Начнем мы с песни-декламации одного из самых самобытных и популярных ныне литовских поэтов Марцелиуса Мартинайтиса в исполнении любимого моего певца Витаутаса Кернагиса. Стихи повествуют о том, как в ухе у пего поселилась лошадка и как страх овладел им, потому что стыдно будет, если люди узнают, что у тебя в ухе творится такое…

Итак, «у героя в ухе прижилась лошадка…»

А сам герой Йонас Кондротас тем временем бреется перед зеркалом, ибо уже раннее осеннее утро, за окном моросит нудный литовский дождь и кричат деревенские петухи. Потом он жарит яичницу, меняет пластинку на проигрывателе, одевается и ест. Временами подходит к с голу и записывает в блокнот, что следует сделать сегодня, то есть 8 сентября: «Аэродром. 10 часов», «Купить лезвия», «Белье. Химчистка», «Подарок президенту???».

Закуривает. На степах висят пособия плакаты с изображением сердца и легких. В комнатах белая мебель и стеклянный шкаф с медикаментами.

Выводит из гаража красные «Жигули» и, пока машина греется, уходит в дом по соседству.

Стучит в дверь. Входит в прихожую. Потом снова стучит, поднимается на второй этаж, стуча в каждые открытые двери. Никто не говорит ни «да», ни «нет», и Йонас добирается до комнаты, где на кровати лежит старая женщина. Она улыбнулась старческим ртом и, было видно, застыдилась беспорядка в комнате и ветхости разбросанного нижнего белья.

— Здравствуйте, доктор… И простите…

— Разбудил?

— Нет. Я слышала, как вы заводили машину… Слышала песню. Подумала, вы для меня ее завели.

— Может быть, — сказал он. — Может быть, подсознательно. Я поехал встречать. В пятнадцать ноль-ноль наш принц возвращается на отцовскую землю.

— Доктор, может быть, купите материал для занавесок в кухню? Для него кухня — эталон цивилизации. Упустила за хлопотами из виду… Красное или голубое в горошек… Если ширина метр — значит, метров восемь.

Йонас записал в блокнот: «Цивилизация. 8 метров».

— Как нога? — спросил Йонас. Поднял одеяло и стал тискать ногу ниже колена. — Болит?

— Когда лежу — нет. Но снова начала чувствовать сердце.

— Что именно?

— Останавливается и снова идет. Останавливается и снова идет.

Взял за руку, нащупал пульс.

— Нервничаете, — сказал. — Приезжает сыночек, вот вы и не спите, и мысли всякие… А надо говорить «слава богу» и радоваться.

— Вы радио не слушаете, доктор. Самолеты падают чаще, чем мы думаем. В Австралии упал в океан. И в Новой Зеландии… и в Югославии… Бедствие какое-то!

— Он же не из Новой Зеландии летит, госпожа! Наши самолеты самые быстрые, самые комфортабельные, самые надежные…

— Доктор, вы шутите, а сердце матери то останавливается, то идет, то снова останавливается… Старое сердце!

— Это тоже причина, конечно, — улыбнулся Йонас. — Но уверяю вас — лет десять оно еще постучит.

— Так мало даете, доктор? — в голосе женщины послышалась кокетливость, неподвластная ни времени, ни зеркалам.

— Я сказал, минимум. Папаша спит?

— Не знаю. — Лицо женщины, погрустнело. — Он вчера упал со стула за обедом… Потерял сознание. Я не могла его поднять… Он не помнит, что упал. Осень дает себя знать?

— Да… Я побежал. Целую. Восемь метров не забудем.

Вышел в коридор и заглянул в соседнюю комнату. В кровати сидел худой человек с впавшими щеками и манил его пальцем.

— Доброе утро, — сказал Йонас шепотом.

— Что с мамой? — спросил мужчина.

— С ней все отлично. А ваши дела, папаша?

— Плохо с ней, — покачал головой названный папашей. — Только ей не надо знать этого…

— Она несколько волнуется — от этого и сердце, а дела, в общем, неплохие.

— Не совсем так, не совсем так, — сказал папаша. — Но если вы так говорите, значит, шансы какие-то есть.

— Шансы у нас всех равные, — сказал Йонас. — Уважаемый, давайте поспите. Сегодня день будет утомительным. В десять приедет сестра с процедурами. А часа в четыре я привезу его высочество — сына. Будем обедать с вином. Опять силы нужны, не так ли? Потом будем слушать его песни…

— Может и не прилететь. Туманы.

— Туманы для наших самолетов — раз плюнуть.

— Приедет и снова уедет.

— Не отпустим, — сказал Йонас. — И выше голову!

— А есть ли вино дома? — прищурился папаша. — Может быть, — в городе следует захватить? Я дам вам деньги.

Мужчина нагнулся к столику и вытащил из ящика порванный, замусоленный бумажник.

— Спите, я сказал, — улыбнулся Йонас. — Вино, оно само придет.

Прикрыл дверь и ушел по лестнице вниз, в котельную. Здесь стоял столярный стол и разные механические приспособления и инструменты. А над всем этим торжествовала разная рухлядь, состоящая из проволок, тряпья и коробок, отчего котельная была похожа па склад старьевщика.

Йонас проверил огонь в газовом котле, направил вентилятор. У термометра газового котла на веревке висела картонка, а на ней аккуратным красивым почерком было написано: «При неполадке с котлом звонить 39–04. Самим ничего не чинить, иначе может быть катастрофа.» И в скобках приписано: «Взрыв».

В низкое окошко подвала были видны красные «Жигули». Возле них прохаживалась женщина.

— Вы меня ждете? — спросил Йонас.

— Наверно, — сказала женщина. — Председатель вам не говорил?

— Нет. Что у вас? На что жалуетесь?

— Ни на что. Ни на кого. Не подвезете меня в город? По делу.

На первый взгляд, ей было лет двадцать с небольшим, но лицо уставшее, без жизни, и говорила она с какими-то старческими интонациями. Нейлоновая куртка топырилась на ее животе, и Йонас подумал, что она беременна.

В амбулатории уже были фельдшер и сестра. Сестра у пожила халат, фельдшер варил кофе.

— Кофе на дорогу?

— Я уже.

Сестра засмеялась:

— Вы еще не «уже». Кофе вы сварили, правда, налили в чашку, но не вылили. Вот оно.

— Каждый день то же самое. Это уже порок… Самое интересное, что пока не обнаруживаешь, что кофе еще не выпил, чувствуешь себя бодро, приподнят тонус.

Закурил. Стал пить холодный кофе. Стоя полистал амбулаторный дневник. Видел, как женщина открыла дверцу автомобиля и неуклюже залезла на заднее сиденье. Где-то вдали заревели машины. Наверно, тракторы готовились в поле. Вдоль улицы пробежала овчарка. Зазвонил телефон.

— Здравствуйте, президент, — сказал Йонас. Сестра фыркнула.

— Еду уже… Сделаю только укол вашей жене. Особа эта уже пришла. Свою беременность она только что завалила на заднее сиденье… Конечно, отвезу.

Сестра снова фыркнула и, чтобы не, захохотать, прикусила отутюженный рукав халата.

— Нет, я не уверен. Может, у нее от природы такая форма живота. Я просто так сболтнул. Минут через пятнадцать могу быть на дороге. — Йонас поставил чашку из-под кофе в раковину. — Что с вами, сестра?

Пухлые плечи сестрички тряслись от смеха. Она выключила утюг и убежала в соседнюю комнату.

— Что с ней? — спросил он фельдшера.

— Председателю вы врубили как следует. Думаю, он сейчас чихает. Эту новенькую, что вы назвали беременной, он привез откуда-то и устроил в контору. Не без интересов, надо полагать. Услышать, что она беременна… Это вы хорошо придумали!

— Фельдшер, от злоупотребления лечебным спиртом не по назначению ваши мысли работают лишь в одном направлении…

— В главном направлении, — сказал фельдшер. — Признаюсь… А по поводу спирта, доктор, я скажу, что легче всего обидеть простого советского человека, особенно, если он еще твой подчиненный. Вашего спирта я не трогаю, пусть он хоть выдохнется.

— Кончили, — буркнул Йонас. — Не затевайте дискуссий.

— Я волен делать, что мне хочется, что мне приятно и полезно.

— Вы прогуливаете каждый третий день, — вспылил доктор. — Вы прогуливаете, а я, вас покрываю…

— А у меня квартиры нет! Я живу у вдовы Виктории на чердаке!

Йонас мыл под краном чашку, фельдшер смотрел, как закипает его кофе и разливается по плите. Вошла сестра. Она выключила плиту и взяла чашку из рук доктора.

Йонас сказал сестре:

— Сегодня процедуры для стариков. На вызовы отвечайте, что буду после четырех. Счастливо.

Машина с ревом подъехала к дому председателя, которого, с легкой руки доктора, многие называли «президентом».

Игла уже кипела на плите. Жена президента, по прихоти родителей названная Розой, была в халате, но уже причесанная и накрашенная.

— Не позавтракаете? — спросила доктора.

— Благодарю. Уже.

Отбил кончик ампулы. Роза легла на диван и уткнулась лицом в рукодельную подушку.

— Пожалуйста, — сказал доктор.

Она застонала. Было видно, как краска полилась по щекам.

— Господи, как я стесняюсь, — сказала Роза.

Лет ей было не больше тридцати. Так, по крайней мере, она выглядела. Не была изящной и стеснялась избытка своего веса. Стеснялась и одновременно выставляла напоказ, видимо, смутно надеясь, что пышность ее плеч и рук имеет свою привлекательную сторону.

— Каждый раз одно и то же, — говорила женщина, и было видно, в этот час она искрение ненавидела свою закомплексованность.

Она сама подняла полы халата. «Господи». Йонас куском ваты помазал мягкость. Взял иглу.

— В театре и в кинофильмах доктор в таких ситуациях говорит пациентке: «Уважаемая, я не мужчина, я доктор.»

Она почувствовала, как игла вошла в тело, и, хотя не чувствовала боли, сморщилась и вздохнула.

— Простите, что я вас заставляю это делать, но ваша сестра, она убийца… Помните, какая была опухоль и две недели я спала на животе.

— Она ошиблась лекарством. — Доктор улыбнулся и убрал из тела иглу. — Она хорошая сестра. Следует ей простить.

Доктор помыл руки.

— До свидания.

— Вечером мы вас увидим? — Роза проводила его до дверей веранды. — Хозяину сегодня сорок один годик.

— Обязательно, — сказал Йонас. — Скажите, ради бога! Вторую неделю я ежедневно пишу в блокнот: «Подарок президенту» и ничего не могу добыть.

Взгляд Розы растерянно блуждал по сторонам.

— Он же думает, что у него решительно ничего нет. Скажем, ему необходима жена, достойная его.

— Роза!..

— Жена, которую он любил бы. Не она его, понимаете, а он ее. Не можете добыть такое чудо из космоса или из тюрьмы, или, может быть, такое найдется среди наших общих знакомых? Вы так трогательно смотрите на меня. Хотите мне помочь и не знаете как? Я, кажется, сегодня вечером…

Она ушла, оставив его на сквозняке в дверях с растерянной, чтобы не сказать глупой улыбкой на лице.

Ехали молча. Он нервно крутил руль, объезжая рытвины и ямы на дороге. Потом услышал в машине голос собаки. Не ворчание, не чавканье, а именно голос. На коленях женщины, сидевшей на заднем сиденье, лежала собака — собачонка. Рыжая дворняжка с оборванным ухом глядела на женщину и говорила. Женщина, видимо, понимала, потому что улыбалась собаке и ворчала ей в ответ.

— Откуда собака? — воинственно начал Йонас.

— Я ее подобрала, — сказала женщина.

— Сегодня?

— Нет. Месяца четыре уже. Вам собаки противны?

— В этой машине я езжу к больным и вожу больных, — сказал Йонас и остановил машину.

Женщина, не сказав ни слова, вышла из автомобиля и с собачкой на руках пошла вдоль обочины, оглядываясь. Когда машина поравнялась с ней, она несколько театральным жестом, обозначавшим великодушие, показала, чтобы он ехал вперед, не беспокоясь о ней.

— Отпусти собаку и садись в машину. Она пробежит этот километр до дома без хлопот.

— Никуда она не побежит. Поезжайте, поезжайте.

Было видно, как он выругался за стеклом. Остановил машину и вынул из багажника огрызок полиэтилена.

— Заверни лапы и хвост вот этой штуковиной.

— Лапы собачки? — спросила,

— Разумеется, — сказал.

На перекрестке с асфальтовой дорогой их поджидала белая «Нива» Ачаса, председателя колхоза, или «президента». Человек он был высокий, поджарый, слегка сутулый. Лицо загорелое, самоуверенное, властное. Увидев красные «Жигули», он вышел на середину дороги и махнул рукой, однако к машине не подошел, а, напротив, стал удаляться от нее в сторону, и Йонасу пришлось догонять его.

— Еще раз здравствуй! — сказал президент. — Могу просить о малости?

— Во-первых, поздравляю, — сказал доктор. — Прожить вам еще столько же!

— Столько же никому не надо. Будем надеяться, что мне отмеряно меньше.

— Я видел сотни людей на пороге прощания с миром, но не встречал ни одного, который отказался бы хоть от одного лишнего дня, — сказал доктор. — Притом, любой ценой.

— Это значит, что жизнь чего-то стоит, не так ли? — оскалился «президент». — Притом, ее цена — в ее краткости. Доктор, мне некогда летать в город. Посылать туда машину с с человеком — против моих принципов. Мне нужна водка и коньяк па вечер. Раз вы уж едете, одна просьба… — Он подал Йонасу конверт. — Вот здесь адрес магазина, который мне служит. Подай директору в руки. Здесь деньги и список, чего от него требуется. Могу положиться?

— Разумеется.

Потом президент без вступлений спросил просто:

— Она беременна?

— Я был одурачен, — сказал Йонас. — Она под курткой прятала собачку, и со стороны мне показалась, что да.

— Собачка ее друг. Когда она приехала к нам на работу, она поставила условие: «Имейте в виду, что я с собачкой». — Ачас беспечно улыбнулся и по загорелому лицу веером пробежали белые морщинки. Кажется, ему полегчало. Он этого и не скрывал. — Я ей помог… Если и вправду оказалось бы, что она… «да», пойди объясни честному народу, что ты не верблюд. Встречаешь Ванткуса? Приведи его вечером ко мне.

Быстро ушел. Уехал.

— У тебя дела в городе? — спросил Йонас.

— В суд мне нужно.

— Неприятное?

— Мне безразлично.

Потом он в зеркальце увидел, как она двумя пальцами притронулась ко лбу и что-то зашептала. Сперва ему почудилось, что она крестится, потом подумал, что она массирует лоб, но для чего тогда эти заклинания?

— Что обозначает этот жест? — спросил Йонас и попробовал повторить игру пальцев на лбу.

Женщина смутилась. Ничего не сказала. Потом она вдруг попросила остановиться. Йонас смотрел, как она вынесла на руках собачку и поставила на землю, потом вылила из полиэтиленовой пленки нечто, что образовалось там за время поездки, отряхнула юбку и стала чистить ее травой. Потом подозвала собачку, на сей раз завернула ее всю в пленку и уселась в машину. Когда тронулись, он снова в зеркальце увидел движение пальцами по лбу.

— И все-таки, что это? — спросил.

— Не знаю, как это объяснить… Когда тебе вдруг тяжело, или неприятность, или страх… что угодно, я делаю вот так, — она двумя пальцами поочередно постучала по лбу. — Это означает: «Рыжая, легче воспринимай!..» или: «К черту всех! Юмора больше!»

— Я понял, — сказал Йонас. — А почему именно сейчас? Что случилось?

— Вот именно, что ничего! — вспыхнула женщина, и доктор подумал, что поначалу не заметил в ней такого темперамента. — Ну, хорошо! Собачка написала на юбку. Юбка будет в пятнах. Машина будет пахнуть псиной. Я буду выглядеть дебилкой и простачкой! Ну и что?! Не жить из-за этого? Нет, нет… Легче, легче, девка, все воспринимай!

Доктор закатился долгим смехом. Потом несколько раз попробовал проделать «легче-легче» на своем лбу,

— Кто тебя научил этому? — спросил сквозь слезы.

— Вы решили называть меня на «ты»? — спросила женщина. — Это очень мило с вашей стороны…

— Прости-те. Это дурная привычка.

— Я ничего не имею против, — сказала женщина. — Только мне показалось, что ваше «ты» такое… немножко сверху. Так мне послышалось.

— Не хотел этого, — сказал доктор. — Так кто вас этому научил все-таки? — Он постучал по лбу. — Мне это решительно нравится.

— Личность одна. В тюрьме, — просто сказала.

— Женщина?

— В нашей камере были одни женщины, — она развела руками.

— Если позволено доктору спросить, но какой статье вы сидели?

Она назвала статью и перечислила параграфы.

— Мне это ни о чем не говорит, — признался он.

— Это за воровство.

— А теперь вы работаете у нас в конторе бухгалтером?

— Кассиром.

Въехали в город. На той стороне реки виднелись старая ратуша и крепость. Он взглянул на заднее сиденье.

— Как зовете этого сукина сына? — спросил и сам сморщился от произнесенной вслух глупости. — Как зовут собачку, я хотел сказать?

— Единственный Мой.

— Разве это имя?

— Если я его так зову, а он откликается, значит, может быть и так… Но это я его так зову. Другие его никак не зовут. Он некрасивый и никому не нужный… Единственный Мой, — сказала нежно.

Собака высунула из-под пленки морду и молча прижалась к ее груди.

Когда они по мосту въезжали в старый город, Йонас спросил:

— Это тяжело?.. Не умею спросить… Тяжело сидеть… в тюрьме?

Теперь она взглянула на него в зеркало. С ее лица исчезла нежность, с которой она приняла прикосновение собаки, и вместо нее появилось выражение, с которым прилежные ученики отвечают нелюбимый предмет.

— Нет судьбы, которую нельзя было бы осилить презрением.

Его удивление она, наверное, приняла за непонимание и членораздельно повторила:

— …которую нельзя было бы победить презрением. Я прочла это в книге в тюремной библиотеке.

— Как вас зовут? — спросил.

— Инга, — сказала.

Потом вдруг ему показалось, она забыла о нем и занялась Своим Единственным.

Они долго провозились в магазине, зато купили те восемь метров, потом он разошелся и накупил еще всякого материала для амбулатории, и она чуть было не купила себе отрез на платье. Но в последний миг воздержалась.

Он попросил, чтоб она показала, куда ей именно надо, и они подъехали к городскому суду.

— А как же с Вашим Единственным? — спросил.

— Он пойдет со мной.

— В суд? Может быть, его лучше запереть в машине?

— Он не останется, — сказала. — У него может разорваться сердце или еще что-нибудь.

Она взяла Единственного на руки и ловким движением руки спрятала его под куртку.

Купил в киоске лезвия. Зашел в химчистку. Девушка нашла его костюмчик и прочла ему вслух рекламацию завода: «Химического характера пятна на пиджаке не могут быть ударны.»

Это уже навсегда, — сказала девушка, заворачивая в бумагу костюм. — Век его уже кончился… Если только в огород его надевать.

— Он, собственно говоря, нужен мне был день рождения, а не в огород, — пробормотал доктор и сам постыдился своих слов, увидев снисходительную улыбку девушки.

— В вашем случае, может быть, это и пройдет, — сказала девушка.

«В моем случае?» — хотел спросить, но промолчал и даже кивнул головой, показывая, что согласен с ней.

Девушке было восемнадцать. Не больше. Ему около тридцати. Он был для нее законченным стариком, в этой дурацкой своей курточке, плохо подстриженный, плохо выбритый, в нечищеных ботинках, в немодной рубашке, без чувства юмора, что он продемонстрировал, заикнувшись о дне рождения.

Доктор Йонас Кондротас остановился перед зеркалом у дверей, растерянно оглядел отражение знакомого до тошноты лица с признаками бессонницы, усталости, аритмии и, подумал он, признаками неудовлетворенного одиночества. Механически, не думая об этом, он поднял два пальца и постучал по середине лба, чуть повыше переносицы. «Легче на поворотах, идиот, — сказал вполголоса. — Ты прекрасный парень… Очень даже! Тебе нужно выспаться, подстричься-побриться и не мучиться тем, что от тебя не зависит.»

…В парикмахерской он спросил лысого низкорослого мастера, страдающего астмой и печенью:

— Что купить в день рождения мужчине? Сорок один год. С положением.

— Наши дни рождения, — сказал мастер, — это бедствие для наших близких.

— Да, это так.

— Он женат? Купите что-нибудь его жене.

— Не совсем удобно, наверно, — сказал Йонас, — хотя мысль я понимаю.

— Вполне удобно. Мужчине ничего не надо, то есть, вы не купите то, что ему надо. Усы вы не хотите отращивать?

За окном показалась Инга. Сложив руки под округленностью куртки, она прохаживалась около красных «Жигулей».

— Чему вы улыбаетесь, доктор? — спросил мастер.

— Так… Своим мыслям. Вы знаете меня?

— Как же, как же… Многие вас знают. Я лежал у вас в клинике. Я подыхал от печени. Благодаря вам вот хожу, стригу… Не помните меня?

Йонас коснулся пальцами мешочков под глазами мастера,

— Печень ваша и нынче не бог весть что, если по правде.

— Однако кручусь, — сказал мастер.

Йонас подал ему рубль, и мастер поклонился. Потом поспешно достал коробок из ящика под зеркалом и догнал Йонаса уже за дверью.

— Доктор, тут по случаю при мне флакончик «Фиджи». Это не помешает жене вашего приятеля, которому сорок один годик.

— Да ни в коем случае! — отмахнулся Йонас. — Бросьте вы это…

— Сделайте одолжение старому мастеру. Рука его была крепкая, и в рукопожатии чувствовалась крепость.

— Впутываете меня в беду, — пошутил Йонас.

— Беда, это когда нет здоровья… Вы все там же, в клинике?

— Уже давно нет. Сбежал в провинцию. На воздух. У меня самого маленькие проблемы со здоровьем. Спасибо вам.

— Вам спасибо.

…Инга, увидев его, обрадовалась, и от ее радости и от доверчивости повеяло чем-то грустным, и Йонас не мог найти слов, чтобы это назвать.

— Как успехи? — спросил. — Без приключений?

— Без, — сказала тихо.

— Отлично. Теперь дело за водкой — и на аэровокзал.

Дождик зарядил с утра, так и моросил целый день. Они пили кофе иа втором этаже и глядели на мокрое летное поле. Инга исподтишка подкармливала Единственного.

Когда объявили ленинградский рейс и Йонас напрягся, чтобы расслышать, что именно объявляют, прибытие или задержку, к их столику подошла уборщица с подносом и мокрой тряпкой из марли в руках. Инга, застигнутая врасплох, прикусив губу, играючи, с каким-то вызовом подбирала в тарелке крошки от бутерброда и уговаривала Единственного съесть «за мамочку», «за папочку», «за бабушку».

— Собачка в столовой за столом? — удивилась уборщица, бледное безобидное созданию на высохших ножках без икр, на которых болтались штопаные хлопчатобумажные чулки.

На посадочную полосу сел самолет.

— Да… — вздохнула Инга. — Доктор, — неожиданно официально обратилась она к Йонасу, — доктор, а если он не прилетит?

— Убью.

— Невозможно, — сказала, — если он не прилетит. А если прилетит, не будет причины убивать. Безвыходное положение.

— Сообразим что-нибудь, — сказал доктор и встал. — Идемте. А то понавели, понимаете, всяких собак в людскую столовую. Кофием отпаиваете, потом они не заснут, лаять будут целую ночь!

Самолет подрулил к вокзалу, и навстречу ему выехал трап. К калитке вышла дежурная в синем плаще с раскрытым зонтом над головой. Уборщица уронила на стол поднос, схватила руку Йонаса и жадно, в каком-то исступлении стала целовать ее.

— Докторчик, докторчик родной, — зашептала, испугавшись своей смелости, и подняла на Йонаса глаза, из которых сухими горошинами посыпались слезы.

— Сударыня, — сказал Йонас, опешив. — Сударыня Данене! Каким образом?

— Признали? — в глубине бесцветных глаз замелькала жизнь. — Чтоб бог вас отблагодарил за все… Я вам письмо писала… Не получали?

— К сожалению. Выглядите, сударыня, вы отлично, поначалу я вас и не узнал… Я рад. А почему вы здесь вдруг, в аэропорту?

— Несчастье, — сказала женщина и вопреки ожиданиям не заплакала. Веки сжались в судороге, но не выжали ни капли.

По трапу стали спускаться люди, и Йонас поглядывал на них, но никто из них не был похож на Пранаса Вайткуса, по крайней мере, на такого, каким он его знал.

— Какое несчастье? — спросил.

— Скучно было жить одной в большом доме. — Она все не отпускала его руку и гладила ее мокрой марлей, глядя с бессмысленной надеждой ему в глаза. — Докторчик, вы приезжали, помните наш дом?.. Они сказали мне продать дом и переехать жить к ним в город, к внукам, чтоб вместе. Три тысячи я взяла за дом, а то и больше, они продавали… Купили машину, поставили гараж… — Здесь она все-таки заплакала, подхватив со стола марлю, стала утираться и опустилась на стул.

— Инга! Вот тот, с вещмешком на спине. В плаще. С бородой, — сказал Йонас, показывая влажной от чужих слез рукой в окно. — Отведи его к автомобилю.

Когда отошла, доктор подумал, что не дал ей ключей от машины, но звать не стал. Сел по другую сторону стола и ложечкой достал из чашки кофейную гущу.

— Теперь, сударыня, вы им уже не нужны, правда? Хлеб нужно зарабатывать сызнова, не так ли?

— Работать не горе, — забормотала женщина. — Горе, что детей не вырастила… Разве слыхано это?

Он вдруг осознал, что не знает, что дальше говорить и зачем он отослал Ингу, а сам остался тут и глотает кофейную гущу, которая, как известно, яд для двенадцатиперстной кишки.

— Свисти, не свисти теперь, — сказал он против воли и рассердился на себя и на старушку, и иа Пранаса, который сейчас с той другой и с Единственным топчется около его автомобиля, не зная куда спрятаться от дождя, и пускает в его адрес тупые остроты.

— Где живете теперь?

— В углу без окошка. Я только прихожу, не ем ничего, тут хватает, и спать… Вот увидела вас, мне и легче. Вылечили вы меня, спасибо вам перед небом…

Она снова стала искать его руку, но он отмахнулся.

Тот, что прилетел, и в самом деле топтался вокруг машины, а Инга, озябшая, стояла под деревом. Мужчины обнялись и похлопали друг друга по плечу.

— Доктор, как дома дела? — спросил Пранас.

— Почти никаких новостей.

— Это уже неплохо, — сказал Пранас.

— Я тоже так думаю.

Йонас открыл багажник. На дне стоял ящик с бутылками, на нем лежал букет роз в целлофане. Рядом уложили вещмешок Пранаса. Потом Йонас посигналил и Инга выбежала из-за дерева.

— Кто это страшилище? — спросил Пранас.

Инга тем временем уронила из-под куртки собачку прямо в лужу. Пранас захохотал с такой неподдельностью и легкостью, с какой смеются люди, у которых радужные сны и вид на будущее.

— Перестань, — сказал Йонас, открывая дверцу. — Вы познакомились?

— Да, — кивнул Пранас, оглянувшись на заднее сиденье.

Инга зевнула. Может быть, она увидела-услышала его смех и теперь искала случая для реванша. Так или иначе, она сразу же зевнула во второй раз.

— Собираешься спать? — спросил ее Пранас. — А нам сегодня еще выпить ящик водки.

— Водка эта не к твоему приезду, — сказал доктор.

Машина выкатилась на шоссе. Вдали расходились облака и лучи солнца, словно струны арфы из картин Чюрлёниса, соединили небо с землей.

— Вот это подарок! — сказал Пранас и ткнул пальцем в ветровое стекло. Он имел в виду Чюрлёниса.

Йонас открыл крышку магнитофона, вынул оттуда кассету, бросил ее в «бардачок», стал шарить рукой, вытаскивая оттуда кассету за кассетой.

— Черт, куда она делась?

Пранас опять повернулся к заднему сиденью, просто так, без надобности, и женщина снова зевнула.

Йонас нашел наконец, что искал, и запихнул кассету в аппарат.

— Сегодня день рождения президента… Это его товар.

— Господи! — обрадовался Пранас. — Президент! Как он поживает, этот славный парень?

— Здоровье в пределах нормы.

— Не сомневаюсь. По-прежнему охотник за молодыми ведьмами?

Йонас оторвал от педали ногу и стукнул носком по ноге приятеля, но тот принял это за случайность и рукой отряхнул штанину.

— Не дергай машину, — сказал Пранас. — Бабник он был отменный! Хозяин — тоже, никто не спорит. Я преклоняюсь перед его волей к победе… Я помню какую-то финскую баню… Йон, ты был тогда с нами? Помнишь…

Инга с любопытством глядела, как нога Йонаса во второй раз проделала путь от педали к ноге друга. Наверно, на сей раз удар получился больнее, и Пранас даже вскрикнул. Потом он замолк.

Йонас включил магнитофон. Навстречу проехала колонна тяжело груженных КамАЗов. Клубы грязной воды из-под их колес обрушились на «Жигули» и залепили песком переднее стекло. Послышались первые звуки гитары. Пранас хмыкнул.

— Хм-м! «Вельветовая кепка». Первая моя песнь первого моего диска… Музей.

Песнь о вельветовой кепке, кепке из настоящего вельвета, которую он купил на ярмарке и соответствующе отпраздновал это событие, и о том, как бог встретил его на желтом поле гречихи п хотел отнять у него эту вельветовую кепку, кепку из настоящего вельвета, и какое горе у него было, когда он в конце концов лишился вельветовой кепки, кепки из настоящего вельвета, и т. д.

— Сейчас я записал этот диск заново. Совсем по-другому, — сказал Пранас в паузе, словно оправдываясь, хотя в тишине кабины не чувствовалось упрека или недоверия. — Стараюсь все играть ироничнее и смешнее, что ли. — Потом еще добавил еле разборчивым шепотом: — Неразумно серьезно ко всему относимся. Не правда ли? — обернулся к заднему сиденью.

Не получил ответа, стал смотреть на дорогу, бегущую перед машиной, и подпевать собственному голосу, что пел первую его песнь первого его диска.

Километра за два до поселка Инга попросила остановить машину. Остановились у крошечного зеленого дома с палисадником увядших деревенских цветов под окном.

— Вот и спасибо. За все спасибо.

Она вышла из машины и краем куртки прикрыла па груди Своего Единственного.

— Счастливо, — сказал Пранас.

Она не ушла к дому, показывая, что ждет, пока машина уедет, по в ее неуклюжем жесте, в неуверенной, бессмысленной улыбке были призыв и мольба не бросить ее так, вот здесь, одну. Пранас так и сказал, глядя на ее стоптанные туфли, грустно поскальзывающие на глиняной дорожке.

— Ей до боли хочется, чтоб ее пригласили… Или я вмешиваюсь не в свои дела?

Йонас открыл окно автомобиля:

— Однако мы с вами как следует не знакомы, хотя живете в моем приходе уже месяца два, если не ошибаюсь. Придите, прошу, утречком в амбулаторию как-нибудь на осмотр и принесите с собой, что полагается.

— А что полагается принести? — вздрогнула она.

— Анализы.

Женщина ушла к дому, и Пранас дважды взглянул в заднее стекло, удивляясь, как долго она открывает и никак не может открыть двери зеленого домика с палисадником увядших осенних цветов под окном.

— Доктор, ну и даешь.

— Что даю?.. Слово «анализ», наверно, не годится для песен, что ты поешь? Нет? А я в этом руками по локоть без перчаток с утра и до вечера, и никто никогда не пригласит, если только выпить, а так хочется чего-то, помимо крови, дерьма и водки…

— Ладно, — Пранас убрал кассету из магнитофона, — ты только не принимай старую позу, что ты один живешь реальной живой жизнью, а остальные, кто не медики, это фантазеры, политики — недотепы эдакие.

— Это не я говорю, это ты сказал…

Так они подъехали к дому, где в открытом окне на втором этаже виднелась голова матери.

— Вот и она, — сказал Пранас и, было видно, вдруг расслабился. — Я ее вот так помню — всегда в окне.

— В багажнике, на ящике с водкой, лежат цветы. Ей будет приятно увидеть, как сын входит с цветами в дом… А вот это восемь метров ситца в красный горошек для занавесок в кухню. Это она сама просила. А это — таблетки для папаши, они у него кончились, он знает, что с ними делать.

Женщина в окне второго этажа кротко помахала рукой. Не нужно было быть дальнозорким, чтоб угадать слезы на улыбающемся лице. Пранас достал из багажника цветы и стыдливо понес в дом, пряча за спиной. В этом была известная уловка, потому как нельзя было их не заметить, глядя оттуда, из верхнего окна.

Папаша брился старой электрической бритвой. Был не одет. На стульчике висела белая сорочка и лежали узкие брюки. Из кухни доносился голос матери:

— ….Ты знаешь, я не могу спать при закрытых окнах, а отец боится сквозняка, потому как, ты знаешь, простыть для него — смерти подобно. Значит, надо топить и летом… Тут начались проблемы. Вода теплая не поднимается до второго этажа, что-то там стало, и все! Топим и без толку, радиаторы холодные. Отец прочел в своем журнале, нужен электрический насос. Насоса такого нет и нынче нигде не изготовляют. Говорит, не будет насоса — катастрофа! Замерзнем — похоронят… Тогда произошло маленькое чудо благодаря доктору и благодаря президенту — они нашли в каком-то сарае насос, не электрический, правда, но все стало слава богу…

Отец засмеялся и продул бритву.

— Ни в чем женщина уже не ориентируется, а бубнит, бубнит, бубнит. Катастрофа неотвратима, потому что все прогнило. Нам дано только есть и ждать, — сказал он, но его никто не слышал, и отец улыбнулся. Лезвие, сколько его ни точи, не брало седой щетины в складках исхудавшего лица.

Мать тем временем давно уже говорила о другом:

— Мы здесь прекрасно обходимся вдвоем. Отец доит корову, ходит в магазин, теперь две недели он температурит, тогда доктор приносит что-нибудь или сестричка его. Я готовлю еду, отец моет посуду, потому как настоюсь на ногах вволю, пока приготовлю. Господи, вся беда в ногах. Были бы у меня ноги, никто не услышал бы от меня ни слова. Какая-то зависть грызет, смотрю часами и окно, думаю про тебя, про твое детство и про свое детство, а за окном весь поселок идет, бежит, будто хотят сказать тебе: вот наши ноги! Болезнь это уже, знаешь?

Пранас чистил рыбу, мать сидя резала лук и от этого плакала. Пранас сказал:

— Ты только про это думаешь, оттого и образы.

— Я не только про это думаю, но десять лет уже после аварии, как я не выхожу из дому. Раньше, пока отец еще мог водить машину, иногда вывозил меня в лес, к озеру, а теперь четыре стены и окно… и никуда… (Мам!) Десять лет тюрьмы! (Мам!) Столько дают за убийство человека, а я за что? С луком покончили, наплакались… Прости, что не успел приехать и сразу тебя поставила за плиту, я не лентяйничала, у меня наготовлено всякой всячины, как на пасху, но ты сам захотел рыбу. Скажи «да».

— Я сам захотел. Давно не ел рыбу и уже не помню, когда ее чистил… Насколько же рыба благороднее той же свинины или бычка, — Пранас попытался перевести разговор в кулинарное русло.

— Не будем хулить мясо, — сказала мать, наливая в сковороду масло, — оно этого не заслужило, а отец мяса уже не ест, не может или не хочет, он все вычитывает про здоровье, что можно и чего не следует, что помогает и что полезно, он знает столько про медицину, что иногда я пугаюсь, а про рак у него целая библиотечка…

Пранас сделал предупредительный знак, но мать отмахнулась.

— Да нет у него рака, пройденный это у нас этап, — сказала она на выдохе, понизив голос. — У нас теперь на повестке дня катастрофа, воспаление легких, атеросклероз и старая его идефикс, которая временами становится нестерпимой, — долголетие…

— Как тебе показался материал для занавесок? — спросил Пранас.

Мать поняла его попытку с первого раза, носком ботинка бить ее по ноге ие было нужды. Засмеялась.

— Не совсем то, что я хотела, но я не знаю, чем нынче в магазинах торгуют, узница я. как выше было сказано… Он бреется… Другой раз повторяешь и повторяешь, пока услышит, сначала думала, что не понимает или разговаривать не хочет. Все будет хорошо. У меня есть проект перестройки первого этажа. Нужно, конечно, время. И твои силы… Отец переживает твой приезд.

— Я тоже переживаю.

— Это другое. Не знаю, как объяснить, сама не понимаю, он все переспрашивает: правда, что ты останешься теперь здесь жить, как надолго? Говорю, ну, может быть, на год, откуда мне знать? Приезжает домой хозяин, молодой мужчина, и, слава богу, нам, старикам, будет легче, а он мне говорит: меня отправляйте в приют для престарелых, я уже не годен на жизнь… Сколько у него сил? Но он все двигается, двигается, прикручивает, откручивает. Ему кажется, что весь дом стоит на нем по-прежнему, не будет его, и — все! А живем мы больше помощью твоего доктора и, к слову, вниманием президента, но все это иногда трудно принимать со спокойным сердцем, становится похоже на «армию спасения», на милостыню, — голос ее не дрогнул, но, не без усилии воли, она позволила себе только кашлянуть, прочищая горло. — У президента сегодня бал, жена его приходила утром, принесла вот этих карпов, болтушка милая, детей бог не дал, тысяча проблем от этого у женщин, спрашивала, правда ли, что ты сегодня приедешь, я ей сказала, что да, и намекнула, что у нас сегодня тоже бал. Думаю, что она поняла, хотя видит и слышит она только себя одну. Ты не убежишь сегодня к ним?

— Нужно обновить немного мебель, — сказал Пранас, — на первом этаже — там просто рухлядь.

— Ты только меня не кори, — сказала мать. — Я сама ничего не могу сделать. Могу только дать деньги. Конечно, ты должен иметь условия и уют, чтобы мог работать. Иначе ты сбежишь при первой оказии. Знаешь, милый гость, рыба уже созрела для сковородки. Открой окно. Мне нечем дышать…

Мимо кухни прошел отец в белой сорочке и направился к лестнице.

— Куда ты, отец, в белой сорочке? — крикнула мать.

— В котельную. Посмотреть за печкой… Все говорим, говорим, планы, проекты, и ничего реального.

Потопал вниз. Было слышно, как он споткнулся на повороте или наступил на что-то.

— Пойди за ним, — сказала мать. — Он встал с постели только в твою честь. Ему запрещено выходить.

— Но он уже вышел.

— Если не позовешь, он пробудет там и час, и вечер. Там его лаборатория жизни.

Пранас спустился вниз и нашел отца обеспокоенным. Он зажигал спичку за спичкой и подносил огонь к трубке в дверце котла.

— С вентиляцией в порядке, не так ли? — спросил Пранас.

— Однако это не значит, что ее не нужно проверять.

— Доверяй и проверяй.

— Газ непривычен в нашем быту, — сказал отец. — Мы выросли на керосине и электричестве.

— Это так, — сказал Пранас. Потом он огляделся при свете желтой лампочки и спросил:

— Скажите, па, — он отчима с детства называл отцом по своей доброй воле, — вот эта рухлядь, что лежит здесь столетиями, тысячелетиями, может когда-нибудь пригодиться в хозяйстве?

— Ерунда, — сказал отец. — Плюшкин и не такое хранил.

— Мамулька ждет, — сказал сын. — Идемте-ка.

— Это она послала вас? Ты ничего не замечаешь за ней?

— Нет.

Отец улыбнулся и, как-то стыдливо опустив голову, пошел к выходу.

— Смотрите, Пранюшка, глубже. Чувства — они обманчивы.

На столе — с лучшей посудой, с букетом роз посередине, с бокалами красного вина — стояли опустошенные тарелки с остатками салата и обглоданными позвоночниками карпа. Маленький цветной телевизор передавал «Международную панораму».

— Все? — спросила мать. — Можно убирать лишнее со стола? Отец, ты не доешь свой салат?

— Я не хлебороб, — сказал отец. Он подмигнул Пранасу: — Она забыла, что я не хлебороб. Сколько здесь положено, это мне на два дня. Она забывает.

— Я не забыла, не забыла, — сказала мать и попробовала встать из-за стола. — Мое дело предложить, ваше дело отказаться. Тогда рыбу убираем, тарелки меняем, несем мясо.

Она запела и стала собирать тарелки. Пранас унес в кухню тарелки и вернулся с запеченной свининой, обложенной картофелем и яблоками.

— Кто будет все это есть? — спросил отец.

— Мы с мамой. И вы тоже, папаша, с нами, самую малость, но отведаете, не так ли?

— Если вы хотите меня доконать, я иду вам навстречу, — беспричинно повеселел отец и стал придвигаться со своим стулом к столу.

— Иди навстречу, иди. — И мать обрадовалась.

В доме председателя было в меру шумно, но можно было еще разобрать, кто с кем и что говорит. Ачас не был ханжой, но не имел привычки спаивать гостей до белых чертиков. К Йонасу подошла Роза, жена председателя.

— Доктор, где ваш друг?

— Думаю, он тоже ест и пьет вино.

— Я понимаю, — сказала Роза, — но его надо затащить сюда.

— Для чего? — неуклюже спросил он. — В том доме свои проблемы, свои ритуалы.

— Я прошу. Сделайте это для меня. Или вы ждете, чтобы председатель попросил?

— О чем и кого я должен попросить? — откликнулся Ачас. Он стоял в стороне с рюмкой в руках, выслушивал горячее выступление приземистого собеседника о принципах трудовой дисциплины и по идее мог не слышать разговора жены с доктором.

Подошел, трезвый и любезный, как подобает хозяину в день своего праздника, ироничный, как подобает мужу, когда жена говорит в стороне с другим мужчиной, и спросил:

— Я должен попросить, чтобы доктор выпил? А если он не хочет? Знаешь, наш район по выпитому на голову населения стоит не на последнем месте.

— Идет слух… идет слух! — отозвался тучный мужчина, уплетавший сладкое. — Идет слух, что спиртное привезено доктором из города… Из сказанного следует, что выпитое нами пойдет за счет показателей упомянутого города, за что и голосуем. — И поднял рюмку.

— До чего звукопроницаемое общество, — шепотом сказал Йонас.

— Да, — Ачас не спорил.

— Пусть он пригласит Вайткуса, — сказала Роза. — Приехал известный человек в свой край, а его и знать никто не хочет.

— Он с родителями встретился. Пусть. Я намекал доктору, но не настойчиво.

— А ты настаивай, — не отступала Роза. — Ты умеешь.

— Что-что, а это он умеет, — вклинился снова голос любителя сладкого. — Можешь, не можешь, он не спрашивает. «Борис, даешь еще полпормы, Борис!»

— Борис! — шепнул ему на ухо Ачас. — Даешь еще полпирога! Вперед!

На веранде танцевали под новую музыку па старый лад, в кухне мужчины спорили о делах прошлого лета, Ачас вернулся к своему коренастому собеседнику поговорить о принципах дисциплины. Роза ускользнула в спальню переодеться. Она сейчас это придумала, и мысль показалась ей решающей — об остальном, мучившем ее целый день, Роза перестала думать.

…Она вернулась в гостиную в новом платье, шитом как-то по случаю, в котором не видел ее никто, кроме мужа, которому оно тогда показалось несерьезным.

Выпито за столом было хоть и в меру, но в меру не малую, повсюду образовались естественные группы, занятые решением своих неотложных дел; женщины говорили о фермах и птице, мужчины — о президенте Рейгане и запчастях к автомобилям, оба пола сообща твердили, что детям попасть в вуз — проблема, которую не решить ни успеваемостью детей, ни заработком родителей. Появление Розы на первых порах прошло незаметно, что привело ее в смущение. Может быть, уставшие гости приняли новое платье за появление нового лица. Ачас был единственным, кто увидел перемену, но даже бровью не повел. Подошел Борис, тот бригадир, что работал и ел за двоих, и наклонил свое тучное туловище.

— Потанцуем, учительница? — сказал он Розе.

Роза вовремя спохватилась и не отказала, Борис мог бы и не понять. Они вышли на веранду.

— В техникуме мы танцевали каждую субботу, — сказал Борис. — Как на службу ходили.

— Завидую, — придумала Роза. — А что вы танцевали?

— Кто что хотел. У нас это было свободно. Никаких правил. Демократия в чистом виде. Только вот, если девица закапризничает, не захочет танцевать с каким-нибудь хлопцем, тут демократия кончалась. Тут уже каюк.

— Я это угадала, — сказала Роза. — По уверенности, с какой вы меня пригласили.

— Конечно, уверенность есть во мне. Я не наступил вам на ногу?

— Ты мне наступил, — сказал мужчина, танцевавший рядом. — Трактор ты несчастный!

— Ты, когда танцуешь, ноги держи под собой. Это я тебе профессиональное замечание делаю, — сказал Борис и подмигнул Розе.

Роза увидела доктора. Йонас вошел в комнату, уселся у проигрывателя и заговорил с женой инженера и ее дочкой, которая в этом году окончила школу и теперь работала на ферме. Из-за нсе-то и возник тот спор о вузах. Она пошла танцевать с доктором. Танцевала она скромно, будто разминалась к танцу. У нее был порок сосудов и ей нельзя было перегружать себя движением. Глаза были добрые и боязливые, как у дичи. Мать глядела на нее и подбадривала улыбкой.

— Так где же ваш друг? — спросила Роза.

— Я вам говорил: там свои и непростые проблемы. Простим его.

— Его? Простим. Мы здесь, и больше никого и ничего не надо, правда?

Она попробовала запеть: «Если бьются наши сердца, нам больше ни-и-чего не надо…»

— Да, — опрометчиво сказал доктор.

Ачас сменил собеседника.

— За сорок один год ты сделал больше, чем другие за целую жизнь, — говорил ему седоголовый приезжий гость, которого перед тем занимали женщины, расспрашивая про какую-то заграницу. — Собственно говоря, не за сорок один, а за десять лет чистоганного времени. Сколько я не был у тебя? Года два. С половиной. У тебя прекрасное будущее. У вас всех, у всего хозяйства. Я говорю тебе искренне, как перед…

— У хозяйства — да, — кивнул Ачас. — Оно уже будет жить.

— Самое поразительное — это люди. — Седовласый гость в безупречном костюме поднял рюмку, предлагая чокнуться. — Я не скажу: люди, которых ты сделал. Скажем так: люди, которые «сделались» вокруг тебя… Я слышал краем уха ваш разговор о дисциплине. Вот это школярство. Человек — не тень социальных или культурных моделей. Человек — существо достаточно автономное. Каждый должен понять свое. У меня впечатление, что и тебя именно в этом постигла удача. Уйди ты завтра, машина здесь будет вертеться с достоинством и без тебя.

Ачас чокнулся.

— Куда уйти? Некуда.

Седовласый засмеялся:

— И не уходи. Выпьем дисциплинированно.

Выпили.

— И оставаться здесь как будто незачем, — сказал Ачас.

— Это почему?

— Мои возможности кончились; — сказал Ачас. — Я пустой, понимаешь?

— Я слушаю, — собеседник показал, что он весь внимание.

— Я достиг черты, которой не перешагнуть. Земля практически давать больше, чем сейчас, не будет. Мяса больше продавать, чем продаю сегодня, не буду. Я могу поставить ферму, деньги у меня есть, но не могу увеличить поголовья — у меня нет кормов. Ты тут про Швецию, Данию рассказывал. У них кормов я не куплю. У соседнего колхоза луга не перекуплю… Ну? Построили клуб, дорогу сделали, гостиницу возвели, один интерьер чего стоил! Денег много, но капитал мертвый. Дело продвигать некуда. Потому я говорю, нужно уходить, здесь мне уже делать нечего, скучновато…

— Брось.

— …А куда уходить — неизвестно.

— Ну ладно, — сказал гость. — Здесь мы. этого не решим.

— Здесь? Нет, — Ачас не спорил. — Выпьем. Мы что-то отстали от всех, — улыбнулся, — в нашем тупике.

Выпил и глядел на танцующих Розу и доктора.

— Я финишировал, — по инерции сказал Ачас. — Я себя реализовал в этом фрагменте. Дальше — стагнация или пороки. Или какой-нибудь выверт, — ткнул и покрутил пальцем в висок. — Или обогащение для удовольствия — и снова пороки. Вот все карты.

— Есть еще такая карта — время.

— Время — оно никому не друг, — сказал Ачас. — Сегодня я знаю свои силы и меру фанатизма. Время — оно разрушает. Люди строят — время разрушает. Мы говорили о дисциплине… Так вот я уже недисциплинированная особа. У меня нет объекта самопожертвования. Я еще не нарушаю, вовремя, то есть раньше всех, выхожу на работу, позже всех возвращаюсь, но внутри я — без цели, ничего нет…

— У тебя есть женщина, — встряла, в разговор Роза. Голова ее покоилась на плече несколько озадаченного доктора. — Это тоже объект, достойный самореализации.

— Вы так увлеченно танцуете, — сказал Ачас. — Не думал, что вы что-нибудь слышите, кроме самой себя.

— Слышу, — сказала. — Это меня не слышат. Я кричу, а никто не хочет слышать.

Седой моложавый гость в безупречном костюме был рад любой развязке.

— Вот ваша жена подсказывает выход, — пошутил он.

— Этот выход муж обнаружил уже давно, — сказала Роза.

— Выпьем, — чокнулся гость и огляделся. — Народ, кажется, уже созрел расходиться.

— А ты не уходи, — сказала Роза доктору. — Оставайся.

Ачас вышел на крыльцо, провожая последних гостей. Он несколько раз с удовольствием глотнул прохладный воздух и почувствовал головокружение, сродни коньячному.

Из дома было два выхода. Кто-то, тихо разговаривая, спускался по каменным ступенькам веранды. Ступенек было шестнадцать, и кончались они под фонарем па углу дома. Ачас удивился, он считал, что все уже ушли, кроме седовласого гостя, который согласился заночевать. По ступенькам спустились Роза и доктор. Она шла, крепко держа его под руку, и было слышно ее бормотание, похожее на шелест. Под фонарем она кинулась целовать доктора, приговаривая при этом, и можно было различить слово, которое она повторяла громче и чаще других: «Любимый… Любимый…»

Йонас старался успокоить ее и гладил ее волосы и плечо.

— Роза, — сказал он тихо, — полно… Хватит.

— Любимый… Мой единственный!

— «Единственный мой»… Это звучит! — Она пробудила в нем чувство юмора.

Ачас услышал, как доктор хихикнул, а жена его вслух сказала: «Давай вернемся… Я тебя не отпущу…» Ачас прикурил от зажигалки, и было видно, как рука его дрогнула, когда он подносил ее к сигарете, а лицо, напротив, было смущенное, но спокойное и даже какое-то по-детски мягкое. Он ушел в дом, и было слышно, как перед порогом он остановился и почистил о резиновый коврик ноги.

Там, наверху, его встретил гость, что остался ночевать. Он вышел из ванны, вытирая полотенцем руки.

— У праздника всегда два приятных момента: когда приходит первый гость и когда уходит последний.

— Да, — сказал Ачас.

Достал из шкафа постель и понес в кабинет.

— Я думаю о том, что ты так искренне изложил. Твоя беда — в твоей молодости.

— Да.

— Если бы ты имел шестьдесят, у тебя был бы шире, что ли, взгляд на вещи, которые тебя мучают.

— Да.

— Ты не в духе?

— Да.

Пожали руки. «Спокойной ночи». Слышал стук ее каблуков на ступеньках. Достал из холодильника салат, кусок мяса и сел за стол. Посреди стола, в тарелке, в куске пирога торчала сигарета. Сбил ее ножом, и сигарета покатилась по скатерти. Вошла Роза, села напротив него на диван и закрыла глаза. Она слышала, как он нарочито чавкает.

— Постели кровать. Уже два часа.

— Я тебе постелю здесь, — сказала Роза, не открывая глаз. — На диване.

— Почему мне — на диване?

— Тебе нужны объяснения? — открыла глаза, но не взглянула на него. Подумала, что не готова взглянуть.

— Тебе нездоровится? — спросил он. жуя сухое мясо.

Роза не ответила.

— В школе что-нибудь?

— Я ухожу от тебя. — сказала она и удивилась, как просто и естественно слова отделились от губ.

— В каком смысле? — спросил Ачас и неловко засмеялся.

— Мы больше не муж и жена.

— Пойдем спать. Третий час.

— Я люблю другого человека… Давно люблю. Скрывать это нет сил…

— Об этом, пожалуй, уже догадываются все. Кроме тебя. Человек не знает своей судьбы. Судьба приходит, когда ей заблагорассудится. Вот и пробил час. Даже если я сегодня совершила роковую ошибку, я делаю то, что должна делать, иначе мне не жить.

— Для равновесия морального я могла бы перечислить все обиды, которые ты мне нанес, все твои авантюры, которые стерпела, однако это уж бессмысленно… Но вот эту последнюю девку, эту проститутку тюрьмы, простить нет сил!.. Воровку взять в наложницы?!

Ачас ударил ножом по тарелке, и осколки посыпались по столу.

— Воровку!.. — возбужденно крикнула Роза.

— Замолчи! — крикнул Ачас и стукнул кулаком по измазанной салатом скатерти, забывая при этом, что за стеной спит гость из Вильнюса.

— Не-за-мол-чу! — Роза подскочила с дивана и первой попавшейся под руку вилкой стукнула по тарелке с пирогом. Тарелка зазвенела, но не раскололась, и она ударила во второй раз. Показывая на осколки тарелки с салатом и тарелки с пирогом, она воскликнула на выдохе: — Мы квиты, знай! — Потом она еще сказала: — Ударь меня! Ударь, пожалуйста! — И Ачас вправду пошел на нее. — Ножом ударь! — Кто-то из них столкнул на пол бокал с остатками вина.

Открылась дверь кабинета, и высунулся гость. Он стыдливо прикрывал рукой густо поросшую грудь.

— Это вы? Я думал, сквозняк разбил окно…

— Нет. Это мы такие неловкие. Спите. Я утром вас разбужу, — сказал Ачас.

Дверь скрипнула и захлопнулась.

— Какой-то цветной сон… — Роза положила в рот крошку пирога.

— Позвони, чтоб он пришел сюда. Я тебе сказал, сударыня!

— Я ведь не требую, чтобы ты вызвал сюда на переговоры эту проститутку?! — Роза заново возбудилась.

Упоминание об Инге действовало на него, словно удар хлыстом. Роза пользовалась этим без жалости.

— Я сам позвоню.

Он налил в фужер остатки водки и жадно выпил.

— Ты, Ачас, не должен пить перед тем, как говорить о своей жене с другим мужчиной.

— Заткнись.

Ачас набрал телефонный номер амбулатории.

— Доктор? Приходи. Бегом… Можешь приходить без штанов.

Йонас действительно был без брюк. Он сидел в одних трусах за столиком, служившим ему письменным столом, и писал истории болезнен пятерых больных, которых объехал после возвращения из города. Звонок сбил его с толку. Чего, собственно говоря? Поднял трубку и рявкнул:

— Уже три часа ночи, господи!

— Я знаю, — послышался голос Розы. — Не надо ходить сюда. Спи-те.

— Я и не собирался никуда бежать.

— Спи-те!

Потом его снова поднял звонок, который, ему показалось, звенел громче и чаще.

— Это я, — сказала Роза. — Простите, доктор, вы должны помочь, спасти, не знаю, как это выразить, взываю к вашему благородству, уму, чувству юмора, мужеству, знаете, я больна, протяните руку, простите…

— Вы диктуете телеграмму? — спросил Йонас. — Нет? Я не понимаю, что стряслось.

— Доктор, милый, я сказала мужу, что ухожу от него к любимому мужчине, что у меня есть любовник, как у него есть свои бабы. Он взбесился и пошел к вам…

— Почему ко мне? — спросил Йонас, чувствуя все наперед и не веря этому. — Не понимаю.

— Я сказала, что любимый человек это вы, или я не сказала, он сам так подумал, не помню… Пожалуй, сказала.

— Чушь. Не похоже, чтоб он мог поверить такому вздору, — сказал Йонас и приподнял край марлевой занавески на окне. — Кажется, я вижу его. Черт побери, он идет сюда. Что я должен ему сказать?

— Не говорите с ним ни о чем, повторяйте одно: завтра встретимся, поговорим.

— Завтра встретимся, поговорим?! Это не совсем разумно, — сказал Йонас. — Мы с ним приятели…

— Завтра встретимся, поговорим — и только. Прошу вас…

Послышался стук в дверь, и Йонас положил трубку. Натянул брюки, открыл дверь. Вошел Ачас, на руках его были толстые кожаные перчатки. «Зрачки расширены — момент аффектации», — успел подумать Йонас, независимо улыбнулся и осипшим голосом сказал:

— Завтра встретимся, поговорим… Я пишу истории болезней.

— Я вас не задержу. Только стукну вас между глаз и тотчас уйду.

— Не обязательно стукнуть. Завтра встретимся…

По всей вероятности он этой фразы не договорил. Ачас ударил его, как пообещал, а Йонас зашатался. Ачас, очевидно, думал, что тот упадет, но Йонас устоял.

— Значит, я завтра прихожу, — сказал Ачас. — Может быть, пораньше. Часам к одиннадцати. И послезавтра приду.

И ушел.

Не взглянув в зеркало, Йонас открыл аптечку, отрезал пластырь, приклеил тампон, смоченный спиртом, к скуле и опустился за стол. Долго думал о своем, потом мысль перебралась в другое русло, и он улыбнулся. Постучал двумя пальцами по лбу и взялся за истории болезней.

— Легче воспринимай, доктор!

Пранас проснулся, как он подумал, от ночной прохлады. Подошел к окну и удивился яркости звезд, усеявших небо над всем миром, именуемым отныне «поселок Крюкай». По мокрой площади от амбулатории к дому председателя шел мужчина в белой сорочке, без пиджака. Воздух был пронизан бесконечностью звуков, что издавали сады и лес, которые вились и переплетались в единое целое. Он старался различить природу этих звуков, но кроме голосов ночных птиц и скрипа одинокой калитки или ставни, ничего больше не опознал. Озяб и закрыл окно. Хотел было лечь снова в свою старую забытую кровать, но услышал шарканье шагов па лестнице за дверьми. Вышел в коридор и зажег свет. На лестнице стоял отец, весь в белом и худой, в нижнем белье, которое висело на костлявых плечах.

— Что вы делаете? — спросил Пранас.

— Проверял внизу котел.

— Разве была необходимость?

— Добре. Добре, — смущенно улыбнулся и опустил глаза.

— Вам ведь велено лежать. Как вам не совестно?

— Добре. Добре. — И тихо пошел по ступенькам вверх.

— Голый, ночью, па сквозняке.

— Добре. Не сердитесь. — Сверху он сказал: — Не говорите матери, что вы видели меня тут.

Утром в лабораторию пришла Инга. Она принесла анализы.

— Анализы поставьте па окно. А собачку выпустите за дверь, — сказал Йонас. Он был в больших темных очках, которые только подчеркивали припухлость правой скулы.

— Имя? Фамилия?

Она сказала.

— Раздевайтесь. До пояса. Адрес?

— Не знаю, — сказала, — не интересовалась. Зеленый домик при въезде…

— На доме разве ничего не написано?

— Может быть, — сказала. — Я посмотрю.

— Детскими болезнями болела?

— Наверно.

— Корью? Дифтеритом?

— Пишите.

— Сейчас на что жалуетесь?

Она не ответила. Он не настаивал. Постучал пальцами в спину, в грудь. Послушал.

— Сядьте. Положите ногу па ногу… Выпрямьтесь.

Она горбилась, и Йонас угадал, что она стыдится своей неловкости.

— Прилягте. Вдохните. Выдохните. Вы болели туберкулезом?

— Да.

— Лежали в стационаре?

— Да.

— Одевайтесь. Спасибо. Вы должны пить молоко в большом количестве, больше бывайте на воздухе, спите при открытом окне, витамины — в комплексе… — Потом он еще сказал: — И больше белков. Вы должны увеличить свой вес… Сделайте рентген.

Он подал ей рецепты и направление и еще два больших листа, что заполнил нынче ночью.

— Не ради службы, а ради дружбы — отдайте в контору табель амбулатории…

— Разрешите идти?

Сестричка подала ему кофе, он поднес горячую чашку к губам и обжегся. Инга пошла вдоль улицы своей неуклюжей боязливой походкой, казалось, главное для нее — перенести свое тело в другое место и остаться при этом никем не замеченной.

…У дома Вайткусов тем временем происходило нечто похожее на бомбежку или обстрел. Из окна чердака вылетали предметы, вещи и свертки, падали с десятиметровой высоты, грохались и поднимали клубы пыли. Инга остановилась, с жадностью и непосредственностью ребенка наблюдала за процессом разрушения. В окне второго этажа была видна голова матери. На лице ее была написана гордость, и смущение, и растерянность.

— Бомбежка! — мать так и сказала женщине с собачкой на руках.

Разрушение и вправду имеет свое обаяние и свою притягательность не меньше, чем творчество. Об этом можно было бы судить по лицу Пранаса, который с топором в руках на чердаке расправлялся со старым шкафом.

— Разве этот шкаф здесь мешал нам? — спросил отец.

— Па, уйдите в комнаты, — попросил Пранас. — Не следует дышать пылью.

— Добре. Добре.

В руках отец держал плетеную корзину, он нагибался, хватал с полу какую-нибудь мелочь, казавшуюся ему нужной и не заслуживающей казни.

— Как говорится, — сказал он, осторожно, на цыпочках приближаясь к сверткам старых газет, — как говорится, чтоб вместе с помоями дитс не выплеснуть…

— Уйдите, ради бога, — сказал Пранас. — Эго знаете, как в плохом театре!

— Все бывает. Не сердитесь, Прашоша…

Потом отец появился во дворе.

— Не нашел?! — спросила мать из окна.

Отец трагически потряс головой.

— Ищи, — сказала мать. — Двенадцать лет моего труда!

Отец потопал к груде осколков и стал разгребать руками.

Это Инга, которая все еще стояла поблизости и глядела, это она крикнула:

— Не бросайте! Человек внизу!

Пранас высунул голову и увидел отца, суетившегося внизу, Ингу с собачкой и нескольких подростков, что зевали за забором.

— Папаша, вы нарочно смешите народ?

— Не нарочно, не нарочно, — приговаривал отец, одержимый одной лишь мыслью, что он должен спешить.

— Посторонитесь, папаша.

Отец отскочил в сторону, глядя на падающую дверцу шкафа, сморщился при звуке соприкосновения ее с землей и снова пошел вперед.

— Папа, я бросаю, берегитесь! — было слышно сверху.

Отец сторонился, не в силах совладать с возбуждением, которое трясло его, подобно лихорадке. Битва кончилась с приходом Йонаса. Он свистнул, сунув два пальца в рот, и крикнул:

— Пранюша! Отдохни!

Потом он увидел отца, успокоив его совершенно естественными словами, которые он повторял, улыбаясь: «вы правы», «только так, как вы говорите» или «это разумно».

— Когда с глазу на глаз с несчастьем, многое понимаешь лучше, — сказал отец.

— Вы правы, — искренне сказал Йонас. — Зря только меня не слушаетесь. Вы должны отлежаться после простуды.

— Отлежимся. Корову только подоить… Слышите, она зовет меня.

— Подоим.

Отец вошел в комнату и сказал:

— Не нашел… Может, плохо вижу?

Мать махнула рукой.

— Не думай. Ложись.

— Второе одеяло ему дайте, — сказал Йонас. — И сразу антибиотики. Снотворное имеете? Дайте ему две таблетки.

Когда появился Пранас, весь в пыли и паутине, обсыпанный стружкой, Йонас сказал:

— Старый, последнее тебе предупреждение. Если я еще раз засеку папаню на ногах, вспотевшего, мечущегося по поселку в то время, когда у него в легких пертрубация воспалительных процессов, считай, что меня больше в этом доме нет. Я внятно говорю?

— Он встает и идет, — сказала мать. — Не закрывать ведь дверь на ключ?

— Закрывайте, — сказал доктор. — А что особенного? Посидите с ним у постели…

— Я сижу, — сказала мать. — Но это его раздражает.

— Раздражать папашу не стоит. Он и так в состоянии шока от всех революций, что происходят в доме и в собственном организме. Давайте побольше снотворных. Пусть поспит.

— Может быть, позавтракаете с нами, доктор? — спросила мать.

— Да, — сказал Йонас и уселся за стол. Взглянул на Пранаса: — Чего глазеешь? Пойди помойся, чучело!

— Очки, смотрю, фирменные у тебя, — подмигнул Пранас, — как у негритянского певца!

Пранас помылся, вытерся мягким полотенцем и зашел к отцу в комнатушку.

— Чем услужить вам? — спросил он и погладил руку отца.

— Не думайте обо мне, — ответил тот, подумав. — Только не закрывайте на ключ.

— Глупость. О чем вы говорите? Как вам не стыдно, па?

— Если только горячего чая, — попросил отец. — Газеты пришли? Чем все это кончилось в Южной Америке? Бурлит планета перед катастрофой.

— Па, вот этого не говорите.

— От меня ли зависит? — улыбнулся он.

Пранас пошел было на кухню за чаем, но его остановил телефонный звонок. Влажной рукой взял трубку.

— Йон! Доктор! — крикнул он в кухню, прикрывая ладонью трубку. — В амбулаторию пришла жена председателя. Укол нужно сделать или что… Я не уразумел.

— Скажи, позавтракаю, выпью кофе, выкурю сигарету и приду!

— Он бежит, он побежал, — сказал Пранас в трубку. — Он еще не у вас? Странно.

За завтраком мать намекнула:

— Новую мебель, наверное, нужно хлопотать через председателя?

— Это мы сделаем, мамуль, это не проблема. Президент — он в наших руках, не так ли, доктор? Давайте только сперва выметем старое. Знаешь, то, что сегодня я вытряхнул, минимум два самосвала, а там, наверху, и не видно, что рука человека прошлась… А за подвал мы еще не брались! Ион, я могу у президента попросить на полденька грузовик? Не страда ведь нынче?

Доктор только пожал плечами и промычал невнятное.

Закипел чай, и Пранас понес отцу его любимую огромную кружку, что привез он отцу с Дальнего Востока, возвращаясь с воинской службы.

— Любимая чашка отца, — так и сказала мать.

— Ча-ша…

В коридоре он услышал, как мать сказала доктору:

— Мне иногда кажется, что вы оба — мои сыновья.

Доктор не спеша подошел к амбулатории. Тут с ноги на ногу переминались двое мужчин. Курили и, видимо, рассказывали байки, потому как еще издалека было слышно их ржание. Белобрысый малый первый полонился доктору, выставляя напоказ левую руку по локоть в гипсе.

— Пора снимать твой гипс, — сказал Йонас.

— Как скажете, доктор.

— А у вас что? — спросил второго, у которого от смеха тряслись еще щеки и рукавом он вытирал слезы.

— У меня ничего! — он снова стал смеяться и отвернулся. — Беспричинный смех.

— Перед получкой такое случается, — сказал доктор.

В конторе его ожидала Роза. Была в черных мужских очках, которые прикрывали добрую половину ее лица.

— Снимите больному гипс, — сказал он фельдшеру.

Повернулся лицом к Розе:

— Будем делать укол?

Она тряхнула головой: нет.

— Чем займемся? — спросил он и поправил на побитой переносице очки.

— Вы должны меня простить. Я не ведаю, что делаю.

Доктор промолчал.

— Я нуждаюсь в помощи… Вы меня поддержите?

— Доказательства налицо, — сделал вид, что шутит. — Но методы ваши не разделяю. Ложью ничего не было сотворено.

— Нынче, при дневном свете, мне стыдно и кажется, всего этого и не было… Придет вечер, я знаю, и снова буду настаивать на своем. Разве может так быть?

— С точки зрения медицины, все верно.

Она не спросила, считает ли он ее больной.

— У нас есть минута времени?

— Думаю, да. Пока машинисту снимут с руки гипс.

За стеной раздался раскатистый хохот.

— Разве так щекотно, когда снимают гипс?

— Не должно быть. Наш машинист — он главный анекдотчик в поселке…

Роза молчала, и он ей не мешал.

— Нет у меня круга людей, для которых я была бы свой. Понимаете? Я люблю общение, я не чуждаюсь, но у меня решительно не получается завязать хотя бы самую иллюзорную связь. Я встречаюсь, пью чай, слушаю, сама откровенничаю, сплю с мужем, веду уроки в классе — и все время я с чужими. Угм? Это не одиночество, потому что я никогда не бываю одна… Готова заплатить любую цену: любовь, свободу, чтобы слиться, соединиться с окружением, смешаться со всеми мне подобными, стать частицей… Знаете… Не могу найти контакта с природой и животными. Это я недавно только поняла. Какой-то страх. Ни с кем не могу разделить цели, мне уже неважно, какая она. Вам кажется, что я оправдываюсь? Я не могу связать своего бытия с остальным миром. Скажем, вот с этим поселком, который для нас и составляет весь мир. Я не оправдываюсь, я страдаю.

— Вы объясняете. Это сродни оправданию.

— Я ничего не способна объяснить. Я готова пасть в ноги и ему и нам, но во мне ничего не изменилось. У меня есть и ум, и фантазия, но я не могу понять: почему я такая, какая есть?

— У вас есть ум, это вы говорите, и фантазия. Вы хотите уйти из своего пассивного состояния и что-то творить, конструировать. У вас это не получается, и вы нашли другой возможный путь — решили разрушать.

— Что разрушать?

— Свою семью. Мои приятельские отношения с вашим мужем. Вы сами, может быть, не знаете. Но вы решили твердо: если вы не можете любить, вы можете ненавидеть… Творить или разрушать — одна и та же сила дана нам природой… И ею управляет в мозге один и тот же центр. Только с точки зрения морали возможно их различить. Плюс — минус.

— Вы обвиняете меня?

— Ни в коем случае. И мысли не было.

— Скажите теперь мне что-нибудь доброе. — Роза старалась, но улыбка не получилась, так как мысль, подсказанная доктором, на время изменила ее мнение о самой себе и заставила встревожиться. — К чему меня склоняете?

— К невозможному, — сказал он. — Развивать способность видеть и себя, и людей, и все, что окружает нас, такими, какие они есть в природе, а не искаженными страстью и страхом! Слишком серьезно? Мне, напротив, сегодня очень хочется быть игривым и шутить… Сделаем укол?

— Нет. Бесполезно.

Солнце освещало ее лицо, и оно вдруг показалось даже счастливым. В комнату вошел машинист, неся перед собой, словно подарок, влажную размягченную руку с крошками гипса на коже.

— Я пойду, — сказала Роза.

— Счастливо.

— Я могу вас просить? Если он снова придет за объяснениями, подтвердите, что по-прежнему мы с вами — одна сатана. Спасибо.

Вот это, пожалуй, была самая великолепная точка сеанса психоанализа. Мысль эта даже его подстегнула. Стал ощупывать руку машиниста, стряхнул крошки гипса.

— Ну, как она?

— Нормально, — сжал руку в кулак, расслабил, снова сжал. — Нормально.

— Любишь анекдоты?

— Страсть.

— Расскажи, чего сейчас смеялись.

— О нет! Это можно только сестричкам рассказывать! — Он уже готов был хохотать. — Не буду. Расскажите вы, доктор, что-нибудь. Только люблю короткие.

— А здесь не больно? — нажал на кисть.

— Нет.

— Две обезьяны под деревом пилят пополам водородную бомбу. Подходит третья, ковыряет в носу и спрашивает: — «А что, если она взорвется?» — «Ничего! — отвечают те. — У нас есть еще одна».

Машинист с самого начала был готов смеяться, но насторожился.

— Это точно, что третья ковыряла в носу? — спросил он доктора на ухо.

Доктор заржал и ударил машиниста по плечу, и тот стал смеяться и стукнул от удовольствия по столу рукой, только что изъятой из гипса.

Ачас пришел, как и обещал, около десяти часов вечера. Йонас по обычаю корпел еще над своим ежедневным отчетом. За дневной суетой он было и забыл о председателе и Розе. Кончил заполнять графу и только тогда взглянул на гостя.

— Не дурачьтесь! — сказал Йонас, вставая со стула.

Предупреждение было запоздалым, потому что Ачас уже ударил его. Мужское самолюбие и инстинкт, пробужденные таким недвусмысленным способом, подхлестнули, и Йонас, сознавая всю бессмысленность намерения, шлепнул Ачаса по скуле. Тот удивился, кажется, больше звуком, схожим со взрывом воздушного шара, чем самим ответом противника. Он еще раз ткнул Йонаса в лицо, и тот свалился иа свежевымытый пол, пахнущий мыльной пеной и карболкой.

— Доктор! — сказал Ачас тихим голосом. — Ты на десять лет моложе меня… Это позволяет мне выбирать аргументы по усмотрению… Счастливо. До завтра.

Йонас, сидя на полу, вполне профессионально ощупал свой череп и засвистел забытую, появившуюся из подсознания мелодию. Не мог вспомнить, что это. Встал, достал из шкафа пластырь.

Жизнь в поселке шла своим чередом. Убирали картофель и свеклу, готовились к озимому севу.

Пранас нашел председателя на лугах, в низине Немана. Когда он подъехал на велосипеде, Ачас посмотрел на него и, было видно, вспоминал и не мог вспомнить, где его видел. Потом сказал:

— Здравствуйте, знаменитость. Последние годы я вас больше помню по телевизору. Какие-нибудь житейские проблемы?

— Это написано на моем лице?

— Для чего больше могу вам понадобиться в такую рань?

— Я вас хорошо помню… Я вас часто вспоминал, это правда, — неуклюже повел Пранас, и, даже если он говорил правду, слова прозвучали нарочито и некстати. — Мне очень жаль, что я не смог прошлый вечер навестить вас и поздравить… (Жаль.). Доктор говорил, получился очень славный вечер.

— Он сказал «славный вечер»?

— Да-а-а. Он рассказывал.

— Возможно, — сказал Ачас. — Так чем могу служить?

— Доктор посоветовал, что будет проще, если я поговорю с вами… Мне нужен самосвал или грузовик. Вывезти хлам, что выпотрошил из дому, и привезти немного новой мебели. Доктор думает, что полдня на все хватит. (Ах, так?).

— Получите. Из уважения к вашему отцу, — сказал Ачас. — Как поживает инженер?

— Папа? Простудился немного. Лежит.

— Да. Полоса дождей. С картофелем просто беда.

Возвращаясь в поселок, Пранас во второй раз проехал мимо крохотного зеленого домика с палисадником увядших осенних цветов под окном. Он вспомнил эту странную неуклюжую девушку с ее собачкой. Остановился и заглянул в окно, но в доме было пусто.

Без десяти минут час контора опустела. Инга осталась одна среди девяти стульев. Достала из ящика стола белый сыр, яблоко, хлеб и разложила на газете. Жевала не спеша и читала случайные строки, что были видны между ломтями сыра: «…открылись двери нового… детского сада… рассказала, что исполнилась мечта… со счетом 3:0 победила Бразилия…» Бросила на пол кусок сыра собачке.

Потом она спустилась вниз по улочке и купила в магазине фруктовую воду. На дне бутылки плавал мутный осадок. Она открыла бутылку о подоконник и отпила добрую половину, стараясь не взболтнуть осадка. Видела, как в огромный красный МАЗ у дома Вайткусов погрузили бесформенные части старой мебели и всякий хлам. Оставила бутылку на подоконнике и подошла к МАЗу. В окне второго этажа виднелась голова матери. Она не знала, как се по-другому называть и сказала про себя, что это — «его мать». Она поздоровалась с «его матерью», и та ответила, но не сразу и с какой-то осторожностью:

— Я вас не знаю.

Три дня тому назад она тоже не знала «его матери» и не видит в этом ничего предосудительного. А теперь она се знает и отличила бы ее голову среди тысячи голов в толпе. Стояла и глядела, как мужчины грузят машину, совсем не испытывала неловкости или стеснения, потому что чувствовала себя незаметной. Собачка подбежала к Пранасу и запуталась в его ногах. Он крикнул на собачку и замахнулся ногой, показывая, что хочет пнуть ее, но на собачку это не произвело впечатления, она подняла ножку и помочилась на раму с осколками зеркала. Пранаса это рассмешило, и он крикнул Инге:

— Я не узнал Вашего Единственного.

— Ничего нет удивительного в том, что человек не узнает собаку, которую видел один раз на коленях на заднем сиденье, прикрытую курткой. Наконец, чужая собака это лишь тварь, у которой возможны блохи, тварь на одно лицо с сотнями собак этой породы, — сказала девушка. — Разве даже самый деликатный судья не чувствует похожего отвращения и брезгливости к стриженым головам подсудимых. Для того, чтобы узнать, нужны усилия, пусть даже неосознанные.

«Его мать» неодобрительно следила за Единственным.

«Как она называет своего сына, когда она видит его во сие?» — подумала Инга.

— Вы умеете доить корову? — спросил Пранас. Он подошел к ней. Улыбнулся. — Перекур. Умеете? Если я не найду себе заместителя в этом деле, я загублю корову. Она заболеет психически. У пес остается невыдоенным половина молока. Я до конца не умею это сделать, — он показал руками, чего именно он до конца не может сделать.

— Если ваша мама разрешит, я помогу.

— Моя мама? — не понял он. — Но ведь она сама не можем доить. Пойдем-ка.

Она в гараже доила корову, а он курил и заигрывал с Ее Единственным.

— Какой он породы?

— Он без породы. Как и я… Дворняжка.

Он сказал:

— Можно, я буду называть тебя «дворняжка»?

— Не надо, — не сразу ответила она. — Не надо… По отношению ко мне «дворняжка» звучит больно. Я буду каждый раз вздрагивать… А при каких обстоятельствах, вы думаете, вам понадобится меня так называть?

Корова время от времени поворачивалась к ней и измерила ее взглядом.

— Никаких упреков. — шепнула Инга и похлопала корову по боку. — Я научусь со временем делать это безболезненно и быстро…

Пранас вышел навстречу подъезжающему грузовику. В картонных упаковках привезли кухонную мебель.

— Я не хотела бы, чтобы она доила нашу корову, — сказала мать.

Пранас отнес отцу его любимую кружку с подогретым парным молоком и медом и поставил на столик у изголовья.

— Горячее, осторожно.

— Корова признает только меня, — сказал отец.

Пранас ждал, пока остынет молоко. Из кухни доносился треск электрической дрели… Потом послышался удар молотка. Рабочий забивал в степу крюки для подвесного шкафчика. После каждого удара молотка веки отца вздрагивали, и было видно, как он возбуждался и не мог этого скрыть.

— Вы не расслышали, что сказала мамуля. Ее нужно беречь… Итак, атмосфера напряженная, — сказал отец шепотом заговорщика. — Нужно быть дипломатичным.

— Что «напряженно»? Я не понял.

— Атмосфера. Вы не чувствуете?

— Нет!

— Чувствуете, чувствуете…

Ушел к матери. Мать орудовала швейной машиной. Шила занавеску. У нее что-то не получалось. На строчке появились петли.

— У меня не получается. Машина устала, — она улыбнулась. — Посмотри. Отец поковыряет, бывало, вот здесь…

Пранас поковырял, и машина заработала.

— Спасибо.

— Ты против этой девушки? — спросил Пранас. — Ты ее знаешь?

— Нет. Но я видела, как ты бесцеремонно ее увел. Она не обязана нам помогать. Мы должны надеяться только на себя и на друзей. Не забудь, все тебя видят по-особенному и ты должен вести себя скромно. Скромнее других.

— Разве я не так себя веду?

— Ты не видишь себя со стороны. Делан свое дело, но тихо. А ты у меня немножко революционер. Та-та-та-та! Та-та-та! Они там не развалят стену?.. — она имела в виду удары молотка в кухне.

— Не должны.

— Может быть, хватит на сегодня? — попросила мать.

Пранас тоже так думал. Пошел на кухню и извинился. Длиннющий парень надел резиновый плащ, рукава которого еле-еле доставали до локтя, и сказал:

— Но завтра у меня своя работа. Знайте.

— Значит, послезавтра. Столько ждали — подождем.

Вернулся и уселся напротив матери. Она строчила и время от времени поднимала на него глаза.

— Так трудно было без тебя, — она пожала плечами. — Не потому, что никого не было. Потому, что тебя не было.

Он сидел и смотрел, как она легко и ловко шьет.

— Если у тебя есть какие-нибудь планы, поделись с отцом. У него особенный ум. (Да.) Опыта, который человек набирает в страданиях, нельзя заменить никакой книгой. (Да.) Посмотри, там молоко, наверно, уже остыло, — она имела в виду молоко с медом у изголовья отца.

Он смотрел на нее и думал, что и отец и отчим были правы, выбирая именно ее среди тысяч других девушек.

Йонас кончил заниматься с дочкой инженера, той шестнадцатилетней, у которой порок сосудов и добрые боязливые глаза, как у дичи.

— Я тебе оставляю вот эту резиновую игрушку. — Он, естественно, считал ее ребенком. Подал ей в руки двухцветный резиновый ремень. — Каждые два часа ты должна физически развлечь себя, — он сказал именно «развлечь». — Должна чувствовать усталость, но не утомление. Можешь подтягивать руками, можешь опираться в ремень ногой. Свобода фантазии.

— Я люблю танцевать, — сказала девушка. — Это тоже гимнастика.

— Конечно. Ты прекрасно танцуешь. Но это очень односторонняя гимнастика.

Она включила музыку и стала танцевать. Ему стало грустно и захотелось поскорее уйти.

— Знай меру, — сказал он девушке и простился: — До завтра!

Спускаясь по лестнице, чувствовал силу и здоровье своих мышц и какую-то светлость в голове. Для пущей важности выпятил грудь и, независимо насвистывая мелодию, что мучила его со вчерашнего вечера, пошел к «Жигулям».

…Еще издали он стал сбавлять скорость и начал думать, что никогда не поздно развернуть машину и поехать «в любую обратную» сторону. Потом он подумал: можно не доехать и развернуться. Но что изменится, если он проедет мимо и только потом развернется и поедет домой? Он волен выбирать — не доехать и развернуться. Но что изменится, если судья. Подъехав к желанному дому, он затормозил, бросил машину и пошел к двери. У палисадника с увядшими цветами под открытым окном стоял велосипед. Не могло и быть лучшего предлога зайти. Дверь была не заперта, и он вошел. На пороге постучал себя пальцами по лбу: легче, Йон!

Когда послышался шум тормозов, Пранас поднял голову и сказал:

— Гости?

— Никто у меня не гостит, — тихо сказала Инга.

Они играли в детскую игру «свинку», и вся колода была разложена на белой вязаной скатерти. Они по очереди брали со стола по карте и поглядывали в окно.

— Это наш доктор, — сказал Пранас.

— Похоже, — сказала Инга.

— Очень похоже, — сказал Пранас и взял карту. — Один к одному. Как два трефовых валета.

За окном мелькнула фигура и послышались шаги в сенях.

— Эту игру можно играть втроем? — спросил Пранас.

— Конечно. Входите!

Вошел Йонас и обрадовался: «О-о!».

Все обрадовались.

— Мы ждем тебя, — сказал Пранас.

— Вы знали, что я приеду?

— Мы видели, что ты приехал.

— Я увидел твой велосипед, — сказал Йонас.

Это могло сойти за правду. Инга убрала соломенную плетенку с нитками для вязания и освободила ему стул. Йонас сел и оглядел ее.

— Ты разыскивал меня? — встревожился Пранас.

— Нет, — усмехнулся доктор. — Напротив. Хотел бежать от тебя.

— Нужно было предупредить, — сказал Пранас.

Ее Единственный лежал на лоскуте коврика, прижав голову к полу, и внимательно присматривался к одному и ко второму.

— Единственный! Здорово! — сказал доктор.

Вдали, в полях, мужской голос запел, призывая седлать коней, ибо за семью реками, за семью лесами по нас сохнут девицы.

— День получки, — сказал Йонас. — Это еще одинокий волк.

— Угу-у!..

— Бывало, к полуночи начиналась поголовная езда за недостающим вином «за семью лесами, за семью реками». Ездили на чем попало — на тягачах, тракторах. Президент нынче в день получки собирает в сейф ключи от всего транспорта.

— От твоего тоже? Нет? Безрассудно, — засмеялся Пранас. — Кстати, я выступил от твоего имени и получил от него и самосвал и грузовик. Так что спасибо тебе.

Игра закончилась, и Инга собрала карты в колоду.

— Я уже говорила. Угостить ничем не могу. Довольствуюсь малым, потому как хочу ровно столько, сколько могу иметь.

Пранас незаметно запел старую балладу «из первого диска», постукивая ладонью по столу. Йонас подпевал ему, развалившись на диване, покрытом красным бархатом. Над диваном на нитке висела плетеная соломенная жар-птица. Инга взяла на колени Единственного.

— И ты! И ты! — подстрекнул Пранас. — Вместе!

Она покачала головой и еще тверже сжала губы. Она не знала слов. Не знала музыки. Слушала, смотрела в окно и думала, каким удачным бывает день получки. И еще она думала, что сколько ни думай, что ты другая, а ты все равно «ты».

Стоял зеленый дом у дороги, и мимо ехали машины, а в машинах люди, и никому не было интереса до того, кто поет в этом доме и зачем там поют и зачем сажают цветы под окном.

Когда опустились сумерки и Инга выпустила Единственного побегать по палисаднику, Йонас встал с дивана.

— Благодать, — сказал. — Я, кажется, разгрузился.

Потом он спросил:

— Ты не начал работать? Некогда? Ничего. Пройдет неделька-другая, ассимилируешься.

Пранас не знал. Ткнул себя пальцем в живот.

— Мутное какое-то чувство. Ожидание чего-то. Похоже на изжогу или угрызиение совести.

— Не исключено, — сказал Пранас.

— Отчего? Напротив, я должен чувствовать моральную компенсацию. Наконец-то вместе с матерью. С отцом.

— Это не сразу приходит… Компенсация.

Они вышли по стопам собачки во двор.

— Ты не привык разговаривать со старыми людьми, — сказал Йонас. — Притом ты, наверно, не ожидал, что они нынче вот так именно живут? Правда? Знать и слышать по телефону, это не то же самое, что увидеть самому? Папаша твои — он «рыцарь без страха и упрека». У меня часто возникает детское желание подражать ему. Однако, знаешь, есть вещи, которые должны быть в крови. Есть — есть! Нет — нет!

Пранас не мог сосредоточиться на том, что говорил доктор. Думал, что нужно сесть на велосипед и ехать за «Жигулями» Йонаса и не подвергать испытанию те связи, которые между ними тянутся вот уже двадцать лет. Тут еще как нарочно у калитки Йонас спросил:

— Подвезти тебя?

— Я на велосипеде.

— Да. Правда.

— Слушай, у тебя ведь тоже день получки. Может быть, достанем что-нибудь и посидим еще?

— С удовольствием, — сказал Йонас. — Но нет. У меня в десять свидание. Я не хочу, чтобы подумали, что я сбежал.

Пранас расслабился и решил, что пусть будет как будет.

— Что у тебя под этими очками и под пластырями? — спросил с поддельной заинтересованностью. — Нарыв?

— Ого-о! Острая аллергия… — и еще пробормотал что-то по-латыни Йонас. — После ужина я зайду к тебе, — сказал и сел в машину.

Дорога и вправду опустела. Закон о конфискации ключей в вечер получки вступил в силу.

К вечернему свиданию он готовился с методичностью хирурга перед операцией. Из трех пар перчаток, что нашел в гараже, он выбрал самые толстые. Зашил распоровшийся шов, потом смазал жиром кожу, которая засохла от бензина и влаги и, показалось ему, потому недостаточно облегает кулак. Потом долго рылся среди инструментов, пока нашел железяку, которая устраивала его и длиной и весом, тщательно вычистил ее тряпочкой, смоченной бензином. Все это положил под настольную лампу у себя на столе и низко опу-стил колпак, чтобы и масло и бензин в меру просохли. Потом побрился, надушился и, довольный собой, решительно развалился с газетой в руках на топчанчике, на котором укладывал обычно больных.

Было десять минут одиннадцатого, когда в дверь постучал Ачас.

— Входите.

Ачас увидел доктора, как и в те вечера запятым амбулаторной бюрократией. Доктор сидел за столом и писал.

— Садитесь. Понимаете, приятель, я, порассудив, решил несколько уравнять наши силы. — Он рукой, одетой в толстую кожаную перчатку, отложил в сторону перо, подвинул железяку и повернулся лицом к гостю. Первую неожиданность он обнаружил, увидев, что Ачас уселся на мизерном табурете у шкафа с аптечкой. Однако Йонас не давал сбить себя с толку и дальше произносил слона по намеченному сценарию.

— Вот этой железкой я расшиб пополам доску двадцатимиллиметровой толщины с первого удара. Я сегодня проделал эту операцию трижды с неизменным успехом. Вы мне верите? (Да.) Пора утрясти наши страсти и вернуться в современный мир, где нет обманутых мужей и жен, есть только люди, которые выбирают, с кем и где они хотят жить, с кем они, согласно закону, хотят создавать семью… Это исходная точка нашего разговора. Почему так смотрите на меня? От старой аллергии (он буркнул по-латыни три слова) у меня появилась опухоль па лице.

— Ион, прости меня! — сказал Ачас. Он мялся, прикрываясь ладонью, и Йонасу вдруг показалось, что Ачаса давит смех. — Не знаю именно тех слов, которые сейчас мне нужны больше всего.

Вторая неожиданность появилась в качестве бутылки фирменного молдавского коньяка. Ачас оторвал пробку, достал из шкафа с аптечкой две мензурки и разлил в них коньяк. Идеально с точки зрения физики жидких тел.

— Полнее нельзя! — так и сказал. Поднес одну мензурку Йонасу и буркнул: — За нашу дружбу!

Выпил. Йонас брезгливо следил, как «опиум народа» вливается в это красивое самоуверенное тело и, спустя минуту, просачивается наружу в качестве еще большей самоуверенности, близкой к наглости. Поднял свою мензурку и выпил до половины, стараясь при этом не морщиться и не кривиться.

По сценарию, теперь Ачас должен был говорить слова, но он явно потерял дар речи и молча поглядывал на доктора, «казалось, запоминал его лицо на будущее. Вместо объяснений он заново наполнил мензурки. Ничего дурного не думая, доктор наощупь взял железяку и стал стучать ею по столу. Ачас рассмеялся. Йонас не мешал ему вести себя, как он хочет, и гадал про себя: что же случилось в доме Ачасов? Ответ напрашивался, и Йонас начал рассуждать про себя, какова его, Йонаса, должна быть реакция.

— Прекрасная шутка! — наконец сказал Ачас. — Так разыграть меня, опытного, старого… политика? — так и сказал — «политика».

Веселье не покидало его, и он вылил в себя половину второй мензурки.

— Шутка века!

Йонас нс успел понять, что веселье Ачаса идет от облегчения, от конца той неопределенности и того дурного сна, в котором он провел, наравне с остальными персонажами, последние три дня. Такое же облегчение, захлестнувшее Йонаса, заставило его сделать и ошибочный шаг.

— Не понимаю, о какой шутке ты говоришь?

— Ладно, парень, Роза пришла в баньку, где я ночевал эти две ночи, и все рассказала. Знаешь, — глаза его просветлели и улыбка стала ребячьей, — у меня, была минута, сжало сердце. Могло случиться, капли недоставало, и я заплакал бы! Угм?

— Не верю. — нахмурился Йонас, — что мог бы заплакать.

— Клянусь, — повторил Ачас, — недоставало одной капли!

— Ачас! — решительно скороговоркой заговорил Йонас. — Все неправда! Как и твои слезы неправда! Роза, твоя бывшая жена, любит меня, и я женюсь на ней! Она пошла к тебе сегодня против моей воли. Она побоялась, что ты меня днем раньше, днем позже убьешь. Я сказал, что найду па тебя управу, — Йонас достал со стола железяку и стал ее разглядывать более внимательно, чем хотел этого, — …что найду на тебя управу, но она не поверила… Потому, что она меня любит больше, чем, может быть, самое себя… н вот она пошла к тебе с повинной и с басней о том, что это был лишь розыгрыш…

— Ион, перестань! — Ачас должен был благодарить судьбу, что в тот миг не видел своего униженного лица хотя бы в зеркале. — Не начинай этого заново, прошу…

— Она не должна была этого делать! — Йонаса уже нельзя было остановить. Он подхлестывал сам себя с упорством неумолимого всадника. — Мы договорились, что сегодня я беру чемоданы со своими вещами и перехожу жить в ваш дом на равных правах!.. Да! Ведь не думаешь, что мы с ней будем жить здесь, в амбулатории, где недостаточно места, чтобы принимать больных и где зимой холодно, а летом душно? Эту дерьмовую квартиру я оставлю фельдшеру, который вообще не живет, подвешенный в какой-то мансарде! Мои чемоданы уже готовы, будь добр, помоги поднести их как настоящий современный мужчина. Где мои чемоданы?!

Нашел чемодан в спальне под кроватью и стал запихивать в него, что попало под руку.

— Нет! Это не была шутка, потому что она не может жить так, как она жила, и не знает, как жить по-другому. Это не была шутка, так как шутить на такой манер может только сытый человек, а не человек голодный! Ты хочешь, чтоб «это» называлось шуткой, потому одна только мысль, что тебя могут обмануть, покинуть, променять, обойти, не оценить, что тебя могут забыть, что могут плюнуть на твои достоинства государственного мужа, — одна только мысль об этом кажется смешной и потому все это может быть только шуткой… Когда подступит к тебе смерть, ты скажешь ей: «старая, не шути!». Не так ли? Вот, хватай, парень, чемодан и тащи в дом к себе, а я сейчас подойду! Ну? Кому сказано?! Йонас подхватил со стола железяку: ну-у!

— Пошел ты к черту! — тихо сказал Ачас. Йонас заглянул ему в лицо и удивился в третий раз — Ачас все-таки заплакал. Слезы, что капали на его сорочку и лацкан пиджака, были редкие и крупные, как бывают у детей, у которых еще не развиты защитные железы, производящие слезы.

Йонас снял перчатки и бросил под стол. Потом открыл окно. От реки подуло ржавой осенней травой

— Мошкара набежит, — сказал Ачас.

— Вытравим.

Потом Ачас сказал:

— Глупо веду себя… — Йонас не ответил, и он повторил — Не знаю, что говорю, и глупо веду себя…

— Хорошо ведешь себя. — Президент промолчал, и Йонас повторил — Нормально ведешь.

Ачас встал.

— Чертовски было бы здорово, если бы мы сейчас не допивали эту бутылку. И не говорили бы о рассвете, о дружбе и прочем.

— Я сейчас думаю как раз об этом, — сказал Йонас и закупорил бутылку. — Ты возьмешь бутыль с собой? Нет?

Ачас у двери остановился и подмигнул:

— До завтра.

Йонас даже вздрогнул.

— Уж нет! — крикнул он. — Поищите себе другого!

Впервые оба заулыбались. Ачас вернулся и протянул руку. Было видно, что он очень хотел эго сделать.

— Другой уже был. — Ачас вернулся к столу и разлил бутылку по мензуркам. — Помнишь, как Роза настаивала, чтобы ты привел на день рождения этого певца? Она хотела, чтоб он… понимаешь? Чтоб он взял па себя твою роль. Но тот не пришел, и она подумала о тебе.

Чокнулись и оба, как по уговору, отпили самую малость. И поставили мензурки на стол.

— Спасибо тебе.

— До чего ты везучий, Ачас, — застонал Йонас. — Наш певец, как ты назвал его, знаешь ли, служил в воздушно-десантных частях, в «синих беретах». Ты понимаешь, на что было бы похоже твое лицо сегодня? Давай за это везение тоже чокнемся. До рассвета еще далеко.

Чокнулись. Сели на стулья и помолчали. Каждый о своем. Зазвонил телефон.

— Спасибо… Хорошо себя чувствую… А вы?.. Конечно. Он у меня… Спокойной ночи.

Ачас увидел, что Йонас смутился и потупил глаза.

— Это меня ищут?

— Нет. Ищут нашего десантника. Мама беспокоятся.

— Слушай, Йон! Как ты смотришь, если бы мы теперь пошли к нам? По-моему, сам бог велел, чтобы мы провели сегодня этот вечер с Розой, пет?

— Велел. Хорошо смотрю. Пошли.

Йонас взял в руки чемодан, пошел к двери. Ачасу это понравилось.

— Дай, я понесу!

И они пошли по улице, ребячась, вырывая друг у друга чемодан.

Он сидел в стареньком кресле, прикрывшись по пояс халатом, и уплетал яблоко. Над диваном на нитке покачивалась соломенная жар-птица.

— С меня сняли судимость… Все честь честью, но год я «отпилила» в колонии общего режима… Когда в прошлом году попал мой директор и я стала проходить по его делу, меня топить заново не было им смысла… Масштаб был уже крупнее, и меня, как сошку, выбросили из дела, как муху из щей… На чем и спасибо.

Инга нагнулась к столу за яблоком и обнажила спину, показывая четко обрисованный позвоночник.

— Ты вспоминаешь о прошлом?

— Практически, нет. Но человеки иногда напоминают. Я, наверно, возбуждаю их фантазию.

— Выходит, мою тоже?

— Не исключено.

Яблоко было кислое, и она сморщилась, будто обожгла себе рот.

— Из двух разных мнении о человеке люди всегда предпочитают худшее. Это так.

Он не спорил. Может быть, даже соглашался.

— Ты уже должен уходить?

Удивительно, как она угадала ход его мыслей.

— Но если ты должен уходить не потому, что там мать и отец, а потому, что ты думаешь о моем добром имени, то можешь еще не уходить. — Она откусила и бросила кусок яблока Своему Единственному на лоскуток коврика.

— Находишь, что оно кислое? А почему только люди должны есть то, что невкусно? Ответа не-по-сле-до-ва-ло. А ты, Единственный, должен сказать: «Потому, что человек живет дольше собаки и ему перепадает и невкусное, и вкусное».

Он пошел к ней, обнял ее и шепнул на ухо: «Дворняжка моя». А она ответила: «Мой единственный».

Мать тихо вошла в комнату отца и поставила рядом с кроватью утку. Потом ушла, стараясь не стучать палкой о пол. Закрыла дверь и прислушалась к дыханию отца. Повернула в дверях ключ. Ей показалось, что щелчок прогремел как выстрел. Успокоившись, вернулась к себе в комнатушку и стала рисовать на бумаге варианты занавесок.

На следующий день после получки была суббота. Народ отсыпался. Ветер разносил по улице желтые листья. На площадке перед магазином неподвижно стояла овчарка. Опустив голову и хвост, она ворчала глубоким и сухим голосом. Мимо прошла женщина, ведя за руку девочку. Девочка показала на овчарку пальцем.

Мать поставила на стол вчерашний борщ и спросила:

— Хорошо отдохнул?

Он как раз в это время набил себе рот картошкой и не мог ответить как подобает, но она не ждала ответа.

— Для моего спокойствия ты не говори лучше, что «приду поздно» или «не жди…» Пока доктор не признался, что ты у него, я беспокоилась… Знаешь, день получки… У людей появляется темперамент и жажда правды!

Потом она сказала:

— Я вчера закрыла отца на ключ. Он знал, что тебя нет, и обязательно пошел бы в котельную.

Пранас считал, что в тот раз, когда доктор говорил, что отца следует запирать на ключ, доктор говорил в шутку, иносказательно. Мать почувствовала, что сына это покоробило, и она развела руками.

Ачас поджаривал на кухне ломтики хлеба. На другой сковороде потрескивал лук. Ачас посыпал лук мукой и стал помешивать вилкой.

Роза спала, широко раскинув на постели руки.

Радиодиктор противным сладким голосом сообщил, что сегодня суббота, солнце встает во столько-то, заходит во столько-то, долгота такая-то, сто лет тому назад родился известный итальянский композитор…

Ачас был рад собственному расположению духа, посвистывал и изредка зевал. Когда доставал из холодильника яйцо, краем глаза увидел в окне Аусте, дочку инженера, ту, с пороком сосудов. Девушка танцевала на газоне перед домом.

Аусте смекнула объединить наскучившие упражнения с резиновым ремнем и танец. Она выставила «музыку» на окно и вышла на дорожку поперек газона. Она танцевала и изредка руками натягивала над головой резину, что придавало ей уверенность, что она занимается делом. Собаку-овчарку она увидела, когда та выскочила из кустов смородины и вышла на газон.

— Уходи отсюда, — сказала Аусте и замахнулась ремнем.

Пранас пошел в гараж, что служил им и коровником и курятником.

— Ну, зря ты не захотела борща, — сказал он Инге. Потом буркнул — Я хотел познакомить тебя с матерью… Это ни к чему не обязывает.

Она только кивнула головой, что, собственно говоря, ничего не значило.

— Корову доить нужно пораньше утром. Видишь, она нервничает и упрекает.

— Сегодня суббота, — сказал Пранас. — Скажи ей.

«Мой Единственный» повертелся вокруг кур и поднял вверх клуб пуха. Его прогнали из гаража, и дворняжка вышла па улицу.

Доктор куском ваты, намоченной одеколоном, отмывал следы пластыря на скулах. Постучал пальцами по лбу: легче-легче!

Крик девушки он услышал сразу, но долго не мог определить природу этого звучания. Поначалу это было похоже на визг играющего обиженного ребенка или на ребячью драку, где смех перемешивался с плачем. В любом случае мог поклясться, что слышал два или даже три голоса одновременно. Он прислушивался минутку и вернулся к зеркалу.

Пранас подталкивал Ингу по ступенькам на второй этаж.

— Легче, легче! — шепотом говорил. — Поздоровайся и скажи: «Я — ваша доярка…» или «Я — доярка вашей коровки…» Так, пожалуй, правильнее грамматически… И ничего больше от тебя не требуется.

— О господи!.. — застонала девушка.

Мать, наверно, услышала их шаги, потому что сама открыла дверь. Глаза были испуганные, а на лице появилось неестественное удивление.

— О-о! — только и сказала.

— Я ваша доярка коровки, — сказала Инга.

— Продать пора корову, она уже становится нам не под силу, — сказала мать и увидела, что сын не одобрил ее.

— Вот ведро для молока держим, вот здесь, на лестнице, вот на табуретке, — пробормотал Пранас.

— Вот на этом табурете, вот? — спросила Инга.

Мать спохватилась, стала приглаживать руками нечесанные с утра волосы и уронила наземь свою палку.

— Кричит кто-то, вот уже минуты две, — сказала мать и захромала к окну.

Инга подняла палку и прислонила к окну. Пранас стал разливать молоко по банкам.

— Это был такой страшный крик, — сказала мать обеспокоенно. — Не похоже было на голос человека.

— Я вас познакомлю с отцом, — сказал Пранас. Он сказал «вас» с расчетом на слух матери.

— Он спит, — поспешно сказала мать. — В другой раз. Если случится…

Она стала полоскать ведро. По поселку снова прокатился крик, на сен раз тягучий и однотонный, будто дрожала задетая струна.

— Эго голос человека или нет? — Мать устала, уселась па стул и, тяжело дыша, облокотилась о холодильник.

Отец тем временем мерял температуру. Налов очки, он долго рассматривал ртутный столбик. Не потому, что не видел, а скорее потому, что ему хотелось увидеть его другим. Так он и сказал:

— Как ни гляди — не твое.

Взял газету, что лежала на постели, и стал рассматривать спортивную страницу.

— Человек кричит, — сказал он, и никто его не услышал.

Ачас длиннющим бруском оттолкнул овчарку и пытался ударить ее, но не попал, и брусок выпал у него из рук, а когда он снова его подхватил и, бледный и взволнованный, оглянулся, овчарки как и не бывало. Ноги и руки девушки были багровыми от крови, и она кричала от боли, от страха и от ужаса только что пережитого. Потом на веранде закричала ее мать, однако сил ее надолго не хватило, и женщина упала в обморок.

Из дома выбежала Роза в нижнем белье. Она увидела кровь, Ачаса с бруском в руках, слышала крик матери Аусте, все это в ее сознании перепуталось и смешалось с предчувствием и страхом последних дней, и боязнью за Ачаса, и теми быстрыми переменами от добра ко злу и несчастья к счастью, что пережила она.

— Ачас! — крикнула. — Что здесь?!

— Овчарка. Бешеная овчарка… Подержи Аусте, я подгоню машину.

Девушка была в состоянии шока, и это в любом случае гарантировало, что боли она не чувствует.

— Не бойся испачкаться, — сказал Ачас. — Это не масляные краски.

— Прости, — сказала Роза.

Она поддерживала девушку, обняв ее плечи, и чувствовала, как дрожат ее собственные руки. Ачас заехал на газон, и они положили девушку на заднее сиденье. Под ногами путался брусок, которым он хотел ударить овчарку. Ачас поднял его и почему-то засунул в машину.

Нечто непонятное спросила Роза. Она сказала:

— Это наш?

— Древко от флага… Я. может быть, захватил его в сенях.

Он подрулил к амбулатории. На улице появились люди. Когда Понас сделал укол и девушка замолкла на топчане в приемном, Ачас вышел на улицу и членораздельно и громко сказал:

— Люди! Бешеная овчарка напала на девушку. Прошу всех разойтись по домам. Никого не должно быть на улице. Я говорю непонятно? Все уходят по домам! Мужчины — в том числе.

Люди расходились нехотя, ведя за руки детей и переговариваясь. Женшины собирались то у одной калитки, то у другой и вспоминали похожие случаи.

Доктор подал Розе халат.

— Вы пришли в себя? — спросил ее. — Тогда помогите мне, пока не придет сестричка.

Он наклонился над девушкой и раскрыл пальцами веки.

— Это я, доктор Йонас. Тебе не больно. И не будет болеть. Я только помою твои ножки и ручки. Тебе хочется спать? Такая погода. Всем хочется спать… Спи.

Роза взглянула на ноги девушки и ужаснулась.

— Ничего такого, чтобы ужасаться, — сказал Йонас. — Останется шрам на время. Ну, скажем, навсегда.

Ачас сделал круг по улицам поселка. Когда подъехал к дому, он снова увидел овчарку. Собака, опустив голову, неподвижно стояла на газоне, где танцевала девушка и на песке дорожки виднелась ее кровь. Собака поднялась и, казалось, узнала Ачаса, потому что хрипло заворчала и из пасти показалась пена.

Ачас неслышно подошел к двери, задыхаясь, взбежал по лестнице и в тот же миг показался в окне с ружьем в руках. Овчарки не было.

По местному радиоузлу передали просьбу к жителям — оставаться в домах. Сообщалось, что до специального распоряжения не будут открыты ни магазины, ни отделение связи.

Еще до того, как на опустевшую улицу устремились Пранас и Инга, там бродили четверо живых существ, которые кружились почти на пятачке и никак ее могли встретиться друг с другом: овчарка, Ачас, дворняжка, которую другая «дворняжка» называла «Мой Единственный», и трехлетний карапуз без штанов, который, видно, просто встал с горшка и пошел гулять по лужам.

Ачас останавливал машину то на одном углу, то на другом, заезжал наугад в какой-нибудь двор и выжидал. На заднем сиденье лежали два ружья. Особенной хитростью это не назовешь, но знал твердо, что собака не ушла из поселка, значит, должна себя обнаружить каким-либо образом.

Второй акт начался с падения карапуза в лужу. Он закричал и стал искать пути назад, к горшочку, не находил и заплакал вслух. Многие слышали плач, но никто не понимал, что плачут именно на улице. Ачас не выключал мотор на своих стоянках, считая, что постоянный гул должен меньше раздражать ухо собаки, чем включение и выключение мотора, и детского плача он просто не слышал.

Карапуз увидел собаку и замолк. В этот миг на улицу выбежал Ее Единственный и залаял на овчарку.

Пранас, а за ним Инга выбежали на улицу и успели еще увидеть уходящую дворняжку, а за ней овчарку.

— Возьми карапуза на руки, — сказал Пранас

Ачас поехал на испуганный лай дворняжки, но потерял след. Бросив машину у магазина, он с ружьем в руках обошел тыльную сторону дворов от магазина и дома Вайткусов.

Отец надевал костюм и поглядывал в дверную щель. Видел спину матери и ее седой венок на голове. Мать, как и все жители поселка, в этот час заняла место у окна и следила за событиями на улице. Если по правде, то она с волнением следила за зеленой военноподобной курткой Пранаса, которая мелькала между деревьями.

Отец надел берет и, ухмыляясь, засеменил в кухню, оттуда — на лестничную клетку, взял красное эмалированное ведро, в которое доили корову, спустился вниз, в гараж.

К своему великому смущению, он скоро обнаружил, что корова молока не дает. Он не мог с этим согласиться и задумался, сидя на низком табуретике, которым он пользовался в течение десятков лет. Сейчас не мог бы даже точно вспомнить, сколько времени он доит корову за коровой, которые все менялись, — одна лучше, другая хуже, каждая со своим нравом. Потом их продавали на мясокомбинат и покупали у колхоза другую. Короче, он доил с тех пор, как мать перестала выходить из дому после аварии. Сейчас снова пришла мысль, которую он постоянно отгонял, но не мог отогнать раз п навсегда — он, именно он виноват в том, что мать такая несчастная, как теперь.

— Человек есть каждый, — вслух сказал и сам слышал слова. Кивнул головой, показывая, что согласен с услышанным. — Конечно.

Где-то на улице послышался выстрел, и отец насторожился. Он вышел и встал перед дверью гаража. Когда прогремел второй выстрел, он, не задумываясь, как будто это давно было решено и он только ждал условного сигнала, выпрямился, и все с той же застенчивой улыбкой на лице пошел по тропинке, ведущей поперек сада и вниз, к долине, по которой пролегало шоссе Юг-Восток.

Ачас первым выстрелом не попал в овчарру, и она ушла в сад за гаражом Вайткусов. Когда из гаража вышел отец с красным ведром в руке и остановился перед дверью, подобно памятнику, овчарка мелькнула у самых его ног и выбежала на площадь напротив амбулатории. Там топтался Пранас, который свистел и громко звал Ее Единственного, как в воду канувшего после встречи с овчаркой.

Бешеная, низко опустив голову, напала на Пранаса и при этом не прыгала на грудь и не хватала за горло, как это делает настоящая овчарка, а кинулась в ноги. Пранас встретил ее ударом ноги в пасть, и бешеная перевернулась на бок и откатилась в сторону. Ачас выстрелил во второй раз, и на этом все кончилось.

Дворняжка пережила подобное, может быть, впервые в жизни и теперь лежала под колючим кустом крыжовника и не могла отдышаться. Инга ходила по дворам и звала Единственного, а собака слышала се и молчала. И только, когда Инга увидела ее и подошла вплотную к кусту, дворняжка несмело гавкнула.

Отца не было в кровати, и какой толк повторять теперь, что он был здесь, а теперь его здесь нет»?

Пранас открыл шкаф и увидел, что костюма там тоже не было. Мать безнадежно развела руками и стала искать, где бы присесть.

— Он в подвале, — шепнула она. — Он смотрит, чтобы не было катастрофы.

Ачас, который поднялся сюда вместе с Пранасом после того, как они добили бешеную, вдруг вспомнил, что он видел инженера, так он всегда называл отца, видел инженера сразу после того, как он ранил собаку первым выстрелом. Инженер стоял у гаража и держал в руках красное ведро.

Ведра за дверью па табурете не оказалось, и Пранас умчался в гараж, но и там было пусто. Гараж был открыт настежь, и это беспокоило Пранаса, так как это было не в правилах отца.

Вернулся к дому и увидел мать, которая поднималась из подвала, держась двумя руками за железные перила.

— Что придумала, мам?

— Я осмотрела низ. Я была уверена. — Она остановилась отдышаться. — Не стой, иди. ищи, найди… Ты знаешь…

Пранас вышел на площадь и беспомощно оглянулся, до того все стороны и дороги были похожи друг на друга. Увидел Ачаса, разговаривающего у амбулатории с доктором.

— Ну как? — крикнул ему Йонас, который, видимо, узнал от Ачаса об исчезновении отца.

— Ничего, — подошел к ним. — Ион, ты знаешь его привычки лучше меня. Куда он мог деться? К знакомым? По привычному ему делу?

Йонас чмокнул. Он не знал. Собственно говоря, у отца давно уже не было своих обособленных дел, кроме матери и дома.

— Нет ли у него родственников в других местах? — спросил Ачас. — Или друзей близких?

Пранас покачал головой.

— Практически нет. Родственники есть, по… не функционируют.

— Вы завтракали? Мой завтрак так и стоит на плите, — сказал Ачас. — Давайте заправимся и на моем танке пошуруем по окрестностям?

Бросил ружье на заднее сиденье.

Шел час за часом, а поиск ничего не давал. Они останавливались и расспрашивали людей, разговаривали с шоферами автобусов, выезжали на проселочные дороги и лесные тропы, и все было тщетно. Пошел дождь, который к вечеру усилился и превратился в ливень. Из какой-то конторы Пранас позвонил домой, но там тоже не было новостей.

Дорога размокла, и они дважды выходили из машины босиком, толкали ее плечами, ноги увязали в глине.

— Наверно, все? — сказал Ачас. — По правде, все это мы делаем больше для успокоения души?

В это время отец сидел в лесу на земле, опершись спиной о ствол дерева, и смотрел на дорогу, по которой нет-нет да проезжала машина, подсвечивая фарами. По стволу ручейками стекала вода и собиралась вокруг него, но он не чувствовал этого, как и не испытывал страха перед днем завтрашним. Дни все одинаковые, думал отец, потому как этот самый «я» их переживает. Главное, думал, это сберечь «я». Рядом стояло ведро, почти доверху наполненное водой.

Утром отец медленным шагом, словно во сне, поднялся по тропинке, ведущей в сад, открыл гараж и подоил корову. На промокшем пиджаке торчали прилипшие желтые листья орешника. Когда он поднялся на второй этаж и вошел в кухню, мать и сын завтракали. Он поставил ведром с молоком на табурет и пошел в комнату, оставляя за собой лужицы воды.

Пранас молча раздел его.

— Где вы ходили, па?

— Подоил корову.

— И больше никуда?

— Нет. — Потом сказал — Среди всех ценностей незаменима только свобода.

Появился доктор, а за ним прибежали фельдшер и сестричка. Сестричка на кухне кипятила инструменты. Потом пришла Инга, селя напротив матери и шила ее руки в свои.

На кладбище собралась уйма народа, и большинство мать не знала в лицо. Она сказала сыну:

— Сколько наехало народу. Я и не подумала бы, что его столькие помнят.

Мужчина в сером поношенном; плаще устремил влажные глаза на вершины сосен и сказал:

— Друзья этого человека, которого уже нет с нами!.. Каждый, приходя в этот мир, создает свой собственный образ, за который впоследствии он становится в ответе, потому что человек свободно выбирает свою судьбу и никто не может его заставить чувствовать истину и свое назначение по-другому, чем ему это кажется… Мой ушедший друг, которого я знаю и помню ровно столько, сколько помню себя, он всегда был превыше всего предан идеям авиации. Это был смысл и пафос всей его жизни. Я знаю его, не молодого, согнувшегося инженера МТС, но у меня хранится вырезка из санкт-петербургской газеты, в которой пишут о смелом юноше, который на планере с приделанным мотоциклетным мотором пытался перелететь Финский залив… В свои двадцать пять лет он был одним из организаторов нашего аэроклуба и мечту об авиации он прививал десяткам и сотням таких же молодцов, каким он был сам. Высокого роста, красив и силен, он был кумиром студенчества, и, помню я, с какими торжествами принимали его жители родной деревушки и округи, куда мы с ним прилетели на одномоторном трескучем самолетике и приземлились прямо на пастбище напротив костела. И помню, как, узнав о его прибытии, народ повалил из костела, не дожидаясь конца молебна, и обступили его самолетик, а он, молодец, смущенно улыбался и повторял: «Не сердитесь, не сердитесь…» Жизнь имеет столько смысла, сколько в нее человек вкладывает…

Пранас спросил мать, нагнувшись к ее уху:

— Ты знала? Имею в виду авиацию?

Она подняла на него непонимающие глаза:

— Может быть, не все.

Пранас первым бросил в могилу горсть земли. Ачас и доктор, сбросив пиджаки, помогли засыпать могилу желтым влажным песком.

С вечера договорились, что если будет солнечная погода, обязательно выедут на пикник семьями. С шашлыками и белыми грибами. День выдался, эго было видно с раннего утра. Машины Ачаса, доктора и инженера, дочь которого пострадала от собаки, к десяти ноль-ноль собрались у дома Вайткусов.

Когда Ачас прогудел под окнами, мать и Пранас кончали завтракать.

— Ты поедешь с нами?

— Нет. Полежу. Поваляюсь. Знаешь, я еще не могу отойти от всего. — Потом она спросила — Инга тоже поедет?

— Да. Наверно. Она обещала подойти.

— Ну и хорошо.

Он поцеловал ее в лоб и собрался уходить.

— Посмотри за котлом, — сказала мать. — Нужно пригласить ремонтников. Отец говорил, там время от времени прорывается вода и может затопить вентиляцию.

— Я смотрю два раза в день, — сказал Пранас.

— Прости. Сколько лет я слышала, это уже в крови.

Пранас уже спускался в котельную, но его перехватили у самых дверей.

— Пран, а мама не с нами? — спросил Йонас, появившись вдруг на лестнице. — Может быть, это последнее солнечное воскресенье. Маленькие праздники — они продлевают жизнь.

Тем временем Ачас, приметив вдову, поглядывавшую в окно, замахал руками.

— С нами! Кому сказано, сударыня. Тотчас же спускайтесь и едем па природу!

Инга с Пранасом привели мать и посадили в машину доктора.

За шашлыками и за грибами говорили о том и о сем, стараясь не вспоминать недавние события. на что каждый имел спои причины.

Только мать не выдержала и разок сказала сыну вполголоса:

— Помнишь, когда ты очищал чердак, отец простыл в первый раз? (Да.) Знаешь, что он искал и найти не мог? (Нет.) Во время ремонта отнесли на чердак сверток с газетными вырезками, с рецензиями о твоих концертах. Я целых двенадцать лет собирала. Вот этого свертка отец и не нашел… (Господи, стоит ли?) Я это опять вспомнила, на кладбище, тот заговорил о вырезке из газеты Санкт-Петербурга.

Итак, все веселились, хохотали, доктор пригласил танцевать девушку, у которой порок сосудов и ноги которой еще были забинтованы после случая с собакой.

— Не рано ли ей танцевать? — забеспокоилась мать девушки.

— Сколько тебе лет? Шестнадцать?! Не рано, маман! Самая пора начинать танцевать!

Потом стали открывать шампанское. В это время и послышался взрыв. Сперва никто не понял — что и где. Мать сообразила первой:

— Это наш дом взорвался!

Ачас и доктор поднялись на обрыв. Отсюда, как на ладони, был виден поселок и клубы дыма на том месте, где еще сегодня утром стоял дом вдовы Вайткуса.

Мать плакала от счастья и обнимала Ингу, а Пранас побежал за мужчинами к машине. Пранас запел последнюю песню о том, что маленькие праздники — они продлевают жизнь?