ЛУИ БАРБЕФ. Ж.
На память о Балансоне и тенистом Кастети, о ручье, который меж незабудок отражает твою тихую и покойную жизнь.
Среди росистого тмина Заяц, прислушавшись к звукам погони, начал взбираться по мягкой глинистой тропинке. Он боялся своей тени, за ним вслед бежал вереск, а голубые колокольни вырастали из долин. Он спускался и подымался, и его прыжки наклоняли траву с нанизанными на ней каплями. Теперь он был братом быстрых жаворонков. Пересекая шоссейную дорогу, он поколебался около верстового столба, прежде чем бежать по проселочной; белая от солнца и гулкая на перекрестках, она терялась в темном и молчаливом мху.
В этот день он чуть не споткнулся о двенадцатый верстовой столб между Кастети и Балансоном, потому что его испуганные глаза посажены по бокам. Он остановился сразу, его расщепленная губа задрожала незаметно и обнажила резцы. Затем его гамаши бродяги соломенного цвета со стертыми и обломанными когтями вытянулись, и он прыгнул через изгородь, сжавшись и пригнув уши к спине.
И снова подымался он медленно, пока собаки в отчаянии теряли его след. И снова спускался он до дороги в Совжент. Здесь он увидал лошадь, запряженную в тележку. Вдали дорога пылила как в сестре Анне, когда говорят: «сестра, ты ничего не видишь». Бледная сухость ее была прекрасна, горько напитанная мятой. Скоро лошадь поравнялась с Зайцем.
Это была кляча, тащившая одноколку. Она могла идти только галопом. Расслабленный остов ее подпрыгивал от каждого шага, хомут покачивался, и землистая грива, зеленая и блестящая, как борода старого моряка, моталась из стороны в сторону. Животное с трудом подымало распухшие, как булыжник, копыта.
Заяц испугался этой живой машины, двигавшейся с таким шумом.
Он подпрыгнул и продолжал бегство по лугам, мордочкой к Пиренеям, хвостом к степям, правым глазом к восходящему солнцу, левым к Меплез.
Наконец, он притаился в жниве, недалеко от перепелки, отупевшей от жары и дремавшей, как куры, животом в пыли.
Утро перешло в полдень. Небо побледнело от жары и стало светло-серым.
Плавал сарыч, отдаваясь без труда полету и образуя все более и более широкие круги. В отдалении голубая скатерть реки лениво уносила отражения ольховых деревьев. Их клейкие листья распространяли горький запах и выделялись своей резкой чернотой на бледном, водяного цвета, воздухе. Около плотины стаями скользили рыбы. Звук колокола ударил своим голубым крылом знойную белизну колокольни, и отдых Зайца начался.
* * *
До вечера он оставался в жниве неподвижный, раздражаемый только тучей мошек, дрожащих, как дорога на солнце. Потом в сумерках он сделал два прыжка вперед и два других направо и налево.
Начиналась ночь. Он подошел к речке. С прялок тростника свешивались в лунном свете кудели серебристых туманов.
Заяц присел на пахучее сено, счастливый гармоничными звуками в эти часы и призывами перепелок, звучащими как фонтаны.
Может быть, люди умерли. Единственный бодрствовал вдалеке, двигаясь над водой и вытягивая бесшумно свои сети, струящиеся в лугах. Только сердце вод было этим встревожено — заячье оставалось спокойным.
Вот среди дятла показался комок. Это приближалась возлюбленная.
Заяц направился к ней и они встретились посреди голубой отавы. Их мордочки сблизились. И меж дикого щавеля они целовались, точно щипали траву. Они играли. Затем голодные направились, медленно бок о бок, к ферме, раскинувшейся в сумраке. В жалком огороде, куда они проникли, капуста хрустела, тмин был горьким. Соседний хлев дышал. Поросенок, просунув под дверь свое подвижное рыльце, тянул носом воздух.
Так прошла ночь в любви и в еде. Мало-помалу сумрак уступил заре. Показались вдали пятна. Все начало дрожать. Смешной петух прервал тишину, взобравшись высоко на курятник. Он кричал свирепо и аплодировал себе обрубками крыльев.
Заяц и его подруга расстались около изгороди из шипов и роз. Казалось, среди тумана возникала деревня из хрусталя. В поле видны были озабоченные собаки, которые, махая жесткими, как канаты, хвостами, старались распутать среди мяты и соломы идеальные кривые, описанные милой парочкой.
* * *
Заяц нашел убежище в мергельной ломке, осененной тутовыми деревьями. Здесь он остался до вечера, сидя с открытыми глазами. Он держался как король под сводом ветвей, украшенных после ливня каплями голубого солнца. Он дремал. Но неспокойный отдых знойным пополуднем давал ему тревожный сон. Он совсем не знал ни безмятежного замирания ящерицы, жизнь которой едва трепещет во время сна на старых стенах, ни доверчивого отдыха барсука в норе, полной прохлады.
Малейший шум напоминал ему об опасности всего, что двигается, падает, ударяет, необычное движение теней — приближение врага. Он знал, что в логовище только тогда хорошо, когда все в нем остается таким же, как за минуту до этого. Поэтому и любил он порядок и неподвижность. Отчего мог бы затрепетать лист шиповника в голубом покое жаркого дня? Отчего начала бы дрожать тень леса, такая неподвижная, что время кажется остановившимся?
Почему захотел бы заяц смешаться с людьми, собирающими недалеко от его засады колосья маиса, бледные зерна которых пронизаны лучами солнца? Его веки без ресниц не могли привыкнуть к яркому трепету полудня, и уже поэтому он сознавал всю опасность близости тех, которые без ослепления глядели на белое пламя жнива.
Пока не наступало время выхода, ничто не могло его вызвать из убежища. Его мудрость покорялась гармонии. Жизнь для него была музыкой, где каждая нестройная нота напоминала ему об осторожности. Он не смешивал голоса своры с отдаленным звуком колоколов, ни движения человека с качаньем дерева, ни выстрела с громом, ни грома с грохотом телеги, ни свиста ястреба со свистом паровой молотилки. Таким образом составился язык, где слова считались врагами.
* * *
Кто мог сказать, откуда заяц обладал этой осторожностью и мудростью? Их происхождение терялось во мраке веков, где все сливается.
Сошел ли он с Ноева ковчега на гору Арарат в час, когда голубь, сохраняющий и до сих пор в своем ворковании шум великих вод, принес весть, что убывает вода? Таким ли он был создан этот Куцый Хвост, Рыжая Шерстка, Заячья Губа, этот Ушастик, эта Стертая Лапка? Бросил ли его Творец внезапно под лавры Эдема?
Видел ли он, притаившись под розовым кустом, Еву? Она гуляла как упрямая кобылица среди касатиков. Ее ноги были нежны и золотые груди просвечивали сквозь сказочные гранаты.
Или он был вначале только раскаленным туманом? Может быть, он жил уже внутри порфира? Или несгораемый, он воскрес из лавы, чтобы жить в клеточках гранита и водорослей, прежде чем осмелиться показать свой нос?
Обязан ли он сверкающим струям своими глазами цвета смолы? Глинистым лимонам своею шерстью? Водорослям своими мягкими ушами? Жидкому огню своей быстрой кровью?
Зайца мало беспокоило его происхождение: в этот момент, он спокойно отдыхал в мергельной ломке. Стоял грозовой август и темно-синее небо клонящегося к концу дня, вздувалось кое-где и готовилось разразиться ливнем над долиной.
Скоро дождь начал стучать по заросли терновника. Длинные струи барабанили все сильнее. Но Заяц не боялся его; дождь был послушен ритму, уже знакомому. Впрочем дождь его не достигал, не проникая еще сквозь покров растений. Только одна капля, ударяясь и звеня, падала на одно и то же место.
Итак, сердце Стертой Лапки не тревожилось этим концертом. Он был знаком с гармонией, связующей как строфы, слезы дождя. Он знал, что ни человек, ни лисица, ни ястреб не участвуют в ней. Небо было как арфа, сверху вниз тянулись серебряные нити дождя. И внизу все заставляло их звучать по-своему. Под зелеными пальцами листьев, хрустальные струи звучали воздушно и глубоко, как голоса души туманов. Глина, тронутая ими, рыдала, как девушка, взволнованная южным ветром. Там, где она была более сухой и жаждущей, слышался звук поглощения, вдыхания горячими губами, которые уступали надвинувшейся грозе.
* * *
Ночь после грозы была ясной. Дождь почти испарился. После него остались только клочки пустого тумана на лужайке, где заяц встречался со своей подругой. Казалось, райские хлопчатники разрывали свои стручья в лунном потоке. На откосе кустарники, отяжелевшие от дождя, выстроились как странники, склоненные под котомками и бурдюками. Царил мир. Вечерняя заря, потрясаемая ознобом, ожидала свою сестру — утреннюю зарю, и трава коленопреклоненная молилась ей.
Вдруг Заяц, сидя посреди поляны, увидел человека, идущего к нему, и совсем не испугался. В первый раз с того времени как человек расставляет западни и натягивает лук, инстинкт бегства замер в душе Стертой Лапки.
Приближавшийся человек был одет как ствол дерева зимой, когда его окутывает мох. Его голову покрывал капюшон, на ногах были сандалии. У него не было палки. Его руки были сложены; он был одет в платье, опоясанное веревкой. Костлявое лицо, обращенное к луне, казалось бледнее ее. Выделялись орлиный нос, глубокие глаза, как у ослов, и черная борода, в которой лесной кустарник оставил клочья овечьей шерсти.
Две горлицы сопровождали его. Они скользили с ветки на ветку в тишине ночи. Их влюбленная погоня крыльев напоминала лепестки опавших цветов, мечтающих соединиться вновь и раскрыть свой венчик.
Три несчастных собаки в колючих ошейниках шли, помахивая хвостами, впереди человека, старый волк лизал его одежду. Овца и ягненок приближались по крокусам блеющие, неуверенные и очарованные, топча изумрудную сирень. Три ястреба пытались играть с горлицами. Боязливая ночная птица свистела радостно в дубах, потом взлетала и соединялась с ястребами, горлицами, ягненком, овцой, собаками и человеком.
Человек приблизился к зайцу и сказал:
— Я Франциск, о мой брат! Я тебя люблю и приветствую. Я приветствую тебя именем этого неба, которое отражает воды и сверкающие камни, именем дикого щавеля, коры и зерен, служащих тебе пищей. Иди с невинными, сопровождающими меня; они привязались ко мне с верой плюща, который ползет по дереву, не думая о том, что скоро может прийти дровосек. О Заяц, я несу тебе Веру, ее мы питаем друг к другу, Веру как сама жизнь. О Заяц милый, нежный, о тихий бродяжка, хочешь ли ты принять Веру?
И пока Франциск говорил, все животные остановились, слушая доверчиво слова, которых не понимали.
Только Заяц, широко открыв глаза, казался испуганным звуками слов. Он держал одно ухо вперед, другое назад, готовый бежать и остаться.
Видя это, Франциск сорвал на лужайке пучок травы, протянул ее Стертой Лапке, и Заяц пошел за ним.
С этой ночи все бродили вместе.
Никто не мог их обижать, потому что их защищала Вера. Когда Франциск и его друзья останавливались на площади села, где танцуют под звуки волынки, в час, когда грустят ольхи, и за черными столами кабатчиков девушки подымают бокалы и хохочут, их окружали люди. Молодые парни, стрелявшие из лука и ружей, никогда не подумали бы убить Зайца, так удивляла их его смелость. Они сочли бы за жестокость обмануть бедное животное, сложившее свое доверие к их ногам. Франциска считали человеком способным приручать животных и открывали ему иногда по ночам риги, подавая милостыню. Он принимал ее, чтобы давать своим друзьям все, что они любили.
Впрочем они легко кормились. Осень была щедра и заставляла гнуться амбары. Им позволяли собирать колосья на полях маиса и участвовать в сборе винограда, певшего в лучах заходящего солнца. Светловолосые девушки давили грозди на нежной груди. Их поднятые локти блестели. Над темной синевой каштанов текли падающие звезды. Бархат туманов сгущался. Слышался шорох платьев в глубине аллей.
Они любовались морем, повисшим в пространстве, склоненными парусами и белыми песками, покрытыми тамарисками, лесными яблонями и соснами. Они проходили сияющие долины, где поток, спускаясь с непорочных снегов, делается ручьем, но еще сверкает, вспоминая анемоны и морозы. Когда звучал охотничий рог, заяц оставался спокойным среди своих товарищей, которые берегли его и которых он охранял. Однажды свора, приблизившись к нему, отступила при виде волка; кошка, преследовавшая горлиц, убежала от трех собак в колючих ошейниках, хорек, подстерегавший овцу, спрятался от хищных птиц. Стертая Лапка испугал ласточек, набросившихся на сову.
* * *
Стертая Лапка особенно подружился с одной из собак. Это была нежная маленькая ищейка с коротким хвостом, висячими ушами и согнутыми дугой ногами. Она была вежлива и благовоспитанна. Она родилась в свином стойле у сапожника, охотившегося по воскресным дням. Ее хозяин умер. Никто ее не приютил, и она бродила по полям, пока не встретила Франциска. Заяц шел рядом с ней. Засыпая, она клала мордочку на него, и он дремал. Все отдыхали, и сон их был полон сновидений, под бледным огнем полдня.
Франциск видел тогда снова рай, откуда он спустился. Он входил через широко раскрытые ворота по главной дороге, где стояли дома Избранных. Эти низкие лавочки, все равные между собой, лежали в такой яркой тени, что хотелось плакать от радости. В глубине лавок блестели рубанки, молотки, напилки. Там продолжалась великая работа. Потому что на вопрос Бога, чего хотят пришедшие к Нему люди в награду за их земные дела, они просили сохранить им то, что помогло им достичь Неба. И тогда их скромные обязанности покрылись какой-то тайной. Рабочие показывались на порогах, где были накрытые столы для ужина. Смеялись небесные колодцы. И на площадях ангелы, похожие на рыбачьи лодки, склонялись в хвале сумеркам.
Животные же не видели в своих снах ни землю, ни рай такими, как мы их представляем и видим. Они грезили о расплывчатых пространствах, где их чувства сплетались. Что-то туманилось в них. Лай своры сливался у Зайца с теплотой солнца, с внезапным выстрелом, с сыростью лап, с головокружительным бегом, с испугом, с запахом глины, с блеском ручья, с качаньем дикой моркови, с шуршаньем маиса, с лунным светом, с волнением при виде подруги, возникающей из запаха таволги.
Все сквозь закрытые веки видели отсветы своей жизни. Горлицы защищали от солнца свои подвижные, маленькие головки; в тени крыльев они искали свой Рай.
* * *
Когда пришла зима, Франциск сказал своим друзьям: «Будьте благословенны, ибо Господу принадлежите вы. Но я тревожусь: крики приближающихся гусей напоминают о приближении голода. Небо говорит, что земля не хочет быть к вам милосердной. Хвалите тайные замыслы Бога».
* * *
Действительно, земля вокруг них была печальна. С неба со вздутыми бурдюками лился мутный свет. Плоды изгородей и садов умерли. И зерна покинули стручки, чтоб уйти в лоно земли.
«Хвалите тайные замыслы Бога», сказал Франциск. «Может быть, Он хочет, чтобы вы меня покинули и пошли каждый в свою сторону, в поисках пищи. Тогда отделитесь от меня, потому что я не могу следовать за всеми, и идите в разные стороны. Вы живые, и вам необходима пища, я же, воскресший, нахожусь здесь, по милости Божьей, вдали от плотских нужд. Мое пребывание было мне даровано, чтобы вести вас до сего дня. Я чувствую, что моя мудрость иссякла и я не смогу больше заботиться о вас. Если вы хотите меня покинуть, пусть развяжется язык каждого, и пусть он мне это скажет».
Первым заговорил волк.
Он посмотрел на Франциска, подняв морду. Его обдерганный хвост мотался от ветра. Он кашлял. Его окутывала нищета. Жалкая шерсть придавала ему вид низверженного короля. Он обдумывал, оглядывая своих товарищей. Наконец, из его пасти вырвался хриплый звук. И когда он оскалил зубы, обнажилось его старое страдание. Взгляд его был так дик, что нельзя было решить, будет ли он кусать или лизать своего господина.
Он сказал:
«О соты осиротелые! О Бедный! О Сын Божий! Как покину я тебя? Ты наполнил радостью мою жалкую жизнь. Я ночами следил за дыханьем собак, пастухов, огней, чтобы уловить минуту и вонзить острые клыки в горло уснувших овец. Ты научил меня, Благословенный, нежности садов. И теперь, когда желудок мой сжимается от жажды мяса, я питаюсь твоей любовью. Как сладок был мне голод, когда моя морда касалась твоих сандалий. Этот голод я несу, чтобы следовать за тобой, и я охотно умру за твою любовь».
И горлицы ворковали.
Они прекратили свой зябкий полет в ветвях засохшего дерева. Они не могли решиться заговорить. Казалось каждую минуту, что они начнут, но вдруг, испуганный, они снова наполняли рыдающими белыми ласками лес. Они трепетали, как молодые девушки, которые обнявшись плачут. Они заговорили вместе, как будто у них был только один голос.
«О Франциск, более прелестный, чем огонек светляка во мху, более милый, чем ручеек, поющий нам, когда мы вьем наши гнезда в пахучей тени молодых тополей. Что значат неурожай и мороз, которые хотят нас оторвать от тебя и угнать в плодородные страны? Ради тебя мы полюбим неурожай и холод. Ради твоей любви мы отречемся от нашей, и если мы должны умереть от холода, господин, мы погибнем, прижавшись друг к другу».
* * *
И одна из собак в колючем ошейнике выступила вперед. Это была ищейка, подруга Зайца. Она, как волк, чувствовала уже жестокий голод и щелкала зубами. Ее уши сморщились, подымаясь, ее хвост, мохнатый как стручок, висел неподвижно. Глаза цвета желтой малины были устремлены на Франциска с усердием непобедимой Веры. Товарищи приготовились ее слушать, доверчиво склонив головы в знак незнания и доброты. И овчарки, не слыхавшие ничего кроме рыданий рожка, блеяния стад и ударов молнии на вершинах, ожидали, радостные и гордые, чтобы маленькая ищейка заговорила.
Она сделала шаг вперед, не издав ни одного звука, лизнула руку Франциска и легла у его ног.
* * *
И заблеяла овца.
Это блеяние было так печально, что душа ее, казалось, испарялась уже при одной мысли покинуть Франциска. Когда она умолкла, послышался вдруг голос ягненка, охваченного какой-то грустью и плачущего как ребенок.
И овца заговорила:
«Ни тишина медунки, тускнеющей от росы на заре, ни лакрица гор с серебристыми каплями тумана, ни подстилка закоптелой хижины не могут сравняться с лугами твоего сердца. Разлуке с тобой мы предпочитаем кровавую бойню, качанье тележки, везущей нас блеющих со связанными ногами. О Франциск, потеря тебя будет нашей смертью, потому что мы тебя любим». Пока она говорила, сова и ястребы сидели неподвижно, с глазами полными ужаса, прижимая крылья, чтобы не улететь.
* * *
Заяц заговорил последним.
Одетый шерстью цвета соломы и земли, он казался богом жнива. Среди природы, обездоленной зимой, он был остатком лета. Он напоминал дорожного рабочего и деревенского почтальона. Его ушей достигали все заглушенные шорохи. Одно ухо, обращенное к земле, подслушивало, как скрипит мороз, другое, поднятое вверх, слушало, как от ударов топора гудит мертвый лес.
«О Франциск», сказал он, «я могу питаться замшенной корой, она размягчается под лаской снега и делается пахучей от зимних зорь. Не раз насыщался я ею в эти бедственные дни, когда терновый куст кажется розовым кристаллом и вертлявая трясогузка пронзительно кричит по червякам, которых напрасно пытается достать из-под льда. Я буду грызть кору. Потому что, о Франциск, я не хочу погибать с моими милыми товарищами, но хочу жить с тобой, питаясь горькой корой дуба».
Товарищи Зайца решили не покидать друг друга и умирать вместе, в этом краю, опустошенном зимой, потому что только расставаясь они могли сохранить жизнь.
Однажды вечером увядшие горлицы оборвались с ветки, на которой сидели, и волк закрыл навеки глаза, положив морду на сандалии Франциска. Два дня уже он не мог держать отяжелевшей головы, и хребет его походил на грязный терновый куст, дрожащий под ветром. Франциск поцеловал его в лоб.
Затем умерли ягненок, овчарки, ястребы, совы, овцы и, наконец, и маленькая ищейка, напрасно согреваемая Зайцем. Она умерла, вытянув хвост. Рыжая Шерстка так горевал о ней, что не дотрагивался целый день до дубовой коры.
* * *
Франциск молился, в отчаянии уткнувшись головой в руки, как поэт, чувствующий, что еще раз душа его ускользает.
Потом обратился он к Заячьей Губе:
«О Заяц, я услышу голос, приказывающий тебе повести их (и он указал на трупы животных) к вечному Блаженству. О, Заяц, есть Рай для животных, но я не знаю его. Ни один человек не может туда проникнуть. Ты должен провести туда друзей, данных мне Богом и отнятых Им. Ты самый осторожный среди всех, и твоей осторожности я их поручаю».
Слова Франциска подымались к просветлевшему небу. И суровая зимняя лазурь сделалась прозрачной. Казалось, что мягкие шелковистые уши нежной ищейки еще раз пошевелятся от внезапной радости.
«О, мои друзья, вы умерли», говорил Франциск; «умерли ли вы? только я сознаю вашу смерть. Чем докажете вы Ему, что вы не спите? Умер или уснул плод лютика, когда ветер не шевелит больше его ресниц? О Волк, может быть, тебе не хватает только дыхания, чтобы надуть твои бока? И вам, горлицы, чтобы насупиться как вздох? И вам, овцы, чтобы нежным плачем усладить прелесть затопленных лугов? И тебе, сова, чтобы превратить рыдание в жалобу влюбленной ночи? И вам, ястребы, чтобы подняться с земли? И вам, овчарки, чтобы ваше тявканье слилось с голосом запруды? И тебе, ищейка, чтобы возродился твой ум и ты снова играла со Стертой Лапкой?»
Вдруг Заяц прыгнул с кочки, на которой сидел, в воздух и не упал обратно; точно топча клеверное поле, он прыгнул еще раз в пустоту. Едва он это сделал, как заметил рядом ищейку. Он спросил ее радостно: «Разве ты не умерла?» И она ответила ему, прыгая: «Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь. Отдых мой сегодня был тих и спокоен».
Заяц увидел, что остальные животные следовали за ним в пространство. По другой же дороге шел Франциск и делал знаки Волку, чтобы тот доверился Стертой Лапке. И Волк, послушный и покорный сердцем, почувствовал, как Вера снова заполняет его, и продолжал свой путь с товарищами после долгого взгляда на своего господина, зная, что для избранных даже разлука блаженна.
* * *
Они покинули зиму. С удивлением топтали они эти лужайки, прежде недоступные для них, над их головами. Необходимость достичь Рай, поддерживала их на небе. Заяц вел своих товарищей ангельскими тропами, оградами лучей, млечными путями, где кометы висели как снопы.
Франциск поручил их ему; он сделал его проводником, потому что знал его осторожность. И разве Ушастик мало показал это свойство — начало мудрости? Разве при встрече с Франциском Заяц не ждал, пока Франциск не протянул ему цветущей травы? И когда его товарищи умерли от голода из любви друг к другу, разве Стертая Лапка не продолжал грызть горькую траву?
Казалось, эта осторожность не покинет его даже на небе: если животные заблудятся, Рыжая Шерстка найдет верный путь. Он не собьется с дороги, не натолкнется ни на солнце, ни на луну, сумеет избежать падающих звезд, опасных как камни пращей. Он распознает лазурные столбы, указывающие число пройденных километров, и названия небесных деревушек.
* * *
Заяц и его товарищи любовались страной, перед ними расстилавшейся. Они никогда не мечтали, как человек, о красоте неба, потому что видели его только сбоку, а не над собой, как царь животных.
Куцый Хвост, Волк, Овцы, Птицы, Овчарки и Ищейка находили небо таким же прекрасным как землю. И все, исключая Зайца, занятого иногда путевыми заботами, наслаждались чистою радостью в этом паломничестве к Богу. Небо, до сих пор недостижимое для них, сменялось мало-помалу землею, столь же недостижимой под ними.
Удаляясь от земли, они смотрели на нее, как на новый небесный свод. По лазури океанов плыли облака пены, и огоньки лавочек освещали, как звезды, пространство ночи.
* * *
Постепенно приближались они к землям, обещанным им Франциском. Уж алый клевер заходящего солнца и блестящие плоды сумерек, служившие им пищей, наполняли их души райским соком.
Листья и горящие плоды вливали в них какую-то силу лета, заставляя сердца биться предчувствием грядущей радости.
* * *
Достигши обители блаженных животных, — они увидели первый Рай — собак.
Издалека донесся лай. В дупле дуба они заметили дога, сидевшего, как в будке. По его взгляду, пренебрежительному и благодушному, было видно, что у него в голове не все в порядке. Это был пес Диогена; Бог даровал ему одиночество в этой бочке, выдолбленной прямо в дереве. Безразлично глядел он на собак в колючих ошейниках. Затем к их великому удивлению он покинул на минуту свою конуру, надел на себя с помощью морды развязавшийся ошейник и, возвратившись в будку, сказал:
«Здесь каждый радуется, как может».
И действительно Заяц и его спутники увидали собак, разыскивающих воображаемых странников. Они отважно спускались на дно пропасти, чтобы найти их и принести им немного бульона, мяса и вина в маленьких бочонках, подвешенных к ошейнику. Другие бросались в ледяные озера с напрасной надеждой вытащить утопающего. Они достигали берега дрожащие, оглушенные, но довольные ненужной преданностью и готовые снова броситься.
Другие упорно клянчили старые кости на порогах пустых придорожных хижин, ожидая удара ноги, который придал бы их взгляду какую-то очаровательную меланхолию.
Собака точильщика, высунув язык, радостно вертела колесо точильного камня, который ничего не точил. Но ее глаза светились покорной верой в исполненный долг, и она останавливалась только чтобы передохнуть и потом снова работать.
И овчарки с той же верой старались загнать в овчарню навсегда потерянных овец. Они охотились за ними на берегу ручья, сверкавшего у зеленеющего холма. С этого холма и из лесу спускалась свора, бегавшая весь день по следам воображаемых газелей и ланей. Голоса отставших звенели как веселые колокола в цветущее пасхальное утро.
Здесь поселились овчарки и ищейка. Но когда ищейка захотела нежно попрощаться с Зайцем, она увидала, что Ушастик улизнул, как только услыхал гончих. И ястребы, сова, горлицы, волк и овца продолжали без него свой путь. Они поняли теперь, что Заяц не смог умереть как они, от недостатка веры, и предпочитал спасаться сам, не ожидая спасенья от Бога.
* * *
Вторым был Рай птиц. Он лежал в прохладной роще. Песни птиц струились на листья ольхи, делая их волнистыми, и стекали в ручей, который передавал их тростнику.
Вдали лежал холм полный весны и сумерек. Нежность склонов его была несравненна. Он дышал одиночеством, ароматом ночной сирени, смешанным с запахом черных роз.
Неожиданно прерываясь, рассыпалась песня соловья, как падают, разбиваясь, в волну хрустальные звезды. Слышалась лишь песня соловья. Задумчивый холм звучал лишь его песнью. И ночь была рыданьем соловья.
Тогда в рощах занялась заря, краснея за свою наготу, среди хора птиц. Их свисты рождались постепенно, настолько отяжелели крылья от любви и росы.
В зеленой ржи не звала еще перепелка. Синицы с черными головами шумели в темных фиговых деревьях, как голыши в воде. Зеленый дятел, как горсть травы, сорванной на золотой лужайке, с цветком заячьего горошка на голове, прорезал своим криком воздух. Он направился к старой яблоне с наивными чашечками. Ни одна малиновка, ни один щегленок, ни одна коноплянка не испугались, когда три ястреба и сова вступили в этот край, напитанный цветами.
Хищные птицы сидели высоко, надменны и грустны, со взглядом, устремленным на солнце, ударяя железными крыльями острую и пятнистую грудь. Сова полетела к сумеречному холму, чтобы, зарывшись в одиночной пещере, счастливая в тени и мудрости, слушать жалобы соловья.
Но самое прекрасное убежище избрали горлицы. Они сидели на горьких оливах, покачиваясь в сумерках. Среди них находились и молодые девушки, допущенный сюда за нежность. Здесь были молодые девушки, вздыхающие и похожие на жимолость, молодые девушки воркующие с плачущими горлицами, — от горлиц Венеции, которые обвевали тоску жен Дожей, до горлиц Иберии, которые приманивали красотой своего клюва смуглых рыбачек. Все горлицы грез — и та, которую вскормила Беатриче, и та, которой Данте дал зерна, и та, которая слышала жалобы Киттерии в ночи, и та, которая вздыхала над плачем Виргинии, когда она напрасно пыталась в ночном источнике под тенью кокоса, успокоить боль нежных ожогов, и та, которой девушка, волнуемая склоном лета, в саду, где умирают сливы, доверяет страстные послания, чтоб она летела, куда понесут ее крылья.
Там были горлицы из старого дома священника, погребенного под розами, те, которых из своей руки, пропахшей ладаном, кормил Жослен, думая о Лоренции. И горлица, которую дают умирающей девочке; и горлица, которую кладут в некоторых местах на горячий лоб больных; и слепая горлица, вздыхающая так грустно, что привлекает для охотников своих пролетающих сестер; и самая нежная горлица, утешающая старого покинутого поэта в его мансарде.
* * *
Третьим был Рай овец, посреди изумрудной долины, орошаемой ручьями со сказочно-зеленой травой, около озера из перламутра и павлиньих перьев, из лазури и слюды, из шеек колибри и крыльев бабочки.
Полизав скромной соли на граните с золотыми зернами овцы долго грезили. Пучки толстой шерсти, покрывавшей их, лежали как листья под снегом. Этот вид был так чист и ясен, что ресницы ягнят побелели до их золотистых глаз. Воздух был так прозрачен, что известковые вершины с желтыми полосами выступали выпукло, как под водой. Ковры буков и елей были вытканы из цветов изморози, неба и крови; ветер, коснувшись их, становился более легким, пахучим и ледяным.
Как голубой прилив, подымался пар от драгоценных вершин, переплетенных серебристыми лишаями. Потоки, падая со скалистых зубцов, дымились. И внезапно ангельские стада блеяли к Богу; испуганные колокольчики плакали в тени папоротников. И темная вода потоков преломлялась в лучах.
Меж диких лавров лежала найденная овца Евангелия. Ее нога, под мордочкой, еще сочилась кровью. Пройденные дороги были трудны, но она скоро оправится от кислой сладости черники. Она уже вздрагивала, слушая голоса своих рассеянных подруг.
Войдя в Рай, овцы, подруги Франциска, увидели ягненка Жана де Лафонтена, склонившегося среди незабудок цвета волны, которая их отражала. Он не спорил больше с волком басни. Он пил, и вода не мутилась. Дикий источник, на который тень плюща уже двести лет бросала грусть, продолжал катить среди травы свои преломленные волны, уносившие, отражая, снежный трепет ягненка.
Они видели, остановившись в блаженных долинах, овец героев Сервантеса, которые, умирая от любви к одной девушке, покинули город, чтобы вести пастушескую жизнь. У этих овец были самые нежные голоса сердец, любящих втайне свои раны. Они пили с травы Богородицы всегда свежие и жгучие слезы этих пастушеских поэтов, ронявших росу из чашечек глаз.
Вдали подымался нестройный шум как прибой Океана. Слышались прерывистые рыданья флейты, эхо пропасти, лай встревоженных собак, падение камня в пустоту, шум водопадов, покрываемый грохотом потоков. Голос народа, идущего в обетованные земли, к гроздям безназванным, к огненным колосьям, смешивался с криком нагруженных ослиц, несущих тяжелые жбаны молока, одежду пастухов, соль и сыры, чешуйчатые как рухляки.
Четвертым был Рай волков, такой голый, что его трудно описать.
На вершине бесплодной горы, в скорби ветров, под пронизывающим туманом они испытывали сладострастие мучеников. Они питались своим голодом, чувствуя едкую радость от ощущения покинутости, от возможности только на одно мгновение и благодаря таким страданиям отречься от любви крови.
Они были отверженцами с несбыточными грезами. Давно уже не могли они приближаться к небесным овцам, белые ресницы которых моргали в зеленом свете. И так как ни одна из них не умирала, волки не могли подстерегать трупов брошенных пастухом при вечном хохоте потока. И они покорились. Их несчастная шерсть, облезлая, как скала, была жалка. Какое-то печальное величие царствовало в этом страшном убежище.
Их страдания были настолько трагическими и роковыми, что хотелось поцеловать лоб этих бедных плотоядных, застигнутых за убийством ягнят. Красота Рая, где друг Франциска поселился, заключалась в скорби и безнадежном отчаянии.
И над этой страной небо животных расстилалось до бесконечности.
* * *
Что касается Зайца, то он, при виде небесной псарни, скрылся. Пока Франциск оставался с ним, он верил в Франциска. Но в обители счастливых к нему вернулась недоверчивость сельского жителя. Не находя своего Рая, не вкусивши прекрасного покоя и в то же время не видя знакомых опасностей, с которыми он умел бороться, Ушастик пришел в замешательство.
Так бродил он, сам не свой, не узнавая себя, не понимая, кого он должен бояться и кто боится его. Что же это было? На небе не было счастья. Где же может быть больший покой? В какой иной норе мог Заячья Губа теперь лучше мечтать во сне, чем в своей постели из шерсти, разостланной ветром под цветущими кустами звезд?
Он перестал спать: ему недоставало тревоги и многого другого. Сидя в небесном овраге он не чувствовал, как его пронизывает дрожь. Мошки, спрятанные в своем Раю прудов, своими укусами не жалили больше его всегда поднятых век. И он жалел об этом. Его сердце не билось больше торжественно как прежде, когда на холмике, зажженном вереском выстрел заставлял осыпаться песок. На его мозолистых лапах, ласкаемых гладкими лужайками, начала прорастать несчастная шерсть. И он начал оплакивать блеск неба. Был он как садовник, ставший королем, который, на-девая пурпурные сандалии, жалеет о своих деревянных башмаках, отягощенных глиной и бедностью.
Франциск в своем Раю узнал о печали Стертой Лапки и об его неурядицах. Его сердце мучилось от того, что один из его старых товарищей был несчастлив. С тех пор улицы небесной деревушки, где он жил, стали казаться ему менее мирными, вечерние реки менее нежными, менее белым дыхание лилий, менее святым блеск рубанка в лавке, менее светлою вода блестящих кувшинов, поливавшая свежую траву и заставлявшая трепетать тело ангелов, сидящих на перекладине колодца.
* * *
Тогда Франциск отправился к Богу, и Господь принял его в своем саду на склоне дня. Это был Божий сад, самый скромный, но и самый прекрасный. Никто не знал, в чем его очарование. Может быть, оно исходило от любви. Вдоль изъеденных временем стен свешивалась темная сирень. На счастливых камнях улыбались мхи и золотыми устами пили темные сердца фиалок. Здесь царил рассеянный свет, не знавший ни зари, ни сумерек, но более прекрасный, чем они. На грядке цвел голубой чеснок. Тайна окружала круглый цветок, неподвижный на высоком стебле. Видно было, что он мечтал. О чем? Может быть, о работе своей души, певшей зимним вечером в котле бедняков, где кипит суп. О божественная судьба! Недалеко от буковой аллеи салат источал немые слова. Важный свет окружал задремавшие лейки; их работа была закончена.
И без унижения и без гордости, светло и доверчиво шалфей посылал Богу свой жалкий аромат.
Франциск сел рядом с Богом на скамейку, осененную ясенем. И Бог сказал Франциску:
«Я знаю что тебя привело сюда. Каждое существо, будь то клещ или заяц, должно обрести свой Рай. Пойди к Стертой Лапке и спроси, чего он хочет. И когда он скажет, я сделаю. Если он не хотел умереть с другими и воскреснуть — это потому, что его сердце слишком привязано к моей возлюбленной Земле. О, Франциск, как этот Ушастик, глубокой любовью Я люблю землю. Я люблю землю людей и животных, цветов и камней. О, Франциск, пойди отыщи Зайца и скажи ему, что Я его друг».
* * *
Франциск отправился в Рай животных, — никогда туда не проникали люди, кроме молоденьких девушек. Он встретил там Зайца, бродившего в отчаянии. Но только Ушастик заметил своего господина, как начал выказывать страшную радость, незаметно дрожа и глядя еще неподвижнее, чем всегда.
— Здравствуй, мой брат, — сказал Франциск. — Я чуял, как страдает твое сердце, и пришел сюда, чтобы ты мне рассказал о своей печали. Может быть, ты ел слишком много горьких зерен. Почему ты не наслаждаешься миром, как белые ягнята и горлицы? О, полевой бродяжка, что ты ищешь тревожно здесь, здесь, где никогда ты не услышишь дыханья собак, бегущих за твоей бедной шерсткой?
— О милый, друг, я ищу здесь моего Бога, — ответил Заячья Губа. — Пока ты был им на земле, я оставался спокойным. Но здесь в Раю я заблудился, не чувствуя рядом тебя, о божественный друг животных. Моя душа страдает, не находя Бога.
— Думаешь ли ты, — продолжал Франциск, — что Бог покинул зайцев и что они одни на свете не могут войти в Рай?!
— О, нет, — ответил ему Стертая Лапка, — я не думаю об этих вещах. Я шел за тобой потому, что научился узнавать тебя, как плетень. Тщетно я искал в этих лугах Бога, о котором ты говоришь. Мои спутники нашли его тотчас и вошли каждый в свой Рай, я же блуждаю. С той минуты, когда мы расстались с тобой и я попал на небо, тоска по земле заставляет биться мое дикое и ребяческое сердце.
О Франциск, о мой друг, о моя единая вера, отдай мне землю. Я чувствую что здесь я не у себя. Верни мне мои грязные борозды, мои глинистые тропинки. Верни мне мою долину, где рожок охотника колебал туманы. Верни мне ямочку, где я слушал, как благовест, лай гончих с висячими ушами. Верни мне мой страх. Верни мне мой ужас. Верни мне мой луг, на котором ты нашел меня. Верни мне зарю на реке, откуда осторожный рыболов вытаскивает угрей. Верни мне отаву, синюю от луны, и мою тайную пугливую любовь в диком щавеле, когда я больше не отличал падающий лепесток шиповника от розового языка моей подруги. Верни мне мою слабость. И пойди скажи Богу, что я не в силах больше оставаться у Него.
— О Стертая Лапка, — ответил Франциск, — о мой друг, о нежный боязливый простак, о Заяц с малой верой, богохульник, если ты не нашел твоего Бога, то это потому, что ты не умер, как твои товарищи.
— Но, если я умру, чем я стану? — воскликнул Рыжая Шерстка.
И Франциск ответил:
— Если ты умрешь, ты станешь своим Раем.
* * *
Беседуя так, они пришли к границе Рая животных. Здесь начинался Рай людей. Заяц опустил голову и прочел на маленьком домике надпись, указывающую направление.
Кастети-Балансон 5 к.
День был такой жаркий, что надпись, казалось, трепетала. Вдали дорога пылила, как в сестре Анне, когда говорят: «сестра, ты ничего не видишь?» Бледная сухость ее была прекрасна, горько напитанная мятой.
И Заяц увидел лошадь, запряженную в тележку.
Это была кляча, тащившая одноколку. Она могла идти только галопом. Расслабленный остов ее подпрыгивал от каждого шага, хомут покачивался, и землистая грива, зеленая и блестящая, как борода старого моряка, моталась из стороны в сторону. Животное с трудом подымало распухшие как булыжник копыта.
Тогда сомнение, более сильное, чем все входившие до сих пор в душу Зайца, пронзило его.
Это сомнение было маленькой дробинкой, вошедшей через затылок в мозг Ушастика. Волна крови, более прекрасная, чем горящая осень, развернулась перед его глазами, в которых занимались уже вечные тени. Он кричал. Пальцы охотника сжимали его горло, душили. Сердце его, бившееся раньше как бледный шиповник в утренний час, теперь замолкало. Одно мгновение он оставался в руках своего убийцы неподвижным и вытянутым, как смерть. Потом старый Стертая Лапка подпрыгнул. Его когти тщетно старались достичь земли, но охотник не выпускал его. Заяц медленно, мало-помалу, кончался…
Внезапно он ощетинился и стал похожим на жниво, в котором он прятался со своим братом маком и сестрой перепелкой, похожий также на глину, в которой он мочил свои бедные лапы, похожий еще на осеннюю листву, на холмик, форму которого он теперь принял, похожий на яму, в которой он, как благовест, слушал лай гончих с висящими ушами, похожий на сухую скалу — любимицу травки Богородицы, похожий на грубую одежду Франциска, похожий своим взглядом, в котором расстилалась теперь ночная лазурь, на лужайку, где его ожидало меж сердец дикого щавеля сердце подруги, похожий своими слезами на ангельский источник, у которого сидит рыболов и поправляет свои снасти, похожий на жизнь, похожий на смерть, похожий на самого себя, похожий на свой Рай.