Бенжамина Бомба́, которую все звали Бэмби, с клубничной карамелькой во рту, пустым спичечным коробком в руках — она вскоре бросила его на мостовую — и вкусом поцелуя на губах стояла в своем голубом пальто у выхода на перрон к поездам дальнего следования, слушала свистки локомотивов на Лионском вокзале и про себя повторяла: «Как же мне все это осточертело, как же мне это все осточертело, чем я так провинилась перед Господом Богом, чтобы такое со мной приключилось?»

Было шесть часов вечера и еще сколько-то там минут на городских часах, она заметила это, когда вышла на улицу. Она не плакала, и за это спасибо. Выплакаться она успеет завтра, когда ее вызовут в кабинет мсье Пикара и он скажет ей: «Мадемуазель, вы очень милы и печатаете грамотно и очень быстро, я нисколько не сомневаюсь в вашей искренности и обоснованности ваших доводов, но, к сожалению, вынужден сказать, что вам следует подыскать себе другое место».

Конечно, мсье Пикар не станет разговаривать с ней подобным образом, но ее выставят с работы на второй же день, как самую последнюю дуреху, как глупую тетерю, как чокнутую девицу, каковой она и является.

«Чокнутый» — любимое словцо Даниеля. Он говорит: «чокнутый тип», «шофер совсем чокнутый», «тут мне навстречу попалась совершенно чокнутая девица». У него это означает: сумасшедший, тупица, человек, у которого не все дома, который ничего вокруг себя не замечает.

Она не плакала, но глаза ей как бы застилал туман, и она плохо различала здание вокзала, автомобильную стоянку перед вокзалом, автобусы, отъезжающие в сторону площади Бастилии, весь этот город, о котором она долгие месяцы мечтала, как глупая тетеря, как чокнутая провинциалка.

Завтра ее уволят. Вернее всего, заберут и комнату. Все, вероятно, кончится, так и не успев начаться. Три дня назад, всего три дня, она рисовала себе свой приезд в Париж, у нее был аппетит маленькой хищницы, крепкие зубы, которые два раза в день она чистила пастой «Сельжин», лучшей лечебно-профилактической пастой, голубое пальто, купленное всего лишь месяц назад, чудесные белокурые волосы, красивые ноги, большие голубые глаза, от взгляда которых у нее самой замирало сердце, когда она смотрелась в зеркало, она умела грамотно и быстро печатать, в чемодане у нее лежали диплом Школы Пижье, три платья и три юбки, а в сумочке — пятьдесят тысяч франков.

А вместо всего того, что ее ждало, она встретила этого парня, этого недотепу, который, верно, еще даже и не брился ни разу, этого избалованного мальчишку, который считает себя одним из чудес света и думает, что вокруг все чокнутые, который шага не может ступить, чтобы не попасть вам под ноги и не разорвать вам чулки, мой малыш, мой дорогой, мой любимый, мой Даниель.

Она вдруг осознала, что едет в автобусе в сторону площади Бастилии и ей следует взять билет. Она купила билет до самой площади, Боже, как все это ей надоело, дальше она пойдет пешком, куда глаза глядят, с карамелькой во рту и вкусом поцелуя на губах, вот тогда она даст волю слезам, никто не увидит, как я плачу, он разорвал мне три пары чулок, и я хочу умереть, клянусь жизнью, я хочу умереть, раз я больше его никогда не увижу.

На площади Бастилии, когда она уже вышла из автобуса и шла, размахивая руками, потому что забыла сумочку в четыре часа в конторе, она впервые подумала: «Я уже была здесь, но тогда он был рядом со мной, это было и ужасно, и чудесно, если бы мама об этом узнала, она бы упала в обморок, но мне наплевать на все, наплевать, тем хуже для меня, я плачу».

Она плакала, проходя через площадь, плакала, как последняя дура, настоящая тетеря, мне наплевать, а те, кому это не нравится, могут на меня не смотреть, мне наплевать, какая огромная площадь, черная и блестящая, окруженная со всех сторон далекими огнями фонарей. Дала ли я ему денег, чтобы он смог хотя бы поесть в поезде?

Здесь она уже была вместе с ним. В каком бы месте этого сырого промозглого города она теперь ни оказалась, она будет вспоминать, что уже побывала здесь с ним в эти два дня. Когда же это было? В субботу. В такси.

«Не стану прямо сейчас возвращаться домой, — решила она. — Пойду пешком до Пале-Руаяль, найду какое-нибудь не очень ярко освещенное кафе, закажу глазунью из двух яиц, буду есть и читать газету, а потом отправлюсь пешком на улицу Бак. Поднимусь к себе, приведу в порядок комнату, словно ничего и не случилось. Или же зайду в какой-нибудь бар и буду валять дурака. Буду болтать с парнями, танцевать, выпью что-нибудь покрепче, чтобы закружилась голова и я смогла бы обо всем позабыть, но что может заставить меня позабыть Даниеля?»

Три дня назад, в пятницу вечером, она расцеловалась с матерью и младшим братишкой на вокзале в Авиньоне. Села в поезд, у нее были крепкие зубы маленькой хищницы и счастливая улыбка, при виде которой мама сказала:

— Тебе совсем не жаль, что ты расстаешься с нами?

А она ответила:

— Мы скоро увидимся! На Рождество!

Всего через три месяца, это же пустяки. А что значат три дня?

* * *

Он стоял, вытянувшись, как солдат на посту, в тамбуре возле туалета, у самой «гармошки», ведущей в соседний вагон, готовый перейти туда, как только появятся контролеры, светловолосый, с перекинутым через руку плащом, в мятом твидовом костюме, у него были глаза побитого пса и на редкость дурацкий вид.

Поезд уже отправляли. Он наклонился, чтобы помочь ей поднять в вагон чемодан, потерял равновесие и вот тогда-то и порвал ей первую пару чулок.

Она сказала ему со злостью: «Пустите, я уж как-нибудь справлюсь сама». У нее еще болела лодыжка, по которой он ее стукнул. Петли на чулке поползли, и закрепить их было уже невозможно. Не стоило даже доставать лак для ногтей, чтобы склеить края дырки.

Он не извинился, он не умел извиняться. Он стоял рядом, дурак дураком, и сказал:

— А он тяжелый. — И, глядя своими печальными глазами, как она приподнимает подол, чтобы взглянуть на порванный чулок, добавил (этого ей только не хватало): — Теперь только на выброс. У меня на подошвах железные штуковины, мне их мама поставила, я всем рву чулки.

Поезд уже шел полным ходом, и она, придерживая платье и прижав смоченный слюной палец к порванному чулку, подняла на него глаза и по-настоящему разглядела его. Красивое лицо, лет пятнадцать или шестнадцать, вид как у побитого пса, и тогда она сказала, что все это не имеет значения, все это ерунда. И сама донесла чемодан до купе.

В середине коридора у открытого окна стояла женщина, Жоржетта Тома, и длинноносый мужчина, Кабур. Женщина, чтобы пропустить ее, слегка втянула зад, взглянула на нее, и глаза ее, Бог знает почему, она никогда не забудет (может быть, потому, что та умерла); она смотрела как человек, который ее, Бэмби, знает, глаза эти словно говорили: «А вот и она».

В купе была особая атмосфера, было душно и жарко. Нижнюю полку справа занимала женщина, нижнюю слева — мужчина.

Бэмби легла на свою полку, думая о маме, о своих трех платьях, которые неплохо было бы достать из чемодана и повесить на плечики, о разорванном чулке. Она под одеялом стянула с себя чулки, а затем, поворачиваясь с боку на бок, и платье. «Не могу же я спать одетой, интересно, как поступают другие?»

Блондинка, мадам Даррес, про которую Даниель сказал ей позднее, что она актриса, была в розовой пижаме и розовом халатике. Она читала иллюстрированный журнал и время от времени поглядывала на Бэмби. И, наконец, сказала:

— У вас есть лампочка над головой.

Бэмби включила свет, ответила: спасибо, теперь все хорошо продумано в поездах.

По правде говоря, она впервые ехала в подобном вагоне. Она аккуратно уложила свое платье у самой стены, поставила сумку в ногах, спрятала чулки под подушку и, засунув в рот вишневую карамельку, принялась читать взятую с собой книгу. Чуть позже, широко распахнув дверь, в купе вошли контролеры.

* * *

— Есть. Бегу! — сказал официант. — Глазунья из двух яиц и к ней кружка пива.

Бэмби сидела одна за столиком в небольшом кафе на Пале-Руаяль.

Она во второй раз перечитала статью во «Франс Суар», но не нашла ничего нового. Лишь более многословно было изложено то, о чем уже сообщалось в утренних выпусках. Говорилось, что уголовная полиция очень сдержанна, что в ближайшее время преступник будет арестован. Она напрасно искала имя инспектора Грацциано, о котором Даниель сказал ей: «Вот ему я доверяю». У нее, верно, были красные глаза, потому что официант, подавая глазунью, пристально посмотрел на нее, а уходя, дважды оглянулся. Ей захотелось достать из сумочки пудреницу, но тут она вспомнила, что забыла ее в конторе, на улице Реомюра. Кошелек, к счастью, был у нее в кармане пальто вместе с мокрым от слез платком «Понедельник» и конфетами, которые Даниель отказался взять.

Мысль вышить на носовом платке «Понедельник» пришла в голову ее маме. Так она вышила на платках все дни недели. В поезде, когда она впервые встретилась с Даниелем, случилась целая история с платком «Пятница», красным в мелкую зеленую клетку.

* * *

Ей пришлось приподняться и, придерживая на груди одеяло, чтобы не показаться в бюстгальтере, протянуть руку к своему голубому пальто. Она подала билет тому из контролеров, который стоял к ней ближе. Второй контролер проверял билет крашеной блондинки. Потом они разбудили мужчину, спавшего внизу под полкой Бэмби, и он, ворча, с трудом открыл глаза.

Воспользовавшись тем, что никто на нее не смотрит, она натянула голубое пальто и спустилась вниз. Сунув ноги в туфли, она вышла в коридор. Жоржетта Тома и Кабур все еще болтали, стоя рядом у открытого окна. Молодая красивая брюнетка курила, выпуская большие клубы дыма, которые ветер гнал обратно в коридор. По черному небу проплывали черные деревья.

Туалет был занят. Она перешла через «гармошку» в соседний вагон, но там в туалете тоже кто-то был, и она вернулась. В «гармошке», где пол ходил ходуном у нее под ногами, как в аттракционе на ярмарке, ей пришлось, чтобы сохранить равновесие, обеими руками держаться за стены, и она испачкала пальцы.

Она подождала еще немного. Она слышала, как контролеры по очереди входят в другие купе: «Простите, дамы-господа…». В конце концов она подергала дверь за ручку, как это делают в школе, когда ждать невмоготу, а туалет никак не освобождают.

Внезапно дверь отворилась, и стоило ей увидеть его испуганные глаза, его затравленный вид, как она сразу все поняла. И впрямь, как в школе, когда она еще не сдала экзамен на бакалавра, она как бы вернулась на три или четыре года назад: лагерь преподавателей и лагерь учеников, секреты, фискальство, страх перед надзирателями.

— Что вам надо?

Он вскинулся, как маленький задорный петушок, увидев, что это не контролеры (надзиратели). Она ответила:

— Всего лишь сделать пи-пи!

Это был тот самый мальчишка, который порвал ей чулок, у него были светлые волосы и совершенно растерянный вид, он прошептал чуть ли не плача:

— Не стойте здесь. Уходите. У меня нет билета.

— Нет билета?

— Нет.

— И поэтому вы там заперлись? Чего вы этим добьетесь?

— Не говорите так громко.

— А я и не говорю громко.

— Нет, вы говорите громко.

Тут они оба услышали шаги контролеров (голоса надзирателей), которые вошли в последнее купе вагона, всего шагах в десяти от них. «Простите, дамы-господа…»

И тогда он схватил ее за руку, это был его первый решительный жест. Он сделал это так резко, что она чуть не вскрикнула. Он втянул ее в туалет. И запер дверь.

— Что вы делаете? Выпустите меня!

Он зажал ей рот рукой, совсем как Роберт Тейлор Деборе Керр на немецком корабле в фильме, который она видела в Авиньоне месяца два назад, но у Роберта Тейлора были усы, он был черноволосым и мужественным, тогда как этот мальчишка умолял ее, глядя на нее глазами испуганного ребенка.

— Не разговаривайте, умоляю вас, помолчите!

Они стояли рядом перед запертой дверью. Она хорошо видела себя в большом зеркале над умывальником и думала: «Такое могло случиться только со мной, если бы мама меня увидела, она бы упала в обморок».

Он сказал очень тихо, бесцветным голосом, лишенным всякого акцента, голосом воспитанника отцов иезуитов, что хотел было переждать на подножке, но в коридоре соседнего вагона стоит какой-то подозрительный тип, к тому же он побоялся, что не сумеет открыть дверь, и еще он не знал, куда деть свой чемодан.

Пузатый чемодан из свиной кожи лежал в умывальнике. Избалованный ребенок, сыночек богатых родителей, вот кто он такой, отец его адвокат, муниципальный советник в Ницце, он сказал ей об этом на следующий день, еще сказал, что учился у иезуитов, жил в Тулузе в пансионе, где его оставили на второй год из-за математики, что ему это осточертело и он бросил все, решив, что должен сам распоряжаться своей жизнью, жить в свое удовольствие.

В дверь постучали. Чей-то голос спросил, есть ли тут кто. Она, приложив палец к губам, как это делали в школе, оттолкнула паренька. Он понял и с глупым видом забрался на крышку унитаза, произведя при этом много шума, слишком много шума. Прежде чем открыть, она расстегнула пальто, чтобы все выглядело как можно естественнее, «если бы мама меня увидела, она бы упала в обморок».

— В чем дело?

— Ох, простите.

Правой рукой она придерживала дверь, не давая ее распахнуть, левой — полу своего пальто. Контролеры смотрели на нее сверху вниз; тот, что помоложе, отступил на шаг, второй в замешательстве машинально приложил руку к фуражке. Она, должно быть, была мертвенно-бледной. Если бы она повернула голову и увидела свое бледное лицо в белокурой шапке волос, голые ноги, которые видны были из-под расстегнутого пальто, то сама бы упала в обморок. Она слышала подступавшие к горлу глухие удары сердца.

— Вы уже проверяли у меня билет…

Тот, что был постарше, ответил: «да, да», снова повторил: «простите нас, мадемуазель», и оба они отступили, она закрыла дверь и взглянула на себя в зеркало, увидела свои белокурые волосы, глаза, такие же испуганные, как у этого паренька, и колено, высовывающееся из-под пальто. Сейчас она была уже не мертвенно-бледной, а пунцовой.

Они простояли так: он — на унитазе, нагнув голову, чтоб не упереться в потолок, она — привалившись к двери, красная как рак, плотно запахнув пальто, но где-то в глубине души она уже тогда знала, что́ произойдет; ужасно глупо, но все было именно так: в глубине души она уже знала, когда посмотрела на него. Он тоже страшно покраснел, его черные глаза молча благодарили ее, и вид у него был на редкость глупый, моя любовь, мой Дани, мой Даниель.

— Вы себе запачкали сажей щеку.

Вот и все, что он сумел ей сказать через две или три минуты, когда они убедились, что контролеры уже далеко.

Она, должно быть, коснулась грязным пальцем своего лица. А может, это сделал он, когда зажал ей рукой рот, болван. Она потерла щеку платком, глядя на себя в зеркало. Он соскочил вниз, поставив ногу на чемодан, и, чуть было не свернув себе шею, вцепился в нее, не попросив даже прощения, потому что не умел этого делать. Он улыбнулся в зеркале. Он только и умел, что улыбаться своим красивым ртом избалованного ребенка.

— И вы тоже… Вот…

Она протянула ему свой платок, указав на следы сажи на лбу и на безбородой щеке. И он, в свою очередь, стоя рядом с ней, потер себе щеку и лоб. Потом они оба вымыли руки мылом железнодорожной компании, у которого особый запах, очень стойкий, запах чего-то такого, что готовят для всех.

Он взглянул на ее красный носовой платок в мелкую зеленую клетку. И засмеялся.

— Когда я был маленьким, у меня тоже были такие. По одному на каждый день недели.

Когда он был маленьким! Порой в его речи проскальзывал акцент южанина, сохранившийся несмотря на насмешки и внушения иезуитов, акцент уже цивилизованный, деформированный, так говорят в Авиньоне богатые сынки, которые не умеют просить прощения. А потом вдруг он отвернулся, очень быстро, видимо, подумал о маме, о платках, столько милых сердцу вещей припомнились ему, затопили ему душу.

Милый мальчик.

* * *

Она без аппетита доедала свою глазунью, как вдруг вспомнила, что ключ от комнаты остался в ее сумочке.

Уходя, Даниель оставил дверь открытой, он сказал об этом по телефону. Он даже позвонил ей из-за этого. В четыре часа дня.

— Бэмби?

— Я слушаю.

Бэмби первый день работала в своей конторе. Она сразу поняла, когда ей сказали: «Это вас», что звонить мог только он.

— Мне пришлось оставить дверь открытой, у меня нет ключа.

— Где ты?

— В Клиши.

Наступило молчание, очень долгое молчание, потому что она не знала, что сказать, и он тоже не знал, а потом, неловко было чувствовать, что с тебя не спускают глаз твои новые коллеги.

— А где это, Клиши?

— Довольно далеко.

Для них это значило: довольно далеко от Лионского вокзала. Все кварталы Парижа находились более или менее близко от того места, где два дня назад они впервые увидели этот пропитанный сыростью город.

— Это далеко отсюда?

— Не знаю.

Снова молчание, и снова очень долгое.

— Я уезжаю, Бэмби.

Она ничего не ответила. Что можно ответить, когда на тебя смотрят десять пар глаз, когда ты просто глупая тетеря?

— Я думаю, мне лучше вернуться домой. Я все объясню отцу. Он поговорит с полицией. У тебя не будет никаких неприятностей, и у меня тоже. Он это умеет делать, мой отец.

— Как ты поедешь?

— Поездом, как приехал.

Ей хотелось многое ему сказать, но она не смогла. Если бы она ему это сказала, он бы заколебался. А потом, все взгляды были устремлены на нее, очень внимательные взгляды, и это парализовало ее.

— Даниель…

Она все-таки назвала его по имени. Вероятно, голос, когда произносишь имя, может выразить все то, что разбивает тебе сердце, так как коллеги в смущении отвели глаза. И она услышала в ответ чудовищные вещи, сказанные им очень быстро: «Моя маленькая Бэмби, моя маленькая Бэмби, люблю тебя, очень скоро, всегда, ночью, через какое-то время, Париж, Ницца, ты, я, маленькая моя Бэмби, послушай, Бэмби…» И он повесил трубку.

Она тоже положила трубку, прошла вдоль столов под стрекот пишущих машинок, ничего не задев по пути, не сделав ни одного неверного шага, со странной улыбкой, растянувшей ей рот, снова принялась за работу и даже напечатала, не поднимая головы, две или три страницы. А потом вдруг — это было выше ее сил, она не в состоянии была больше этого выносить, будь что будет — она вскочила и бросилась к двери, по пути схватила пальто, бегом пересекла коридор, выбежала на улицу, не переводя духа пронеслась через зал ожидания на Лионском вокзале и очутилась на платформе. И только тогда заметила, что сейчас всего лишь пять часов, а первый поезд Марсель-Ницца-Вентимилья отходит в 17 часов 50 минут.

* * *

Они вышли в коридор: она первой, чтобы убедиться, что поблизости никого нет. Затем постояли немного возле «гармошки». Он рассказал, что удрал из дому неделю назад, автобусом доехал сначала до Канна, а потом до Марселя, грязного города, где все пристают к вам со всякими вопросами. Две ночи провел на туристической базе, две — на вокзале, в зале ожидания, одну — в бистро, которое не закрывалось на ночь, одну — в гостинице, когда у него еще были деньги.

— Что вы собираетесь делать дальше?

— Не знаю.

Он никогда ничего не знал. А поскольку она была лет на пять-шесть старше него, он сразу же проникся к ней доверием и раз даже назвал ее «мадам». Больше всего ему надоел чемодан. Он жалел, что захватил его с собой. Бэмби подумала: «Ему бы надо выспаться».

— В моем купе есть свободное место. Подождите немного. И когда в коридоре никого не будет, войдите. Верхняя полка слева от двери. Как раз над моей.

Он смотрел на нее прямо-таки с восхищением, кивая головой в знак согласия при каждой ее фразе, тогда-то он и назвал ее «мадам».

Молодая брюнетка и Кабур по-прежнему стояли в коридоре. Бэмби высунула голову, чтобы удостовериться в этом, потом сказала:

— Я хочу спать, дождитесь, пока в коридоре никого не останется, но не шумите, когда войдете в купе.

— А как быть с чемоданом?

— Как быть? Заберите его с собой!

И вот из-за этого чемодана все и произошло. Из-за его дурацкого чемодана из свиной кожи, в который он положил лишь две рубашки и один костюм на смену, но зато запихнул массу всякой всячины: книги, боксерские перчатки, модель парусника, банки консервов, батон черствого хлеба, серебряный столовый прибор, который он намеревался продать, флакон одеколона, чтоб от него хорошо пахло, и не менее трех щеток для волос, чтобы выглядеть красивым.

* * *

Словно он и так недостаточно красив, подумала Бэмби, выходя из полумрака маленького кафе на освещенную редкими фонарями площадь Пале-Руаяль. Здесь они тоже побывали, в воскресенье утром, накануне, тысячу лет назад.

Они следили за молодым инспектором в коротком пальто с капюшоном, который разъезжал повсюду на такси. Тысяча сто франков до улицы Лафонтена, где они ждали, пока он выйдет, сидя друг против друга за столиком в маленьком баре на углу улицы Лафонтена и тупика.

Через полчаса в этот бар вошел инспектор в коротком пальто; не обратив на них внимания, он направился к телефону.

— Попал пальцем в небо, — сказал Даниель, — какие же они олухи, эти фараоны.

Недоумки, олухи — все это были слова из другого мира, ее мира, его мира. Они выросли в одном краю, и это было здорово.

«Он еще очень молод, — думала Бэмби. — Просто недотепа».

* * *

В поезде, а затем еще целый день и целую ночь она была старше на несколько лет, по-прежнему была «мадам».

В коридоре разгорелась ссора. Бэмби, лежа на своей полке, слышала, как Жоржетта Тома что-то очень громко говорит, она даже отодвинула шторку за своей головой, чтобы взглянуть, что же там происходит.

Кабур стоял к ней спиной, но даже со спины выглядел совершенно убитым. Красивая брюнетка прижимала руку к своему пиджаку чуть ниже плеча, пальцы ее, странно сложенные, напоминали когти хищной птицы. Казалось, она хотела уберечь что-то, что находилось во внутреннем кармане ее пиджака и что у нее, видимо, хотели отобрать.

Бэмби догадалась, что она оскорбляет Кабура, злым голосом бросает ему в лицо какие-то злые слова, но самих слов разобрать не смогла.

Позднее, когда все лампочки были уже погашены, Жоржетта Тома вошла в купе. Бэмби видела, как она легла на соседнюю полку, совершенно спокойно, словно и не было никакой ссоры. Стройная, красивая, длинноногая, она лежала на спине в строгом костюме, и Бэмби она не понравилась.

Позднее, должно быть в половине первого или в час ночи, Кабур тоже вошел в купе. Бэмби видела, как он снял пиджак и улегся на полку.

Поезд прибыл в Лион. На шторках окна появились яркие пятна света, послышались громкие голоса, кто-то бежал по платформе. Бэмби догадалась, что на вокзале, как и в Авиньоне, продают кофе в картонных стаканчиках и сандвичи в целлофане. Поезд снова тронулся.

Она уже засыпала, лежа на животе и уткнувшись ртом в руку, когда услышала, как этот мальчишка тихонько отворил дверь в купе и прикрыл ее за собой. Но наткнулся на собственный чемодан, потерял равновесие, упал на кого-то и выругался: «Черт побери, что это я?»

Что это он? Ей тоже хотелось это знать. Ее охватил неудержимый приступ смеха, она сама не знала почему; вероятно, потому что ей пришлось помочь ему поднять чемодан, а он, чертыхаясь, уцепился за нее, а она была полураздета, и потому что он упал сперва на нижнюю полку, а потом на полку Бэмби, и все вздыхал, и все чем-то был недоволен, и, вероятно, его мучил страх, и руки у него, когда он пытался нащупать что-то в темноте, дрожали. Настоящий идиот. Наконец он улегся на свободную полку, замер надолго, не смея пошевелиться, пробормотав лишь: «Все обошлось, а то я чуть было не попал в другое купе».

Но затем он свесил голову со своей полки прямо над ней, так что она даже могла видеть его глаза. Оба шептались взахлеб, что, должно быть, раздражало остальных. Временами ее снова охватывал неудержимый приступ смеха.

Ему шестнадцать лет. Исполнилось в июле. Они родились под одним и тем же знаком зодиака. Она сказала, что ужасно быть Раком, они все сумасшедшие. Он спросил: «Неужели правда?» — таким встревоженным тоном, что смутил ее, и убрал на минуту голову, потому что к ней, оттого что он лежал свесившись, прилила кровь.

Потом Бэмби перестала смеяться. Он заговорил о печальных вещах, заговорил о себе. Он умел говорить о себе. Поезд мчался к Дижону, к Парижу, увозил его все дальше от коллежа, все дальше от отца, с которым он повздорил из-за мотороллера.

Бэмби заснула, лежа на спине, натянув одеяло до подбородка, и сквозь сон видела, как меняется в темноте свесившееся над нею лицо, которое уже давно ей было знакомо. «Уверяю вас, вам следует вернуться домой, уезжать не имело смысла…» А поезд все летит вперед, летит вперед.

Утром она приоткрыла глаза, увидела, как он спускается в своем мятом костюме из твида, с плащом в руке. Выходя, он наклонился к ней, прошептал «мадемуазель» и клюнул ее в щеку. Она подумала: он, должно быть, совсем не спал. И снова уснула.

А потом вдруг оказалось, что уже половина восьмого, поезд подъезжает к Парижу, а в коридоре полно пассажиров, курящих у окон. Она услышала, как кто-то сказал, что стало холодно.

Она приподнялась, чтобы натянуть на себя платье. Брюнетка на соседней полке улыбнулась ей. Актриса была уже одета, чемодан стоял возле нее. Бэмби, подумав, что мужчины еще спят, откинула мешавшее ей одеяло. И все время, пока она натягивала платье и чулки со спущенными петлями, высовывая по очереди ноги, она чувствовала на себе взгляд Жоржетты Тома. Она встретилась с ней глазами, взгляд был такой же, что и накануне, ускользающий, непостижимый.

Она пошла в туалет почистить зубы и протереть лицо одеколоном. В коридоре было много народу. Она видела, но не обратила в ту минуту на него внимания, человека, о котором ей потом рассказал Даниель. Она только запомнила, что он был в сером пальто, похожем на то, что носил дядя Шарль, слишком длинном и слишком узком, в руках же у него была пляжная сумка из синей ткани с гербом Прованса.

Она не думала о Даниеле. Или, во всяком случае, мысли эти были смутными, несерьезными. Он ушел, как-нибудь выкрутится.

Когда она вернулась в купе, поезд подъезжал к перрону. Мужчина с нижней полки, в зеленом кожаном пиджаке, тяжело дыша, зашнуровывал ботинки на толстой подошве. Кабур вышел первым, не попрощавшись, не взглянув на нее, не взглянув и на остальных пассажиров, — вероятно, стыдился вчерашней ссоры. Затем, как раз в ту минуту, когда поезд остановился, мужчина в кожаном пиджаке взял свой чемодан с потертыми углами, попрощался со всеми и вышел вслед за ним.

Бэмби укладывала туалетные принадлежности. Она и сейчас ясно представляла себе, как актриса, снисходительно улыбнувшись, помахала им дважды рукой, сжав пальцы в кулак. Элиана Даррес держалась очень прямо, несмотря на тяжесть своего багажа, за ней из купе тянулся шлейф крепких пряных духов.

Коридор опустел. Жоржетта Тома стояла у окна с опущенными шторами.

— Мадемуазель…

Они остались одни. Бэмби уже надевала голубое пальто. Она чувствовала себя свежей, отдохнувшей, потому что хорошо умылась, тщательно причесалась, хотя в дверь туалета стучали.

Жоржетте Тома вблизи можно было дать лет тридцать, у нее было бледное лицо, обрамленное черными как смоль волосами, большие, как у Бэмби, голубые глаза. И этот тревоживший Бэмби взгляд, который она тотчас же отводила, когда глаза их встречались.

Жоржетта хотела поговорить с ней. Ей нужно было поговорить с ней. Просто необходимо было поговорить с ней.

Но ей нечего было сказать. Бэмби сразу же поняла это. Молодая женщина продолжала:

— Вы видели того человека вчера вечером, просто ужасно.

Сказала не слишком уверенным тоном, как бы умоляя, чтобы ей ответили.

— О, знаете, всякое случается, — ответила Бэмби. — Не переживайте из-за этого.

Она взяла чемодан, собираясь выйти из купе. Но Жоржетта Тома встала между ней и дверью, стараясь удержать ее, повторяя:

— Просто ужасно, что существуют такие люди. Нет, вы только выслушайте меня, мадемуазель Бомба́, не уходите.

Бэмби подумала: откуда она знает мое имя? И сразу же в голове промелькнуло: он, вероятно, попытается выйти через буфет или служебные помещения, что за идиот, мне надо его догнать.

В конце концов она отстранила молодую женщину, сказав ей:

— Прошу вас, пропустите меня, меня ждут.

Странно, но она почувствовала, что им обеим страшно.

— Что вам от меня надо, в конце концов? Пропустите же меня!

* * *

«Что ей от меня было надо?» — думала Бэмби, проходя мимо Центрального рынка; от резких запахов, доносившихся оттуда, ее подташнивало. Теперь он уже должен быть в Дижоне, а может, и дальше. В Дижоне утром я спала и ничего еще не случилось, а он лежал на своей полке надо мной и, возможно даже, что-то говорил мне.

Ноги сами привели ее на улицу Реомюра. Она покинула контору днем, не дав никаких объяснений, в первый же рабочий день. Завтра ее выставят за дверь. Бывают вечера, когда кажется, сам Господь Бог против тебя ополчился. Бог, не знающий жалости, не оставляющий тебе никаких надежд.

Ее взяли на работу заочно, по письму, положившись на ее диплом, с окладом в 88 тысяч франков в месяц минус взносы на социальное страхование, плюс тринадцатая зарплата, оплата транспортных расходов и комната под самой крышей на улице Бак с водопроводом и газовой плиткой.

Завтра мсье Пикар, сообщив ей, что она уволена, вероятно, отберет у нее и комнату. Господь Бог не оставит ей ничего. Как говорила мама: «оставит лишь глаза, чтобы плакать».

Ей все-таки надо было бы зайти в контору сегодня вечером. А вдруг она застанет там мсье Пикара, он, наверное, поздно уходит домой. Она ему все объяснит. Он показался ей очень славным, у него, вероятно, есть дочь ее возраста. Она скажет ему:

— Если бы ваша дочь увидела Даниеля у выхода с Лионского вокзала, как я в то утро, он бы наверняка и ее растрогал.

Потом придется рассказать о комнате, о первой ночи, о второй, о вещах, о которых невозможно говорить.

Впрочем, мсье Пикара в конторе не будет. Уже совсем стемнело, было очень холодно и грустно. Мсье Пикар наверняка уже вернулся домой. Единственное, что она может сделать на улице Реомюра, — это побеспокоить консьержа и забрать свою сумочку.

* * *

В это злополучное субботнее утро в восемь часов утра он стоял на перроне, неподалеку от выхода, засунув руки в карманы, с женской косынкой вокруг шеи. Пассажиры толкали его, проходя мимо, но он не двигался с места, и они обходили его то с одной, то с другой стороны. Настоящий болван.

Бэмби поставила чемодан на землю и спросила:

— Вы что, собираетесь здесь так и торчать? Что вы намерены делать?

Он вздохнул:

— Наконец-то! Что вы так долго там делали?

— Как это, что я делала?

— А вы не взяли мой чемодан?

— Как так, ваш чемодан?

— Но мы же договорились…

— Как так, договорились?

Он качал головой, ничего не понимая. И она качала головой, ничего не понимая. Наконец они поняли, опустившись на скамью и поставив вещи Бэмби между собой. Он то и дело поправлял косынку, которая вылезала из плаща. На ней был изображен залив в Ницце.

— Ведь это женская косынка.

— Да, мамина. Не знаю, почему я захватил ее с собой. Маленьким я очень любил маму, любил носить ее вещи. А сейчас даже не знаю.

Он разработал целый план, как ему выйти с Лионского вокзала. Он сказал, что объяснил ей ночью, что ей следует сделать. Сказал, что объяснял ей это целых полчаса, свесившись над ней с полки. А она ничего не слышала: должно быть, как раз в ту минуту заснула.

— Вы должны были взять мой чемодан. Выйти, предъявив свой билет, оставить вещи в зале ожидания и вернуться обратно с двумя перронными билетами. А потом мы вышли бы вместе.

— Я ничего не поняла. Я не слышала. Вы очень здорово придумали.

Он смотрел на нее недоверчиво и разочарованно. Взрослым нельзя доверять. Они тебя никогда не слышат.

Она, стараясь придать ему уверенности, коснулась его руки. И подумала: «Теперь я и впрямь делаю глупость, по-настоящему я должна была бы пожелать ему, чтобы его поскорей задержали и отправили домой. В худшем случае его бы наказали, оставив без сладкого».

— Так идите и заберите свой чемодан. Где вы его оставили?

— В купе. В сетке для багажа.

— Заберите его поскорей и возвращайтесь.

— И мы сделаем так, как я сказал?

— Да, мы сделаем так, как вы сказали.

— Вы не уйдете?

Она смотрела на него, чувствуя какое-то странное возбуждение, почти как в школе, но возбуждение куда более сильное. Сейчас мы обведем вокруг пальца надзирателей, сорвем урок или устроим тарарам, только куда более сильный.

— За кого вы меня принимаете?

Он, счастливый, доверчиво кивнул головой и побежал к поезду за чемоданом.

Она прождала его минут десять на скамейке, думая: я себя знаю, я слишком хорошо себя знаю, у меня не хватит духа бросить его здесь, у меня с ним будет масса неприятностей, я сошла с ума.

Он вернулся с чемоданом, шел медленно со странным выражением лица, посерьезневший, притихший, неузнаваемый.

— Что это с вами?

— Со мной? Ничего.

Она вышла одна с двумя чемоданами и сумочкой. Нести их было тяжело. В зале ожидания она долго искала в карманах и кошельке две монеты по пятьдесят франков. Взяла в автомате два перронных билета. Оставила чемоданы позади автомата и вернулась обратно.

Он ждал ее у контроля, у него было все то же странное выражение лица, и тут она вдруг заметила:

— Куда вы дели свою косынку?

— Должно быть, забыл в купе. Пойдемте, это не имеет значения.

Они друг за другом прошли мимо контролеров. Бэмби предъявила билеты. И вот холодным солнечным утром они остановились со своими чемоданами на тротуаре у вокзала, глядя на проезжающие мимо легковые автомобили и автобусы.

— Ну ладно. До свидания, — сказал Даниель.

Он не умел говорить спасибо.

— Что вы собираетесь делать?

— За меня не беспокойтесь.

— А я вот беспокоюсь.

Они прошли немного в сторону площади Бастилии, прежде чем Бэмби остановила такси. Она села в машину. А он стоял на мостовой, погрустневший, с чемоданом из свиной кожи у ног. Она сказала:

— Вы едете со мной?

— Куда?

Она не нашлась, что сказать в ответ. Он с трудом впихнул свой чемодан в такси. Ему все давалось с трудом. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, платье Бэмби задралось на коленях, и она никак не могла поправить его в машине, которая резко тормозила, проезжая по незнакомым улицам, где никто никого не знал.

Она назвала адрес, при одной мысли о котором вот уже две недели радость переполняла ее сердце: интересно, как она выглядит, эта улица Бак?

Когда они переезжали через реку (река Сена берет начало на Лангрском плато, протяженность ее 776 километров), она взглянула на Даниеля, он весь был погружен в свои мысли.

Она сказала, что все устроится, — ей тоже надо было подбодрить себя. Он робко положил на ее руку свою ладонь, теплую, с длинными, загоревшими за время каникул пальцами.

С ключами от комнаты на улице Бак вышла целая история. Консьержки в доме не было. Они обратились в ближайшее кафе, потом к жильцам с других этажей. Бэмби пришла к выводу, что парижане не слишком-то любезны.

В конце концов оказалось, что Бэмби в ее комнате ждет девушка по имени Сандрина. Она тоже работает в конторе на улице Реомюра. Приехала годом раньше из Нанта. Живет неподалеку, на Севрской улице, в такой же комнате. Мсье Пикар поручил ей встретить Бэмби. Она говорила, что просто возмутительно работать в агентстве по продаже недвижимости и жить в таких условиях. Она поглядывала на Даниеля, не понимая, кто он такой, ожидая, когда ей его представят. Но Бэмби, взобравшись на табурет, засунув руки в карманы своего голубого пальто, смотрела на крыши Парижа и совсем забыла о Даниеле.

* * *

— У меня нет ключей, — сказал консьерж на улице Реомюра. — Случись у них даже пожар, я и тогда ничего бы не смог сделать.

— Я хотела просто взять свою сумочку.

— Вы можете хотеть взять что угодно: пишущую машинку, деньги, которые лежат у них в сейфе, это ничего не изменит, у меня нет ключей.

Бэмби резко повернулась и направилась прямо к лестнице.

— Куда вы идете?

— Поднимусь в контору. Может, там кто-нибудь есть.

— Никого там нет. Все ушли. Вы знаете, который час?

Было одиннадцать часов вечера. Она все-таки поднялась на третий этаж, позвонила в дверь и спустилась вниз. Консьерж ждал ее у своей комнаты. Он ничего не сказал ей, глядя, как она выходит в темноту, засунув руки в карманы своего голубого пальто, он, вероятно, думал: «что за молодежь теперь пошла», или же «ну и времена настали», а может «задать бы ей хорошую порку», что-нибудь в этом роде.

* * *

Комната была небольшой, четыре на три метра, потолок скошенный, стены выкрашены в белый цвет. В углу — газовая плита, стенной шкаф, умывальник и, верх роскоши, — душ, отгороженный лимонно-желтой полиэтиленовой занавеской.

— Я все здесь устрою по-своему, — сказала Бэмби.

Сандрина просидела у них довольно долго. Она то и дело говорила:

— У вас прекрасное платье. У вас прекрасная прическа, как вам удается уложить так волосы? У вас прекрасные туфли. Не правда ли, у вас прекрасный душ?

Ей все казалось прекрасным. И поскольку Бэмби не отвечала, занятая своими делами, разбирая вещи, которые доставала из чемодана, она стала рассказывать о конторе, произнесла длинный монолог, который, кроме нее самой, никто не слушал. Контора тоже была прекрасной.

Вдруг оказалось, что уже около двенадцати дня. Сандрина наконец ушла, сказав на прощание, что они еще встретятся вечером, а Даниель уснул на кровати.

Комната уже преобразилась: на ночном столике появились фотографии, на этажерке — книги, а на кровати — плюшевый мишка, которого Даниель пристроил у плеча, и он щекотал ему щеку во сне.

Бэмби приняла душ, надела красный махровый халатик, который они купили с мамой вместе с банным полотенцем.

Даниель уже сидел на постели, всклокоченный, и смотрел перед собой отсутствующим взглядом. Его, вероятно, разбудил шум воды. Она сказала ему:

— Вы сейчас примете душ. Вы, верно, грязный, как поросенок, хоть отправляй вас в Армию спасения. Я не хочу, чтобы у меня дома завелись блохи. А я за это время успею одеться.

Одеваясь, она поглядывала в сторону душа и видела на занавеске его силуэт. Он был худ как щепка. «Что я буду с ним делать?» — думала она.

— А как мне выйти?

Она протянула ему свой банный халатик, и он вышел к ней с мокрыми, как у нее самой, волосами, рукава были ему слишком коротки, а в плечах халат, казалось, вот-вот лопнет по швам, вид у него был разнесчастный. Она была еще в комбинации, искала новую пару чулок. И именно эту минуту он выбрал, чтобы сказать:

— В купе лежала мертвая женщина.

* * *

Если бы мы сразу отправились в полицию, думала Бэмби, ничего бы не случилось. Меня бы завтра не уволили с работы, и я могла бы написать маме, что первые дни прошли хорошо.

Площадь Шатле была залита светом неоновых реклам, она увидела колонну и мост через Сену. Она шла, думая о том, что он уже проехал Дижон, что он вполне способен передумать и пересесть в поезд, идущий в Париж. Так и представляю себе, как он стучится ко мне в дверь в два часа ночи.

С ним всегда случается то, что ни с кем другим никогда не может случиться.

* * *

В субботу они вышли из дому лишь в час дня, а до этого, сидя рядом на кровати, долго шептались, как два злоумышленника, обсуждая случившееся, потому что ни он, ни она не могли говорить о таких вещах нормальным голосом.

— Я ушел, а вы остались сидеть на скамейке. Я направился к поезду. И никак не мог вспомнить, в каком вагоне мы ехали. Но в конце концов отыскал его. В коридоре я услышал чьи-то голоса. Разговаривали в нашем купе. Я решил подождать в соседнем. Говорили мужчины. В основном — один из них, он что-то приказывал. Второй человек мне показался больным. У него был какой-то странный кашель. И только потом, когда я думал обо всем этом в такси, мне показалось, что я уже слышал этот кашель. Но тогда я не обратил особого внимания. У меня в это время не было никаких причин прислушиваться к их словам. Просто я ждал, когда они уйдут. Боялся, не контролеры ли это и не потребуют ли они у меня билет. Как бы то ни было, я испугался, в их голосах было что-то пугающее, хоть я и не разбирал слов. Они пробыли в купе минуты две, может быть, немного больше. Я услышал, как дверь открылась и снова задвинулась. Затем они удалились. Они не прошли мимо того купе, в котором я притаился, а направились в другую сторону. Я дал им время выйти из вагона, потом зашел в наше купе, чтобы взять свой чемодан. На нижней полке слева на спине, скорчившись, лежала пассажирка с черными волосами. Я никогда не видел покойников, но вы можете мне поверить, она была мертва. Я схватил свой чемодан и поспешил уйти, прикрыв дверь. Не думаю, чтобы кто-нибудь видел, как я выходил из вагона. В поезде больше никого не было. Я вернулся к вам.

Он без конца повторял одни и те же фразы, почти слово в слово. Он не мог говорить ни о чем другом. Сперва Бэмби сочла, что вся эта история — сплошное идиотство, потом ей передалось волнение Даниеля и она вместе с ним стала строить всякие догадки. Потом она снова решила, что это сплошное идиотство.

Оттого что она все пыталась его успокоить, поскольку он был очень встревожен, а также оттого что он был немного смешон в ее махровом халате, она стала обращаться к нему на «ты».

— Когда ты услышал этого простуженного, он тебе кого-то напомнил, кого именно?

— Одного типа вчера вечером, когда мы отъехали от Марселя. Я сидел на откидном стуле около туалета. А он стоял в соседнем вагоне, у самых дверей, и я видел его через «гармошку». Он все время кашлял, стараясь прочистить горло. Порой он поглядывал в мою сторону. Он был в сером пальто, и у него еще была синяя пляжная сумка с гербом Прованса, у меня точно такой же герб на кармашке блейзера. Сегодня утром я увидел его в нашем вагоне. Я бы мог его узнать: он очень бледный, очень худой, и вид у него больной.

Он одевался, повернувшись спиной к Бэмби, которая невольно с ужасом обнаружила, что у него дырявые носки, а трусики скорее серого, чем белого цвета, и на воротничке рубашки черные полосы.

— У тебя есть чистое белье?

— Понимаете, на этой неделе у меня не было времени его постирать. А потом, я бы не сумел. Вы не могли бы отвернуться?

Не спрашивая у него разрешения, она порылась в его чемодане. При виде серебряных столовых приборов в футляре среди грязного белья она подумала: нет, так дальше нельзя, надо образумить его, пусть он напишет родителям и вернется домой.

— Ты можешь надеть другой костюм. У тебя же есть еще один.

— Я испачкал его.

Он свалился в гаражную яму. Хотел осмотреть мотор грузовика, который вез его в Марсель.

— Я оступился.

Бэмби, сама не понимая почему, не решилась сменить платье и надела то, в котором ехала в поезде.

На улице ей даже стало холодновато. Они долго бродили по городу и зашли в какой-то ресторан, когда было уже около двух часов дня. И снова в пустом зале, чувствуя на себе внимательные взгляды двух официантов, заговорили о случившемся. Бэмби хотела не откладывая обратиться в полицию, рассказать сразу же все, что им известно. И в то же время ей не хотелось этого делать из-за мамы и из-за того, что он уехал тайком из дома. И он тоже не хотел, потому что в сущности тут наверняка сводились счеты, и история эта их не касалась.

Ресторан был очень уютным, с милыми клетчатыми занавесками и бретонскими тарелками. Даниель заказал улиток, спросив Бэмби, не слишком ли дорого это обойдется, почти один выпил полбутылки розового бандольского вина из департамента Вар. Он не привык пить, к тому же слишком много говорил и мало ел, поэтому к концу обеда был немного возбужден.

Он курил сигареты Бэмби, щеки его раскраснелись, и это ему очень шло, глаза стали маленькими-маленькими. А она все не могла решить, что ей с ним делать.

Они пешком вернулись на улицу Бак. Она купила сигареты «Житан» в табачной лавке (самой ей они не нравились, но он говорил, что предпочитает их американским), он стал доставать сигарету из пачки и вдруг сказал ей:

— Я все-таки хочу взглянуть, у меня возникла одна мысль.

Он бросил ее прямо на тротуаре бульвара Сен-Жермен и, лавируя между двумя потоками машин, перебежал на другую сторону. Оказавшись на противоположном тротуаре, он крикнул ей, что вернется вечером, заберет свой чемодан. Они смотрели друг на друга, стоя по разные стороны улицы. Она подумала: он снова наделает глупостей, да еще каких, и раз уж я взялась, я не могу его бросить одного, позволить ему уехать. Но он уже уехал.

* * *

В сквере у памятника Генриху Четвертому Бэмби остановилась и, достав из кармана пальто карамельку, засунула ее в рот. У решетки сада на берегу реки целовались в темноте двое влюбленных. Конфета была с апельсиновой начинкой.

Если она пойдет по берегу Сены к Тюильри, то доберется до улицы Бак. Разденется в темноте, чтобы ничего не видеть, не бередить себе душу мучительными воспоминаниями, спрячет голову под подушку и будет разговаривать сама с собой, чтобы поскорее уснуть.

Она снова представила себе Даниеля в дверях вагона два или три часа назад. Почему теперь он уже не кажется ей таким дуралеем, как в первый вечер в таком же точно вагоне? Почему все вдруг меняется за какие-то сутки, меняется так резко, что ты больше не узнаешь себя?

Она увидела его за пять минут до отхода поезда, он бежал по платформе с чемоданом в одной руке и плащом в другой, глаза его казались еще больше и еще чернее, чем обычно, лицо осунулось и повзрослело под гнетом усталости.

У нее хватило мужества, пока она ждала его на вокзале, купить ему билет на поезд, вечернюю газету и пакетик конфет, узнать, есть ли в поезде вагон-ресторан, а когда он оказался рядом, не пытаться его удерживать.

— Ты ушла из конторы?

— Да.

— Ты сошла с ума.

— Ну и что?

— Ты сошла с ума.

— Это ты меня сводишь с ума.

Она тотчас пожалела о сказанном. Это подло, ему будет больно. От конфет он отказался.

— Мне кажется, я все понял.

— Что понял?

— Все это. Они, возможно, убьют еще кого-нибудь. Мне кажется, я понял.

— Кого убьют?

— Не знаю. Мне нужно вернуться домой, поговорить с папой. Он привык иметь дело с такими вещами. У нас часто обедают префекты. Неприятностей у нас не будет.

Он поцеловал ее так же нежно, как ночью.

У нее, вероятно, был преглупый вид, с этим пакетиком конфет в руках, от которых он отказался, да она с радостью приняла бы все эти неприятности. Она заранее обдумала, что ему скажет, потому что, ожидая его, сотни раз пережила сцену прощания. В конечном счете они друг другу так ничего и не сказали. Он очень устал, его тревожила и ее судьба, и своя собственная. Он ни о чем другом не мог думать, кроме этой истории. Он еще мальчишка. А у мальчишек мысли, даже когда они смотрят на тебя, заняты совсем другим, а затем, уже в поезде, они начинают вспоминать, поцеловали они тебя на прощание или нет, и они бесконечно несчастны.

В последнюю минуту, вдруг поняв, что поезд уже отходит, он наконец по-настоящему увидел ее, ее, Бэмби, как она стоит на платформе вокзала, которая стала уплывать назад, в своем голубом пальто, растрепанная, может быть, даже страшненькая, с пакетом конфет в одной руке и двумя тысячами франков в другой, которые она протягивает ему, и он не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Черт побери, не бросай меня так.

— Это не я тебя бросаю.

Она побежала рядом с вагоном. Он взял деньги и стал лихорадочно махать ими, точно платком.

— А у тебя еще что-то осталось?

Она чувствовала, что сходит с ума, буквально сходит с ума, бежала по платформе, ожидая, что он скажет ей еще что-нибудь, что угодно, но что-то такое, что она без конца смогла бы повторять про себя, и это помогло бы ей жить, а он не нашел ничего другого, кроме:

— Я тебе все верну!

Под конец она крикнула, — поезд набирал скорость и она уже не поспевала за ним, а он высунулся из двери и при своей неловкости мог, чего доброго, и упасть, и вообще все это было ужасно несправедливо:

— Даниель!

— Я оставил записку дома! Там все правда!

Он тоже кричал. Вот и все: две тысячефранковые купюры, издали все более напоминавшие платок, поток пассажиров, подталкивающих ее к выходу, и дождь вдруг прекратился. Она оказалась на привокзальной площади у выхода на перрон к поездам дальнего следования, с клубничной карамелькой во рту, вкусом поцелуя на губах и пустым спичечным коробком в руке, который она тут же бросила на мостовую.

* * *

В субботу вечером около шести часов к ней зашла Сандрина. Они немного подождали его, болтая о конторе, об Авиньоне, о Нанте. Сандрина тоже была блондинкой, но более худой, чем Бэмби. Она утверждала, что Бэмби такая же пухленькая, как Дани Робен. Она похожа на Дани Робен, но гораздо моложе. Сандрина находила Бэмби прехорошенькой.

В конце концов им надоело ждать, и они оставили ему на двери записку. И отправились вместе к Сандрине.

Комната у нее была побольше. Но прихожая такая же, зато имелась настоящая кухонька. Сандрина заранее накрыла стол, поставила три прибора, думая, что Даниель тоже придет. Она приготовила картофельный салат с сыром и ростбиф с зеленым горошком.

— Он это любит?

— Понятия не имею. Это очень дальний родственник. Я знаю его не лучше, чем вы.

Даниель появился около десяти часов, когда они закончили ужинать. Вид у него был совершенно отсутствующий. Войдя в комнату, он поцеловал их обеих в щеку, как это делают хорошо воспитанные дети, когда приходят в гости.

Он почти ничего не ел, не произнес ни слова. Когда они вышли от Сандрины, он признался Бэмби, что съел бифштекс в ресторане неподалеку от Восточного вокзала.

— У тебя были деньги?

— Я взял у вас в сумочке тысячу франков, пока вы принимали душ.

До самой улицы Бак она не в силах была вымолвить ни слова. У подъезда дома он проговорил очень быстро, глядя себе под ноги, что не следует на него сердиться, он не знает, как поступить. Он повторял: все это ужасно.

— Что ужасно? Что надо написать папе и маме и попросить у них прощения? Ты слишком безответствен, вот и все.

Само это слово, когда она его произнесла, понравилось ей. Она чувствовала себя старой, взрослой дамой, опекающей юнца. Она сама была удивлена тем, что стала такой взрослой и старой.

Было уже одиннадцать часов вечера. В доме царила тишина, только гудело неисправное отопление. Бэмби сняла с постели тюфяк, достала две простыни, сложила их вдвое, постелила одну на тюфяк, другую на постель. Она не смотрела на него. И он не смотрел на нее. А поскольку он был единственным ребенком в семье и был целомудреннее маленького семинариста, то переодеваться пошел за душевую занавеску.

Он вернулся в полосатой пижаме, на верхнем кармане которой были вышиты буквы «Д.К.» (Даниель Краверо), остановился перед ней, опустив руки, глядя на Бэмби покорным и недоверчивым взглядом. Она же стояла босиком в белой комбинации и вдруг заметила, что без каблуков она меньше его ростом.

Он растянулся на тюфяке на другом конце комнаты, положил руку под голову и глубоко вздохнул. Она погасила свет, чтобы надеть ночную рубашку. Ей было не по себе, но скорее от раздражения, чем от чувства неловкости.

В темноте, когда она уже улеглась, он сказал, что ужасно не то, что произошло с ним, а то, что произошло в поезде. Если бы она не сердилась на него за ту тысячу франков, которую он в любом случае ей вернет, он бы показал ей газету.

Она снова зажгла свет и прочла, что там напечатано.

— Они вас найдут.

— Каким образом? Ведь людей с моей фамилией, Бомба́, великое множество.

— Все гораздо хуже, чем вы думаете.

Он сказал, что когда расстался с ней после обеда, то думал, что полицейский еще в купе арестовал убийцу, а теперь он видит, что все это не так.

— Так кто же этот убийца?

— Тот больной. Мне так показалось, когда я стал обо всем этом думать. Я просто был в этом уверен — может, оттого, что выпил вина. Как и в том, что уже после, не знаю откуда и почему, появился полицейский и арестовал того прямо в купе. А теперь я уже ничего не понимаю.

— Какая-то глупость.

Но чем глупее все это выглядело, тем больше было оснований полагать, раз тут замешан этот дуралей, что все это правда.

* * *

Мы проговорили добрый час, вспоминала Бэмби, поднимаясь вверх по улице Бак, он рассказал, что съел бифштекс, ожидая этого Кабура, поскольку еще утром стащил у меня тысячу франков, он вспомнил про фирму «Прожин» и решил позвонить туда и проследить за Кабуром, у которого состоялся неприятный разговор с этой брюнеткой. Даниель был и находчив, и бестолков. Он заснул на полуслове. На своем тюфяке, на полу. На следующее утро мы вместе застелили постель. Все это было вчера, в воскресенье.

— Куда вы собираетесь пойти сегодня?

Он с готовностью помог ей убрать постель. Она надела облегающее черное платье, черный цвет ей очень к лицу.

— Никуда. Приберусь в комнате и постираю твое белье. А ты напишешь своим родителям.

Она уже представляла себе, как они вдвоем проведут этот день, спокойно, позабыв об этой истории в поезде, о которой они никогда больше ничего не услышат, он напишет письмо, она подошьет занавески, купленные накануне, а затем они трогательно попрощаются, и он будет присылать ей на Новый год поздравительные открытки, и так до тех самых пор, пока это приключение не отойдет окончательно в прошлое, будет позабыто.

Все произошло совершенно иначе. Она не стала подшивать занавески, а он не стал писать родителям. Следуя своему плану, этот маленький детектив в мятом твидовом костюме потащил ее за собой, и они целый день проездили на такси от набережной Орфевр до Трокадеро, из Клиши на ипподром в Венсеннском лесу.

Все-таки она успела постирать ему утром белье, и когда они вечером вернулись домой и оно висело, уже высохшее, на веревке, протянутой через комнату, — две рубашки вниз рукавами и майка рядом с ее трусиками, — сердце у нее больно сжалось: я не смогу больше жить в этой комнате.

Около полудня во время слежки за брюнетом (их было двое, брюнет и белокурый инспектор, и на вид Даниель казался ненамного, моложе их) они оказались на лестнице в доме на улице Дюперре, тесно прижавшись друг к другу, боясь пошевелиться, даже глубоко вздохнуть, чтобы не выдать своего присутствия. Губы Даниеля были так близко, что в конце концов она ни о чем другом больше и думать не могла. В своей жизни она целовалась только с двумя мальчишками, с кузеном, когда ей было тринадцать лет, из любопытства, чтобы узнать, как это делается, и с товарищем по лицею во время танцев на вечеринке у подруги, потому что была немного пьяна, а он — очень настойчив. Мысли же Даннеля, который стоял, прижавшись к ней, так что его рука лежала у нее за спиной, были заняты совсем другим… И вот тогда он порвал ей вторую пару чулок.

Вечером, после всех этих поездок по Парижу, которым не видно было конца, они поужинали, сидя рядом, в каком-то шумном ресторане на набережной. Бэмби говорила об Авиньоне. Она не желала больше слышать об этой истории. И когда они шли домой, она взяла Даниеля за руку и не выпускала ее, пока они не добрались до улицы Бак.

— Мне очень жаль, что я порвал вам чулки, — сказал он, когда они поднялись наверх.

Он не стал отворачиваться, когда она стягивала их. Она сама не могла понять, что испытывает: усталость или неясное желание вновь ощутить его губы возле своего лица. Они довольно долго молча смотрели друг на друга: она — стоя босиком в своем черном платье, с чулками в руках, он — так и не сняв плаща. Наконец она сказала какую-то глупость, о чем тут же пожалела, что-то вроде: почему ты так на меня смотришь?

Он не ответил. Спросил, сможет ли он тем не менее у нее остаться. Она хотела сказать: а почему «тем не менее»? Но не смогла.

Он долго молча сидел перед ней в плаще на кровати, потом она как бы вступила в сделку сама с собой, сказала себе: если я завтра окажусь в тюрьме, если завтра он окажется в тюрьме, у мамы будет еще больше причин упасть в обморок. Сейчас я его поцелую, и будь что будет.

Она наклонилась к нему, босая, в своем черном платье, и поцеловала в губы, очень нежно, думая про себя: и будь что будет, будь что будет.

Он не сделал ни одного из тех жестов, которые она ждала. Лишь опустил голову, очень быстро, обхватив руками ноги Бэмби, и замер так, прижавшись лицом к ее платью, молча, настоящий мальчишка.

* * *

В этот вечер, как и в тот субботний, и в воскресный вечер, Бэмби старалась издалека отыскать глазами вывеску соседнего бара, чтобы по ней найти свой дом на улице Бак. Красная вывеска ярко светилась среди красных огоньков автомобилей. На третьем этаже ей пришлось снова включить освещение. Она опять услышала, как гудит неисправное отопление. Она медленно поднималась по ступенькам и все думала: он замер молча, настоящий мальчишка, затем он обнял меня, не поднимая головы, своими большими руками, на которые я смотрела в ресторане, за час до этого, словно тогда уже знала.

На следующее утро — сегодня утром! — он порвал ей третью пару чулок, опрокинув ее на кровать, когда она уже была наполовину одета. И чертыхнулся, это какой-то рок, и она сделала вид, что сердится, чтобы он стал снова таким же нежным, как ночью, потому что утро — это совсем не то, что ночь, потому что сейчас она с трудом узнавала себя, узнавала его. Но все, что произошло, было правдой, у него была такая же нежная кожа, такие же нежные губы, и эта ночь не была чудесным сном.

Пятый этаж, остался еще один. Автомат освещения лестницы, как и отопление в этом доме, работал из рук вон. Она протянула руку к выключателю, стараясь нащупать его в темноте. Я искала его губы в темноте, я не спала всю ночь, мой Даниель, мой Дани, моя любовь, тем хуже для мамы, тем хуже для меня, и неважно, что будет завтра. Свет снова загорелся.

Что же он понял? О чем он не успел сказать мне на перроне? В полдень она взяла такси, чтобы вернуться поскорее домой, она немного опьянела от того, что не спала всю ночь, от стука пишущих машинок, губы у нее распухли, и она повторяла себе все утро: все догадаются по моему лицу, что произошло со мной этой ночью. Она встретилась с ним в том самом ресторане, где они обедали в первый день, с бретонскими тарелками, в ресторане было много народу, они же смотрели друг на друга, не в силах произнести ни слова. Он не стал ей рассказывать, за кем он гонялся в это утро по Парижу.

Бэмби добралась до площадки последнего этажа, где находились комнаты для прислуги. Сейчас я лягу в постель, в темноте, думала она, а записку, которую он мне оставил, прочту завтра утром, я не хочу читать ее сейчас, нет, я все же ее прочту. В полдень, это было ужасно, мы не смогли поговорить. Я хотела поскорее закончить обед, чтобы успеть хоть ненадолго подняться к себе, он все понял, я сказала какую-то глупость, прижавшись к его щеке, он раздел меня, такой же нежный, как и ночью. Боже мой, это правда, он вернулся, это Даниель, он тут.

Она увидела полоску света под своей дверью. Решила было, что ошиблась. Но нет, это точно ее дверь. Он пересел на другой поезд, и вот он здесь.

В темноте — свет снова погас — она, вытянув перед собой руки, прошла по коридору, где видны были лишь эта полоска света и яркое, точно уставившийся на нее чей-то глаз, пятно замочной скважины, повторяя про себя: нет, это невозможно, ему негде было сойти и пересесть на другой поезд, нет, право, можно подумать, что это глаз и что он ждет меня. Она с силой толкнула дверь и сразу вошла.

От выстрела в комнате еще стоял едкий запах. Сандрина лежала, привалившись к кровати, ноги ее казались какими-то тряпичными, а все тело словно было набито отрубями. Падая, она потащила за собой табурет, и рука ее еще в отчаянии цеплялась за красный репс покрывала, такого же красного цвета, как то страшное пятно, в которое превратилось ее лицо.

На ночном столике возле сложенного вчетверо листка бумаги — записки, оставленной Даниелем — лежала черная кожаная сумочка Бэмби, и в ней отражался свет круглого потолочного плафона: желтый, яркий, ослепляющий.

А затем — часа через два или три, она сама не знает — она оказалась в незнакомом гостиничном номере, обставленном светлой мебелью, на какой-то улице неподалеку от Дома Инвалидов, одна в своем голубом пальто. Стояла, прижавшись лбом к оконному стеклу, струи дождя били ей в лицо, а лицо оставалось сухим.

В правой руке она все еще держала записку Даниеля: неразборчивое «я люблю тебя» — и только — на скомканном, смятом листочке бумаги, который она то и дело подносила к губам, стискивала в зубах.

Она зубами цеплялась за это «я люблю тебя» — и только, — чтобы не думать о Сандрине, которая просто вошла в мою незапертую комнату занести мне сумочку, чтобы не думать о том чудовищном, во что превратилось лицо Сандрины, чтобы не думать: у нее мое лицо, это я должна была лежать вот так на полу, вцепившись в покрывало. Завтра я пойду в полицию. Я люблю тебя, я жду, когда ты доберешься до Ниццы, чтобы уже никто не мог причинить тебе зла, я не думаю ни о чем другом, лишь об этом «я люблю тебя» — и только.