#img_63.jpeg

После столь весело проведенного дня я прекрасно спал всю ночь напролет и видел счастливые сны. Проснувшись поутру, я очень удивился, обнаружив, что голова у меня легкая и свободна от тягостных мыслей. Растянувшись на мягкой постели, я вволю наслаждался своим пробуждением, как любитель вина, смакующий последний стакан из старой бутылки. Хвала Богу! Прекрасная вещь печаль; но не хуже и веселье, и легкий сон, и радостные сновидения. Как покоен мой ум, как светлы мысли, как подвижно воображение, как ласкает мой взор окружающий мир! Словно добрая фея утешила своею дланью треволнения моего сердца. Я дышу, я живу, я мыслю; и весь покой пьянящего утра происходит оттого, что вчера я отдался сладостной лени, что не силился быть ни поэтом, ни философом. Ну что же, кто знает? — быть может, когда-нибудь я снова стану добропорядочным человеком. О, доктор Фауст! О, мой учитель! Сколько раз случалось тебе оставлять свои книги, свой горн, свой перегонный куб и бродить под окном Маргариты!

Продолжая думать о великом произведении искусства, я встал, принарядился, развеселился, принялся насвистывать новую песенку, в унисон той, что выводила под моим окном варварская шарманка. Я вышел на улицу, твердо решившись не уносить с собою мрачную философию, и по неодолимой привычке направил свои шаги в сторону Ванва. Дойдя до «Доброго Кролика», я внезапно остановился: вот где, сам того не ведая, загубил я свое счастье! В этом радостном уголке пришла мне безумная мысль проследить до конца, в качестве постоянного бесстрастного свидетеля, судьбу девушки — и какой девушки! — из парижского пригорода. Все же я вошел в сад. Стояла жара, но жара осенняя, тяжело и томительно палило солнце, от которого плохо защищала пожелтевшая и увядшая листва. Я уселся за обычный свой столик, на котором когда-то начертал свои инициалы, искусно вплетя их в готическую литеру «L»; буквы еще виднелись, но полустертые, их окружили другие инициалы, начертанные позднее и столь же недолговечные. Как много радостных минут провел я за этим столиком! Как безмятежно разглядывал все вокруг! Сколько раз на этом самом месте, под этими недвижными ветвями я наблюдал, как колышутся свежее платье и поля легкой шляпки! А ныне «Добрый Кролик» почти пуст, весна унесла с собою из маленького сада древесную сень и любовные парочки. В глубине, в полуобнажившейся древесной беседке я увидел лишь одну даму — даму богато одетую и спесивую; она сидела напротив красивого молодого человека, который что-то пылко ей говорил, а она слушала презрительно и вполуха. Небрежная поза этой дамы привлекла мое внимание, а изящная фигура вызвала желание увидеть ее лицо; какое-то смутное предчувствие говорило мне, что я его узна́ю; но, сколько я ни глядел, дама так и не обернулась. В это время в полуотворенную садовую калитку вошел убогий бедняк, которого поддерживала старуха, сама едва ковылявшая, опираясь на палку; бедняк попросил милостыню; лицо его было ясно, тон вполне пристоен, в голосе не слышалось ничего заискивающего, — я почувствовал к нему жалость. Спрятав мою монету в карман к жене, он протянул чистую дрожащую руку к даме, сидевшей в беседке, но та нетерпеливо отмахнулась от него грубым и повелительным жестом, и обескураженный старик уже хотел было покорно удалиться, но, вглядевшись в безжалостную особу, обратился к своей спутнице:

— Жена, не правда ли, можно подумать, будто это наше дитя?

Бедная женщина тяжко вздохнула, она с первого взгляда узнала свою дочь. Старик хотел обнять ее, готов был все ей простить, но она с отвращением отвернулась.

— Дитя, ради старого твоего отца, признай нас, ведь мы так тебя оплакивали!

Она отвела взгляд.

— Ради Господа Бога, признай нас, — молила мать, — мы все тебе прощаем!

То же молчание.

Я вскочил.

— Ради Шарло, — вскричал я, — взгляните на старого своего отца, он у ваших ног!

Оба старика протянули к ней руки; но, заслышав имя Шарло, она встала из-за стола и, не удостоив ни единым взглядом эти протянутые ей для объятий старческие руки, быстро вышла из сада в сопровождении влюбленного молодого человека, онемевшего от изумления.

Едва белое ее платье скрылось за калиткою, старик уселся со мною рядом и почти радостно спросил меня:

— Так вы знавали нашего Шарло?

— Знавал ли я его, добрый человек! Я даже сидел на нем верхом и, не говоря ни о ком дурного слова, клянусь, славная это была скотина.

— Ах да, славная скотина, — подхватил старик. — Этот серый делал по двадцать ходок в день с поклажей навоза! — добавил он, опорожняя оставленный дочерью стакан и доедая брошенный ею хлеб.

— Как же получилось, — спросил я, — что вы лишились такого достойного товарища?

— Увы! Жена часто давала его нашей Анриетте, — отвечал он. — Мы так любили эту девочку, что не раз я сам тащил поклажу вместо Шарло, чтобы дочка могла прокатиться верхом. В один злосчастный день — до самой смерти я его не забуду — Анриетта с Шарло уехали и больше не вернулись; жена оплакивала дочку, я оплакивал их обоих, Анриетту и Шарло: наше дитя придавало нам мужества, серый зарабатывал нам на хлеб; мы все потеряли в один день, и вот я перед вами с клюкою и сумой.

— Бедная, бедная Анриетта! — подхватила старуха.

— Да, бедная Анриетта и бедный Шарло! — добавил старик. — Потому как я думаю, он плохо кончил.

— Увы, плохо кончил! — отвечал я. — Я видел, как он умирал! Его сожрали собаки, сожрали, чтобы доставить мне минутное развлечение!

При этих словах старики попятились от меня, охваченные ужасом. Напрасно я пытался удержать их и успокоить, они не слушали меня и поспешно удалились, больше возмущенные моей жестокостью, нежели жестокостью своей дочери.

И верно, по какому праву доставил я им такое ужасное горе? Ведь эта женщина не вспоила меня своим молоком, а этот мужчина не вскормил меня своим хлебом!

#img_65.jpeg