Если допустить, что каждый человек имеет свое тайное соответствие в животном мире (самое простое принятое деление — на «сов» и «жаворонков»), то Филипп Жакоте как раз и представляется ближе всего к миру птиц, причем он и «сова» и «жаворонок» одновременно. Сейчас, в восемьдесят один год, это высокий и худощавый человек, немного сгорбленный годами, но сохранивший юношескую (и птичью) легкость порывистых движений, зоркость взгляда, привыкшего всматриваться в небесные и земные дали. Как ни банально сравнение поэта с птицей (Жакоте пишет в «Самосеве»: «Славка, Орфей летнего сада»), но здесь с удивлением ощущаешь за привычными формами реальности некое присутствие древней магии, чудесную связь авгура и птицы. Ласточки, стрижи, горлинки, ястребы, цапли и другие птицы являются в его стихах и прозе бессчетно и постоянно — как небесные камертоны, их голоса и промельки в пространстве участвуют в создании того, что Рильке называл Weltinneraum (внутреннее пространство мира) — когда мир входит внутрь, а сокровенное «я», напротив, устремляется наружу. При этом птицы для поэта больше, чем просто «поэтические образы» или «символы», они означают нечто иное, и диапазон значений меняется в зависимости от направлений внутреннего движения. Недаром первый поэтический сборник Филиппа Жакоте назывался «Сова», а в окончании последней опубликованной на сегодняшний день книги («Трюинас, 21 апреля 2001 года»), звучащей как parole estreme, он вспоминает:

Я переживал период, когда «летучие слова», те, что всегда казались мне легкими, крылатыми, упали наземь в жалком беспорядке; как дикие голуби в Пиренеях, летевшие в сети целыми стаями, — я наблюдал это подростком в Стране басков в 1938 году, кажется, нас привели специально посмотреть на это «прекрасное зрелище» — и тогда мне действительно показалось, что это красиво.

Но сейчас, блуждая в лабиринтах памяти, я все спрашиваю себя, удалось ли хотя бы нескольким птицам ускользнуть от летящих на них сетей и невредимыми преодолеть перевал? И того же мне хотелось бы пожелать этим «последним словам».

И я спрашиваю — а летают ли в таком небе птицы.

Слова, уподобленные птицам, — они всегда, с самого начала были для поэта воплощением самой безумной и невозможной надежды — «преодолеть перевал» смерти и увидеть, сохраняя память о своей здешней жизни, что же находится по ту сторону, за последней границей зримого. Птицы — психопомпы, проводники в иной мир, и поистине «крылатые слова» тоже нужны затем, чтобы стать этими проводниками — ни больше и ни меньше. Жакоте часто вспоминает ангелов-птиц из «Чистилища» Данте, незримые голоса, сзывающие «на вечерю любви». Данте, великий поэт, которого Филипп Жакоте не осмелился переводить (хотя переводил и Гомера, и Гёльдерлина, и труднейшие «Уединения» Гонгоры), стал для него тем же, чем для самого Данте был Вергилий, — проводником в адских щелях и небесных высотах реального (никогда не иллюзорного или выдуманного!) мира. Именно с Данте можно с полным правом сравнить этого неуверенного в себе, сомневающегося, часто меланхоличного, но иногда и радостно оживленного путника, посвятившего себя служению Зримого и поискам неуловимого и невозможного. Творчество Жакоте — это свидетельство о выживании поэзии после всех духовных катастроф Нового времени, предлагающее совершенно новый уровень серьезности и глубины, которая противостоит (пусть даже это будет заведомо «неравная битва»!) всем формам гибели, на которые так щедра наша эпоха.

* * *

Швейцарец по рождению, Филипп Жакоте относится к старшему поколению современных французских поэтов, получивших признание как некое целостное литературное явление. Это люди (часто связанные между собой литературными и дружескими отношениями), родившиеся преимущественно между 1923 и 1937 годами. Среди них нужно назвать прежде всего Ива Бонфуа (его поэтические произведения и теоретико-критические изыскания в области поэтики и искусства достаточно хорошо известны в России). К тому же поколению следует отнести Жака Дюпена, Андре дю Буше, Эдуара Глиссана, Жака Рубо, Мишеля Деги и Дени Роша. Каждый из них интересен и заслуживает отдельного разговора.

Совершенно особое и неоспоримое место занимает в этой плеяде Филипп Жакоте, чей голос, как может показаться сначала, звучит совсем не громко. Однако бывают негромкие голоса, идущие из таких глубин, что, прислушавшись к ним однажды, начинаешь чувствовать иначе, видеть иначе, словно приближаешься к источнику жизни, словно вот-вот разгадаешь ее тайну… Если сегодня еще остаются хоть какие-то возможности «прикоснуться к таинству», то внимательное чтение поэта такого уровня, как Филипп Жакоте, может стать путем, ведущим к настоящему духовному посвящению. (Но не прямой проторенной дорогой, а скорее незаметной тропкой, петляющей среди невысоких холмов Дрома, в неярком, но вечном сиянии средиземно-морского пейзажа.) Ибо большая часть его жизни прошла в городке Гриньяне, в предгорьях приморских Альп. Поэт и сейчас живет там со своей женой, художницей Анн-Мари Эслер. Поженившись в 1953 году, они покинули Париж и обосновались в этом провансальском городке, где жила когда-то мадам де Гриньян, дочь маркизы де Севинбе, и где нашла последний приют сама маркиза. Но это литературное соседство оказалось случайным, выбор места был обусловлен причинами, которые даже сам поэт затрудняется с точностью определить, но пытается их постичь, обращаясь снова и снова, из года в год, к описанию этого края.

Швейцарский поэт навсегда связал свою жизнь с Францией. В Гриньяне написаны почти все его поэтические книги (за исключением первых юношеских сборников), и почти все они так или иначе описывают эти места, ставшие второй родиной Жакоте. Впрочем, «первая» находится сравнительно неподалеку — он появился на свет в романской Швейцарии, в кантоне Во, в городке Мудоне, недалеко от Лозанны, в семье ветеринара. Его отец, фигура вполне незаурядная, — его профессия была тогда редкой и доходной, он был офицером и ученым, пассионарием и эрудитом, самостоятельно изучившим десятки языков. Мать, напротив, была по натуре сдержанна и скорее замкнута, хорошо знала музыку и литературу. Безусловно, что сын чувствовал себя гораздо ближе к матери, чем к отцу. Но во всем творчестве Жакоте мы почти не встретим никаких упоминаний о семье и детстве, разве что очень прикровенные. Здесь поэт делает сознательный этический выбор (совпавший с врожденными свойствами души); в одном из интервью он замечает по этому поводу: «Я никогда не был способен, в отличие от многих современных писателей, из какого-то допотопного целомудрия говорить о своей личной жизни». Кроме того, Жакоте всегда остерегался нарциссической и ностальгической замкнутости на своем детстве. Однако «отказ от детства» имеет не только нравственное, но «философское» обоснование, о чем Жакоте говорит в ранней книге прозы «Элементы одного сна»: «…бесполезно оплакивать наше детство… мы, скорее, должны меняться вместе с часами и годами, преображать в вечное настоящее всегда распахнутое пространство позади и впереди нас (освещаемое тусклыми звездами нашего незнания)…» С годами поэт становится снисходительней к прошлому, и в его стихах и прозе начинают чаще появляться вкрапления детских воспоминаний.

Однако он охотно вспоминает, что уже в раннем детстве, лет шести или семи, уже попробовал впервые написать стихотворение на пишущей машинке своего отца. Позже семья переехала в Лозанну, где будущий поэт учился в лицее и в университете, получил первые опыты литературной жизни, завязал знакомства (писатель Рамю, поэт Гюстав Ру, издатель Мермо, направивший его работать в Париж), выучил греческий и латынь, немецкий, пытался переводить стихи Рильке и Гёльдерлина. На первый взгляд кажется парадоксальным, что Швейцария, «перекресток Европы» и самая «европейская» из европейских стран, соединившая Север и Юг, Германию и Италию, бедна собственно швейцарской национальной традицией (речь идет в первую очередь о романской Швейцарии). Вплоть до начала XX века в швейцарской литературе будет доминировать «сельская идиллия», пока не появится первый большой писатель романской Швейцарии, Луи-Фердинанд Рамю (1878–1947). Его творчество стало началом литературной автономности страны. Вокруг Рамю сложился круг единомышленников, среди которых были писатель Шарль Альбер Сенгриа, поэты Эдмон-Анри Кризинель, Пьер-Луи Маттеи и Гюстав Ру.

На первый взгляд Филипп Жакоте может показаться продолжателем этой «идиллической» линии, но в реальности все сложнее. Он, конечно, никогда не отказывался от своего происхождения и даже хранил и хранит ему верность, но при этом всегда стремился разомкнуть пределы «закрытого сада» Швейцарии.

Швейцария долгое время представляла собой (теперь это не совсем так, приблизительно с начала войны) некое целое, состоящее из отдельных закрытых садов; там царил дух сумрачный, суровый; защищенное тихое место, прекрасное, как всякий сад, но где, однако, можно умереть от отсутствия воздуха и где разговор через ограду почти невозможен [216] .

Речь здесь идет, скорее всего, о духе кальвинизма, который характеризуется обостренным моральным сознанием, недоверием к своим чувствам, аскетизмом и трудолюбием. Эти свойства, по мнению Жакоте, могут стать для писателя как преимуществами, побуждая его к созданию поэзии, «характерными чертами которой будут скромность, серьезность, честность и чистота», так и препятствием к самораскрытию в силу слишком большой внутренней цензуры, которая может привести к абсолютному молчанию. Поэтика Жакоте парадоксальным образом сочетает в себе черты кальвинизма и его преодоления — он как будто навсегда покинул пустой храм, о котором когда-то писал Тютчев («сих голых стен, сей храмины пустой / понятно мне высокое ученье»), чтобы попытаться увидеть в мире красоту, отнятую у него «последней религией». Но сохранил при этом верность этическому закону, или, как выразился один из критиков, «глубокий поэтический кальвинизм». Часто — и в шутку и всерьез — он называл себя швейцарским писателем, почитал своего учителя Гюстава Ру, с которым его связала многолетняя творческая дружба, но одновременно считал, что лучшие поэты современности принадлежат отнюдь не швейцарскому культурному горизонту, и высказывался против того, что называл «комплексом певца Гельвеции» периода «до Рамю»: от «пресного идеализма, неизбежной слащавой мелодичности» и в особенности — от идеологии «почвенничества». И напротив, восхищался трагической мощью и «орлиным взглядом» Рамю, которому удалось возвысить мир швейцарской деревни до уровня национального мифа. Гюстав Ру был связан для него с идеей Севера, с Германией, немецким романтизмом — под влиянием Ру, который был переводчиком с немецкого, юный Жакоте становится восхищенным и внимательным читателем Гёльдерлина, Рильке, Новалиса. Таким образом, еще начинающим поэтом Филипп Жакоте покинул «закрытый сад Швейцарии», как в реальном плане (окончив Лозаннский университет, он отправляется работать в Париж), так и в духовном — причем сразу в нескольких географических направлениях. Если открытием Севера он обязан другу и учителю Гюставу Ру, то Юг (прежде всего Италия, Средиземноморье) вошел в его жизнь благодаря лозаннской художнице Лело Фьо, которая была заметным городским персонажем — «одетая в нечто невообразимо цветное и экстравагантное, рыжеволосая, она вся была как живое пламя». В Италии, благодаря общению с художниками, усилился его интерес к живописи, чье присутствие в поэтических книгах Жакоте очень важно и выразительно (хотя сам поэт говорил в одном из интервью, что живопись для него значила все-таки меньше, чем для многих поэтов его поколения — как Бонфуа или Андре дю Буше). Он всегда подчеркивал, что музыка воздействовала на него более непосредственно и прямо и чаще становилась источником вдохновения.

Всю жизнь поэт работает переводчиком, и сделанное им огромно — как по количеству, так и по своему значению для связи культур, для взаимного познания наций. Первой его серьезной работой стал сделанный для Мермо перевод новеллы Томаса Манна «Смерть в Венеции», потом последовали «Пир» Платона и «Одиссея» Гомера, а за ними — перевод практически всего творческого наследия Роберта Музиля (занявший много лет), далее (и одновременно) Гёльдерлин, Рильке, Леопарди, Гонгора (один только перевод сложнейшей двухчастной поэмы Гонгоры «Уединения» мог бы составить славу любого переводчика), Бахман, Мандельштам… Этот список имен не случаен, он обусловлен «избирательным сродством»; часто поэты, наиболее дорогие сердцу Жакоте, сами являются переводчиками — как Гёльдерлин, Рильке, Леопарди, Унгаретти… Но перевод, даже оставаясь основным занятием Жакоте (если говорить о посвященном этому занятию времени и о способе заработка на жизнь), которое он выполняет блестяще, был, разумеется, вторичен по отношению к его непосредственной творческой работе — созданию поэтических и прозаических текстов.

Первой «настоящей» поэтической книгой Жакоте стал сборник «Сова и другие стихотворения», изданный в 1953 году Галлимаром в коллекции «Метаморфозы». (Но писались эти стихи, конечно, раньше — в течение семилетнего пребывания в столице.) Это нарративная стихотворная «сюита», посвященная переживанию любви и смерти. «Сова» кружит, как и положено совам, над руинами — но здесь речь идет не о романтических руинах, это развалины послевоенной Европы, обломки на городских улицах, разбомбленные мосты, опустошенные деревни, — кучи осколков, пыли и праха, становятся наваждением, не только загораживают горизонт будущего, но и затрудняют любое движение вперед. Состояние мира, лежащего в руинах, переживается изнутри, ведет к такой же расщепленности лирического «я», что выражено, например, в этом почти классическом по форме сонете «Как некоторым нравится в печали», где угадывается и словарь любимого Жакоте Бодлера, «который видел во сне все наши руины» (Ф. Жакоте. Написанное в журналах), и ритмический порыв «Последних стихов» Ронсара:

Оставить гипс, железо доски с гнилью! Но нет, как пес, зарывшись в след, иду так рою глубоко, что наконец найду желанное — я стану светлой пылью скелетом, рассыпающимся в прах а то, что слишком этой встречи жду.

Временами тон становится почти апокалиптичным. Одновременно любовь — единственное хрупкое прибежище живущих, «гнездо из дождинок», но это прибежище непрочно, неверно, разлука неизбежна…

Тайна жизни раскрывается в повседневном, а не в «чудесном и фантастическом». В последней части «Леса и воды» наконец достигается ясность, видения текучего и сверкающего мира, брак стихий, ведущий к просветлению самой материи стиха, «ясность» марта, утра, перелеска, «боярышник в светлом блеске», «анемон светлее утренней звезды». Все это вместе указывает на приятие мира в его противоречивости.

Молодой поэт одержим вопросом: что же и как можно построить из этих обломков, как можно «поэтически» обитать в рухнувшем мире? Следуя за Новалисом и Гюставом Ру (последний часто цитирует знаменитое высказывание Новалиса о задаче поэта — «собирать воедино осколки рая, рассеянные по земле»), Жакоте начинает создавать свою собственную поэтику фрагмента, отрывка — словно строительный материал, залог будущего, когда — кто знает? — возникнет новая возможность для созидания лирической гармонии. Наиболее полным воплощением этой поэтики стали «записные книжки» или заметки Жакоте, которые он начал делать еще в юности и продолжает вести до сих пор, он выпустил уже три книги «Самосева». По-французски «заметка» звучит как «note», что одновременно означает и музыкальную «ноту» — то есть они не являются просто «дневником наблюдений» над природными и культурными феноменами, но тщательно продуманным сложным многочастным произведением, симфонией, со своей композицией и внутренней логикой. При этом заметки почти всегда выходят за грань просто текстуальной реальности, в них доминирует начало жизненное («увиденное, приснившееся, прочитанное» — причем с годами «приснившегося» становится все больше).

Жакоте отрекается от «поэтической гордыни», критикуя свои ранние стихи: «Они слишком быстро поднимаются ввысь, слишком высоко парят над границами видимого, создавая тем самым мерцающий мираж, который уводит от реальности». Вот почему нужно взлетать совсем не высоко, не отрываясь от повседневного языка, говоря вполголоса о насущных «трудах и днях». Коррелятом «невидимости» стихотворения является «стирание» его творца, и цель этого сознательного акта все та же — сделать так, чтобы реальность совпала со стихотворением; убрать все занавеси, перегородки — будь это «поэтические приемы» или «забота о себе», о чем, почти в орфическом тоне, заявляет первая запись «Самосева». («Замкнутость на себе умножает темноту жизни. Миг истинного самозабвения — и все завесы, одна за другой, становятся прозрачны, и ясность пронизывает мир насквозь — насколько хватает взгляда; одновременно пропадает сила тяжести. И душа в самом деле становится птицей».)

Но полет этой души уже не будет подчеркнуто великолепным — все лебеди, орлы и альбатросы поэзии прошлого хотя и не забыты полностью, но они перестают быть эмблемами, даже сова, птица, чье имя носит предыдущий сборник стихов, теперь не упоминается, ее место занимает у Жакоте «невидимая птица»:

Кто здесь поет, когда умолкло все? Чей голос Негромкий, чистый, начинает песнь Такую дивную?

Стихотворение «Голос» — одно из «программных» в следующем поэтическом сборника Жакоте, «Непосвященный» (1958). Оно лучше всего выражает переход к новой поэтике — исчезновению «я», что позволяет увидеть мир с другой точки зрения, вслушаться и всмотреться в его тайное великолепие — например, услышать эту песню, которая легко могла бы остаться незамеченной, если бы сердце не приучило себя слушать молчание. «Исчезновение» лирического героя имеет в этой книге иную природу, нежели в предыдущей, — это больше не блуждания «несчастного сознания», неудовлетворенного своим местом в мире, вдали от «счастливой родины», напротив, оно становится осознанным стремлением, условием для обретения новых жизненных оснований. Внутренняя тишина, терпеливое ожидание — вот залог обретения реального присутствия мира, самого себя в мире. «Житель Гриньяна», вдохновленный местом, где, как ему кажется, он обрел «центр», где теперь можно будет приступить к работе по «восстановлению», «излечению» мира. В этот период Жакоте (как и всегда, впрочем) много работает, в частности составляет для серии «Плеяда» собрание сочинений Гёльдерлина, и, размышляя об этом поэте, читает размышления Хайдеггера о Гёльдерлине. Это отчасти повлияло на видение поэта и поэзии в этот период, что отразилось в книге «Непосвященный» — например, в образе поэта — «пастуха бытия» (стихотворение «Труд поэта»). Становясь последовательно «прислужником Зримого» (и поэзия для него «служанка Видимого»), «пастухом бытия», «мойщиком посуды» и отвергая, одну за другой, все эти более или менее аллегорические ипостаси, Жакоте приходит к своей знаменитой формуле: «Исчезновенье — вот мое сиянье».

Переселение в Гриньян создало особые условия, благодаря которым произошла внутренняя метаморфоза поэта — его глаза раскрылись. Он сам сравнивал свой опыт с тем, что пережил однажды Гёльдерлин в юности на берегу реки, когда внешний мир вдруг прорвался в юношески замкнутую душу поэта и властно заявил о себе. В «Прогулке под деревьями» мы видим разработку — как «теоретическую» (диалог «Жакоте» с «Филиппом»), так и «практическую» (главки, названные «Примерами») своего собственного, как было сказано, поэтического «метода», который получил дальнейшее развитие в поэтической прозе (в частности, в «Пейзажах с пропавшими фигурами» (1970), в книге «Через сад» (1974)).

Страницы книги пронизаны «философским светом» (выражение Гёльдерлина), хотя Жакоте всегда открещивался от любой попытки заподозрить его в философских штудиях или метафизических размышлениях. И прогулка под деревьями становится также продвижением на пути к истине. Здесь (особенно в начале) чувствуется воздействие декартовского «Рассуждения о методе» — но речь идет о методе поэтическом (а глава, посвященная ночи, напоминает о Паскале). Элементы философствования присутствуют в ней, пожалуй, в большей степени, чем в других произведениях поэта. Например, мы встречаем здесь рассуждения о «древесной материи», заставляющие думать о гилестическом подходе, об откровении праматерии (которая, кстати, на латыни называется «silva», что значит «лес»). Поэзия, таким образом, становится единственным (пусть и окольным) путем, по которому можно приблизиться хоть к какой-то истине.

В сущности, Жакоте делает вещь для поэта редкую и почти небывалую — он ставит под сомнение свой поэтический дар, поэтический опыт, и в первую очередь — умение «мыслить образами». Вот обычное для него утверждение, следующее за поэтическим взлетом (в данном случае за описанием «ускользнувшей реки»): «И хотя эти образы явились не сразу, а по размышлении, потому что находить образы легко, они обладают для нас очарованием, даже если не являются точными…» Но имеет ли подлинную ценность неточный, пусть даже прекрасный, образ? Поэт иногда позволяет себе идти навстречу вдохновению, первой, непосредственной реакции (и в конце концов именно таким образам он отдает предпочтение, но уже на новом уровне понимания предмета поэзии), но почти сразу и почти всегда «спохватывается» и отвергает сказанное. Отрицая собственную способность дарить миру образы столь же легко и естественно, как дерево дает плоды, поэт тем самым ставит под сомнение и ценность «поэтического гения», столь важного для романтиков. «Прогулка под деревьями» и «Элементы одного сна» ставили перед собой еще одну цель — «очистить внутренний взор», освободить дорогу «истинным образам» — тем, что даются «по благодати». Благодаря предшествовавшим «методическому сомнению» и «стиранию» своего «я», а также открытию японских хайку (поэт рассказывает об этом в последних главах «Прогулки») ему открываются «ослепительные мгновения» «Мотивов» (1961–1964, сборник опубликован в 1966-м). Эти стихи создавались «без усилий», писались почти набело. Разумеется, Жакоте не пытался имитировать жанр, он подражает не букве, а духу, и, главное, эта форма совпадает с его внутренним желанием уподобить слова мимолетному просвету в облаках: «Ах! Однажды и я обрету такой живой и певучий язык, чтобы взвиться жаворонком и царить там в поэтическом ликовании! Неодолима наша тяга к облачным просветам!» В этой книге достигается чудесное равновесие «между светом и смертью» (благодаря мощному явлению «первого из сотворенных богов» — Эроса (Парменид)), между пределом и беспредельным, болезненная привязанность и страх одолеваются новой, светлой ступенью отрешенности, происходит чудесное «просветление» всех чувств. При этом загадка света, парадоксальной «прозрачной глубины» продолжает упорствовать. Но за этим стремлением стоит еще одно, главное — преодоление косной материи, апокатастатическое преображение мира (зримую картину этого преображения мы обнаруживаем в прозе, озаглавленной «Деревушка», из книги «Спустя много лет»).

То же самое заветное стремление сохраняется и в более поздних книгах. «Труд поэта» — это труд по «воскрешению мертвых» (для Жакоте он состоит не в магии фараоновых гробниц, а скорее в светлом сиянии картины Пьетро делла Франческо «Крещение Христа»), но происходящий здесь, в самой глубине материи. Именно это — но каждый раз по-своему — становится темой книг «Через сад», «На страницах зелени» (книги, безусловно, «райской», если видеть в книгах Жакоте сменяющие друг друга периоды отчаяния и надежды), «Спустя много лет». Целебные травы, цвета, которые лечат, просветляют зрение и ум, преподавая «уроки» — смирения, терпения, высоты. Например, цветущая верхушка садовой мальвы устремляется ввысь, «бросая вызов ржавчине листьев», а аромат мартовской фиалки проделывает «в непрозрачной толще времени темный бархатистый туннель», по которому дух устремляется «на озаренный простор».

Прозаические заметки о России свидетельствуют не только о глубоком знании русской культуры, но и об особом месте, которое она всегда занимала «на востоке сердца» поэта. Например, он не раз упоминал о воздействии творчества Достоевского на становление его собственной поэтики и размышлял о том, какую роль могли бы сыграть произведения русской литературы (наряду с другими значительными произведениями искусства, «где доминируют христианские образы», — музыкой Баха, Шекспиром, Сервантесом) для преодоления «давнего и затянувшегося вырождения, оскудения Слова, некогда мятежного и свежего». Но главное — это, конечно, столь дорогая для поэта идея воскресения, восстановления мира (после всех видов гибели), возрождения рая.

К этой основной задаче можно добавить и другие (из нее вытекающие): писать для того, чтобы собирать воедино рассеянные частицы радости, «которая когда-то давно взорвалась, словно внутренняя звезда, и осела в нас в виде пылинок», и еще для того, чтобы провожать в последний путь мертвых («Уроки», «Песни из глубины», «Пустая лоджия», «Трюинас, 21 апреля 2001» и др.) близких, друзей, находя для этого единственно возможные и почти не выговариваемые слова.

В коротком послесловии трудно охватить все содержание этой большой и многоплановой книги. Но пусть стихи и проза Филиппа Жакоте говорят сами за себя.