Когда 3 ноября 1907 года на парижском кладбище Баньё хоронили тридцатичетырехлетнего Альфреда Жарри, за гробом шли немногие: директор журнала «Меркюр де Франс» Альфред Валетт и его жена писательница Рашильд, писатели Октав Мирбо, Жюль Ренар, Шарль-Луи Филипп, Поль Валери, Фадей Натансон, Морис Бобур, Фелисьен Фагюс и еще несколько человек — не более пятидесяти, по свидетельству Гийома Аполлинера.
Лица провожавших, вспоминал Аполлинер, «не казались слишком скорбными. …Нет, никто не плакал, идя вослед катафалку Папаши Убю. А поскольку эти воскресные похороны пришлись как раз на следующее утро после Дня поминовения, все собравшиеся на кладбище Баньё к вечеру сидели в окрестных кабачках». В этом «оплакивании без слез» не было ни жестокости, ни равнодушия к покойному; просто публика хоронила не столько «большого писателя», сколько литературного шута, паяца, добровольно надевшего на себя маску созданного им гротескного персонажа Папаши Убю и потешавшего ею парижскую артистическую богему. «Мертвецы такого рода никогда не имели ничего общего с горем», — замечает Аполлинер.
Жарри был человеком, превратившим собственное существование в сознательный и жестокий хэппенинг. Уже его жилище поражало современников своей экстравагантностью. Будучи миниатюрного сложения, почти карликом (один метр шестьдесят один сантиметр), Жарри снимал — в одном из доходных домов, на «третьем с половиной этаже» (владелец поделил этажи своего дома надвое по горизонтали) — комнату «по своему росту» высотою один метр шестьдесят восемь сантиметров, меблированную столом и стульями со спиленными ножками, в которой гости, не имевшие возможности распрямиться, могли созерцать хозяина, либо писавшего, лежа прямо на полу, либо игравшего на аккордеоне, приводя в движение меха с помощью ножной педали, либо расстреливавшего из револьвера пауков на потолке, стараясь не задеть паутины. К кровати был прислонен велосипед («Это чтобы кататься по комнате», — объяснял Жарри посетителям), на стенах висели маски Папаши Убю и его устрашающие орудия («палочка-загонялочка», «палочка для забивания в ухи», «вельможный крюк» и т. п.), а на камине, рядом с чучелами сов, раздиравших когтями куски сырого мяса, возвышался большой каменный фалл («Это муляж?», — спросила как-то одна гостья. — «Нет, это уменьшенная копия оригинала», — отвечал Жарри).
«Лицо-маска» самого Жарри было рассчитано на шокирующий эффект: расчесанные на прямой пробор, гладко прилизанные волосы обрамляли мертвенно бледный лоб; между накрашенными и напудренными щеками торчал короткий нос; темные («цвета сажи») «бретонские» усы, опускавшиеся по углам рта, подчеркивали яркую красноту жестко очерченных губ, а неподвижный взгляд блестящих («совиных») глаз безжалостно сверлил собеседника. Двигался Жарри подобно механической кукле на шарнирах и говорил особым, «металлическим» — резким, лишенным окраски и интонаций — голосом, выделяя каждый слог и взвизгивая при смехе. То он одевшись в засаленный костюм велосипедиста, разъезжал на своем «двухколесном коне», трезвоня в прикрепленный к рулю трамвайный звонок, то, спрятавшись за оконными жалюзи, обстреливал горохом цилиндры проходивших внизу буржуа, то, к восторгу зевак, нырял в Сену и через минуту появлялся на поверхности с живой рыбой в зубах! Большинство анекдотов о Жарри связано с его мрачными розыгрышами и макаберным юмором. Приехав на похороны Малларме в шлепанцах на босу ногу, Жарри лишь перед самым погребением в знак траура переобулся в канареечно-желтые дамские туфли, однако не сменил забрызганных дорожной грязью, промокших брюк и в ответ на осторожное замечание Октава Мирбо заявил: «Ну что вы! У нас дома есть другие, еще погрязнее!» Воспоминание о самом знаменитом случае из жизни Жарри принадлежит писательнице Рашильд. Однажды на ее глазах Жарри, имевший «несчастную привычку палить из револьвера не только по всякому поводу, но и без повода», развлекался стрельбой в саду и до смерти перепугал соседку, чьи сыновья гуляли за оградой. «Подумайте только, мадам, ведь месье мог убить кого-нибудь из детей!» — «Э, ма-да-ме, — флегматично парировал Жарри, появляясь из-за спины Рашильд, — случись вдруг такая беда, мы вам наделаем новых!»
Устрашающим человеком-марионеткой — таким запомнился Жарри современникам, знавшим его в последние десять лет жизни.
Между тем в отрочестве и в юности он производил совсем другое впечатление. «Альфред Жарри не был ни хорош, ни дурен собою, но красивым он не был — с лицом несколько калмыцкого типа, одни только глаза светились волнующей добротой…», — вспоминал его лицейский товарищ Жорж Гийомен. Восемнадцатилетний Жарри, только что приехавший в Париж поступать в Высшую Нормальную школу, выглядел скромным, благовоспитанным провинциалом с хорошими манерами, тщательно следившим за своей внешностью, старательным и усидчивым. «По-человечески он был сердечен и даже сентиментален. Он говорил быстро, приятным чистым голосом; в нем еще нисколько не было той сухости в обращении, того убюескного выговора, той манеры держать себя, которые он усвоил позже…»
Каким же образом — всего за два-три года — произошло это превращение живого лица в макаберную маску, вытеснившую из сознания современников Жарри-человека и заслонившую от них Жарри-писателя?
Случилась обычная вещь: современники «не поняли» Жарри, который, подобно Рембо или Лотреамону, не столько выражал безмятежную атмосферу, царившую на авансцене «прекрасной эпохи», в которую он жил, сколько предвосхищал бунтарский дух времен, наступивших после первой мировой войны, и хотя в «большую» историю литературы Жарри вошел как автор одной-единственной пьесы «Убю король», остался он в ней как предтеча и классик всего европейского авангарда — от дадаизма и сюрреализма до театра абсурда.
Короткая жизнь Жарри тоже сложилась как своего рода драма — драма с несчастливой экспозицией, стремительно наступившей кульминацией (скандальная постановка «Убю короля») и смертельной развязкой.
Его отец, Ансельм Жарри, совладелец небольшой полотняной фабрики и средней руки торговец (в конце концов разорившийся), слыл легкомысленным человеком, а полупомешанная мать, урожденная Каролина Кернест, была взбалмошной особой, которая кичилась своим дворянским происхождением и благородным воспитанием, носила умопомрачительные шляпы и обожала всякого рода экстравагантные переодевания.
Альфред-Анри Жарри, появившийся на свет от этого брака 8 сентября 1873 года в бретонском городе Лавале, не любил родителей. Уже будучи взрослым, он прилюдно называл отца «ничтожеством», а говоря о матери, не без грусти заметил, что женщины — существа, «лишенные души». Недоброе чувство сквозит в ответе Жарри одной даме, спросившей, живы ли его родители: «Нет, ма-да-ме, — отчеканил он своим „механическим“ голосом, — они умерли в прошлом году от инфлюэнцы, ров-не-хонь-ко через неделю один вслед за другим!»
Каролина Жарри разъехалась с мужем в 1879 году. Забрав шестилетнего Альфреда и четырнадцатилетнюю дочь Шарлотту, она перебирается сначала в небольшой городок Сен-Бриё, а затем в столицу Бретани Ренн, откуда Жарри, получив в 1890 году степень бакалавра, отправляется в Париж — продолжать образование. И здесь происходит малопонятная вещь; школьник, обладавший прекрасными способностями и великолепной памятью, почти круглый отличник в лицеях Сен-Бриё и Ренна, Жарри в июле 1891 года проваливается на письменных экзаменах в Высшую Нормальную школу: получив (по десятибалльной системе) 3 по философии, 1,5 по истории, 3,75 за перевод с латыни на французский, 4 за перевод с французского на греческий и 4 за сочинение, он даже не допускается к устному экзамену. Правда, он тут же записывается на отделение риторики в столичный лицей Генриха IV, однако ни в 1892, ни в 1893 году не оставляет попыток поступить в Высшую Нормальную школу. Не добившись успеха, он в марте (а затем в октябре) 1894 года пробует сдать экзамены на степень лиценциата в Сорбонне, но и здесь его ждет неудача. Так и оставшись на всю жизнь бакалавром, Жарри тяжело переживал этот удар по самолюбию.
Впрочем, в том же 1894 году судьба как будто улыбнулась ему. Еще в школе начав писать подражательные (в духе В. Гюго) стихи и сочинять комические драмы, Жарри с 1893 года довольно активно сотрудничает в «малой» парижской прессе: в одном из журналов он публикует прозаический отрывок «Гиньоль», за который получает премию, а в другом — небольшое «философское» эссе «Быть и жить». Эти литературные опыты обратили на себя внимание известного поэта и влиятельного литературного критика Реми де Гурмона. Он не только предложил Жарри совместно издавать литературно-художественный журнал «Имажье», но и ввел его в «цитадель» символизма — в круг редакции журнала «Меркюр де Франс» во главе с директором Альфредом Валеттом и его женой, писательницей Маргерит Эмери, выступавшей под псевдонимом Рашильд.
Что касается Рашильд, которой чрезвычайно нравилось думать, будто у нее «мужской склад ума», то Жарри сумел сразу же понравиться ей, польстив с помощью хитроумного комплимента («Нам приходилось читать ваши историйки, мадам, — возгласил он, впервые появившись в салоне Рашильд на одном из ее „вторников“. — До сегодняшнего дня мы полагали, что их сочинил мужчина! Теперь мы видим, что ошиблись, и это достойно всяческого сожаления».), и сохранил ее благожелательное расположение до конца жизни. Валетт же отнесся к нему гораздо более сдержанно, но все же, под влиянием супруги, в июле 1894 года опубликовал в своем журнале небольшую драму Жарри «Альдернаблу», а в сентябре — его первую, стихотворно-прозаическую, книгу «Песочные часы памяти», хотя и изданную небольшим (216 экземпляров) тиражом, но все же замеченную и вызвавшую несколько положительных откликов в прессе.
Однако, едва начавшись, литературная карьера Жарри была прервана в ноябре 1894 года новой травмой — призывом на военную службу. Выросший без отца, избалованный матерью, привыкший делать «что хочется», Жарри, конечно, был органически не способен переносить армейскую дисциплину, и хотя, благодаря высоким родственным связям, он пользовался разными послаблениями, получал внеочередные отпуска в город, частенько симулировал болезнь, чтобы «отдохнуть» в полковом госпитале, и даже позволял себе вежливо поиздеваться над начальством, служба была для него мукой. Небольшого роста, с коротковатыми ногами и руками, Жарри не был в состоянии ни маршировать в ногу, ни даже правильно держать ружье, которое вынужден был носить на манер алебарды. Пробыв в армии тринадцать месяцев (вместо положенных четырех лет), он был комиссован 14 декабря 1895 года в связи с «хронической желчнокаменной болезнью».
Полторы недели спустя, на Рождество, поделив с сестрой наследство недавно скончавшегося в Лавале отца, Жарри уже в Париже. Начинался 1896 год, «главный» год в его жизни — год «Убю короля».
Болезненно пережив армейский опыт, Жарри, однако, все еще полон энтузиазма и в июне 1896 года устраивается секретарем к Орельену Люнье-По, директору модного театра «Эвр», где при случае выступает как актер и даже как сменный режиссер, но, главное, постоянно и настойчиво внушает Люнье-По мысль о необходимости поставить «Убю короля», на что директор в конце концов соглашается, хотя и без большой охоты. «Эвр», созданный Люнье-По в 1893 году как полемическая «реплика» в адрес реалистически-натуралистического Свободного театра Андре Антуана, имел выраженную символистскую программу, положив в основу своего репертуара пьесы таких европейских знаменитостей, как Метерлинк, Ибсен и Гауптман. В пьесе же «Убю король» ничего символистского не было; она представляла собой школьный фарс — драматургическую «вырезку» из лицейского ироикомического эпоса, героем которого выступал безобразный, но вполне безобидный и добродушный толстяк Феликс Эбер, преподававший физику в реннском лицее в 80-е годы и «воспетый» несколькими поколениями лицеистов под именем страшного Папаши Эбе (он же Эбон, Эбанс или Эбуй). Строго говоря, Альфред Жарри не был единоличным автором «Убю короля». Драматический текст, называвшийся «Поляки», сочинил еще в 1885 году 13-летний ученик реннского лицея Шарль Морен. Жарри же, поступивший в этот лицей лишь в 1888 году, активно участвовал в коллективных переделках пьесы (ему, несомненно, принадлежит само изобретение имени Убю, ставшего во Франции нарицательным), а также в ее постановках в домашнем кукольном «театре Фуйнансов» сначала в семействе Моренов, а затем и на квартире у Жарри.
Как бы то ни было, в июне 1896 года Жарри опубликовал «Убю короля» под своим именем, и эта публикация, вкупе с просьбами Рашильд, побудила наконец Люнье-По включить «Убю короля» (наряду с «Пер Гюнтом» Ибсена, «Аглавеной и Селизеттой» Метерлинка и «Зорями» Верхарна) в репертуар четвертого (1896–1897 гг.) сезона театра «Эвр».
Девятого декабря, месяц спустя после триумфальной постановки «Пер Гюнта», состоялась генеральная репетиция разрекламированного спектакля, собравшая «весь Париж».
Перед началом представления на кафедру, установленную перед занавесом, взошел Жарри («маленький черный человечек в костюме не по росту, причесанный под Бонапарта, с бледным лицом и темными, словно чернила или глубокая лужа, глазами») и слабым, однако «сухим и твердым» голосом проговорил вступительную речь, после чего занавес открылся, представив взору публики следующую сцену: налево — большая кровать, задрапированная желтыми занавесками, из-под которых виден внушительных размеров ночной горшок; неподалеку — виселица с раскачивающимся скелетом; напротив — пальма с обвивающим ее громадным удавом; в глубине — окно, на котором восседают несколько сов, а посреди сцены — камин с двустворчатой дверцей, через которую входят и выходят персонажи.
Словечко «Merdre!», брошенное в зал Фирменом Жемье, игравшим Папашу Убю, вызвало не шок, а добродушный смех, и во время первых двух действий в зале даже раздавались одобрительные аплодисменты. Однако с началом третьего акта терпению зрителей приходит конец. Именитый драматург Жорж Куртелин, вскочив со своего места и обернувшись к зрителям, как бы дает сигнал: «Вы что, не видите, что Жарри издевается над нами?» В зале поднимается гвалт. Почтенный литературный критик Франсиск Сарсе решительно встает, собираясь покинуть театр. «Старая сволочь!» — кричит ему в ухо какая-то дама, исступленно стуча кулаком о ручку кресла. Жан де Тинан аплодирует и свистит одновременно. Фердинанд Эрольд, пытаясь успокоить публику, из-за кулис направляет свет то на сцену, то в зрительный зал. «Ведь правда же, это шутка?» — робко осведомляется Жюль Леметр. Литературный обозреватель из «Эко де Пари» Анри Бауэр громко выражает свое восхищение. Слышатся возгласы: «Эта вещь посильнее Эсхила!», «Вот так вы освистали Вагнера!». Фернан Грег кричит: «Вам и Шекспира не понять!», «Ты его сначала прочти, остолоп!» — немедленно отвечают с балкона. Зал бушует в течение четверти часа и публика уже готова броситься на сцену, как вдруг Жемье приходит в голову спасительная мысль: он пускается в пляс и танцует жигу до тех пор, пока, обессилевший, не валится прямо на суфлерскую будку. Ошеломленный зал, придя в себя, разражается овацией, и спектакль заканчивается благополучно (на следующий день, 10 декабря, когда состоится официальная премьера, Жемье захватит с собой кондукторский рожок и станет пускать его в ход, как только зал зашикает и засвистит).
Пресса не скупилась на издевки: «Полагаю, что, проявив уважение к тексту „Короля Убю“, я без должного уважения отнесусь к своим читателям», — писал обозреватель газеты «Жиль Блаз»; «В прежние времена спектаклю не дали бы закончиться; вероятно, наши отцы были более разумны, а быть может, и более энергичны, нежели мы» («Ле Солей»); «Это — непристойное надувательство, заслуживающее лишь презрительного молчания… терпению пришел конец» (Франсиск Сарсе в «Тан»); «Требуется дезинфекция», — лаконично подытоживал «Ле Голуа».
В целом, парижская «общественность» восприняла постановку «Убю короля» как грубую и неудачную мистификацию. «Если Жарри завтра же не напишет, что он посмеялся над нами, он пропал», — такую заметку сделает на следующий день после премьеры в своем «Дневнике» молодой Жюль Ренар.
Разумеется, у Жарри нашлись сочувствующие, сторонники и защитники (вежливый Малларме прислал автору поздравительное письмо. Из Бельгии на публикацию «Убю короля» откликнулся благожелательной рецензией Верхарн, а в Париже во влиятельном символистском журнале «Ревю бланш» Гюстав Кан опубликовал краткий разбор пьесы. Благородный Анри Бауэр, рискуя репутацией, грудью встал на защиту Жарри, и даже осторожный Катюль Мендес на следующий день после премьеры опубликовал большую статью, где говорилось: «Папаша Убю существует… Вам от него не отделаться; он будет неотступно преследовать вас, и вам придется то и дело вспоминать, что он был и что он есть»). Однако даже те, кто ясно почувствовал, что в парижской художественной жизни произошло знаменательное, а быть может, и поворотное событие, испытали скорее чувство тревоги, нежели радости. У. Б. Йейтс, присутствовавший на исторической премьере, записал: «Мы… кричали, поддерживая пьесу, однако сегодня ночью, в гостинице „Корнель“ мне очень грустно… я говорю… после Стефана Малларме, после Поля Верлена, после Гюстава Моро, после Пюви де Шаванна, после нашей поэзии, после всей тонкости наших красок, нашей чувствительности к ритму… какие возможности еще остаются? После нас — одичавший бог». «Это самое прекрасное явление искусства с тех пор, как искусства больше нет!» — афористично выразился по поводу «Убю короля» критик Альбер Буасьер.
Жарри, скорее всего, сам хотел скандала, точнее скандального успеха своей пьесы, однако дело обернулось каким-то сомнительным полууспехом и несомненным полупровалом. Во всяком случае, если наутро после премьеры Жарри надеялся проснуться знаменитым, то проснулся он осмеянным, и хотя попытался изобразить полнейшее равнодушие, даже не поблагодарив Мендеса за хвалебную статью, на самом деле был глубоко уязвлен, тем более что Люнье-По, недовольный провалом пьесы, нанесшим ущерб репутации театра и приведшим к значительным убыткам, вскоре прервал с Жарри всякие отношения.
Жарри не выдержал первого же серьезного жизненного испытания. Самолюбивый, гордый и ранимый, нуждающийся в опоре и покровительстве, сохранивший мироощущение пятнадцатилетнего вундеркинда (на вопрос Рашильд: «Верите ли вы в Бога?» он вполне серьезно ответил: «Да, мадам, поскольку для того, чтобы создать такого человека, как я, нужен Бог»), Жарри рассчитывал на немедленное и безусловное признание своей пьесы и своего таланта. Не пожелав расстаться с отроческим мироощущением, он попытался войти в «мир взрослых» на правах завоевателя — не подчиниться ему, а подчинить его себе. Постановка «Убю короля» обернулась крахом такой попытки, а реакция Жарри — реакцией «обиженного ребенка»: противопоставив себя «всему свету», он надел защитную «маску Убю» и сделал из нее средство холодного террора против окружающих; и если поначалу, когда Жарри владело простое желание задеть публику, маска еще не срослась с лицом, то вскоре он перестал играть в «Папашу Убю», а стал им — стал собственной маской. Страшное заключалось в том, что, превратив свое существование в перманентный эпатаж, а «дни и ночи» — в непрерывный алкогольный эксцесс, который сделался неотъемлемым элементом маски и средством агрессии, Жарри тем самым отправился на добровольную встречу со смертью.
Разрыв с Люнье-По был лишь сравнительно поздним симптомом тех неблагополучных отношений, которые исподволь складывались у Жарри с символистским литературно-художественным «истеблишментом». С Реми де Гурмоном Жарри поссорился еще в сентябре 1895 года, покинув журнал «Имажье»; таким образом, он не только утратил возможность попасть в «Книгу масок» (изданную Гурмоном в 1896 и переизданную в 1898 году) рядом с такими знаменитостями, как Гюисманс, Малларме или Верлен, но и лишился серьезной поддержки в редакции «Меркюр де Франс» (попытка издавать собственный журнал — «Периндерион» — закончилась неудачей: вышло всего два номера — в марте и июне 1896 года). Альфред Валетт, с первого дня с трудом выносивший «невыносимого» Жарри, признававший за ним лишь талант «ассимиляторства» и «обезьянничанья», гораздо больше ценил в нем дарование рыболова, с которым можно было скоротать часок-другой на берегу Сены. Рашильд, со своей стороны, питая к Жарри нечто вроде «материнских чувств», так и не смогла преодолеть неприязнь к его выходкам, достойным «взбесившейся обезьяны».
В целом литературная «среда» терпела — иногда не без мазохистского удовольствия — мрачные розыгрыши и висельный юмор Жарри, относясь к нему со смесью раздражения, сочувствия, брезгливой насмешки и снисходительной жалости. «Ах, скверный! ах, жестокий! ах, уморительный! ах, потешный! ах, глупый! ах, отвратительный! ах, прелестный человечек!» — так отозвался о нем Эмиль Верхарн.
Литературный взлет Жарри не состоялся, и его жизнь покатилась под уклон. Валетт отказался печатать его «невразумительные» и «убыточные» сочинения, и роман «Дни и ночи» (1897) стал последним произведением Жарри, вышедшим под маркой «Меркюр де Франс». Что касается книги «Деяния и суждения доктора Фаустролля, патафизика», которую Жарри закончил в 1898 году, то до конца жизни он так и не сумел найти для нее издателя.
В самом конце 1898 года выходит в свет «Альманах Папаши Убю» на 1899 год, а пять месяцев спустя — «Любовь безраздельная» (в виде факсимильно воспроизведенной рукописи); в сентябре 1899 года он заканчивает «Убю закованного», который будет опубликован издательством «Ревю бланш» под одной обложкой с «Убю королем» в 1900 году.
В январе 1901 года выходит второй «Альманах Папаши Убю», а в декабре Жарри заканчивает последнее свое крупное произведение — роман «Суперсамец», вышедший в январе 1902 года в издательстве «Ревю бланш».
Последние семь лет жизни Жарри — это годы его быстрого и едва ли не сознательного самоуничтожения. Впрочем, временами он пытается сопротивляться самому себе (в поисках заработка сотрудничает в некрупных журналах и газетах, покупает крохотный участок земли и сооружает на нем столь же крохотное — 3,69×3,69 метра — жилище, строит литературные планы, силится закончить роман «Драконша» и оперетту-буфф «Пантагрюэль»), но безуспешно. Ему становится все хуже и хуже — и физически, и морально, и материально. Опутанный долгами, он то безвылазно сидит в своей столичной квартирке («без огня», «с промокшими ногами»), то мечется между Парижем и Лавалем — и беспрестанно пьет абсент и эфир. Кризис наступает в мае 1906 года: тяжело больной, уверенный, что находится при смерти, Жарри составляет завещательное распоряжение и исповедуется, однако, к собственному удивлению, неожиданно выздоравливает. Впрочем, это лишь временное улучшение, которое не может отвратить конец.
Последние полгода в Париже были ужасны. «Он уже почти ничего не ел, но все еще пил, — вспоминает Рашильд. — Я принимала его по вторникам — в тот день, когда он вставал, двигался и говорил, словно собственный призрак, — с мертвенно-бледным лицом и ввалившимися глазами… Он был настолько пропитан эфиром, что это чувствовалось на расстоянии. Он ходил, словно лунатик…. Думаю, что он умер задолго до своей физической смерти, и, как он сам однажды решился написать, его разлагавшийся мозг, будто какой-то механизм, продолжал работать по ту сторону могилы».
В конце октября 1907 года он перестал выходить из дому.
Двадцать девятого октября обеспокоенные Валетт и лечащий врач Жарри, доктор Сальтас, вскрыв дверь квартиры, обнаружили ее жильца в полубессознательном состоянии, с парализованным ногами и перевезли его в больницу. «А ведь нам становится все лучше и лучше!», — со смешком заявил с больничной койки иссохший Жарри. Он умер 1 ноября.
Рашильд рассказывает, что в больнице он потребовал бутылку вина, которую и выпил в течение дня.
Апокриф же говорит: в день смерти на вопрос доктора Сальтаса, что может облегчить его страдания, Жарри ответил: зубочистка.