— Мне жаль, мадемуазель Матильда, если не смогу всего вспомнить, — говорит этот молодой голубоглазый человек. — Прошло столько лет, я многое пережил после Бинго. К тому же на войне все заняты своими делами, мелкими горестями, маленькими удачами, так что видят лишь то, что происходит невдалеке от места, где ты в наряде. Одно мгновение стирает другое, один день — другой, так что все они кажутся похожими друг на друга.
Конечно, я часто вспоминал потом то январское воскресенье, пятерых осужденных в снегу, и до сих пор повторяю, что это была порядочная мерзость, однако лгать не буду — то, что я вижу сегодня, не отличается большей четкостью, чем то, что я видел однажды вечером в Шмен де Дам или после смерти моей матери, когда мне было десять лет.
Я не видел, как погиб ваш жених, знаю только, что, одетый в шинель без пуговиц, соорудив единственной левой рукой Снеговика, он упал. Я видел, как он начал его лепить. Это было в то воскресенье часов эдак в десять или одиннадцать. Над ним беззлобно посмеивались с обеих сторон, все понимали, что он не в своем уме. Боши даже подкинули ему старую трубку, чтобы он сунул ее Снеговику в рот, а мы — найденный котелок без ленты.
Должно быть, я отошел куда-то по делу, уж не помню. Я был тогда чьим-то денщиком, скажу прямо — мне это нравилось, потому что я не люблю сидеть на месте. Вот и сегодня говорят, что я женат на моей мотоциклетке, и это так, она, по крайней мере, не жалуется, что живет с таким ветреным человеком.
Когда я вернулся в траншею, примерно в полдень, мне сказали, что биплан бошей несколько раз облетал траншеи, поливая их огнем, и что Василька убили. Потом, в понедельник утром, когда мы уже находились в траншеях бошей, подсчитывая убитых и раненых, кто-то, видевший его тело в снегу, сказал, что пулеметная очередь попала ему в спину и убила наповал.
Зато я видел, как погиб Си-Су. Это было часов в девять утра в воскресенье. Внезапно на левом фланге Бинго он поднялся во весь рост и стал орать, что ему все обрыдло, что ему надо по нужде, что он хочет это сделать как человек, а не как собака. Гангрена мучила его уже много часов, он бредил, раскачиваясь на снегу с открытой ширинкой, и мочился. Тогда кто-то на той стороне крикнул по-французски, что мы свиньи и негодяи, раз бросили своего в таком состоянии. Наш капитан Язва ответил: «Коли ты такой умный, мудачок-сосисочник, назови свое имя, чтобы я мог, встретившись с тобой, запихнуть в рот твои яйца! Меня зовут Фавурье!»
Через час совсем рассвело. Расхаживая перед немецкой траншеей, падая и поднимаясь, Си-Су увещевал немцев, что пора сложить оружие и вернуться по домам, что война — грязная штука, ну и все такое. Еще он распевал во все горло «Пору цветения вишен», приговаривая, что у него до сих пор болит сердце по тем временам Пел он фальшиво, силы его были на исходе, а мы, слушая его, страдали и продолжали заниматься своими делами. По обе стороны фронта было тихо.
Потом, усевшись на снег, Си-Су начал произносить какие-то бессмысленные слова. И в этот момент кто-то с противоположной стороны выстрелил. Пуля угодила ему прямо в голову, он упал навзничь, раскинув крестом руки. Я был там. Я видел все это собственными глазами. Почему прогремел этот единственный выстрел, не знаю. Капитан Фавурье сказал: «У них командир батальона такой же подонок, как и наш. Вероятно, их телефон заболел сифилисом, иначе они не стали бы так долго ждать приказа». Надо сказать, что ночью боши начали разбрасывать гранаты, так что в конце концов нашему Язве это наскучило, и мы стали поливать их как следует из минометов, чтобы утихомирить. Но об этом я знаю тоже по рассказам, потому что в это время отправился за супом и вернулся, нагруженный под завязку, только рано утром.
Как погиб Эскимос, я не видел. Это случилось после того, как прилетел биплан, убивший вашего жениха и разбомбивший Снеговика. Я уже сказал, что до прилета самолета никто не стрелял. Думаю, и боши почувствовали омерзение после гибели Си-Су. Помнится, лейтенант Эстранжен заметил: «Если мы продержимся до ночи, то пошлем забрать четырех остальных». Но в то окаянное воскресенье удача была не на нашей стороне.
Короче, часов эдак в одиннадцать меня посылают отнести какие-то таблетки на наблюдательный пост соседней роты или записочку сержанту с кухни, всякое бывало. Я оставляю Василька за сооружением Снеговика, словно вокруг ничего не происходит, а Эскимоса — хорошо укрытым в убежище, которое он вырыл себе за ночь. Крестьянин из Дордони не подавал признаков жизни с тех пор, как вылез с завязанными руками по лестнице наверх и пропал в темноте. Это я знаю, я был там. Когда ракеты освещали Бинго, я видел, как Этот Парень полз вправо в сторону груды кирпичей, проступавших из снега. Думаю, его убили первым из пятерки в ночь с субботы на воскресенье из пулемета или гранатой. Во всяком случае, сколько мы его ни звали, он не отзывался.
Стало быть, я вернулся в траншею в полдень. Мы перестреливались, как в худшие осенние времена. Товарищи сказали: «Тут Альбатрос обстрелял местность. Он облетел один, два, три раза на высоте пятнадцати метров, а может, и еще ниже. Чтобы подбить его, надо было бы наполовину высунуться из траншеи, но тогда соседи напротив легко могли бы тебя срезать огнем».
Альбатросом называли бошевскую «этажерку» с пулеметом в хвостовой части. В те времена стреляли не через пропеллер, а через отверстие в фюзеляже. Могу себе представить, как эта окаянная кукушка летит над нами и, увидев бардак, который царит между рядами траншей, возвращается, потому что засекла французов на местности, разворачивается и выплевывает пули, которые поражают вашего жениха, затем заходит в третий раз, чтобы прострелять всю местность. Но тут происходит то, о чем мне рассказали мои товарищи: из снега поднялся парень, Эскимос, и правой рукой бросил в Альбатроса какой-то предмет, — это лимонка, граната, она взрывается, оторвав у самолета хвост, и тот падает в километре позади немецких линий. Наверно, мои товарищи вопили «браво», кроме тех, кто видел, как Эскимос упал, сраженный последней очередью окаянного пулемета. Говорят, Фавурье крикнул: «Да заткнитесь же, мудаки несчастные! Лучше спрячьтесь».
Наверняка из-за этого Альбатроса все и началось, то воскресное побоище. До сих пор боши верили, что пятеро — осужденные, что они безоружны. Но под снегом можно было найти что угодно. Эскимос обнаружил гранату и воспользовался ею.
С этой минуты и до двух пополудни шла перестрелка, несколько человек были убиты, но потом все стихло, стали слышны скрежещущие гусеницы их зловещих танков. И тут в дыму взрывов мы вдруг увидели, как из снега возникла фигура марсельца по прозвищу Уголовник. Повернувшись в сторону немецкой траншеи, он заорал: «Я сдаюсь! Не стреляйте!» или что-то в этом духе. Я расслышал, как один из ротных капралов — Тувенель — воскликнул: «Уймись, падла несчастная! Ну, он меня достал, теперь я его поимею!» Я не любил этого капрала, от него вечно доставалось солдатам. Ему было трудно промахнуться с расстояния в шестьдесят метров. Прежде чем кто-то успел вмешаться, он разнес башку марсельца вдребезги. На другой день, когда все было кончено, самый первый по чину из оставшихся в живых, старший сержант Фавар, спросил, почему он так поступил, и капо Тувенель ему ответил: «Накануне, когда все было тихо, мы слышали, как этот негодяй обещал бошам, если они пропустят его через заграждения и хорошо к нему отнесутся, рассказать, сколько нас, о местоположении телефона и где скрыты пулеметы». Не знаю, может быть, и так.
Вот как они все погибли. Потом по нашей передовой стала бить немецкая артиллерия крупного калибра, не брезгуя при этом и своими. Чтобы освещать местность, ракеты запускались издалека, тогда мы поняли, что боши давно ушли с передовой. Капитан Фавурье приказал отойти и нам. Унося троих убитых, в том числе лейтенанта Эстранжена и, вероятно, с десяток раненых, мы поспешили оставить Бинго. Я занимался ранеными, и, когда вернулся назад, может, через полчаса, две наши роты уже перебрались вперед метров на триста восточнее Бинго. Немецкие снаряды падали по-прежнему, но не так плотно, как на Бинго. Тогда капитан Фавурье сказал: «Надо сблизиться с ними. Эти подонки будут бить до тех пор, пока мы не окажемся рядом с их засранными задницами». Вот мы и двинулись двумя эшелонами вперед.
Первую траншею бошей мы взяли без потерь. Во второй тевтонцы оставили для виду с полдюжины смертников, в том числе фельдфебеля. Двоих мы убили, остальные сдались. Когда я там оказался, Язва уже повел первый эшелон еще дальше метров на двести во фланг, обходя холм, с которого не переставая били пулеметы, оставляя следы на снегу. Рядом были только развалины фермы, ставшие нашим единственным убежищем. Потом нас стали поливать огнем из «максимов».
Мне не хочется вспоминать об этом, мадемуазель Матильда, и тем более рассказывать. Да и к чему? Скажу только одно: чтобы овладеть этой поганой траншеей, потребовался целый день, а около холма мы оставили убитыми и ранеными более ста человек, еще одного лейтенанта и капитана Фавурье. Вместе с товарищами я был свидетелем его агонии. Он спросил меня почему-то, сирота ли я. Я ответил «да», и давно. Он сказал: «Я так и думал». И добавил: «Постарайся остаться ординарцем. Меньше неприятностей схлопочешь». Позвал старшего сержанта Фавара, взявшего на себя командование тем, что осталось от наших двух рот. Я слышал, как он сказал ему, что думает про командира батальона, майора Лавруйя, которого прозвали Трусом, и еще что-то относительно приказа, полученного тем до начала атаки и хранившегося у Труса. Заметив, что его слышат много людей, он велел нам пойти куда-нибудь подальше и надраться. Он был ранен в живот. Потом его унесли санитары. Он умер по дороге в санчасть.
С двумя товарищами я всю ночь курсировал туда-сюда, чтобы принести воды и французскую или немецкую жратву, какую удавалось раздобыть. К утру канонада стихла. Пошел снег. Парни просили курева и спиртного. Я сказал им, как обычно, что убью отца и мать, но раздобуду им это, и тут только внезапно понял смысл вопроса славного капитана Язвы. И теперь, когда мне случается эту поговорку употребить, я всегда вспоминаю капитана, и мне кажется, что по-настоящему я осиротел после его смерти.
Около полудня на передовой нас сменили ньюфаундлендцы. За ними подошли шотландцы в юбках и кожаных передниках, а англичане и ирландцы, прибыв из тыла, сменили всех остальных.
В тот понедельник вечером, сбегав на кухню, я принес супу старшему сержанту Фавару и капралам, которые были заняты составлением отчета о потерях. Тут-то я и узнал, что осужденные были исключены из списка потерь нашего батальона 6 января и приписаны к тем, кто погиб в бою. Капралу Шардоло это явно не понравилось, он сказал, что это дурно пахнет. Старший сержант, вероятно, думал так же, он ответил, что приказ есть приказ и что у Труса есть основания для этого, ничего не попишешь.
Много лет спустя, думая о Селестене Пу — что с ней случается всякий раз, когда она вспоминает свою молодость, — Матильда видит его светлую шевелюру и большие розовые круги под глазами. Именно таким он выглядел в тот августовский воскресный день, когда появился в «МЛМ». Вся остальная часть его лица была покрыта густым слоем пыли. Он мчался всю ночь, день и снова ночь, почти без отдыха, еды, останавливаясь лишь у деревенских колодцев, чтобы утолить жажду, с единственной целью поскорее добраться до нее. Телеграмма с известием о его приезде пришла только на другой день:
«Обнаружил единственную вошь [тут игра слов: le pou (пу) по-французски означает „вошь“], оставшуюся после войны, которая, вас интересует ТЧК посылаю его к вам с надеждой на милость Божью и мотор „триумф“ ТЧК счет на оплату расходов, естественно, будет послан. Подпись: Жермен Пир».
Через несколько дней этот милейший человек без всякого намека на тщеславие рассказывал ей, как обнаружил дичь, за которой охотился столько лет.
Одна амазонка из его друзей, какое-то время даже находившаяся с ним не просто в дружеских отношениях, вздумала на своей машине навестить супруга в Сен-Кентене. В Компьенском лесу у нее прокололась шина. Не желая пачкать перчатки, она стала кого-нибудь ждать. Возвращавшийся домой огородник сменил ей колесо. Она тотчас устремилась вперед. Но при выезде из леса сдала и запаска. К счастью, она была в населенном пункте, где ей сказали, что ближайший гараж находится в семи километрах по дороге в Нуайон. Девиз у дамы следующий: «То, что может сделать мужчина, могу и я». И она пешком отправляется в гараж, куда добирается усталая, разбитая и почти без ног. К счастью, ее встречает славный молодой парень. Приносит ей стул и стакан воды. Увы, хозяина нет на месте, а покрышками они не торгуют. Если бы кто-нибудь заменил его на заправке, молодой человек поклялся, что убил бы отца и мать, но сделал бы все, чтобы она смогла уехать на четырех колесах еще до конца дня. Впрочем, он думает, что ему не придется остаться сиротой.
Короче, амазонка остается на заправке, а парень уезжает на мотоцикле. После множества приключений он возвращается на машине дамы, та в полном восторге. Пришедший тем временем хозяин не без гордости и изрядного фатализма замечает: «Ведь это Селестен Пу! На войне мы его прозвали Грозой армий». Даме ничего не остается, как отвезти Селестена Пу к брошенному им мотоциклу. А уже наступил вечер. Она не любит сидеть за рулем в темноте, так что предпочитает переночевать в Нуайоне и приехать к супругу на другой день. Все тот же любезный молодой человек сопровождает ее на мотоцикле до городской гостиницы. Ей ничего не остается, как пригласить его поужинать с ней. Поскольку мужчины не могут отказать себе в удовольствии сопроводить ту, кто им нравится, в постель, она не избежала этой участи.
По словам Жермена Пира, который несколько дней спустя выслушал в Париже исповедь своей приятельницы, ночь была упоительной. Подробностей он так и не узнал. Дама продолжала рассказывать, а он уже мчался по дороге в Нуайон. В тот же вечер, рассказав обо всем служащему гаража, он отправляет ей телеграмму и одновременно вручает в Божьи руки Грозу армий с его мотоциклом, который отправляется в Ланды. Все расходы на горючее, естественно, за ее счет. По его словам, Селестен Пу охотно бросил место, где уже изрядно задержался, а Оссегор как раз находится на пути в его дорогой Олерон.
Застав Матильду за рисованием котят, которые, как и он, не любят сидеть на месте, и представившись, он просит разрешения сначала умыться. Матильда велит отвести его в ванную. В доме их три. Селестен находит, что насос в саду качает прилично, и соглашается, чтобы ему принесли полотенце. Вымыв лицо и тело до пояса, он отправляется к мотоциклу, чтобы сменить рубашку. Позади его темно-красной машины находится металлический багажник того же цвета, быть может, чуть меньше, чем сам мотоцикл, пострадавший от пыли, к которому ремнями прикреплены большой моряцкий мешок, канистры, нагреватель, палатка и куст дрока для посадки на родном острове. Другим, чтобы все это разобрать, понадобился бы весь остаток дня, но он не таков, он обладает гениальной способностью жить в ладу с организованным беспорядком, то есть потребовалось пять, самое большее шесть минут на умывание и на объяснение подошедшему Сильвену механических особенностей его мотоцикла, и вот он уже сидит на террасе с Матильдой, свежевымытый, в хорошей голубой рубашке без воротничка и с короткими рукавами, готовый рассказать ей свою жизнь.
Он говорил долго, с паузами, казавшимися ей пыткой. Временами вставал, чтобы покружить по террасе, засунув руки в карманы, и так много курил, что окурки заполнили всю пепельницу. Наступил вечер. На террасе и в саду зажгли лампы. В какой-то момент Бенедикта принесла ему омлет, холодное мясо и фрукты, поставив все это на стол из ивового дерева. Они с Сильвеном уже поужинали [у французов слово «обед» заменяет слово «ужин», которое употребляется крайне редко], как она любит говорить и как выражаются на острове Олерон. Селестен Пу съел все практически один. Бенедикта находит, что этот господин отлично воспитан.
Вот он перед ней: курчавые светлые волосы, глаза, похожие на глаза фарфорового Артюра, первой куклы, которая была у нее, когда ей исполнилось четыре года, и, как это ни странно, удивительно смахивает на этого Артюра. Он плотного сложения, с сильными руками и с лицом простодушного ребенка. От его улыбки можно растаять. Но ему не до улыбок, по ее вине он снова оказался на войне.
Ей хочется задать ему кучу вопросов, но она отказывается это делать. Только говорит, что оставляет его ночевать. Спрашивает, торопится ли он. Тот отвечает — нет, он много разъезжает, у него нет никаких обязательств, за исключением куста дрока, который он вырыл по дороге и который хорошо бы поскорее посадить. Он хотел сделать это на Олероне, в саду друга детства, но, по правде говоря, на его острове нет недостатка в дроках. Матильда указывает ему на участок сада, где Сильвен никак не может решить, что бы посадить такое, что соответствует лиловым мыслям. Селестен-Артюр жестом молча показывает, что, если ей так хочется, ему без разницы, тут или еще где, он никогда не противоречит.
Говорит еще, что не хочет их беспокоить, не надо отводить ему комнату, у него на мотоцикле есть все необходимое, ночи теплые, он прекрасно выспится в лесу между озером и океаном. Но дело в том, что Матильда-то очень любит противоречить.
Утром, записывая рассказ Селестена Пу, Матильда с огорчением слышит треск отъезжающего мотоцикла и начинает в ярости трясти колокольчик. Прибежавшая Бенедикта только пожимает плечами: ее старшему матросу не терпелось опробовать мотоцикл, гость охотно снял с него снаряжение путешественника-бродяги, и они вместе поехали покататься. По треску этой машины ясно, что перед ними изобретение дьявола, делающее более ста километров в час. Они уже посадили в саду куст дрока и так спешили ускакать, что побросали весь инвентарь. Матильда говорит: «В хорошенький переплет мы попали».
Позднее, лежа на массажном столе, она слышит, что мужчины вернулись и шумно поздравляют друг друга. Похоже Сильвен все время был за рулем, машина очень ходкая. Матильда думает, что они могли бы стать добрыми друзьями, если бы она попросила Селестена остаться тут на некоторое время. И при одной только этой мысли закрывает глаза.
Теперь три раза в неделю массировать ее приезжает специалист из санатория, здоровенный мужчина в очках, господин Мишло. Прежний, тренер Жорж Корню, сбежал три года назад с женой фармацевта из Дакса и женой рыбака из Кап-Бретона, к счастью, обе они были бездетными сводными сестрами по отцу, что лишало это событие определенной доли драматизма. Как говорит Бенедикта, «такие вещи случаются».
Отпустив господина Мишло, Матильда ложится загорать на террасе с видом на озеро. Она просит Сильвена принести ей шкатулку из красного дерева, откуда достает лишь письмо с признаниями Элоди Горд и прячет его. Остальные лежат там в хронологическом порядке, чтобы Селестену Пу было проще во всем разобраться.
Как и накануне, он сидит напротив нее, но стол тут квадратный из светлого полированного дерева, и теперь уже ест Матильда, наблюдая, как он читает рассказ о своей первой встрече с Даниелем Эсперанцей. Он не делает никаких замечаний до конца чтения, но по его лицу Матильда видит, как всплывают в памяти забытые подробности и как они его печалят.
Помрачнев, он говорит: «Странное чувство испытываешь, читая его рассказ, но все было именно так. Жаль, что я не понял тогда, какой славный человек этот сержант Эсперанца».
И подтверждает, что именно капрал Горд обменял свои башмаки и краги на немецкие сапоги Эскимоса. Оказалось, что они дружили в другом полку и там побратались. Капрал Горд страшно расстроился, узнав о несчастьях, выпавших на долю его друга. Ночью он даже порывался разрезать колючую проволоку, чтобы присоединиться к нему, но вмешался лейтенант Эстранжен, очень на него рассердившийся.
Он подтверждает и то, что отдал левую перчатку тому из осужденных, у которого не было одной руки, Манешу.
Но он не дает Матильде возможности расчувствоваться. И тотчас добавляет, что именно ему капитан Фавурье поручил отнести свое письмо вахмистру и, коли Эсперанца получил его спустя месяц в Вогезах, значит, армейская почта была не такой уж бездарной, как другие службы, включая генштаб.
Затем он прочитал письма осужденных. Комментируя письмо Эскимоса, он говорит: «Бисквитом звали капрала Горда. Хорошо, что они смогли помириться». А вот письмо Этого Парня его удивляет так же, как и Матильду. Прочитав его дважды, потом в третий раз, он отрубает: «Оно явно зашифровано. Пусть убьют моих отца и мать, если ошибаюсь».
Матильда просит его хоть на время оставить в покое отца и мать, она всегда считала, что в своей переписке Бенуа Нотр-Дам и Мариетта пользовались шифром. Может ли он расшифровать? Он отвечает, что у многих супругов, обрученных, любовников существовали свои способы обмануть цензуру. Например, некоторые слова имели двойной смысл, и понять их могли только те, кому они предназначались. Даже специалисту контрразведки разгадать все было бы не под силу. Существовали и другие способы, из которых ему известны три, наиболее простые. Первый назывался «прыжок блохи» и заключался в том, чтобы при чтении перескакивать через одно, два, три слова. «Карточка нежности» заключалась в том, чтобы читать только заранее обусловленные строки. Он, Пу, смеет утверждать, что Этот Парень не использовал ни один из этих способов, Матильда, мол, сама может в этом убедиться. Но существует еще «Лифт», который заключается в том, что слова выстраиваются на странице в таком порядке, что некоторые из них складываются в строку сверху вниз или наоборот, и надо точно знать заранее оговоренную точку отсчета, чтобы прочитать секретную фразу. Но для того чтобы разобраться в шифре Нотр-Дам, следует иметь оригинал письма, копия Эсперанцы ничего не дает.
Матильда выпивает чашку кофе с молоком и просит Селестена Пу прочитать следующее письмо, которое Уголовник продиктовал ему в закутке капитана Язвы. Насколько он помнит, если учесть, что Эсперанца выправил орфографию, в которой он никогда не был силен, это именно то самое письмо марсельца. Матильда говорит: «Его письмо тоже зашифровано. Крестная Тины Ломбарди сама мне сказала, вы убедитесь в этом в дальнейшем. Как вы считаете?» Он не знает. Но, вздохнув, говорит: «Ешьте. Не мешайте читать».
При чтении того, что разузнал Пьер-Мари Рувьер, он долго молчит, греясь на солнце и поглядывая на озеро и чаек, собирающихся на песке после отлива. «Так вот, значит, о чем говорил капитан перед смертью, — замечает он, снова присаживаясь к столу. — Выходит, майор Лавруй скрыл помилование Пуанкаре».
«С какой стати?»
«Откуда мне знать? Может, потому, что был подонком или хотел насолить вышестоящему начальству, а может, собирался все свалить на Фавурье. Какая разница! Я не удивлюсь, если узнаю, что он даже не прервал ужина, чтобы все уладить».
Письмо матери капрала Шардоло приводит его в растерянность. После Угрюмого Бинго он много раз общался с Юрбеном Шардоло. Война разлучила их только весной 1918 года. Шардоло ни разу не поделился с ним своими сомнениями, как, по-видимому, и ни с кем другим. Слухи на войне распространяются быстро как в траншеях, так и на отдыхе, он бы услышал.
«Вы много говорили об этом воскресенье?»
«Какое-то время. Говорили о наступлении, о погибших друзьях, о раненых, которым выпал шанс отправиться по домам. А потом, как я уже сказал, одна мерзость выталкивает другую, один день — другой».
«А пятерых осужденных не вспоминали?»
Тот опускает голову: «Для чего? Мы старались не говорить даже о погибших товарищах».
Затем перечитывает тот кусок письма, где говорится о сделанном Юрбеном во время увольнения признании родителям:
«Вы правы, мне все приснилось, но верно и то, что я видел всех пятерых мертвыми на снегу и один из них, если не двое, был совсем не тот, кого я ожидал обнаружить».
Он говорит: «Ничего не понимаю. Я и не знал, что Шардоло в понедельник оказался в Бинго. Мы находились в третьей траншее немцев, в трехстах метрах правее и на километр вперед. Для возвращения мы выбрали самый короткий путь».
«Кто еще вернулся в тыл в ночь с воскресенья на понедельник?» — спрашивает Матильда.
«Не помню. Я, например, был занят ранеными и жратвой. Мне бы никогда не пришло в голову рисковать жизнью и делать крюк под артобстрелом бошей».
Потом, подумав, продолжает: «В воскресенье вечером многие отправились в тыл перенести раненых, забрать боеприпасы, помочь пулеметчикам по частям перетащить их пулеметы. После того как командование перешло к сержанту Фавару, возникла изрядная сумятица. Хотя этот парень не терял головы в трудные минуты. В этом мы убедились, когда он стал лейтенантом при сражении в Шмен де Дам».
«Вы сказали, что кто-то видел тело Манеша, убитого выстрелами из Альбатроса, на снегу утром в понедельник. Но этот человек наверняка должен был пройти через Бинго. Кто это был?»
Селестен в отчаянии качает головой. Слишком много всякого навалилось тогда, снова пошел снег, он не помнит, кто из товарищей рассказал ему об этом, а может, повторил с чужих слов.
Потом, еще подумав, добавляет: "Знаете, мать Шардоло вполне могла неверно понять слова сына и, возможно, имела в виду не то, о чем мы думаем. Просто хотела, например, сказать, что один из осужденных, если не двое, зря оказался там, что не заслуживал такого наказания. Шардоло мог подумать о вашем женихе, который был не в своем уме, а также об Эскимосе — ведь тот настаивал на том, что невиновен.
Матильда допускает, что фраза Шардоло могла быть искажена, но не настолько ведь, чтобы изменился ее смысл. Пусть прочтет письмо Вероники Пассаван о ее встрече с Тиной Ломбарди в начале марта 1917 года, почти через два месяца после Бинго. Он уже прочел. И поясняет, что женщины из всех слоев общества рыскали тогда по тылам, собирая сведения, которые помогли бы им обнаружить близких, пропавших без вести. Солдаты и жители часто обманывали их, говоря то, что тем хотелось бы услышать, в обмен на несколько монет, часы или благосклонность. Ему не хочется шокировать Матильду грубым словом, которым их обзывали, чтобы потом, посмеиваясь, похваляться успехом у какой-нибудь легковерной красотки, одной из которых была и Тина Ломбарди.
Порывшись в куче бумаг и отыскав лист для рисования, исписанный Матильдой, он говорит: "Смотрите, вы сами пишете, что она ошиблась. Понятия не имею как, но она как-то прознала, что ее Уголовника отправили в Бинго вместе с четырьмя осужденными, на одном из которых были снятые с боша сапоги. Понятия не имею как, но она узнала, что это был Эскимос. Понятия не имею как, но она узнала, что в понедельник на одном из раненых в Бинго были немецкие сапоги и его видели в санчасти в Комбле с еще одним раненым, моложе его. Из этого она сделала вывод, что это Эскимос, а другой — ее парень. И ошиблась, вы правы. Сапоги были на Бенжамене Горде. А тот, что помоложе, из призыва Мари-Луизы, как и я, из Шаранты, мне знаком. Его фамилию я так и не узнал, все называли его Ларошелем. Ночью они пошли за ранеными для отправки в тыл. А на обратном пути, должно быть, перемолвились с кашеварами или санитарами. Я потом слышал, как те рассказывали, что повстречали их. Санитары еще интересовались, не из роты ли мы капрала Горда, и сказали, что тот был ранен в голову, весь в крови, но все равно тащил на спине раненого товарища по имени Ларошель или Рошель, что он был в немецких сапогах и топал на медицинский пункт.
Матильда молчит.
Позже Селестен Пу читает, что Бенжамен Горд был убит перед самой эвакуацией раненых из Комбля, когда начался артобстрел, и добавляет: «Бедный капрал Бисквит! Я не слышал, чтобы он когда-нибудь зубоскалил. И в тылу, и на передовой выглядел скорее печальным, но смелым солдатом, и я не помню, чтобы к кому-нибудь цеплялся».
Он вспоминает Бисквита. Сигареты кончились. Селестен Пу тщетно роется в пустой пачке. И рассказывает: «Однажды в тылу я видел, как он чинит стул. Мы с ним разговорились, и я узнал, что у него жена и пятеро детей. Назвал всех по именам, я их забыл. А запомнились его пальцы, похожие на пальцы ювелира. Я тогда понял, что, не будь этого свинства, он был бы среди краснодеревщиков четырехзвездным генералом».
Матильда называет имена детей: Фредерик, Мартина, Жорж, Ноэми, Элен, и предлагает ему взять в нижнем ящике буфета пачку сигарет. Бросив курить, Сильвен сунул их туда.
Во второй половине дня, на другой террасе, Матильда снова пытается, уже по памяти, нарисовать котят, они отправились к ручью поиграть в прятки или спят после еды. Селестен читает и перечитывает ее записи. По поводу писем, где говорится о нем, он бросает: «Сплетни все. Да, я умею крутиться, но никогда никого не обманывал, а если оказывал услугу, то за услугу. Жбан с супом надо считать кастрюлей, там было не больше двух литров. Я был в сговоре с поварами, они сказали правду. А кто кинет в меня камень за то, что я воспользовался ужином, брошенным генштабистами? Из моего отделения — никто. Это было нежное, хорошо обжаренное снаружи, с кровью внутри, мясо. А груши в сиропе — просто чудо. И в наших животах они себя чувствовали так же отменно, как у этих надменных придурков. За информацию, где все это находилось, я отдал одному ординарцу три пачки отличных сигарет».
А позже, отодвинув все эти бумаги, говорит, черт побери, «у него совсем обалдела голова», теперь он ничего не знает и во всем сомневается, даже в том, что сам видел в то проклятое воскресенье. Но одно ему совершенно ясно: если кто-то из пятерых, оставленных на снегу, сумел выбраться живым, им мог быть только Этот Парень.
«Почему?» — сухо спрашивает Матильда, повернувшись к нему.
Он явно устал. Щеки покраснели. Не глядя на нее и пожав плечами, Селестен Пу отвечает: «Потому что той войны, о которой говорится во всех этих бумажках, я не видел, можно подумать, что я вовсе там не был». И громко повторяет: «Будь я проклят!» Но ему становится стыдно, он успокаивается и, опустив голову, продолжает: «Чтобы выбраться оттуда, нужно было сразу отыскать надежное укрытие и, как советовал капитан Фавурье, молчать в тряпочку сидеть в нем всю ночь, весь день, стараясь не привлекать к себе внимания, питаться снегом и ходить под себя, не шевелясь. И ждать. А в это самое время Си-Су распевает песню „Пора цветения вишен“, Манеш сооружает Снеговика, Уголовник готовится сдаться, Эскимос сбивает гранатой биплан. Из этих пятерых только Этот Парень — самый сильный и спокойный; знаю, сам его видел в закутке капитана, так что никто другой не мог бы выбраться из той передряги. Но ему, говорю вам, все же не удалось спастись, потому что снаряды так и падали вокруг. Понимаете? Они все падали и падали на Бинго и на землю перед ним. Даже нам доставалось, хотя мы находились в куда лучшем положении, чем он, так что нам пришлось сматываться».
Матильда старается не обращать внимания на чужую усталость. Возможно, потому, что на протяжении многих лет ей тоже приходится, «не шевелясь», делать многие вещи. Но Селестен Пу начинает ей нравиться, она решает освободить его на некоторое время.
С совершенно «обалдевшей головой» тот бежит к озеру купаться. Из своей комнаты она видит, что он хорошо плавает. Но все равно не чета Манешу. И тут ей приходит в голову мысль — как давно она сама не плавала, точнее сказать — не лежала на воде с поплавками на щиколотках! Ей так хочется хоть разок еще услышать, как плавает Манеш, даже не глядя в его сторону, это было бы слишком, только слышать всплески воды под ударами его рук и ног, в воде озера в мирный апрельский день.
— У-у-ф! — кричит он, вода холодная, но продолжает плавать, и ей все слышно, все слышно.
В комнату входит Бенедикта. Она принесла шкатулку из красного дерева. Матильда видит, что Сильвен присоединился к Селестену, они устраивают потасовку, чтобы один из них нахлебался воды. Стоя рядом, Бенедикта устало вздыхает и говорит, что, едва оказавшись вместе, будь им тридцать или пятьдесят, мужчины ведут себя как дети, это сильнее их.
Вечером они вчетвером ужинают в большой зале с настежь распахнутыми окнами. Матильда замечает, как было бы славно, если бы ее отец нанял Селестена механиком по уходу за «делаж» в помощь Сильвену. Возникает пауза. Все трое уткнулись в тарелки. И сама не веря тому, что говорит, но желая быть любезной, добавляет: «Разумеется, если Селестен согласен».
Артюр-Селестен поднимает фарфоровые глаза и долго смотрит на нее. Потом спрашивает: «Можно мне, мадемуазель Матильда, говорить вам „ты“? Мне очень трудно общаться на „вы“ с людьми, которые мне нравятся. Когда я обращаюсь к одному человеку на „вы“, мне кажется, что я делаю грамматическую ошибку».
Она отвечает: «Мне совершенно все равно, говорят ли мне „ты“ или „вы“, лишь бы рассказывали что-нибудь интересное. Я лично говорю вам „вы“, потому что, боюсь, со вчерашнего дня здорово тебе надоела».
Он улыбается улыбкой, от которой можно растаять, и продолжает есть. Бенедикте говорит, как вкусно. Та довольна. Снова возникает пауза. Матильда спрашивает у Сильвена, что он об этом думает. Он отвечает, что это чудовищно, чудовищно. И заливается смехом, а Селестен за ним следом. Ничего не понимающая Бенедикта присоединяется к ним, и только у Матильды вытягивается лицо, и она смотрит на них как на придурков.
В конце концов, недовольная тем, что ее исключили из числа придурков, она с такой силой бьет по столу, что дрожат тарелки. И говорит — почти кричит — Селестену Пу: «Я хочу, чтобы ты меня отвез туда! Ты понял? Я хочу собственными глазами увидеть это проклятое место!»
Снова повисает пауза. Артюр-Селестен смотрит на нее покрасневшими от смеха глазами. А потом спрашивает: «А куда ты думаешь мы ездили сегодня утром с Сильвеном? В справочную вокзала Лабенн. Ты с Сильвеном выезжаешь в среду поездом, а я на „делаж“, она там понадобится. Если я приеду раньше, буду ждать на вокзале Перонна. Или разыщу вас в таверне „Оплот“, как мне советует Сильвен. Не стоит поднимать шум, когда имеешь дело с такими умными людьми, как мы».
Подъехав к столу, Матильда протягивает ему руку, опрокинув при этом бутылку вина. Бенедикта не может скрыть досады. А Сильвен взволнованно поглаживает рыжие усы большим и указательным пальцами.