Камерленго Гонорий Бенедетти взбодрился, почувствовав облегчение, которое ему всегда приносил дивный веер, сделанный из тонких перламутровых пластинок. Этот веер ему подарила ранним утром — после долгой ночи — раскрасневшаяся дама де Жюмьеж. Милое воспоминание двадцатилетней давности. Одно из последних воспоминаний, оставленное ему короткой светской жизнью до того, как Благодарение оборвало ее, чтобы позволить ему измениться и одновременно растеряться. Единственный сын веронского зажиточного горожанина, он был веселым собутыльником и страстным поклонником прекрасного пола. Мало что предрасполагало его к сану, и уж во всяком случае не откровенная любовь к материальным проявлениям жизни, по крайней мере приятным. Тем не менее его продвижение вверх по церковной иерархической лестнице было стремительным. В этом ему помогли широкая образованность, подкрепленная высокой культурой, и, как он сам признавал, изощренная хитрость. Равно как и жажда обладать властью, вернее, возможностями, которые она предоставляет тому, кто умеет ею пользоваться.
По телу Гонория Бенедетти ручьем тек пот. Уже несколько дней в городе стояла труднопереносимая жара, которая, казалось, решила никогда не покидать его. Молодого доминиканца, сидевшего напротив, удивлял его заметный дискомфорт. Архиепископ Бенедетти был среднего роста, щуплым, почти тщедушным. Невольно возникал вопрос, откуда бралась эта влага, которая сделала мокрыми его седые волосы и стекала со лба.
Прелат внимательно рассматривал оробевшего молодого монаха. Руки монаха, лежавшие на коленях, немного дрожали. Это было уже не первое поданное ему на рассмотрение обвинение в злоупотреблении, в жестоком обращении, в котором провинился инквизитор. До этого много неприятностей, а также разочарований доставил им Роберт Болгарин*. Следствие, проведенное по просьбе Церкви, выявило такие ужасы, что тогдашний Папа Григорий IX лишился сна. Григорий IX понял, что его прежние расчеты оказались ошибочными, поскольку ранее он видел в этом раскаявшемся совершенном «разоблачителя» еретиков, ниспосланного провидением.
— Брат Бартоломео, — заговорил камерленго, — то, что вы сейчас рассказали о молодом инквизиторе, этом Никола Флорене, ставит меня в затруднительное положение.
— Поверьте мне, ваше преосвященство, я просто в отчаянии, — начал оправдываться Бартоломео.
— Если Церковь, черпающая силу в энциклике Excommunicamus нашего покойного Григория IX, выразила желание назначать инквизиторами доминиканцев — и в меньшей степени францисканцев, — она это сделала, разумеется, не только по причине их совершенного знания теологии, но также и из-за присущих им скромности и снисходительности. Для нас всегда было очевидным, что пытка является крайним способом добиться признания и таким образом спасти душу обвиняемого грешника. Прибегать к ней в начале процесса… Использованное вами слово «недопустимо» вполне подходит. Поскольку на самом деле существует… как бы лучше сказать… множество способов внушения и наказания, которые можно, которые должно применять, идет ли речь о паломничестве, с несением креста или без такового, публичном бичевании или штрафе.
Брат Бартоломео сдержал вздох облегчения. Он не ошибся. Прелат оказался на высоте своей репутации мудрого и образованного человека. Впрочем, когда после трехчасового ожидания в душной приемной его ввели в кабинет личного секретаря Папы, он на мгновение испугался. Как отреагирует камерленго на его обвинения? А потом, был ли Бартоломео всей душой уверен в причинах, которые его побудили просить об этой аудиенции? Шла ли речь о прекрасной жажде справедливости, или к этому чувству примешивалось нечто постыдное: желание оговорить опасного брата? Незачем было скрывать: брат Никола Флорен терроризировал его. Странно, как этот молодой человек с ангельским лицом мог испытывать своего рода болезненное наслаждение, избивая, мучая, калеча своих жертв. Он вонзал свои руки в незащищенную, кричавшую от боли плоть, и при этом никакая тень досады не омрачала его прекрасное чело или ясный взгляд.
— Разумеется, ваше преосвященство, поскольку наша единственная цель — получить признание, — осмелился произнести Бартоломео.
— Хм…
Больше всего Гонорий Бенедетти боялся зловещего повторения дела Роберта Болгарина. Глухая ярость примешивалась к его раздумьям о политике. Болваны. Иннокентий III* изложил правила инквизиторской процедуры в булле Vergentis in senium. Ее целью было не уничтожение отдельных людей, а искоренение ереси, которая угрожала основам Церкви, ставя под сомнения в том числе и бедность Христа как пример для подражания в жизни, правда, весьма сомнительный пример, учитывая, что большинство монастырей владели огромными земельными наделами. Иннокентий IV* преодолел последний этап, разрешив в своей булле Ad Extirpanda 1252 года прибегать к пыткам.
Палачи, глупые и подлые истязатели. Гонорий Бенедетти уж и не знал, какое чувство преобладало в нем: ярость или горечь. Впрочем, если он хотел быть честным, то был должен признать: он сам согласился с чудовищной идеей, что к любви к Спасителю порой принуждали, прибегая к крайне жестоким методам. Он оправдывал себя, думая, что на этот путь толкнул его Папа. Но разве не было главным то неизмеримое счастье, которое испытываешь после того, как тебе удалось спасти душу, вернуть ее в колыбель Христа?
Этот юный Бартоломео со своим человеколюбием поставил его в щекотливое положение, поскольку он больше не мог притворяться, будто ничего не знает. Он совершил глупость, приняв его. Лучше было бы оставить его томиться в приемной. Возможно, тогда бы он в конце концов ушел, оскорбившись или устав от долгого ожидания. Нет, этот был не из тех, кто устает или теряет терпение. Тонкие губы, иссушенные зноем, смелость, которая читалась в его манере держаться, хотя в глазах и мелькал страх, слова, сказанные робким, но твердым тоном, — все выдавало в нем упрямство безупречно честного человека и в определенной степени напоминало архиепископу Гонорию Бенедетти о его собственной молодости. Ему оставалась лишь неприятная альтернатива: строго наказать или отпустить грехи. Отпущение грехов означало бы одобрение недопустимой жестокости и дало бы повод для еще более яростной критики Церкви мыслителями всей Европы. Это также означало бы согласиться с политикой Филиппа IV Французского, хотя в прошлом тот не гнушался пользоваться услугами инквизиции*. Кроме того, это означало — последний, почти детский, аргумент чуть не вызвал у прелата улыбку — разочаровать молодого человека, сидевшего напротив, который был убежден, что можно управлять, не заключая сделок со своей верой. Значит строго наказать? Прелат охотно вступил бы в жаркую схватку с Никола Флореном. Воткнул бы ему в глотку ту власть, которую он порочил, возможно, потребовал бы отлучить его от Церкви. Но, наказывая одну заблудшую овцу, он рисковал покрыть позором всех доминиканцев и нескольких францисканцев, назначенных инквизиторами, а заодно и папство. А позор от бунта порой отделяют лишь несколько шагов.
Времена были такими смутными, такими переменчивыми. Малейший скандал можно было раздуть, чем воспользовались бы король Франции и другие монархи, ждавшие лишь удобного повода.
В этот момент один из многочисленных камергеров, буквально наводнявших папский дворец, словно тень, проскользнул в кабинет и, нагнувшись, прошептал ему на ухо, что пришел следующий посетитель. Прелат с необычной горячностью поблагодарил камергера. Наконец нашлось долгожданная причина, пусть и не слишком хорошая, чтобы избавиться от молодого монаха.
— Брат Бартоломео, меня ждут.
Молодой монах, покрасневший до корней волос, порывисто вскочил. Камерленго успокоил его легким движением руки, сказав:
— Благодарю вас, сын мой. Как вы понимаете, я не могу самостоятельно решить судьбу Никола Флорена… Тем не менее уверяю вас, что его святейшество, так же, как и я, не потерпит подобных ужасов. Они противоречат нашей вере и дискредитируют всех нас. Идите с миром. Справедливость скоро восторжествует.
Из просторного кабинета Бартоломео вышел окрыленным. Как глупо было с его стороны во всем сомневаться, всего бояться! Несносный палач, который преследовал его, унижал, перестанет мучить его целыми днями. И ночами тоже. Мучитель стольких маленьких людей растает, словно кошмарный сон.
Он слегка улыбнулся силуэту в плаще с капюшоном, ожидавшему приема в прихожей. И только на улице, когда он пересекал широкую площадь радостным шагом победителей, Бартоломео подумал, что посетителю наверняка было очень жарко в такой тяжелой одежде.