Фра-Антонио сдержал свое слово относительно манускриптов. При одном взгляде на них я понял значение улыбки, которой он обменялся с доном Рафаэлем, когда я так легкомысленно выразил уверенность, что могу прочесть их. Если бы я сказал, что мне гораздо легче разбирать древнееврейские книги, этого было бы мало, так как я хорошо читаю по-еврейски, но испанские рукописи поставили меня в тупик. И странная форма многих букв, и необыкновенные сокращения, и старинная орфография, не знакомые мне обороты речи, и, наконец, устаревшие слова, вышедшие из употребления, до того затрудняли чтение, что я был не в состоянии понять ни единой строчки. Нечего делать; я взял рукописи и пошел в музей просить помощи дона Рафаэля.
– Это пустяки, – заметил он, – немного времени и терпения, и все пойдет отлично.
Однако он говорил так из скромности, не желая хвастаться своими познаниями. Много времени и терпения положил я, изучая старинное испанское письмо, но и теперь мне далеко до того, чтоб назваться экспертом в этом деле.
И второе свое обещание – прислать мне слугу, с которым я мог бы практиковать наречие нагуа или ацтеков – фра-Антонио исполнил также пунктуально. Когда я на другой день после моего визита в церковь Сан-Франциско пил утренний кофе в своей спальне, до меня донесись тихие звуки музыки, причем было трудно определить, долетают ли они издали или так слабы, что едва слышны вблизи. Потом я разобрал, что музыкант исполняет мотив из «Герцогини Герольштейнской», и вспомнил, что отрывки из этой популярной оперы исполнял вчера вечером военный оркестр на площади. Игра становилась увереннее; наконец ария «О сабле» была исполнена очень недурно и совершенно верно. Игра становилась лучше, звуки – полнее и я смог разобрать, что это играют во внутреннем дворе отеля на концертино. Вдруг в середине арии музыку заглушил громкий рев осла, тут же я услышал топот босых ног по галерее мимо моей комнаты.
Я отворил дверь и выглянул, но галерея, выходившая во двор, была пуста. Приблизившись к каменным перилам, я увидел сцену, которую вспоминаю до сих пор с теплым чувством. Почти прямо надо мной стоял серый ослик с красивой, стройной фигуркой, с необыкновенно длинной, густой шерстью и громадными ушами. Ослик поднял голову и навострил уши, а его морда выражала такую кротость, столько задумчивого глубокомыслия, что я сейчас же полюбил его. Вдруг он опустил голову, зорко всматриваясь в тот угол двора, куда вела лестница с галереи, на которой я стоял; оттуда к ослику приближался с улыбкой на лице миловидный индейский юноша, лет восемнадцати – двадцати, в рубашке и шароварах из бумажной материи, босоногий, в помятой соломенной шляпе. Увидав его, животное рвануло веревку, за которую было привязано, и опять раздался его протяжный рев.
– Ты зовешь меня, Мудрец? – заговорил юноша по-испански. – Верно, этот сеньор американец очень ленив, что встает так поздно и заставляет нас так долго дожидаться! Но нечего делать, надо потерпеть, мой милый. Падре говорит, что это добрый джентльмен и что нам с тобой будет очень хорошо. Вот увидишь, мы заживем, точно короли; я куплю себе дождевой плащ, а тебя стану кормить бобами.
Подойдя к ослику, мальчик нежно обнял его лохматую голову и гладил непропорционально длинные уши. Ослик терся головой о грудь своего хозяина и радостно махал хвостиком. После таких взаимных изъявлений дружбы, мальчик сел на мостовую возле осла, вынул из кармана длинную губную гармошку и заиграл так усердно, что оффенбаховские мотивы загремели по всему двору. Я тотчас понял, что это был тот самый юноша, которого собирался прислать мне фра-Антонио, и сразу почувствовал к нему большую симпатию, несмотря на его обидное замечание о моей лености.
Выждав, пока он окончит арию о сабле, причем лохматый ослик, по-видимому, внимательно и с удовольствием прислушивался к музыке, я окликнул его.
– Ленивый сеньор американец проснулся, Пабло. Подойди сюда, и мы потолкуем о том, как бы тебе купить дождевой плащ, а Мудреца угостить бобами.
Мальчик вскочил, как на пружине, и до того смешался, что мне стало жаль, зачем я подшутил над ним.
– Ничего, дитя мое, – сказал я, ободряя его, – ведь ты говорил с Мудрецом, а не со мной, и я забыл все, что слышал. Тебя послал фра-Антонио?
– Да, сеньор, – отвечал индеец и, увидав улыбку на моем лице, улыбнулся в свою очередь; он смотрел на меня так открыто и кротко, что понравился мне еще более.
– Ну, теперь тебе придется постоять одному, мой друг, – сказал он, обращаясь к ослу, который важно пошевелил ушами. Потом мальчик поднялся на галерею и вошел со мной в комнату, так как я хотел хорошенько расспросить его обо всем.
Но моему будущему слуге не пришлось рассказывать о себе ничего особенного; он был родом из Гвадалахары и в детстве жил в индейском предместье Мексикалсинго, о чем я мог бы тотчас догадаться по его музыкальным способностям, если бы знал Мексику; в настоящее же время Пабло пошел по свету искать счастья. Его капитал заключался в осле, до такой степени податливом, что мальчик звал его Эль-Сабио.
– Он понимает каждое слово, какое ему скажешь, сеньор, – серьезно уверял Пабло, – а когда услышит издали мою музыку, то сразу догадывается, что это играю я, и подает голос. Любит же он меня, сеньор, точно родного брата, и знает, что я его люблю. Это добрый падре подарил его мне. Да благословит его Господь! – Я понял, что последнее набожное желание относилось не к ослу, а к фра-Антонио.
– А чем ты живешь, Пабло?
– Вожу воду от источника «Святых Детей», сеньор. Это в двух лигах отсюда – «Охо-де-лос-Сантос-Ниньос», и мы с Эль-Сабио ездим туда по два раза в день, привозя по четыре кувшина воды, которую потом и продаем в городе, – потому что она очень приятна на вкус – по три тлакоса за кувшин. Видите, я зарабатываю много, сеньор, целых три реала в день! Если б не одна помеха, я скоро мог бы разбогатеть.
Для меня было новостью слышать, что можно быстро разбогатеть от заработка в двадцать семь центов по нашему счету; но я не улыбнулся и серьезно спросил. – А что же мешает тебе разбогатеть?
– Я слишком много ем, сеньор, – с раскаянием отвечал Пабло. – Право, у меня какое-то несытое брюхо: как ни стараюсь есть поменьше, а оно все просит еще да еще, вот деньги и уходят. Мне едва удается накопить медио в целую неделю, потому что и Эль-Сабио тоже хочет есть. А теперь мне очень нужно откладывать деньги, чтобы приобрести себе до наступления дождливого времени года дождевой плащ. Только за хороший надо заплатить семь реалов. Цена немалая.
– А что это за дождевой плащ?
– Сеньор не знает? Странно! Эта такая одежда, сплетенная из пальмовых листьев; в ней хорошо, как под тростниковой крышей – никакой дождь не проймет. Вот я и разговаривал про это со своим Эль-Сабио… – Пабло вдруг прервал свою речь, сконфуженный воспоминанием о том, что он сказал о моей лености.
– Ты говорил, что накопишь денег из своего жалованья на покупку плаща, – поспешил сказать я, чтобы вывести его из замешательства.
Тут мною было назначено ему вознаграждение за труды; кроме того, я объяснил, в чем будет состоять его обязанность слуги, и прибавил, что он должен практически обучать меня своему родному языку. Пабло не приходило даже в голову, чтобы я мог разлучить его с осликом, и таким образом, заключив наши условия, я очутился господином мальчика, играющего на концертино, и необыкновенно умного осла. Оба они должны были сопровождать меня в мою экспедицию в индейские деревни. Пабло тут же получил в задаток семь реалов для немедленной покупки плаща.
Между тем два дня спустя, когда мы отправлялись из Морелии путешествовать по горной местности на запад, я был немало изумлен, заметив, что Пабло не запасся одеждой, которую так желал приобрести; впрочем, дождливое время года было еще далеко и мальчик мог обойтись без плаща. Он не сразу ответил, когда я его спросил об этом, а потом заговорил тоном извинения:
– Простите, сеньор, что я так худо распорядился вашими деньгами, но, право, нельзя было иначе. Тут у нас живет один старик, по имени Хуан, и я видел от него много добра; он часто давал мне разных разностей для моего несытого брюха; а когда я разбил один из своих кувшинов, то старик одолжил мне денег на покупку нового и не хотел брать с меня более того, что стоила посуда. Теперь бедняга заболел ревматизмом, сеньор, и находится в страшной нужде. Им с женой почти нечего есть, а я знаю, какое это мучение. Ну, вот я и… не сердитесь на меня, пожалуйста, сеньор! Теперь мне плащ не нужен, понимаете? Вот я и отдал Хуану свои семь реалов; он возвратит мне их, когда опять будет в силах работать, да если б даже старик и умер, не заплатив мне… Знаете, сеньор, о чем я думал? Дождевые плащи – вовсе не такая нужная вещь; без них вымокнешь, это точно, да ведь скоро и высохнешь. Впрочем, нет, – тут голос Пабло задрожал, как будто от сдерживаемых слез, – мне в самом деле нужна была эта одежда.
Наивный рассказ мальчика тронул меня, и мне стало понятно, почему фра-Антонио отозвался о нем с такой похвалой. Могу сказать, что если б не излишнее пристрастие его к плохонькой гармошке, на которой он вечно наигрывал всякий слышанный им мотив, пока не заучит его твердо, он был бы самым отличным слугой, какого только можно себе представить. При своем нежном сердце Пабло был храбр. В минуты опасностей, которые ему пришлось делить с нами впоследствии, ни один из нас, исключая Рейбёрна, не встречал смерть лицом к лицу с большей твердостью и хладнокровием; во всем его существе, казалось, не было ни единого фибра, способного звучать в унисон со страхом. В течение двух месяцев, проведенных нами вместе в горах, пока я практически учился индейским наречиям, чтоб иметь возможность приложить к делу свои познания, почерпнутые из книг, Пабло заявил себя отличным слугой; можно было удивляться, как быстро угадывал он, что мне нужно, как понимал мои привычки.
Между тем серьезное понимание индейских обычаев, исключая те, которые известны всем и не скрываются аборигенами – давалось очень трудно: за такое короткое время решительно ничего нельзя было сделать. Узнав, что я друг фра-Антонио, индейцы, питавшие к нему большое расположение, оказали мне ласковый прием и встретили с большим почетом. Однако мне сразу запало подозрение, обратившееся потом в уверенность, что, будучи рекомендован христианским священником, я внушал индейцам сильное недоверие. Они ни за что не хотели посвящать меня в свою личную жизнь. Все, что я начал узнавать тогда и что вполне узнал впоследствии, убедило меня, что эти люди, приняв христианство, не отступились от язычества; обнаруживая известное суеверное почтение к христианским обрядам и церемониям, они искренно почитали только своих языческих богов. Я не сразу пришел к этому неприятному открытию, но оно доказало мне только всю трудность принятой на себя задачи – проникнуть в тайны жизни индейцев.
Если бы не счастливая случайность, я вернулся бы в Морелию ни с чем; однако сама судьба благоприятствовала мне и первый шаг к удаче повлек за собой необычайно важные последствия. Это случилось накануне моего отъезда из деревни Санта-Мария. Во-первых, мне как-то посчастливилось уйти в горы одному. Моя прогулка имела определенную цель, потому что всякий раз, когда я хотел туда направиться, один из деревенских жителей непременно нагонял меня и с вежливыми извинениями предлагал проводить другим путем, говоря, что здесь ходить опасно. Каким образом удалось мне скрыться от такого множества бдительных глаз, решительно не понимаю; но судьба была за меня и я ушел, никем не замеченный. Крутой горный склон, дикий и неровный, был усыпан большими обломками скал, упавших с вершины; пролежав здесь целые столетия под деревьями, они обросли мохом и были на половину скрыты сухими листьями. В этом лесу стоял полумрак, лучи солнца скупо проникали между густых ветвей; я пробирался вперед, рискуя сломать не только ноги, но и шею, поскользнувшись на мшистом обрыве, под которым был новый уступ, усыпанный камнями. Я уже начал думать, что индейцы были правы, предостерегая меня от ходьбы по этим трущобам, и собирался вернуться засветло домой, но только что во мие созрело это благоразумное решение, как я в самом деле поскользнулся и полетел вниз.
К счастью, мне пришлось упасть с высоты не более двенадцати футов и притом на почву, обросшую мхом и усыпанную листьями. Вскочив на ноги, я увидел, что стою в узком овраге между скал, где, к моему немалому удивлению, оказалась протоптанная дорожка. Всякая мысль об опасности тотчас вылетела у меня из головы, едва я сделал это открытие. В радостном волнении и в надежде найти что-нибудь такое, что индейцы тщательно скрывали от посторонних глаз, я быстро подвигался вперед по тому же направлению, по которому мне было так трудно идти на скалистом склоне. Узкий ход, как я заметил, был частично образован самой природой, частично проложен человеческим руками; он пролегал или по оврагам, как тот, куда я упал, или извивался между громадных каменных глыб, весом в несколько тонн, которые были нагромождены одна на другую, оставляя тесное пространство у своего подножия. Все это, очевидно, было устроено в давно прошедшие времена, потому что скалы густо обросли мхом; а в одном месте, где дорожку пересекал ручей, камни до такой степени были источены водой, что на это понадобилось непременно несколько столетий. Дорога была так искусно скрыта и до того узка и неправильна, что целая армия могла пройти по склону горы, не заметив ее совсем, разве только с кем-нибудь случилось бы то же самое, что и со мной.
Пройдя с полмили или немного более среди наступавших сумерек, с сильно бьющимся сердцем достиг я наконец обширного выступа скалы, простиравшегося на восток. Здесь была площадка, не меньше акра протяжения, а в центре ее стоял высокий камень, похожий с виду на алтарь. В конце тропинки я остановился и тщательно осмотрелся кругом, отлично сознавая, что могу поплатиться жизнью за свою смелость, если не буду осторожен. Выйдя из-под сени леса и из-под защиты высоких скал на это открытое место, ярко освещенное вечерней зарей, я мог прекрасно видеть все вокруг. Посредине площадки, недалеко от обрыва над пропастью, не менее тысячи футов глубины, возвышалась каменная глыба, грубо обтесанная в форме куба и представлявшая колоссальный алтарь. Тщательно проложенная дорожка досказала мне остальное. Здесь был храм; куполом ему служил безграничный небесный свод; здесь было место, где индейцы, которых благодушный фра-Антонио считал такими ревностными христианами, усердно молились своим настоящим богам, точно так же, как и их предки в незапамятные времена!
Радостная дрожь пробежала у меня по телу, когда я понял, что нашел. Передо мной было явное доказательство, что ацтеки по-прежнему придерживаются язычества; значит, если их вера жива и если мне удастся проникнуть в ее тайны, я открою все, чего искал, узнаю их обычаи, предания, и могу ясно показать миру в конце XIX столетия удивительный социальный и религиозный строй этого народа, вытесненный испанцами XVI века, но не уничтоженный ими вконец. Открытия моих товарищей – археологов в Сирии, Египте и Греции – будут ничто в сравнении с тем, чего я мог достигнуть в Мексике. Смит, Раулинсон, Шлиман могли только смахнуть пыль с умершей древности; у меня же появилась возможность воскресить прошлое в настоящем, во всей его свежести и жизненности. Мне предстояло оживить обособленный древний мирок! Пока я стоял таким образом в тени узкого прохода и сердце у меня прыгало от радости, до моего слуха долетел слабый болезненный стон. Эти неясные звуки раздавались как будто у каменного алтаря; я знал, что если кто-нибудь из индейцев найдет меня здесь, то без церемонии положит окончательный предел моему честолюбию археолога. Однако естественное желание помочь страждущему боролось во мне с чувством самосохранения. Я стоял с минуту в нерешительности, но, опять услышав стоны, храбро вышел из своей засады и направился к алтарю. Обойдя его кругом, я увидел страшную картину: старый индеец лежал на голой скале с огромной зияющей раной на лбу, откуда текла струя крови, заливая ему лицо и грудь; поза его была какая-то неестественная, как у человека с переломанными костями. Услыхав мои шаги, несчастный повернул голову, но, очевидно, не мог меня рассмотреть, потому что кровь ослепляла ему глаза. Он сделал слабое усилие протереть их, однако тотчас с болезненным стоном опустил наполовину поднятую руку. Я узнал его с первого взгляда. Это был кацик, предводитель племени, а вместе с тем, вероятно, и жрец, то есть последний человек, с которым я желал бы встретиться в таком месте.
– Наконец-то ты пришел, Бенито, – заговорил он слабым прерывистым голосом, – я молил наших богов, чтоб они привели тебя сюда; моя смерть близка, а мне нужно передать тебе, мой преемник, великую тайну, которой ты еще не знаешь. Я был на вершине алтаря и упал оттуда.
Слова кацика подавали мне самые блестящие надежды. Он не мог видеть меня и, очевидно, принимал за второго начальника деревни, Бенито, – индейца, с которым мне часто приходилось разговаривать, так что я мог подражать его голосу. Нет сомнения, что моя неловкая попытка подделаться под речь природного индейца была бы тотчас обнаружена при иных обстоятельствах. Но кацик был уверен, что никто другой не мог прийти к нему сюда, да и жестокие страдания, вероятно, притупили в нем остальные чувства. Я старался говорить как можно меньше, и мой обман удался; жрец не догадывался, в чьи руки он попал в последние минуты жизни.
Когда я немного приподнял ему голову и положил к себе на колени, он заговорил очень слабо и отрывисто:
– На груди у меня висит кожаный мешочек. В нем хранится знак верховного жреца и бумага, показывающая путь туда, где находится твердыня нашей расы. Одному мне известна эта тайна как представителю древнего рода, а теперь я передаю ее тебе, потому что и ты – потомок наших жрецов и царей; только тогда, когда придет знамение с неба – то самое, о котором я тебе говорил, не объясняя, однако, его значения, – должен быть послан этот знак, а вместе с ним и просьба о помощи. Однажды, как тебе известно, это знамение уже явилось и от нашего народа отправился посол, наш общий предок. Но боги разгневались против нас и послание не дошло до места, а посланный был убит; но священный знак сохранился и небесное знамение явится опять. А тогда… ты знаешь… – Но тут по его телу пробежала болезненная конвульсия, и вместо слов послышались только стоны агонии. Собравшись с последними силами, он прошептал: – Положи меня с лицевой стороны алтаря, я умираю.
– Но знамение? Какое же оно будет? И где наша твердыня? – с жаром воскликнул я, забывая в своем волнении всякую осторожность и далее не изменив своего голоса.
Однако моя оплошность не стоила мне ничего. Пока я говорил, предсмертная судорога опять пробежала по телу кацика, с его губ сорвался какой-то неопределенный звук, не то стон, не то хрипение, и несчастный испустил дух.
Когда я немного опомнился, то снял у него с шеи кожаный мешочек, запачканный кровью, а потом бережно и с почтением поднял его несчастное искалеченное тело и положил перед алтарем. После этого мне удалось так же благополучно вернуться в деревню незамеченному никем; я скоро отыскал потайную тропинку и оставил мертвое тело кацика среди торжественного безмолвия на вершине большой горы; на землю спускались сумерки, и мертвец покоился непробудным сном перед алтарем своих богов.