Был канун февраля. Я забыл театр на это время, не показывался на службе, ибо подлинным театром стала для меня сама жизнь - так насыщена она была небудничными делами.

Как только раздались первые лозунги: "Долой

самодержавие!", "Да здравствует революция!", как только начались митинги на Скобелевской площади и у памятника Пушкину, я потерял остатки покоя.

Носясь с митинга на митинг, я добрался до городской Думы, которая в эти дни походила на боевой штаб. Все двери были распахнуты настежь, повсюду сновали какие-то люди, на площади расположился составив ружья в козлы, полк солдат, перешедших на сторону народа.

Я облазил все этажи и коридоры, осмотрел знаменитый зал, где происходили заседания городских выборщиков, и попал на четвертый этаж, в какие-то маленькие комнатки. На одной из них было мелом написано: "Народная милиция". Там я

встретил ребят моего возраста или чуть постарше, лет шестнадцати - восемнадцати, от силы девятнадцати -двадцати. По виду это были студенты и гимназисты старших классов. Все говорили друг другу "ты", хотя встречались впервые. Кто-то принес чай, черный хлеб, мы поели и смотрели из окон на площадь. По ней двигались грузовики, облепленные людьми, подходили строем отряды солдат.

Часов в шесть - семь вечера нас стали разбивать на десятки, я очутился в первой десятке и получил билет, на котором было написано: "Народная милиция. Билет № 10. М. И. Жаров". Этот замечательный билет до сих пор у меня перед глазами: маленькая карточка из меловой бумаги размером примерно десять на шесть сантиметров, в левом углу футуристический рисунок - эмблема свободы в лучах.

После того как я получил этот билет и стал правофланговым в первой десятке московской милиции, нам объявили, что теперь мы находимся на военном положении и без разрешения никуда уходить не можем.

Я попросил разрешения позвонить домой, потому что там с утра не знают, где я.

До сих пор я помню номер своего телефона: 4 - 20 - 34. (Отец, чьи типографские дела шли в гору, поставил его накануне и очень этим гордился.) Я взял трубку и сказал:

- Мама, не волнуйся.

- Михаил, горе ты мое, где ты?

- Мама, я в Думе.

- В какой Думе, чего ты мою душу терзаешь? Беги сейчас же домой.

- Мама, я - народная милиция № 10. Я не могу бежать домой.

В это время вошел какой-то человек и сказал:

- Не говорите лишнего. Телефонная станция находится в руках юнкеров, они подслушивают и записывают телефоны.

Я бросил трубку.

Через полчаса раздалась команда:

- Первая и вторая десятки - строиться!

Потом нам сказали:

- Вот ваш комиссар. Вам дадут винтовки, вы пойдете в Головин переулок и займете полицейский участок.

Построившись, мы смело пошли через Театральную площадь, которая была заполнена солдатами, по Неглинной в сторону Трубной площади.

Шли мы безалаберно, путая ногу. Зимние сумерки быстро сгущались. Прохожие на тротуарах смотрели на нас испуганно: первые штатские с винтовками, да к тому же мальчишки. Впереди шагал молодой студент - наш комиссар. У него за пояс был лихо засунут наган, к моей зависти. От этой необычной для нас оснащенности оружием и от испуганных взглядов незнакомых людей мы сами начали себя побаиваться.

Но вот и Головин переулок. Полицейский участок закрыт. Мы постучали в дверь. Жильцы со второго этажа сказали:

- Дверь заперта, идите с черного хода.

- А "фараоны" там есть? Не будут стрелять?

- Не бойтесь, не будут...

Наш комиссар приказал:

- Ружья на изготовку! Я буду стучать.

Он вынул наган и левой рукой стал стучать. Ждать пришлось долго; потом дверь отворили, в проеме показался городовой в розовой рубашке в мелкий горошек, и в жилете. Он был похож на трактирщика, только на нем были сапоги и брюки городового. Это был первый живой городовой, которого я увидел не в форме.

- Руки вверх! - крикнул наш командир.

Городовой поднял руки и мрачно сказал:

- Я тут один, сторожу оружие. Куда его деть, не знаю.

Мы вошли в помещение участка. В козлах действительно стояли винтовки, и вокруг, в других комнатах, ни души. Мы облегченно вздохнули и стали ждать дальнейших распоряжений. Студент взял телефонную трубку и доложил куда-то, что задание выполнено, полицейский участок занят народно-революционной милицией.

Вошел городовой и спросил:

- Самовар что ли поставить?

- Ставь!

- А хлеб у вас есть?

- Есть немного.

- Сахара у меня нема, а самовар поставлю. - Необыкновенно мирно настроенный "фараон" пошел в кухню.

Кто-то из ребят сказал:

- Нам спать нельзя, он нас ночью придушит.

Первая победа, так быстро и неожиданно досталась нам, что мы не верили в ее реальность. Все было слишком прозаично, даже этот городовой, так непохожий на грозу московских улиц, свирепых "фараонов", кричавших: "Осади назад!". Он ходил толстомордый, красный, в русской рубашке и молчал, исподлобья глядя на нас и прислуживая, как в трактире.

Стало темнеть. Принесли керосиновую лампу, сразу стало скучно и неуютно. Я сказал:

- Товарищ командир, отпустите домой, я живу рядом. Оставляю в залог винтовку, мама уже измучилась.

Меня ужасно волновало то, что я бросил трубку, не докончив разговора с матерью.

Студент подумал и сказал:

- Иди, но возвращайся обратно.

Но этому не суждено было случиться. Наутро мать не пустила меня делать революцию: "Сиди дома, без тебя

обойдутся".

Отсидев два дня под "домашним арестом", я вырвался в театр. За несколько февральских дней 1917 года в театре Зимина, как и во всей стране, произошли существенные изменения, похожие на генеральную репетицию к близившемуся революционному перевороту. Сергей Иванович, как умный и дальновидный хозяин, поняв, что не может дольше держать бразды правления в своих руках, мирно согласился на передачу своего театра в ведение Московского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Были назначены новые руководители.

Заведующим труппой и моим непосредственным начальником стал В. В. Тихонович, интеллигент, всю жизнь посвятивший идее общедоступного крестьянского театра. У него даже были какие-то брошюры по этому вопросу, которые он дарил всем подряд, в том числе и мне, но, к сожалению, в голодное время их вместе с другими моими документами моя мать продала скупщику макулатуры. В. В. Тихонович, несомненно, очень любил театр. Это был худой, туберкулезный человек, у него были небольшие, всегда казавшиеся злыми глаза, но это только казалось, ибо он был добрейшей души человек и к людям относился великолепно.

В эти дни я впервые понял разницу между хозяином, который, здороваясь, дает тебе палец, похожий на сосиску, а через минуту той же рукой подписывает распоряжение о вычете твоего месячного жалованья за малейший проступок, хозяином, который считает, что раз он тебе платит, то может содрать с тебя три шкуры, и начальником строгим, но справедливым, уважающим человеческое достоинство. Со мной - помощником режиссера-администратора - В. В. Тихонович разговаривал так, как следует разговаривать со своим товарищем, выполняющим такой же по значению общественный долг, как и он сам. Он передал мне всю документацию театра, соглашения с актерами, которые работали (ведущие артисты, такие, как Дамаев или Юдин, без которых театр не мог обойтись, работали на другой основе) на договорных условиях, а не на круглогодовом жалованье. Все это хранилось в тайне, и ни один актер не знал условий найма другого.

К сожалению, весь художественный архив театра Зимина был оставлен бывшему хозяину, никто у него не реквизировал ни единой картины. А между тем за годы существования театра там собралась ценнейшая коллекция картин, эскизов декораций, альбомов, газетных и журнальных вырезок, в которых запечатлелась вся история частной оперы, Я говорил уже о том, что роскошный кабинет Сергея Ивановича представлял собой настоящий театральный музей.