственных ног, чувствует, что вообще ничего не чувствует. Смотрит на пушку как завороженный. И эти трое, сидящие наверху, смотрят на Пашу с неподдельным интересом, мол, что за очкарик, откуда он тут? О чём- то весело перекрикиваются. Паше не слышно, о чём, понятно, что говорят про него, и понятно, что ничего хорошего не говорят. Грязная форма, перепачканные дымом лица, тяжёлая накипь земли на обуви. И флаг на башне тёмный и выпачканный, как бинт, который долго прикладывали к открытой ране. Паша пытается понять, что это за цвета на флаге, но их даже не различишь. Ясно одно, флаг не такой, как над его школой. Главное – не двигайся, предупреждает Паша сам себя, стой, где стоишь.
И тут машина глохнет – и становится по-настоящему тихо. И птицы вжимаются друг в дружку. И женщины за окнами притихли, смотрят. И пёс прячется у Паши под ногами, боязливо посматривая на неизвестных. Но один из бойцов, тот, что сидит прямо около башни, обнимая пушку, кричит:
– Эй, давай-давай!
Паша растерянно оглядывается вокруг, не зная, что делать.
– Давай-давай, сюда! – кричит весело боец.
И тут Паша понимает, что кричат не ему. Кричат псу. Не отдам, решает Паша, ни за что не отдам. Но боец уже роется в карманах. И достаёт оттуда замусоленный сникерс. Разрывает упаковку, надкусывает, остальное кидает на асфальт, прямо под танк. Пёс тут же поднимается на лапы и, подобрав хвост, спускается вниз. Хватает сникерс, жадно его глотает, ложится под машиной, стараясь не смотреть на Пашу. Бойцы смеются, Паша тоже растерянно улыбается, хотя что тут смешного.
Тогда тот, что кричал, поднимается и прыгает вниз, на асфальт. От его каблуков во все стороны летят куски земли. Поправляет ремень от автомата, стягивает с лица серого цвета арафатку. Высокий, крепко сбитый, спортивный. Левая половина головы седая, от чего он похож на арктического лиса. И взгляд у него лисий – хищный и недоверчивый. Чёрные наколенники, потрёпанный бронежилет, кожаные перчатки без пальцев. Следом спрыгивают двое других. Тоже грязные, один в тёплом бушлате, другой в кожанке, под кожанкой – камуфляж. Поднимаются по ступеням, подходят к Паше, смотрят снизу вверх, но так, что Паша ни на мгновение не забывает, кто здесь главный.
– Кто такой? – спрашивает тот, что в арафатке, лисопо- добный. Говорит по-русски, но с каким-то странным акцентом, так, словно слышал этот язык только по телевизору. На мгновение из тумана проступает солнце, выблескивает на его седине.
Паша заученно объясняет: школа, каникулы, интернат, племянник. Достаёт паспорт, открывает на прописке.
– Местный? – удивляется лисоподобный. – А чё не воюешь?
– Инвалидность, – отвечает Паша и смотрит на паспорт в руках бойца: отдаст или не отдаст?
Тот крутит документ в руках, ещё раз листает потрёпанные страницы, ещё раз поправляет арафатку, складывает паспорт, выдерживает паузу, отдаёт документ Паше.
– А что с тобой? – спрашивает.
Паша показывает ему правую руку, безуспешно пытаясь разомкнуть пальцы.
– Что? – не понимает боец.
– Да с пальцами у него беда, – говорит ему из-за спины тот, что в кожанке. – Видишь?
Паша на всякий случай показывает всем руку, словно подтверждая: точно, беда. Лисоподобный недоверчиво приглядывается к его руке, но быстро теряет интерес – и к Паше, и к его беде.
– Кто там? – кивает головой на вокзал.
– Женщины, дети, – говорит Паша, пряча паспорт во внутренний карман.
– Военные есть?
– Не видел.
– А у тебя оружие есть?
Паша молчит.
– Да какое у него оружие? – смеётся из-за спины тот, что в кожанке. – Пошли уже.
Седой поворачивается, свистом зовет пса. Тот послушно подбегает, не поднимая на Пашу глаз, тащится за бойцами. Седой подходит к двери, уверенно тянет её на себя. Все четверо, вместе с псом, исчезают в помещении.
– Идите вы к чёрту, – говорит Паша и бредёт в сторону, на первую платформу.
+
Зимой он всегда вспоминает детство: чёрные деревья в снегах, рабочие тянутся от станции, будто охотники возвращаются с охоты. Золотые огни, синие предзакатные тени. Вот сейчас тоже зима, и праздники ещё не закончились. Дождь с туманом наполняют грунт водой, и небо от такого количества влаги похоже на утопленника у берега – набряклое, с синим отливом на сером фоне. На такое небо даже смотреть не хочется. Паша и не смотрит – сидит на лавке, с удивлением рассматривает прошлогоднюю траву под башмаками, пробивающуюся сквозь плитку и снег, зябнет на свежем воздухе. Паша поднимает капюшон, в куртке тепло, спину согревает рюкзак. Можно так сидеть бесконечно, ощущая, как ранние январские сумерки спускаются с неба, наполняют собой, словно фиолетовым красителем, пространство, размывают предметы, делают линии нечёткими. Почему он от меня ушёл? – думает Паша про пса. – Почему не остался со мной? Странное время: никого невозможно удержать, ни за кого невозможно удержаться. Впервые он почувствовал это несколько месяцев назад, осенью, когда город начали брать в клещи, железная дорога остановилась, станция затихла. В младших классах школьники про это не говорили: боялись, не знали нужных слов. Старшие тоже ничего не знали, но ничего и не боялись. Ссорились, перекрикивали друг друга, не обращая внимания на Пашу. Он не вмешивался, когда школьники просили их рассудить, отшучивался, переводил разговор на домашние задания. Это не ваше дело, говорил, ваше дело – хорошо учиться. Но они учились плохо. И вели себя плохо. И на Пашины слова просто не обращали внимания. Однажды, когда греметь начало особенно близко, Паша попробовал вывести их из класса, в укрытие, как он сказал. Его высмеяли, дети прилипли к окнам, выискивая в небе дымы. Паша постоял, потоптался на месте и пошёл в укрытие один. В коридоре наткнулся на директрису – густой слой косметики, нарисованные брови. Похожа на клоуна, который давно и много пьёт. С вами всё в порядке? – спросила. Паша кивнул: да, всё в порядке. А с вашими детьми? – спросила она без интереса. И с ними тоже – всё в порядке, заверил Паша. Дети после этого с ним разговаривать не хотели, будто его и не было. Будто не было его предмета. Когда уроки заканчивались, Паша с облегчением выдыхал и шёл домой. Когда утром нужно было идти на уроки, тоже вздыхал с облегчением. Лучше всего он себя чувствовал на той полутысяче метров, которую нужно было пройти от дома до здания школы. Иногда, возвращаясь вечером домой, присаживался на автобусной остановке, делал вид, что ждёт маршрутку. Втягивал голову в воротник, сидел, смотрел на тёмные яблоневые сады, за которыми вспыхивало и рокотало. Небо осенью такое гулкое, всё в нём отбивается и отзывается эхом, как в пустой цистерне. Что я мог им сказать, думает Паша, чему я их вообще могу научить, кроме грамматики? Каждый сам себе решает, что делать, с кем быть. Каждый сам за себя, думает Паша и плотнее кутается в куртку – от густого тумана, от сумерек, обступающих вокзал, от взрывов, снова начинающих греметь где- то за высотками.
+
– Эй, дядя, – говорит кто-то недовольным тоном, – ты тут живой?
Паша резко поднимается, ещё не до конца проснувшись, так что во рту остаётся сладкий привкус сна и покоя. Перед ним стоит Алёша: куртка застёгнута под горло, отчего голова его похожа на птичью и взгляд тоже – как у птицы. Скажем, у стервятника. Стоит, перетаптывается в холодной воде зелёными кроссовками, вытаскивает из карманов красные ладони, дышит на них холодным воздухом, шмыгает отмороженным носом, смотрит кровавыми белками.
– Идёшь, – спрашивает, – дядя, или тут будешь мёрзнуть? Давай, уплочено, надо идти.
– Иду-иду, – отвечает Паша, встаёт и видит, что Алёша здесь не один.
За ним под мелким, словно распыляющимся, дождём бредёт с десяток пассажиров. Первой идёт женщина, лет сорока, в тёмной дутой куртке, в короткой юбке, на высоких каблуках. Хорошо одета, с нормальной причёской. Уверенная в себе. Глянуть со стороны – возвращается домой из офиса. В нормальной жизни – какая-нибудь бюджетница, умеющая брать взятки. Единственное вот только – несёт на спине большой мешок из магазина строительных материалов, а в мешке что-то тяжело позвякивает, что-то вроде металлической посуды или медных вещей. Будто церковь ограбила, думает Паша. За ней, поддерживая друг друга под руку, идут ещё две женщины, молодая и старая. Очевидно, дочь и мать. Старшая младшую постоянно окликает: «Аннушка!», а младшая ничего не говорит в ответ. Аннушка немного забегает вперёд, как бегунья, что хочет оторваться на повороте. Но мама не пускает. Повисла на локте, как старое пальто, держит в свободной руке спортивную сумку с вещами. За ними катит детскую коляску совсем юная девушка. Паша думает, что мог бы её учить. Хотя, чему её учить? – спрашивает сам себя. – Она, похоже, и без меня прекрасно всему научилась. Коляска завалена бутылками с водой и одеждой – даже не упакованной, просто наваленной большой влажной кучей. Колёса коляски разбиты местными тротуарами. Видно, что ею активно пользуются, что это незаменимая вещь в хозяйстве. Впрочем, ребёнка в коляске нет, и где он, спрашивать не хочется. Затем шагает женщина в шубе, а кроме шубы, у неё ничего и нет, в смысле ни чемоданов, ни мешков, ни сумок, похоже, единственная семейная ценность – эта её шуба, вот она её и не снимает, срослась с ней.
На белку похожа, думает Паша. Идёт, топает по лужам разношенными туфлями. Каблуки сбились и перекосились, и поэтому сзади кажется, что у женщины пара копытец. За ней какой-то старик прижимает к себе под полой пуховика девочку-подростка, тоже дочку или внучку, в сером весеннем пальто, с разбухшим портфелем в правой руке. Потом идёт уверенная в себе молодая блондинка, в одной руке крепко зажав пачку сигарет, а другой удерживая чемодан на колёсиках. На блондинке кроссовки, протёртые джинсы и оранжевая курточка. Если будут стрелять, начнут, очевидно, с неё: она здесь самая яркая.
Паша пропускает всю эту странную процессию и пристраивается сзади. Это недолго, думает он, дойду с ними до мясокомбината, дальше – сам. А процессия идёт медленно, словно никто никуда не торопится, словно времени у всех – целый вагон, один из тех вагонов, что сотнями стоят здесь в тумане, как звери. Большинство – разбитые и выгоревшие, часть – с рваными сквозными дырами, хотя есть и более-менее целые. Стоят, ждут своей очереди: живым не останется никто. Вереница медленно тянется по платформе, останавливаясь и приседая при каждой яркой вспышке в вечернем небе. Когда платформа заканчивается, Алёша останавливается, поворачивается к группе. Все замирают. Девочка-подросток задирает голову к дедушке, что-то спрашивает, но тот прикладывает палец к губам: молчи, слушай, не сейчас.
Алёша решительно вытирает нос, оглядывает публику.
– Значь так, – говорит, – мобильники выключите, не курить.
Как в театре, думает Паша.
– Идти за мной, – продолжает Алёша недовольно. – Лучше молча. Лучше быстро. Засекут – я за вас не отвечаю.
Чёрт, кого я слушаю? – думает Паша. Но ничего не говорит: команда была молчать.
Алёша соскакивает с платформы прямо в туман. Женщина с мешком ждёт, не подаст ли он ей руку, не поможет ли спуститься. Но, не дождавшись, тоже спрыгивает вниз. Мешок звенит железом. Алёша откуда-то из темноты угрожающе шипит. Далее в темноту прыгает Аннушка, потянув за собой маму. Прыгает довольно ловко, но вот старушка летит за ней следом, как балласт из корзины воздушного шара. Девушка с коляской тоже хочет спрыгнуть, но не решается. Тут уже Паша не выдерживает, подходит, протолкнувшись, сначала соскакивает сам, затем берёт коляску, потом подаёт руку девушке. Встав ногами на твёрдое, девушка опасливо отдёргивает руку, хватает коляску, исчезает в тумане. Теперь к Паше решительно пробивается блондинка, бросает вниз чемодан. Паша, сдирая кожу на руках, ловит его и ставит на землю. Затем ловит блондинку.
– Аккуратно, – холодно говорит она. И тоже исчезает.
Потом Паша осторожно опускает внучку, подаёт руку дедушке. У деда ладонь костлявая и неуступчивая. Такими руками старые учителя в плохих школах таскают двоечников за ухо. Последней остаётся стоять копытоногая. Паша протягивает ей руку, женщина опирается на его ладонь, её прикосновение оказывается сухим и приятным, будто она только что вышла из тёплой квартиры, и вот она уже на удивление легко соскакивает вниз, натыкается на Пашу, так же легко от него отталкивается, быстрым движением поправляет волосы. Лицо у неё мокрое от дождя, но улыбающееся, словно она рада такой прогулке. Может, просто не хочет показывать, как ей страшно.
– Что у тебя с пальцами? – спрашивает Пашу. – Перелом?
– Всё нормально, – отвечает неохотно Паша.
– Ясно, – не верит она, поворачивается, топает по железнодорожному гравию на своих копытах.
Паша ещё раз оглядывается на вокзал. Видит, как из помещения на платформу выходят люди с автоматами, за ними выбегает приземистый, без бушлата: спешил, по-видимо- му, не успел одеться. За ним выбегает Пашин пёс, крутится у всех под ногами, держит в пасти что-то тёмное, такое, на что лучше не смотреть. Паша и не смотрит.
+
Под ногами скрипит гравий, время от времени попадаются пустые бутылки и пакеты из супермаркетов, снег вдоль железной дороги давно выжжен сгоревшими вагонами. Алёша идёт, как зомби. То есть целеустремлённо. Женщины за ним еле успевают. Особенно тяжело блондинке. Тащит за собой чемодан, подпрыгивающий на камнях и постоянно переворачивающийся, тащит его, как якорь, не может бросить. Паша её догоняет, предлагает взять чемодан. Но блондинка как-то подчёркнуто и демонстративно пугается и отшатывается от Паши, сухо благодарит, но так, что лучше б не благодарила. Паша останавливается, пропускает вперёд остальную часть участников их торжественного шествия. Не вышло? – смеётся женщина в шубе, кивая на блондинку. Угу, отвечает ей Паша, ждёт, пока все пройдут, затем уже идёт сам.
Сначала всё как надо: Алёша перебегает – и все бегут следом, Алёша приседает в мокрый бурьян – и все приседают, как умеют, Алёша велит закрыть рот – кто ж не послушается Алёши. Быстро отходят от запасной колеи, пролезают под цистерной (дальше линии оборваны, объясняет Алёша, может ударить током), идут длинным коридором из сгоревших и сломанных вагонов. А потом вагоны заканчиваются, и там, где стрелка, и рельсы поворачивают на север, Алёша берёт влево, какой-то лишь ему ведомой тропкой отходит от колеи, проходит через заросли высокого сухого камыша, мимо сожжённого грузовика, перепрыгивает через овражек, залегает под кривым бетонным забором. Все тоже залегают под этим забором. Дедушка тяжело отдыхивается, внучка под его тёплой курткой начинает плакать, блондинка нервно вертит в руках сигареты, опасливо озираясь на Алёшу, но команды курить не было, и она не курит. Копытоногая достаёт из кармана пару конфет, протягивает одну из них девочке. Та недоверчиво замирает, но берёт. Вторую копытоногая суёт Паше. Паша машинально отказывается.
– Да ладно, – говорит копытоногая, – чего ты? Бери. Тебя как звать? Вот меня Вера.
Паша тоже представляется, но конфету всё равно не берёт. Как хочешь, смеётся копытоногая, то есть Вера, и прячет конфету обратно в карман.
– Значь так, – говорит Алёша, – там дальше, на мосту, могут стрелять. Проходим быстро, никто не шумит. Готовы?
– Перекурим и пойдём, – просит блондинка.
– Дома покуришь, – отвечает Алёша, поднимается и быстро крадётся вдоль забора.
– Мудак, – бросает ему в спину блондинка. Алёша слышит, даже плечи у него передёргиваются, но идёт, не останавливается. Так что и блондинка вынуждена идти.
Идти тяжело: под башмаки постоянно попадает битый кирпич, арматура. Иногда Алёша приостанавливается, достаёт мобильник, осторожно подсвечивает, перепрыгивает через очередную яму. Блондинка в какое-то мгновение не выдерживает, садится прямо на свой чемодан, начинает ругаться. Колонна останавливается. Алёша стоит впереди в темноте, не подходит. К блондинке наклоняется Вера. Ну что ты, говорит, не нужно, успокойся. Поднимает блондинку, берёт под локоть. Пойдём, говорит, нужно идти. И тут кивает Паше: что ты смотришь, помоги. Паша подхватывает чемодан, чувствует, что он пустой. Но тащит, тащит его вслед за всеми.
Через какое-то время Алёша ныряет в дыру в заборе, все неохотно лезут за ним. Бредут по пустырю, под небом, время от времени опаляемом где-то на востоке белыми огнями. Когда огни вспыхивают, становится видно каждый куст вдоль еле заметной дорожки. Такое впечатление, что они идут по футбольному полю в раздевалку после проигранного матча. Как ориентируется их проводник – никто не знает. Он, похоже, и сам знает не больше, чем они, поэтому в какой-то момент резко останавливается. На него в темноте наталкивается женщина с мешком, на женщину – девушка с коляской, на неё Аннушка с матерью. Все стоят, ждут. Сейчас, тихо говорит Алёша, сейчас, секунду. Заблудился, думает Паша. Снимает очки, протирает стёкла, будто это поможет. Девочка-подросток вылезает из-под дедушкиной куртки, надевает портфель на спину. Вера подходит к ней, гладит по голове. Блондинка не выдерживает, достаёт сигарету, роется в карманах, находит зажигалку, щёлкает ею. Вырывается небольшое, но яркое пламя огня. Блондинка ловит его кончиком сигареты, ловит, ловит, не может поймать.
– Ты что?! – Алёша оборачивается, видит огонь и бросается к блондинке. – Туши! – кричит громким шёпотом. – Туши давай!
Ниоткуда возникает короткий пронзительный свист, потом разрыв, сбоку, за полсотни метров от них взрывается, куски земли летят во все стороны, путники падают в траву, девочка-подросток вскрикивает, дедок тоже ойкает, коротко и испуганно выдохнув, будто хочет удержать в себе страх, но не может. На несколько секунд всё замирает, потом снова просвистывает и рвёт траву.
– За мной! – кричит Алёша. – Быстро.
Все подхватываются, бегут по полю, словно играют в какую-то весёлую игру. Вот только бежать тяжело. Аннушка тянет за рукав маму, та болтается за ней, старается не отставать. Женщина с мешком исчезает где-то впереди. А вот старик отстаёт, задыхается, не успевает. Паша подбегает к нему, бросает чемодан, подхватывает девочку, берёт старика под руку, тащит их на себе. Третий взрыв звучит совсем рядом, Паше даже кажется, что его обдаёт горячим сквозняком, хотя это скорее от страха, просто от страха. Нужно бежать, подальше отсюда, в какое-нибудь безопасное место. Небо снова освещается, впереди выныривает чёрный силуэт какого-то строения. Откуда-то из тумана слышен озлобленный крик Алёши: сюда, блядь, давай сюда! Все бегут на голос. Паша – позади всех, тащит на себе девочку и старика, чувствует, как кончаются силы, как подгибаются колени. Ещё немного, успокаивает он сам себя, давай. Строение уже совсем рядом. В воздухе снова вспыхивает, Паша бежит вперёд, добегает до стены. Видит отверстие на месте выбитой двери, влетает туда. Зацепляется локтем о косяк, вваливается внутрь, летит на пол, прижимая девочку к себе. Та отчаянно кричит, Паша пытается её успокоить, но как тут успокоишь, если все кричат. Старик лежит сбоку на полу, тяжко стонет. Блондинка отбегает в сторону, умелым движением ныряет вниз, на пол, под стену. На пол, кричит Вера, быстро на пол, под стену. Все кидаются в темноту, расползаются по полу, замирают. Падает где-то рядом, за стеной. Как только начинает свистеть, становится страшно, потом отпускает. Собственно, страшно пока свистит, в это короткое мгновение. Думаешь, что делать, времени на страх не остаётся. Сухо трещат автоматные очереди. Но не приближаются. Уже легче, думает Паша. Снимает рюкзак, кладёт под голову. Достаёт мобильник, смотрит, который час. Только пять. Как на новый год, думает он: празднуешь-празднуешь, потом смотришь, а только пять часов вечера. Сколько им тут лежать? Пол мокрый, Паша сразу чувствует это спиной, но поднять голову страшно, так что лежит, старается ни о чём не думать. Главное – не заснуть, думает, засну – не проснусь, думает он и тут же засыпает.
Спит коротко и нервно, как всегда, без снов. Лишь с какими-то картинками на кончиках сна, так, словно тебе что- то показывают, а когда хочешь рассмотреть внимательнее, отходят от тебя в тень вместе с картинками, смотрят на тебя зло, смеются из своей тени недобрым смехом. Что там изображено? – думает он. Что это? Свежепобеленный коридор, из-под побелки проступают тёмные пятна, как на коже мертвеца. К стене приварена железная лестница, вверху – открытый люк. Если подняться, оказываешься на крыше, а там – мокрый каменный пол. Нет, понимает Паша, мокрый пол – это вот тут, где я лежу, головой на рюкзаке, а там что? А там чердак, заваленный его старыми вещами. И посреди всего этого – два больших чемодана. У меня есть на чердаке чемоданы? – спрашивает себя Паша. Нет, отвечает сам себе. Нет. И подходит к чемоданам. Подходит, хочет один открыть, но из него тянет таким тяжёлым запахом псины, что открыть чемодан Паша не решается. Тогда тот, кто показывает ему всё это, отходит от него в тень, словно говоря: давай, давай за мной, ты же должен посмотреть, что там, бояться будешь, неметь, но посмотришь, давай, давай.
– Где мой чемодан? – слышит Паша и не узнаёт свой голос. – Где? Где он?
Кто-то толкает его в плечо. Паша, не вставая, достаёт мобильник, подсвечивает себе. Над ним стоит блондинка. Толкает его кроссовкой в плечо, будто собаку, сбитую на трассе.
– Чемодан где? – холодно повторяет она.
Паша подхватывается, садится, прислоняется спиной к кирпичной стене.
– Там, – показывает в сторону отверстия в стене.
– Где, блядь, там? – не понимает блондинка.
– Ну, там, – показывает Паша в темноту. – Вы побежали, я тащил на себе дедушку.
– Какого, блядь, дедушку? – начинает заводиться блондинка. – Ты что, бросил его?
– Ну, вы же побежали, – Паша поправляет очки, всей пятернёй, неуклюже. Ему продолжает мерещиться запах мокрой псины, да ещё кажется, что на него смотрят из темноты сразу несколько пар глаз. А тут эта блондинка.
– Ты идиот? – кричит блондинка и ещё больнее толкает его кроссовкой, на этот раз в ногу. – Ты что, блядь, идиот?
– Он ведь пустой был, – защищается Паша.
– Ты что, рылся в нём? – ещё больше злится блондинка.
– Да нет, – испуганно отвечает Паша.
– Идиот! – кричит блондинка. – Давай иди, ищи!
Паша действительно, как идиот, поднимается, ищет рюкзак, надевает его, собирается идти.
– Сядь! – кричат ему из темноты. Паша узнаёт голос Веры. – И ты тоже сядь! – кричит Вера, наверное, блондинке. – Жить надоело?
– Это вам тут всем жить надоело, – люто шипит блондинка, разворачивается и на ощупь, направляется к выходу. – Идиоты, – говорит на прощание и исчезает в проёме двери.
– Надо её остановить, – говорит Паша непонятно кому.
– Сиди, – повторяет Вера уже совсем близко, подползает, находит его руку, тянет вниз, на себя. – Сиди. Стихнет – пойдёшь найдёшь. И её, и её чемодан.
Паша послушно садится. Вера прижимается к нему, словно ей холодно, и у Паши такое ощущение, будто к нему опять вернулся его вокзальный пёс, только пахнет от него свежей водой и женским теплом. Понятно, что ей совсем-совсем не холодно. Сидят так, прижавшись друг к другу, Паша хочет что-нибудь сказать, но боится, что его все услышат и не так поймут, поэтому просто молчит. А она неожиданно лезет рукой в широкий рукав его куртки, залезает ему под свитер, касается его замёрзшего запястья, касается его кожи, молча, ничего не говоря. И Паша решается, и хочет тоже найти её руку, коснуться её запястья, как вдруг в темноте, прямо над ними раздаётся женский голос:
– А где наш проводник? Его кто-нибудь видел?
Вера убирает свою руку, будто ничего и не было. Быстро поднимается. Паша тоже поднимается, снова подсвечивает мобильником. Перед ним стоит Аннушка, из-за её спины выглядывает мама. Стоят и требовательно смотрят на Пашу.
– Где он? – спрашивают они Пашу.
– Не знаю, – отвечает тот.
– А кто знает? – холодно переспрашивает Аннушка. И мама, хоть ничего и не спрашивает, тоже смотрит холодно и требовательно.
– Да нет его давно, – все поворачиваются на голос: под стеной сидит женщина, которая всё время шла первой. Рядом с ней стоит мешок. Паша направляет свет в её сторону, успевает заметить сломанные каблуки на туфлях.
– Свет убери, – говорит ему женщина и продолжает: – Нет его, уебал он. Сразу же и уебал.
– И что теперь? – Аннушка требовательно спрашивает уже у неё.
– А я знаю? – отвечает на это женщина.
Из темноты выходят дедушка с внучкой. Дедушка выглядит совсем невесело: опирается на плечо девочки, держится за грудь, тяжело дышит.
– Нужно идти, – говорит он Паше.
– Ему врач нужен, – говорит внучка, тоже обращаясь к Паше.
– Где ты его здесь возьмёшь? – недовольно спрашивает женщина из темноты.
Все молчат. Паша слышит, как разряжается мобильник.
– Нужно уходить отсюда, – говорит ему Аннушка. Говорит с нажимом, будто Паша не понимает важности её слов.
– Ну, так а шо я могу? – спрашивает Паша.
– Вы – единственный тут мужчина, – объясняет ему Аннушка.
Её мама с этим согласна. Возражает сам Паша, мол, как же, кивает он в сторону деда. Но тот в ответ лишь отчаянно кашляет и машет рукой: вы, вы единственный, я пас.
– Нужно идти, – повторяет Аннушка.
– Да, нужно идти, – соглашается Вера. – Пока тихо.
А за стеной и правда тихо. Даже блондинки не слышно. Паша думал пойти её поискать, но все обступили его плотным кольцом, не вырвешься. И вот он стоит, как батюшка, к которому остались вопросы после проповеди, и думает: это же ответственность, это же какая ответственность – вести в темноте малознакомых людей непонятно куда. Паша к такому не привык. Он даже за свой класс не отвечал, привык списывать всё на детскую инициативу и самостоятельность. И дома ни за что не отвечал. Дома за всё отвечала сестра. А когда сестры не было, то и отвечать за что-либо потребности особо не возникало. Тут же вдруг целая куча женщин, детей и инвалидов, которых нужно куда-то вести.
– Хорошо, – решается Паша. – А куда вы шли?
– Да чёрт его знает, – хрипло отвечает из угла женщина без каблуков. Поднимает мешок, подходит к Паше. – Этот парень говорил, что выведет, мы и пошли.
– Мне домой нужно, – тихо говорит из темноты девушка с коляской. – Меня ждут, не знают, где я.
– А где ты живёшь? – спрашивает та, что без каблуков.
– Около пятой школы, – отвечает девушка.
– Так это в другую сторону, – успокаивает её та, что без каблуков. – Какого чёрта ты сюда попёрлась?
– Не знаю, – начинает плакать девушка. – Сказал выведет, я и подумала, что выведет. Мне домой нужно, – напоминает она.
Паша смотрит на её коляску с зимней одеждой и с бутылками минеральной воды и говорит:
– Ладно, пошли. Дойдём до развилки, что возле мясокомбината, а там – кто куда. Идёт?
– Да, – говорит ему та, что без каблуков, и взваливает на спину дребезжащий мешок.
– Да, – тихо и неуверенно говорит девушка с коляской.
– Да, да, – нетерпеливо говорит внучка, – пошли уже, сколько можно.
– Да, – говорит Вера.
Паша разворачивается и идёт вперёд, подсвечивая себе фонариком.
– Эй! – кричит ему в спину Аннушка.
Паша останавливается.
А ты что, свет не выключишь?
Так я ничего не вижу, – объясняет ей Паша.
+
Через выбитое окно выбираются на воздух. Сначала долго с рук на руки передают маму. Паша держит вверху, Аннушка ловит на улице. Потом Паша спускает коляску. Дедушка покашливает, но смотрит на него, как на героя. Добираются до трамвайных рельсов, идут по ним. Так, по крайней мере, безопасней: кто станет минировать трамвайные маршруты? Но рельсы через какое-то время поворачивают в сторону проспекта. И тут мнения разделяются. Паша советует на проспект не ходить: там всё простреливается, говорит. Лучше идти направо, там должен быть пешеходный мост через рельсы, в той стороне начинается частный сектор, там точно никто никого не найдёт. Говорит Паша не слишком убедительно, да он и сам понимает: идти через мост он агитирует потому, что так ближе к интернату. А врать он просто не умеет, он же учитель. Куда? – перебивает его женщина с мешком. – Куда ты пойдёшь? Там вчера ещё танки стояли, возле моста. Ты что? Да нет там танков, возражает ей Вера. Откуда там танки? И вот они стоят и спорят про танки, а Паша не очень понимает, что ему делать. Хорошо, говорит, вы делайте, что хотите, а я пойду на мост. Может, так от меня отстанут? – думает он. Правильно, неожиданно говорит Вера, правильно. Я с тобой. И мы тоже с тобой, поддерживают его Аннушка с мамой, пошли. И мы, добавляет дедушка с внучкой.
Девушка с коляской молчит, но от Паши на всякий случай не отходит.
– Ну-ну, – сухо говорит на это женщина, забрасывает на спину мешок и отчаливает по направлению к проспекту.
Все остальные идут в противоположную сторону. В небе время от времени вспыхивает, где-то за их спинами начинает обваливаться со всей силы. Все замирают.
– Это же в районе вокзала, – тихо говорит Вера, но ей никто не отвечает.
Так и идут: ничего не говоря и не оглядываясь, словно опасаясь увидеть у себя за спиной что-нибудь ужасное.
+
Сейчас, шепчет сам себе Паша, хотя все слышат, ещё немного. За этим домом парк, а там уже и мост. Я знаю дорогу. Но дорогу тут все знают. Все же местные. Правда, никто не может гарантировать, что на этой дороге не наступишь на чьи-нибудь выбитые мозги. Со стороны проспекта внезапно начинается отчаянная стрельба из автомата. Паша бросается вперёд, остальные бегут за ним, добегают до тёмной хрущёвки, приваливаются к стене. Давай внутрь, кричит Аннушка, внутрь, в подъезд! Вереницей бегут вдоль стены, добегают до выбитой взрывом двери, Паша с размаху впрыгивает в чёрную яму подъезда и вдруг останавливается. В его спину утыкается Аннушка, за ней, как на поводке, тащится мама. Ну? – шипит Аннушка. – Что? Давай вперёд.
– Стоп, – тихо говорит Паша.
– Да что там? – не может понять Аннушка.
– Тихо, – шепчет Паша.
Остальные тоже вваливаются в подъезд, тяжело дышат, старик – тот аж захлёбывается, будто его держали под водой. Но все сразу понимают. Что-то не так. Застывают на месте, прислушив аются.
– Тихо, – ещё раз говорит Паша. – Слышите?
Все слушают. И слышат, как вверху из комнаты в комнату переходит ветер. И сквозняки втягиваются в одно разбитое окно и вытягиваются наружу через другое. Слышат, как капает вода в разбитом водопроводе, как ветер перетаскивает по ступеням старые газеты. А главное, совсем окаменев, слышат, как между третьим и четвёртым этажами, на лестничной клетке, кто-то осторожно дышит на свои пальцы, трёт ладонью о ладонь, надевает перчатки без пальцев и тихо-тихо, чтобы никто-никто не услышал, берёт в руки что- то металлическое. Слышат, как он осторожно-осторожно встаёт, пригибаясь выглядывает наружу, умело переступает через обломки битого стекла, оглядывает пространство, присматривается, принюхивается, чувствует рядом чьё-то присутствие – присутствие чужих, которых сюда не звали.
– Быстро, – шепчет Паша, задыхаясь от страха. – Молча. За мной.
Они обходят дом, идя друг за другом. Добегают до ближайших деревьев, перебегают от ствола к стволу. Сбоку, из прелой травы, бьёт тяжёлым духом. Не смотреть, повторяет Паша сам себе, не смотреть. Бежит дальше. Слышит, как тяжело дышат за его спиной женщины. Выбегает на детскую площадку с обгоревшими качелями, оказывается на открытом пространстве. Паша оглядывается – хрущёвка темнеет вдалеке, как кит, выбросившийся на берег от отчаяния. Окна чёрные, словно углём выпачканы, ни движения, ни голоса. От этого ещё страшнее. Бросаются дальше в парк, бегут между деревьями, сливаются с ними, сами чёрные, как деревья, кажется даже, что корявые акации тоже бегут вместе с ними. Но вот парк обрывается, Паша выбегает на асфальт, гулко топает по нему тяжёлыми башмаками, пробегает оставшуюся дистанцию и останавливается прямо перед мостом. Точнее, перед тем, что от него осталось. Поскольку даже в темноте видно, что никакого моста нет, что над заросшей тёмной балкой зависает пустота. А моста нет. Ничего нет. И спускаться вниз, к балке, – то же самое, что добровольно спускаться в ад: должна быть очень высокая мотивация. У Паши такой мотивации нет, поэтому он лишь стоит, упершись ладонями в колени, и тяжело дышит. И женщины за ним стоят, молчат и тяжело дышат.
– И что теперь? – пытаясь отдышаться, спрашивает Аннушка. – Что?
– Не знаю, – честно отвечает Паша.
– Ну ты же куда-то шёл? – давит на него Аннушка.
– Туда, – кивает Паша головой в направлении ада. – Туда шёл.
– Чёрт, – злится Аннушка. – Клоун, – бросает в сторону Паши. – Всё, пошли, – хватает за руку маму и тащит её назад – туда, откуда они пришли.
– Вы куда? – кричит ей вслед Паша, но Аннушка не отвечает. А старушка, может, и ответила бы, но не знает ответа.
– Я тоже пойду, – говорит, помолчав, девушка с коляской.
– Подождите, – отдышавшись, Паша пробует говорить серьёзно, – пойдём по этой стороне, – показывает он в чёрный туман, – там выйдем, – машет он рукой, изображая что- то неопределённое, но от этого ещё более страшное.
– Нет-нет, – девушка толкает коляску подальше, чтобы не было искушения спорить, – я пойду, меня ждут.
Её никто не останавливает. Все настолько растеряны, что даже не знают, как будет хуже: если она останется с ними здесь, у начала ада, или если пойдёт туда, где её, скорее всего, подстрелят.
Паршиво, когда от тебя уходят женщины, думает Паша, нужно было её остановить. Только вот как остановишь женщину? Кто может её остановить? Паша вот не может, не умеет. Не может сейчас, не смог и в эту осень. Этой осенью, совсем недавно, где-то в сентябре, когда стало особенно тяжело и на станцию ежедневно прибывали эшелоны с техникой, когда вдруг стали стрелять прямо на трассе, Марина пришла к нему, прибежала, собственно говоря, и начала истерить, что нужно ехать, иначе будет поздно, нужно всё бросать и выбираться. Паше было неловко перед отцом, который слушал всё это, сидя на кухне, неловко было перед сестрой, которая Марину любила, сидела с ней и утешала, потом тоже начала истерить, кричать на Пашу: что ты за мужик, что ты сидишь, ждёшь, бери её, выбирайтесь отсюда. Паша пробовал всех успокоить, объяснял, говорил что-то про трудовую книжку (чёрт, про трудовую книжку!), про учебный год, говорил, что им бояться в любом случае нечего, что они тут ни при чём, они никого не поддерживают, Паша просто учитель, просто учитель, повторял он, словно извиняясь за то, что просто учитель, всё остальное его мало интересует. Куда ему ехать, кто его ждёт, чего им бояться, всё нормально, он просто учитель. В конце концов Марина сорвалась, выбежала. Паша пошёл её догонять, но вышел во двор, оказался под деревьями, остановился. Осень только начиналась, в деревьях путалась и терялась паутина, трава была настоявшейся и тяжёлой, вечернее небо напоминало расплавленное железо, которое сейчас будут заливать в формы, чтобы сделать из него что-то полезное. Из дома вышел отец, деланно удивился, увидев Пашу, но ничего не сказал, прошёл по дорожке к воротам, заглянул в почтовый ящик. Сегодня суббота, напомнил Паша, почты не будет. Отец, не ответив, пошёл назад. Совсем сдал, подумал Паша, во фрика превращается. Не поеду никуда.
+
– Ему совсем плохо, – напоминает о себе девочка.
Паша оборачивается. Старика действительно скрутило, стоит, откашливается, трёт рукой висок.
– Ему нужно к врачу, – говорит девочка.
– Может, в больницу? – раздумывает Паша. – Как считаешь? – спрашивает он у Веры. – Больница ведь должна работать? Не разбежались же они?
– Думаю, как раз разбежались, – отвечает Вера. – Если успели.
– И как с ним теперь? – не понимает Паша.
– Слушай, я ветеринара знаю.
– Ветеринара?
– Да. Он мне собаку лечил год назад. Ну, когда у меня ещё была собака, – объясняет Вера. – Он на дому принимал, я помню. Это не совсем врач, но что-то у него там есть. Аспирин какой-нибудь, анальгин.
Услышав про анальгин, старик снова закашливается, в знак согласия, очевидно.
– Далеко? – спрашивает Паша.
– Как сказать, – отвечает она, и Паша понимает, что не близко.
Вешает старика на себя, словно рыцарский плащ, тащит, останавливаясь время от времени, чтобы передохнуть. Девочка бежит сбоку, Вера не отстаёт. Переходят улицу, ныряют во дворы, идут между домами. Минуя детский садик, выходят на соседнюю улицу, идут вдоль липовой аллеи. На горизонте опять начинает что-то гореть. Такое впечатление, что город расстреливают по кругу. Небо из тёмного становится розовым, подсвечивается синим, глухо подхватывает каждый взрыв. Время от времени от проспекта слышны автоматные очереди. И совсем никого нет, пустой город, влажный туман, из которого вырастают чёрные липы. Паша находит лавочку, опускает на нее старика, сам падает рядом. Вера стоит неподалёку, туман окутывает её так, словно из её шубы идёт дым. Девочка плачет, держит деда за руку. В конце улицы вдруг возникает какое-то движение. Кто-то едет. Без огней, понятное дело, но едет в их сторону. Быстро! – кричит Паша, подхватывая старика, бежит в арку, оглядывается, не отстал ли кто. Потом осторожно выглядывает из-за угла, видит, как по улице на полной скорости пролетает болотного цвета маршрутка. Рваные железные бока, как у боевого пса, выбитые окна. Такое впечатление, что пассажиры выпрыгивали на ходу.
+
К дому ветеринара добираются часам к семи. Девятиэтажная панелька. Половина окон выбиты. Темно, тихо. Перед подъездом разбитая лавочка. Паша смотрит и понимает, что разбили её ещё до войны, в мирное, так сказать, время. Подъезд с домофоном, но сейчас дверь распахнута, изнутри вытекает темнота, словно чёрная вода.
– Этаж помнишь? – спрашивает Паша.
– Третий, кажется, – говорит неуверенно Вера. – Или четвёртый.
– Чёрт! – Паша опускает старика на землю, тот оседает в туман, девочка сразу подскакивает к нему, хватает за руку. – Ждите здесь, – говорит и заходит в подъезд.
Уже в подъезде достаёт мобильник, включает фонарик. На ступеньках битый кирпич, густой слой извёстки, оставленный кем-то башмак, старое тряпьё. Осторожно переступая, поднимается наверх. Вера идёт за ним. Поднимаются на третий этаж. Вера присматривается к дверям.
– Нет, – говорит Вера, – не здесь. У него дверь металлическая.
Поднимаются на четвёртый. Металлической двери нет.
– Точно металлическая? – переспрашивает Паша.
– Не знаю, – колеблется Вера.
Поднимаются выше. Потом ещё выше. Снова спускаются на третий.
– Ну вот, кажется эта, – показывает Вера на чёрную дверь без номера.
Дверь действительно металлическая, но обгоревшая, чёрная, не сразу поймёшь, из чего она. Паша подходит, осторожно бьёт кулаком по железной поверхности. В подъезде тяжело расходится эхо. Паша сначала пугается, потом собирается с духом и уже колотит в дверь, не сдерживаясь.
– Может, не слышат? – спрашивает Паша.
– Смеёшься? – отвечает Вера.
Выходят на улицу, выключают фонарик. Дед даже не смотрит в их сторону. Зато внучка даже на цыпочки вытягивается, ждёт.
– Никого, – сообщает Паша.
Девочка начинает плакать. Вера пробует её утешать. Но как тут утешишь. Что же делать, думает Паша, что же делать?
– Вы кто? – вдруг слышат они.
В темноте кто-то стоит напротив них, но кто там – не понятно. Словно темнота с ними и разговаривает.
– Мы к ветеринару, – отвечает Паша темноте.
– К какому ещё ветеринару? – спрашивает темнота.
– С третьего этажа, – объясняет Паша.
Темнота какое-то время молчит, обдумывая услышанное.
– Нет на третьем этаже никакого ветеринара, – говорит, подумав. – Там одна квартира пустая, а в другой жили бизнесмены. Только им гранату вбросили, ещё летом.
– Слушайте, – говорит Паша и осторожно ступает в направлении темноты. – Не бойтесь. Я учитель.
– Чей учитель? – не понимают его.
– Просто учитель, – объясняет Паша. – У нас тут дедушка, плохо ему. Нужен врач.
– А почему ветеринар? – снова не понимает темнота.
– А есть какой-то другой? – спрашивает Паша.
– Да никакого нет. – Темнота начинает двигаться на Пашу от стены, выходит женщина. Длинная куртка, тёплая шапка, лица не разглядеть. Но в очках. Значит, тоже ничего не видит, как и Паша.
– Откуда он у вас? – спрашивает она, кивая на деда.
– Мы с вокзала, – отвечает Паша. – Пытались выйти. А его вот прихватило. Здесь есть больница? Или хотя бы аптека?
– Какая аптека? – сердится женщина. – Какая больница? Мы в подвале вторую неделю живём.
– Ладно-ладно, – успокаивающе говорит Паша. – Не кричите.
Поворачивается к Вере. Нужно идти, говорит, поищем ещё. Дед поднимается. Вера подхватывает его с одной стороны, девочка – с другой.
– Эй, – кричит им в спину женщина. – Ну куда вы его тащите? Он же умрёт. Оставляйте тут. У меня есть аптечка, вода ещё осталась. Если умрёт, так хоть не на улице.
Паша снова берёт старика на спину. Идут вдоль стены, поворачивают за угол, спускаются в подвал. Женщина впереди идёт уверенно, хотя не видно совсем ничего: вверху, над головой, должна бы висеть луна или что-нибудь такое, но туман лёг так низко, что неба просто нет. Только где- то на другом конце города снова начинает рваться, глухо и глубоко, с равными, тягучими интервалами. Паша идёт по тьме, словно по речному дну, боится потерять равновесие и свалиться вместе с пассажиром на спине. Спускаются по ступенькам вниз, женщина открывает дверь. Проходят через коридор, потом женщина на ощупь открывает ещё одну дверь. Сразу же в нос бьёт несвежим, застоявшимся воздухом. Паша ничего не видит, но слышит дыхание многих людей. Сюда, говорит женщина, проходите. Дверь за ним закрывается. Тогда в темноте кто-то включает фонарик, светит Паше прямо в лицо.
Помещение небольшое, набилось же сюда около двух десятков людей, сидят у стен, подпирая друг друга. Тоже преимущественно женщины и дети. Хотя есть и один мужчина, лет сорока, в пальто и пыжиковой шапке. Смотрит на Пашу, отводит глаза. Сбоку стоит туристский обогреватель, пакет с едой. У каждого при себе есть и что-то своё, домашнее. Одеты тепло, ещё и накрываются одеялами, коврами, пальто. Сколько времени сидят – непонятно. Но судя по тяжёлому духу и красным глазам – не первые сутки. Может, действительно, две недели. Осмотревшись, Паша опускает деда на цементный пол. Несколько женщин сразу поднимаются, подходят, мужчина в пальто ещё плотнее вжимается в стену. Женщины берут старика на руки, кладут на пол серую зимнюю куртку, опускают больного, склоняются над ним, как мироносицы, начинают шумно обсуждать, как его спасать. Девочка стоит рядом, плачет. Паша прислушивается к звукам снаружи. Дважды ударило, но непонятно, с какой стороны. Если попадёт прямо сюда, даже не откопают, думает. Достаёт мобильник. Почти восемь.
– Хорошо, – говорит он женщине, которая их сюда привела. – Я пойду. Вы за ним присмотрите?
– Ну раз он уже тут – присмотрим – спокойно говорит она.
– Может, мой телефон запишете? – предлагает Паша. – На всякий случай.
– Ну и как я вам буду звонить? – интересуется женщина. – В рельсу?
– Ладно, – говорит Паша, – попробую завтра вернуться. С врачом.
– Ну-ну, – без энтузиазма говорит женщина. Потом добавляет: – А куда вы пойдёте на ночь глядя?
– Ну мне в интернат нужно, – объясняет Паша.
– В интернат? – женщина пугается.
– Угу, – раздражённо повторяет Паша. – В интернат. Племянника забрать.
– Чёрт! – только и говорит женщина. – Лучше оставайтесь, – предлагает ещё раз.
Может, и правда остаться, – колеблется Паша, – побуду здесь до утра, завтра пойду, а то нарвусь сейчас на кого-нибудь. Оглядывает помещение: сырые стены, низкий потолок, дверь открывается наружу. Если из коридора привалит, шансов выбраться нет. Братская могила, думает.
– Да нет, – говорит. – Я пойду. На обратной дороге попробую к вам зайти.
– Ну-ну, – отвечает женщина, отступая в сторону.
– Стой, – говорит Вера ему вослед, – я тоже пойду.
Больше их никто не удерживает.
+
На улице они сразу начинают глубоко дышать. Поскольку есть чем. Идут, прижимаясь к стенам домов, прячутся между деревьями. Дождь усиливается, воздух промерзает. С севера начинается настоящий фейерверк: небо загорается и не гаснет, и Паша понимает, что если он куда-нибудь и дойдёт, возвращаться назад ему вряд ли захочется. Вера идёт молча, старается не отставать. Внимательно смотрят под ноги, а когда Паша поднимает глаза, то замечает в конце улицы фигуры. Две или три, в темноте не разглядишь. Паша дёргает Веру за рукав, тянет вниз. Приседают, ныряют к ближайшему дому, пригибаясь, подбегают к подъезду. Открыт, нет, лихорадочно думает Паша. Осторожно тянет дверь на себя, та поддаётся. Проскальзывают внутрь, бегут по ступенькам, между вторым и третьим этажами останавливаются, замирают возле окна, напряжённо разглядывают маслянистую тьму внизу и тут видят первого. Стоит прямо напротив подъезда. Смотрит прямо вверх. То есть прямо на них. Увидел, думает Паша, он нас увидел. Но тот, внизу, отворачивается в сторону, ждёт своих. Свои быстро подходят. Трое. Кажется, трое. С оружием. У одного на плече труба гранатомёта. Первый достаёт карту, подсвечивает себе фонариком. Остальные встают возле него. Ломаный свет выхватывает чёрные перчатки, тяжёлые противопылевые очки на шлеме, какие-то шевроны. Паша пытается разглядеть, но фонарик гаснет, становится темно, все трое растворяются в чёрном дожде. Видно только мокрые малоподвижные силуэты. Словно это утопленники с картой ходят по речному дну. Наконец первый показывает рукой куда-то в сторону. Идут. Паша облегчённо выдыхает. Но один вдруг останавливается, оборачивается, снова смотрит прямо на Пашу, будто различает его во тьме, безошибочно видит в этой черноте, и направляется к подъезду. Паша вскакивает в полный рост, но Вера перехватывает его руку: сиди, шепчет, сиди, где сидишь. Слышно, как заходит в подъезд, как под тяжёлыми башмаками сухо потрескивает битое стекло. Фонарик не включает, идёт в потёмках. Осторожно, умело. Одна ступенька, две, три, четыре, пять. Пробует дверь первой квартиры, потом следующей. Всё закрыто. Всё тихо. Какое-то время стоит, прислушивается. У Паши так громко бьётся сердце, что не услышать его невозможно. Он слышит, догадывается Паша, он всё слышит. Тихо постукивает металлом об металл. Гранаты, догадывается Паша. Поднимается ещё на одну ступеньку, потом ещё на одну. Останавливается между первым и вторым этажами, как раз под Пашей и Верой. Снова прислушивается. Надо бежать, паникует Паша, бежать наверх и там где-нибудь спрятаться. Снова хочет встать, но Вера снова коротко и жёстко тянет его вниз. Сиди, выговаривает одними губами. В темноте Паша не видит, но чувствует, что именно это она сейчас и шипит: сиди, сиди, где сидишь. Тот, внизу, поднимается ещё на одну ступеньку, замирает. Раздумывает: идти дальше или не идти. Вдруг внизу открывается дверь.
– Ты где? – хмуро зовут с улицы. – Чё застрял?
– Иду, – отзывается этот. Тяжело топает по ступенькам вниз. Резко скрипит железная дверь. За окном пробегают две тени, исчезают в ночи.
+
– Ушли?
– Кажется.
– Может, мы тоже пойдём?
– Подожди, – рассудительно говорит Паша, – они где-то рядом. Подождём ещё.
– Ты что, правда учитель? – не выдерживает Вера.
– Учитель.
– Учитель чего? – допытывается Вера.
– Просто учитель.
– Что у тебя там в интернате? – продолжает она спрашивать. – Племянник?
– Племянник.
– А почему его родители не заберут?
– Да у него только мама, – объясняет Паша. – Ну сестра моя. Мы близнецы.
– Серьёзно?
– Ну.
– Так и почему она сама его не заберёт? – спрашивает Вера.
– Работа у неё, – неохотно объясняет Паша и пробует перевести разговор. – Что за шуба у тебя такая?
– Это не моя, – отвечает Вера. – Это я в офисе взяла.
– А где ты работаешь?
– В массажном салоне.
– Что это? – не понимает Паша.
– Ну салон такой, – подбирает слова Вера. – Просто официально называется массажным салоном. Знаешь, большой такой новый бизнес-центр на проспекте?
– Знаю, – вспоминает Паша.
– Ну вот, там наш офис. У нас ещё вывеска туристической фирмы. Многие думают, что мы и правда туристическая фирма. Короче, я утром там проснулась, ну в салоне, в офисе, – поправляется она. – Наш район как-то до этого особенно не обстреливали. А тут начало прилетать. Побежали на вокзал, кто в чём. Я чью-то шубу схватила. Больше ничего. У меня под ней только лифчик и джинсы. Чёрт, домой бы попасть, переодеться.
Паша хочет её поддержать, но не знает как, поэтому просто молчит.
– Слушай, – снова не выдерживает она. – Ну ладно я. У меня работа такая. А ты почему его раньше не забрал? Ты же видел, что тут творится. Ты телевизор смотришь?
– Не смотрю, – говорит Паша. – И политику не люблю.
– Ну вот и сиди теперь тут, – зло отвечает ему Вера. – Учитель хуев.
Через какое-то время она встаёт, давай, говорит, поднимайся, что сидеть. Паша послушно встаёт, подхватывает рюкзак, поправляет очки (хорошо, что в темноте она этого не видит), идёт за ней. На улице останавливаются.
– Куда теперь? – колеблется Паша.
– Давай вернёмся к этим, в подвал, – предлагает Вера. – Поздно уже, куда ты пойдёшь? До первого патруля?
– Да ну, – не соглашается Паша. – Не хочу я в подвал. Там столько народа.
– Ну как хочешь, – сухо говорит Вера.
– Тебя проводить?
– Не нужно, – говорит она, протягивает ему руку, пожимает, задерживает свою ладонь на его отверделых пальцах.
И хотя вокруг темно, и хотя больше всего хочется спрятать руки глубоко в карманы, Паша успевает ощутить её тонкие косточки, тонкое обручальное кольцо и ногти – такие ломаные, будто она занималась тяжёлой работой. Скажем, чистила рыбу. Или выбиралась из собственной могилы. Паше становится неловко. Он вырывает свою ладонь, прячет руки в карманы, поворачивается, уходит. Вера тоже уходит, стараясь не так громко стучать стоптанными каблуками.
Паша выходит к Дворцу культуры и наконец начинает узнавать местность. Идти не так уж далеко: перейти через площадь, потом по трассе до трамвайного кольца, затем через частный сектор, через парк наверх, а там где-то уже и интернат. Только вот через площадь лучше не идти. И вообще, лучше вернуться в подвал с чужой жратвой. Но там этот умирающий дед. И Вера в чужой шубе. Поэтому Паша идёт под деревьями, пригибается, осторожно смотрит по сторонам. Когда за домами взрывается, приседает в высокой траве, какое-то время сидит, набирается решимости, идёт дальше. Телевизор, думает раздражённо, при чём здесь телевизор? И при чём здесь политика? Кому вообще нужна политика? Паша вспоминает, как прошлой осенью на выборах к нему подкатывали из города, из команды одного из кандидатов, просили агитировать за них. Паша отказался. Денег они не предлагали, сказали: Павел Иванович, вы же за идею? Я беспартийный, ответил на это Паша. Давить на него не стали. Хотя и ничего хорошего на прощание тоже не сказали. Потом, в воскресенье, во время выборов, Паше пришлось сидеть до ночи в школе, дежурить. В школу на избирательный участок шли неохотно. Но шли. Паша здоровался с друзьями детства, с которыми давно не общался, со своими бывшими учителями, которые его не узнавали, брели как проклятые к завешенным чем-то синим кабинкам, голосовали за своё счастливое будущее. Вот и я таким буду, думал Паша. Выйду на пенсию – сразу же таким и стану. Военные, которые приезжали время от времени и проверяли, всё ли в порядке, в Пашину сторону даже не смотрели. Как будто его и не было. Он и вёл себя так, будто его там и не было. Проголосовал одним из первых. За кого – даже не помнит. К вечеру представители кандидата, за которого Паша не захотел агитировать, устроили скандал, давили на комиссию, ссорились с выборщиками, выкинули из школы представителя конкурентов. Приехали военные. Представители кандидата закрылись с военными в кабинете директора, долго о чём-то разговаривали. В результате военные уехали, а представители кандидата сделали всё что хотели. Хорошо, что я за него не агитировал, успокаивал Паша сам себя. А ещё через месяц кандидат, который так почему-то и не победил, подорвался на мине. Хоронили его, как героя. Неожиданно оказалось, что на станции его все любили. Хотя никто за него почему-то не голосовал. Ну и чем бы я ему помог, думал Паша, стоя на митинге, на котором прощались с кандидатом. Смотрел издали на его лицо – тёмное от смерти, смотрел на белую ткань, которой его накрыли, на красный гроб, на бойцов, стоявших в стороне и глядевших на всех мужчин, как на потенциальных убийц. Потом гроб со станции перевезли в город. А потом, через несколько недель, стало совсем плохо.
+
Ага, думает Паша, теперь взобраться наверх – и я на месте. Десятый час. Дома в это время Паша сидит в своей комнате, отец смотрит новости. Паша поправляет рюкзак и начинает подниматься по каменным ступенькам. Ступенек много, идти тяжело, Паша чувствует, как он набегался и вымерз за весь этот день. Туман наверху плотнее, будто входишь в дождевую тучу. Насчитывает первые пятьдесят ступенек, останавливается, отдышивается. Идёт дальше. Ботинки становятся всё тяжелее, движения – медленнее. Ещё пятьдесят. Ступени разбитые, нужно быть внимательным, нужно сосредоточиться на дороге и не слушать взрывы, не обращать на них внимания. Рвётся где-то далеко за спиной, ещё пятьдесят, а тут, на этой горе, спокойно и не страшно, и нечего бояться, и ещё пятьдесят, он уже еле дышит, спортом не занимается, ходит мало, раньше бегал, а теперь бегать просто небезопасно, могут подумать, что убегаешь, и ещё пятьдесят, и ещё, и ещё, и вот он выползает-таки наверх, останавливается, оборачивается и видит весь город, лежащий внизу. Дождь прекратился, туман осел в долину, как перекипячённое молоко. Паша смотрит на город и совсем его не видит. Видит только темную яму, над которой, как воздушные змеи, висят чёрные дымы с длинными хвостами. Так, словно кто-то выкачивает из города души. И души эти, чёрные, горькие, цепляются за деревья, пускают корни в глубины, никак их не вырвешь. И ещё там далеко, с другой стороны города, что-то полыхает, расползаясь по горизонту, будто из земли вышла раскалённая лава. В самом городе слышны автоматные очереди, впрочем, не слишком интенсивные, похоже, на сегодня всё, можно ложиться спать. Если есть где. Паша немного успокаивается. Ничего, говорит сам себе, просто тяжёлый день. Хорошо, что всё закончилось. И замечает в траве какие-то пакеты, что-то аккуратно сложенное. Подходит, трогает носком ботинка. Что-то податливое, но вместе с тем и пружинистое. Похоже на куски мяса. Паша отскакивает и бежит прочь. У него за спиной поднимается ещё один чёрный воздушный змей.
+
На металлических воротах новый замок, вокруг него намотана длинная цепь. Краской на воротах написано: «Дети». Паша ищет звонок, но звонка нет, поэтому приходится лезть через забор. Прыгает в мокрую траву, неудачно подворачивает ногу, шипит от боли, но встаёт, идёт искать кого-нибудь живого. Живых тут, правда, не видно. Главный корпус стоит в старом парке, вокруг мелкие яблони, чёрные и корявые, как женщины, всю жизнь тяжело работавшие в сельском хозяйстве. Ни одного огонька, ни одного голоса. Вывеска уцелела, хотя флага над крыльцом уже нет. Это правильно, думает Паша, зачем провоцировать. Он вдруг понимает, что в городе сегодня не увидел ни одного флага. Разве что над танком. Но танк – объект движущийся: нынче здесь, а завтра его уже нет. А вот вокзалам и школам стоять и дальше, пока не разбомбят. Вот они и стоят – без света, без тепла и без флагов.
Окна заложены фанерными щитами. Центральный вход загорожен креслами из актового зала. Где они все, начинает нервничать Паша. Они что, уехали? Поднимается по ступеням, подходит к двери, заглядывает в щель. Но ничего не видит. Стучит кулаком, но фанера глушит все звуки. Спускается, обходит помещение. Подходит к спортзалу – большой, белый, с разбитыми окнами и проваленной стеной, он похож на надкушенный обгорелый кусок сахара. Подходит к двери. Пробует. Дверь закрыта. Но с той стороны кто-то есть, кто- то там переминается с ноги на ногу, дышит, выдыхая тёплый пар сквозь растрескавшиеся двери. Переминается с ноги на ногу, но не открывает. Как же всё это надоело, злится Паша неизвестно на кого, целый день таскаться под дождём, что- то кому-то объяснять, кого-то почему-то бояться. Достало.
– Откройте, – говорит он неожиданно для себя властным голосом.
– Кто это? – спрашивает женский голос. Испуганный, но всё равно твёрдый: нужно будет – ляжет под танк, но не впустит.
– Я за Сашей, – объясняет Паша. – За племянником.
Дверь открывается. За дверью стоит Нина, директриса, лет тридцати, с острым носом, внимательными глазами, сухая, болезненная, всем недовольная. В вязаных тёплых гетрах, в чёрном свитере, в серой, тоже вязаной жилетке. На серую ворону похожа. Пашу знает давно, поэтому не удивляется.
– Павел Иванович? – говорит недовольно. – Вы?
– Я за Сашей, – объясняет Паша.
– Вы один?
– Что? – не понимает Паша.
– Без военных? – уточняет Нина. – Никого не привели?
– А, нет, – отвечает Паша. – Один.
– Проходите, – просто говорит Нина и делает шаг назад.
Пропускает Пашу, закрывает дверь на замок, кивком приглашает идти за ней. В стене, за баскетбольным кольцом, – дыра от мины, в дыру влетают и вылетают сквозняки. Вдоль стен громоздятся пластиковые бутылки с водой.
– Воды давно нет, – объясняет Нина, не останавливаясь. – Свет появляется утром, на час-два. Почему вы не позвонили, не предупредили?
– Связи нет, – отвечает Паша.
– Серьёзно? – удивляется Нина. – У нас есть.
– Вы на горе, – объясняет Паша. – Как тут вообще? – спрашивает. – Стреляют?
– Последние пару дней – нет. Перед этим в спортзал влетело. Дыма было на весь город. Все, наверное, думают, что мы тут сгорели.
– А Саша где? Спит?
– Спит? – переспрашивает Нина, остановившись. – Пал Иваныч, они тут давно не спят. Разве что днём, – добавляет, – когда не так страшно.
Выходят из спортзала, идут по тёмному коридору. Нина включает тяжёлый шофёрский фонарик, подсвечивает себе. Окна на первом этаже завешаны одеялами и агитационными плакатами, сорванными со стен. Холодно и сыро. Цветы замёрзли. В коридоре натоптано: пол мыть, похоже, нечем. А так – нормальное учебное заведение. Рисунки на методических материалах, флора и фауна родного края. Паша успевает рассмотреть волчьи силуэты в глубоких снегах, листья папоротника, растущего на камнях. Папоротник, думает он, при чём здесь папоротник? Фанерные щиты с запылённой государственной символикой. Сказочные персонажи на стенах, похожие на выпускников-отличников. В воздухе пахнет гарью.
– Продукты у нас пока что есть, – объясняет Нина. – Только готовим на огне. Как на пикнике, – добавляет. – Да, и вот, посмотрите. Вам будет интересно.
Дверь последнего кабинета приставлена к стене. На двери табличка: «Библиотека». Паша заглядывает внутрь. Окно высажено взрывом, крыша просела. Книги лежат посреди комнаты большой мокрой кучей. Лежат, портятся, как продукты на солнце.
– Хорошо, что дети читать не любят, – говорит Нина. – Когда прилетело, здесь никого не было. Все на кухне сидели.
– Из преподавателей кто-нибудь остался? – смутившись, спрашивает Паша.
– Физрук, – отвечает Нина. – Валера. И я. Остальные разбежались. И дети тоже: кто мог – разбежались. Местные приносят продукты, с водой раньше помогали. Теперь не приходят – боятся.
– Есть чего.
– Да.
Они спускаются по ступенькам вниз, попадают в длинный глухой коридор. На стенах старые советские таблички по гражданской обороне. По полу разбросаны противогазы, похожие на головы муравьедов. Тут теплее и спокойнее. Вот только на стенах слишком много рисунков с ядерными взрывами.
– Повезло, – говорит Нина. – Этот подвал строили как бомбоубежище. На случай третьей мировой. Специально для нас.
Заглядывают в первый бокс.
– Саша тут? – тихо спрашивает Нина, выключив фонарь, чтоб никого не разбудить. Но никто и правда не спит. Отовсюду сразу же доносятся тихие голоса.
– Он в третьем, – говорит наконец один голос. Девочка, отмечает Паша. – Сидел тут, – говорит невидимая ему девочка, – пугал нас. Мы его выгнали.
– Понятно, – отвечает на это Нина. – А тут его дядя пришёл. Пал Иваныч.
И светит Паше фонариком прямо в лицо.
– Заберите его от нас, – просит из темноты девочка. – Он нас пугает.
– Заберу-заберу, – быстро обещает Паша.
Выходят, прикрывают дверь, идут к третьему боксу. Дверь оказывается запертой изнутри. Чёрт, тихо ругается Нина и начинает деликатно стучать в тяжёлую железную дверь, за которой, очевидно, можно пересидеть третью мировую.
– Саш, – просит Нина, – открывай.
– Тяжело с ним? – спрашивает Паша, чтобы как-то её поддержать.
– Со всеми тяжело, – отвечает Нина. – И с ним тоже. Саш, к тебе здесь дядя пришёл. Дядя Паша, – добавляет она, чтобы не было никаких сомнений.
Сначала никто не откликается. Потом дверь тяжело гремит, открывается. На пороге стоит Саня – в спортивных трусах, в тёплом свитере, с бейсбольной битой в руках. Подрос, отмечает Паша.
– Пашка? – спрашивает удивлённо.
– Тренируешься? – вопросом на вопрос отвечает Паша. – Откуда это у тебя? – показывает на биту.
– Местные принесли, – объясняет Нина. – Вот он и забрал. Саш, – обращается она к мальчику, – я же просила не закрываться.
– Ты что тут делаешь? – игнорируя её, спрашивает Саша.
– Я за тобой, – говорит Паша.
– А, – соглашается Саша. – Давно пора.
Поворачивается, идёт в комнату.
– Я вам сейчас спальник принесу, – устало говорит Нина, оставляя его наедине с племянником. – Переночуете и идите.
– И пойдём, – говорит на это Паша. – И пойдём.
Заходит в бокс. Тёмный сухой подвал, вдоль стен тянутся трубы. Бетонный пол, бетонный потолок. Даже после ядерной атаки можно жить. Только недолго и безрадостно. В углу малой соорудил себе гнездо: на пол бросил маты, потом ватное одеяло, на него – спальник. Несколько подушек, кастрюли, тарелки, бутылки, недогрызенная лапша-мивина. Книжки. Паша подходит, рассматривает. Майн Рид, Конан Дойль. Все с библиотечными штампами. На Майн Риде – пачка сигарет, с фильтром. Паша удивлённо смотрит на сигареты, малой перехватывает его взгляд, дёргается даже, чтоб убрать пачку, но сдерживается, с независимым видом меряет Пашу взглядом с ног до головы.
– Поправился, – комментирует.
– Это куртка такая, – оправдывается Паша.
– Плохая куртка, – соглашается малой.
– Читаешь? – переводит разговор Паша.
– На раскурку взял, – издевается малой.
– Ясно, – не поддерживает темы Паша. – Я в детстве тоже читал эти книги. Сестре своей вслух читал. Ну маме твоей, – объясняет на всякий случай.
– Как она там? – малой перестаёт задираться и спрашивает на этот раз серьёзно.
– Да нормально, – неохотно отвечает Паша. – Работает.
– Ты как сюда доехал? – интересуется малой.
– На такси, – отвечает Паша. – Потом пешком.
– А назад? Тоже на такси собираешься?
– Посмотрим, – отвечает Паша.
– Ладно, – соглашается малой. – Посмотрим. Ложись спать.
– А ты?
– А я посижу, – смеётся малой. – Покурю.
Заходит Нина, приносит спальник. За ней идёт девочка лет двенадцати, чёрные смоляные волосы падают прямо на глаза, взгляд пытливый, хотя и недоверчивый. Несёт подушку и одеяло.
– Спите здесь, – говорит Нина. – Так всем будет спокойней. Поможете завтра воды принести.
– Хорошо, – соглашается Паша.
– Спокойной ночи, – Нина выходит, не глядя ни на него, ни на Сашу. Так, словно они её чем-то обидели. Девочка же смотрит с интересом на обоих. Но и она вынуждена уйти.
Паша сбрасывает рюкзак, снимает ботинки, куртку. Ботинки тяжёлые, как мертвецы. И пахнут тоже – как мертвецы. Паша достаёт из рюкзака бутерброды.
– Будешь? – спрашивает малого.
– Сам готовил?
– Здесь всё свежее, – обиженно говорит Паша.
– Да нет, спасибо, – примирительно говорит малой. – Нас кормят. Спи давай.
– А в туалет вы куда ходите? – уже залезая в спальник, спрашивает Паша.
– А вон, бутылки, – показывает малой на батарею пустых бутылок. – Выбирай самую большую. Только пустую бери.
– А они что, – удивляется Паша. – Не все пустые?
– Спи давай, – отвечает ему на это малой.
Злится на меня, думает Паша, обижается. Обижается, что раньше не забрали, что не так часто звоним, что не приезжаем. Главное – обижается, что он тут. Паша не хотел, чтоб сестра его отдавала. Для чего? – говорил. Пусть живёт у нас, буду за ним в школе присматривать. Но сестра уже два года не разговаривает с отцом. Ссоры начались ещё с тех пор, когда она жила со своим Арамом, отдельно от Паши и отца. Потом, когда Арам свалил и они с Сашей остались вдвоём в своей однокомнатной в панельке, у них с отцом началась позиционная война. Малой к тому же учился плохо, вёл себя ещё хуже, всё это легко могло закончиться криминалом: папа в бегах, мама-проводница, он её почти не видит, мир, полный соблазнов и вызовов, как тут сдержаться? Он особенно и не сдерживался. К Пашиным советам не прислушивался, деда просто игнорировал. Всё как у людей, одним словом. Ну и болезнь. Паша вспоминает об этом и тут же жалеет, что вспомнил. Лучше не вспоминать. Но уж как есть. А как есть? Так, словно над малым давно стоит знак смерти. И сама смерть – лишь вопрос времени. Сестра просто сдала его сюда, не предупредив ни Пашу, ни отца. Отец после этого вообще перестал с ней разговаривать. Паше от него тоже доставалось, хотя Паша как раз ни при чём: тоже был против интерната, ссорился с сестрой, ходил к начальству, проводил беседы с малым. Но где-то не додавил, сдался, отступил. Малой это видел. Наверное, поэтому и держал на Пашу зло: мол, слабак, не сумел, не хватило терпения бороться со всем миром. Ну бывает. Завтра заберу его домой, отмою, откормлю. А назад не отдам. Майн Рида читать и дома можно. И в бутылки мочиться – тоже.
+
Хотя есть ещё одно, Паша это хорошо помнит. В прошлом году, весной, когда всё это начиналось, когда никто ещё ничего не понимал, они с малым как-то слишком жёстко поссорились. Малой всё допытывался у Паши, за кого он, что будет делать, в кого стрелять. Паша, как всегда, отвечал неохотно, говорил, что его это не касается, что его никто не устраивает и он ни за кого. На это малой довольно неожиданно выдал что-то типа того, что знать его не хочет, и что ему стыдно, и что его родной дядя – просто редкостный мудак. Паша сначала не понимал, в чём дело. Потом узнал, что, оказывается, у малого в классе у одного из ребят в первые же недели запытали отца. А Паша об этом не знал. А знать об этом стоило бы. Потом пробовал объяснить, что он на самом деле имел в виду, но малой, похоже, своего представления о нём менять не собирался, а Паша как-то не нашёл педагогических методов, чтобы в чём-то его переубедить. На том и разошлись. Продолжали общаться, но было заметно, что малой отстранился, отошёл, не доверял. Паша, конечно, переживал, но что он мог сделать? Что я действительно мог сделать, думал он, засыпая. Что я мог сделать? Что?
+
Где она оставила свою одежду? Где её дом? Когда она туда попадёт? У половины из них нет дома: разбрелись по окрестным городам, уехали отсюда в бесконечных вагонах, растерялись по миру. Сколько времени теперь нужно, чтоб они вернулись? А когда вернутся – узнают ли свои дома? Ведь раньше всё это выглядело иначе. Теперь здесь трудно что-либо узнать: жилища без голосов, улицы без света, площади без птиц. На холмах стоит серое тяжёлое здание. Окна забиты фанерой. На фанере какие-то знаки и предупреждения – о том, что уже совершено, о том, что будет совершено. И что будет всем, кто тут живёт, за то, что случилось и случится. И что будет тем, кто никогда здесь не был. Небо над зданием низкое и туманное, кажется, что туман вытягивается прямо из окон, вздымается вверх, закручивается в узлы и петли, тащится ветром на юг, к морю. Вокруг здания стоят чёрные яблони, давно уже не родящие плодов, но стоящие там, где поставили. Жёлтая мокрая трава, тёмная липкая глина, влажный воздух отдаёт палёной резиной. Из-за деревьев к зданию выходят бездомные псы, трое – худые и настороженные. С такими отчаянными и безнадёжными глазами, будто последние дни питались трупами. И знают, что хуже уже быть не может, хуже уже не будет, и вообще – никак уже не будет. Осталось лишь прятаться в этой траве, греться между камней в надежде, что всё закончится быстро и безболезненно. Бредут по траве, выбредают на ломаный асфальт перед зданием, принюхиваются к голосам внутри, принюхиваются к запаху беспомощности. Подходят ещё ближе, тычут свои собачьи морды в дырки в фанере. Вдруг замечают внутри ещё один запах, новый, необычный. Запах чужого. Замечают, что запах этот совсем иной, что в нём, кроме усталости и равнодушия, проступает что-то угрожающее, что их по-настоящему пугает. Возможно, запах силы. Возможно, запах любви. И от этого запаха им чем дальше, тем неспокойнее. Аж начинают подвывать, тяжело втягивают мокрый воздух, выдыхают тёплый пар из своих пастей. Не выдерживают, разворачиваются, бегут назад – в траву, между камней.
Где-то под утро город начинает по-настоящему гореть.