Убю король и другие произведения

Жарри Альфред

СТАТЬИ И ВЫСТУПЛЕНИЯ О ТЕАТРЕ

 

 

Речь Альфреда Жарри на премьере «Убю короля»

Дамы и господа,

Наверное, особой нужды предварять парою слов сегодняшнюю премьеру «Убю короля» не было — признаем, автор, рассуждающий о своем собственном произведении, несколько смешон; к тому же о пьесе соблаговолили высказаться люди куда более известные (среди прочих в особенности благодарю за их внимание гг. Сильвестра, Мендеса, Шолля, Лоррена и Бауэра). Однако в своем благорасположении, как мне показалось, означенные господа увидели в утробе Папаши Убю гораздо больше сатирических намеков, нежели мы смогли бы набить туда сегодня на сцене — и потому я перед вами.

У последователя Сведенборга доктора Мизеса есть замечательное сопоставление неразвитых зародышей и едва начатых творений, с одной стороны, с безупречными шедеврами и существами на высшей ступени развития — с другой: если первым форму шара или близкую к нему придает полное отсутствие каких-либо вторичных признаков, неровностей и особых свойств (таковы, например, зародышевое яйцо или г-н Убю), то вторые, согласно аксиоме, будто самая ровная поверхность та, что выделяется наибольшим числом шероховатостей, становятся идеально ровной сферой уже благодаря огромному числу обособляющих эти тела различий. Поэтому вы совершенно свободны видеть в г-не Убю столько скрытых смыслов, сколько пожелаете — или напротив, принимать его как обычную марионетку, в которую волею школяра превратился один из учителей, олицетворявший для автора подобной трансформации все то комичное и уродливое, что наполняет наш мир.

Именно этот — последний — угол зрения и представит вам сегодня Театр «Эвр». Нескольким актерам пришлась по душе затея отбросить на эти два вечера их собственные личины и укрыться под защиту маски, чтобы по возможности точно выразить внутреннее Я, саму душу тех кукол, которые предстанут сейчас перед вами в человеческий рост. Поскольку ставилась пьеса в некоторой спешке, а главное — больше на энтузиазме, нежели на солидной финансовой основе, — г-н Убю так и не обзавелся приличествующей ему маской (правда, носить ее было бы крайне неудобно); вот почему внешний вид как его самого, так и его окружения будет соответствовать авторскому замыслу довольно приблизительно. Для более полного соответствия театру марионеток также чрезвычайно важно было сопроводить спектакль настоящей ярмарочной музыкой, для чего были найдены многочисленные трубы, гонги и скрипочки на одной струне — но, за неимением времени, увы, мы не смогли создать из них оркестр. Однако вины самого Театра «Эвр» во всем том нет: в особенности же нам приятно, что воплощению Убю на этой сцене послужит изысканный талант г-на Жемье, которого г-н Жинисти и вариации на тему Вилье де Лиль-Адана смогли предоставить в наше распоряжение лишь на два ближайших вечера. Играть мы будем три акта, отрепетированные как следует — два последних, впрочем, актеры также смогли заучить, но лишь благодаря целому ряду сокращений. Здесь я пошел навстречу всем требованиям исполнителей (зачастую жертвуя даже теми пассажами, которые необходимы по смыслу), для них же я оставил и несколько сцен, которые, будь моя воля, сам бы охотно вырезал. Даже если мы стремимся походить на кукол, актеры у нас не болтаются на ниточках — что было бы не только абсурдно, но и трудновыполнимо, — а потому пришлось расстаться с мыслью о характерных для истинного гиньоля толпах персонажей (там связки веревок на колосниках заправляют целыми армиями). Приготовьтесь же к тому, что главным действующим лицам, таким, например, как г-н Убю и Царь, придется в одиночку заполнять пространство сцены, гарцуя на картонных лошадках (их, кстати, мы разрисовывали всю прошлую ночь). — Итак, три первых акта и завершающие сцены будут сыграны полностью — так, как и были написаны.

Декорации, меж тем, идеально отвечают духу пьесы, поскольку, с одной стороны, помещают пьесу в некоей безвременной Вечности, что делает возможными, к примеру, выстрелы из револьвера в тысяча бог знает каком году, а с другой — позволяют дверям распахиваться на заснеженные равнины под синим небом, мирному камину с тяжелыми часами превращаться в потайной ход, а пальмам расцветать под балдахинами кроватей для пропитания слонят, гнездящихся на этажерках.

Не стоит слишком сожалеть и об отсутствии оркестра — пусть и не достигая его густоты и звучности, рояли и литавры с успехом справятся со всеми темами спектакля.

Что же до действия, которое вот-вот начнется, то происходит оно в Польше, а проще говоря — Нигде.

 

Костюмы персонажей

Папаша Убю: Пиджачный костюм стального цвета, непременная трость, торчащая из правого кармана, и котелок. Начиная со второй сцены второго акта на голове поверх шляпы — корона. Со сцены VI (акт II) — с непокрытой головой. Акт III, сцена II: к короне прибавляется белый башлык наподобие королевской горностаевой мантии… Сцена IV (акт III) — огромный плащ с капюшоном, дорожная каскетка с отложными ушами; тот же костюм, но без шапки в сцене VII. Сцена VIII — плащ, шлем, шпага на перевязи, крюк, ножницы, нож и все та же трость в правом кармане. По икрам бьет болтающаяся на поясе бутыль. Сцена V (акт IV) — плащ и каскетка, но ни оружия, ни кола. Чемодан в руке для сцены на судне.

Мамаша Убю: Костюм консьержки, подрабатывающей продажей подержанного платья. Розовый чепец или шляпка с цветами и перьями, на боку — плетеная корзинка или хозяйственная сетка. Фартук для сцены пира. Королевская мантия начиная с шестой сцены второго акта.

Капитан Бордюр: Плотно облегающая венгерка алого сукна. Парадный плащ, позолоченная шпага, сапоги со шпорами, русская шапка с перьями.

Король Венцеслав: Королевская мантия и корона (после убийства короля ими завладеет Убю).

Королева Розамунда: Мантия и корона (позже переходящие к Мамаше Убю).

Болеслав, Владислав: Польские костюмы серой ткани с брандебурами из витого шнура, короткие панталоны.

Балдислав: Одет младенцем, в кружевной юбочке и чепчике с [два слова стерты].

Генерал Ласси: Польский костюм, треуголка с белыми перьями и шпага.

Станислав Лещинский: Одет по-польски. С седой бородой.

Ян Собеский, Николай Ренский: Одеты, как и все поляки.

Царь, или император Алексей: В черном, портупея из рыжей кожи, кинжал и ордена, ботфорты. Зловещая узкая бородка от уха до уха. Колпак [зачеркнуто: островерхий] в виде черного конуса.

Молотилы: Заросшие, с окладистыми бородами, в широких плащах цвета срыни (на худой конец зеленые или красные) и трико.

Брусок: [зачеркнуто: трико].

Народ: По-польски.

М. Федорович: То же. Меховой колпак вместо обычной ушанки.

Вельможи: Одеты по-польски, плащи подбиты мехом, украшены вышивкой.

Судейские: Черные мантии и шапочки.

Советники, Финансисты: Черные мантии, колпаки звездочетов, очки, длинные носы.

Казнокрады: Молотилы.

Крестьяне: По-польски.

Польское войско: В серых мундирах с оторочками и брандебурами. По меньшей мере трое с ружьями.

Русское войско: Два конника — костюмы, как у поляков, только зеленые и с меховыми колпаками. На детских лошадках с картонными головами.

Русский пехотинец: Весь в зеленом, колпак.

Стража Мамаши Убю: Одеты по-польски, с алебардами.

Капитан корабля: Генерал Ласси.

Медведь: Бордюр в костюме медведя.

Доходный срысак: Деревянная лошадка на колесиках или картонная конская голова на палке, в зависимости от сцены.

Экипаж корабля: Двое мужчин в матросских костюмах, все в синем, с гюйсами и т. д.

Польский капитан: В форме французского морского офицера.

 

О бесполезности театрального в театре

Как мне представляется, вопрос о том, должен ли театр приспосабливаться к толпе или толпа к театру, решен раз и навсегда. Еще со времен античности простой зритель если и мог понять — или притвориться, будто понимает — комических и трагедийных авторов, то лишь потому, что сюжеты их были знакомы ему с детства, объяснялись по ходу пьесы не менее четырех раз, да и то чаще всего их предваряли комментарии хора в прологе. Так и сегодня зритель идет в Комеди-Франсез на Мольера или Расина, поскольку играют их точь-в-точь как встарь — однако можно не сомневаться, что собственно суть этих пьес останется для него не ясна. Поскольку мы еще не привыкли выпроваживать вон тех, кто ничего не понимает в происходящем на сцене, и освобождать зал в перерывах между актами, не дожидаясь, пока недовольные с воплями начнут ломать мебель, удовольствуемся не раз доказанной истиной, что зал жаждет (и готов отстаивать это право) произведения упрощенного, а стало быть, совершенно не оригинального и уже одним этим более доступного, нежели изначальный текст; хотя бы на первый день такая пьеса и оставила публику в благодарном отупении и, соответственно, безмолвии.

Однако придут на первый день и те, кто научился понимать.

Если уж мы решили снизойти до зрителя, необходимо дать ему две вещи, и наш спектакль здесь не исключение. Прежде всего, это персонажи, которые рассуждают, как и он сам (сиамский или китайский посланник, пришедший на «Скупого», будет готов побиться об заклад, что скупец останется посрамлен, а шкатулкой завладеют его противники); чьи слова он понимает с уверенностью, что достаточно умен для их острот — такое чувство не редкость, например, для публики г-на Донне, — и ощущением сопричастности происходящему на сцене, избавляющим от тягостной нужды гадать, что же будет дальше. И второе — это естественные сюжеты и события, то есть случающиеся день ото дня с обычными людьми: Шекспир, Микеланджело или Леонардо да Винчи для зрителя, признаем, несколько крупноваты, величие их порой бывает сложно охватить; и гений, и блестящий ум, и попросту талант встречаются в природе крайне редко, а значит, большинство сидящих в зале представить их себе решительно не в силах.

Однако если сыщется во всей вселенной на море бездарей человек пятьсот, в которых есть хоть капля Леонардо или Шекспира, не следует ли даровать этим пяти сотням здравомыслящих мужей то, что так щедро расточает перед своими зрителями г-н Донне, а именно: в зале — отдохновение от невразумительных действующих лиц и перипетий сюжета, и на сцене — захватывающие события, которые легко предвосхитить?

Далее следует перечень некоторых частностей, для этих пятисот умов особенно невыносимых, непостижимых и загромождающих сцену безо всякой пользы — прежде всего речь пойдет о декорациях и об актерах.

Декорации — причудливый гибрид: они не являются ни полностью естественными, ни искусственными. Если бы оформление слепо вторило природе, мы получили бы ненужную кальку… Бывает, сама природа играет роль декораций, но об этом позже. Но и искусственным декор назвать нельзя, поскольку он не позволяет художнику в полной мере воплотить на сцене его личное видение окружающего мира — или, еще лучше, создать свой собственный мир от начала и до конца.

Меж тем стремление поэта, творящего для посвященных, перенести на сцену декорации, которые бы нарисовал он сам, чрезвычайно опасно. Ведь на письме тот, кто по-настоящему умеет читать, всегда сам обнаружит смысл, сокрытый в произведении словно бы для него одного, сам отыщет тот вечный и невидимый поток, который именует он Анна Перенна. Раскрашенный холст способен предстать двоящим зеркалом лишь для очень немногих умов — куда труднее извлечь одно качество из другого, нежели качество из количества. И, как справедливо было замечено, каждый зритель видит сцену в тех декорациях, которые соответствуют его собственному видению этой сцены. Для широкой публики, напротив, сойдет любое художественное оформление — толпа руководствуется не своим вкусом, но вкусом авторитетов.

Существует две разновидности декораций: внутренние и под открытым небом. Оба эти типа стремятся воспроизвести закрытые помещения или природные пространства. Не будем возвращаться к раз и навсегда решенному вопросу об идиотизме оптических иллюзий; отметим, однако, что подобные иллюзии способны обмануть лишь тех, кто обладает грубым зрением (а попросту сказать, не обладает им вовсе); тех же, кто окидывает природу умным и избирающим взором, подобные уловки — нелепый шарж невежды — могут лишь возмутить. Как гласит предание, Зевксис обманул диких зверей, а Тициан — трактирщика.

Декорация, выполненная художником непрофессиональным, больше походит на абстрактное представление сцены, передавая ее основную суть; любую декорацию можно приблизить к такой простоте, сохраняя только действительно необходимые детали.

В наших пьесах мы прибегли к геральдическим декорациям, обозначая целую сцену или даже действие при помощи единого цвета с тем, чтобы персонажи выглядели гармонично на поле этого своеобразного герба. Конечно, есть в подобном оформлении нечто детское: общий колорит резко выделяется на фоне бесцветного задника (в том числе и чистотой цвета, поскольку нужно учитывать повальный дальтонизм и прочие идиосинкразии публики). Для задника же самым простым — и показательно точным — вариантом будет небеленый холст или изнанка старых декораций: каждый сам сможет угадать место действия или даже (если автор сам знал, чего хотел добиться) представить себе единственно верные декорации, словно бы сросшиеся с данной сценой. Выносимые на сцену таблички с описанием нового места действия избавляют от вторжения не духовного, что неизбежно при перемене реальных декораций — которые и замечаешь, как правило, лишь благодаря их несоответствию друг другу.

В этих обстоятельствах любой элемент декораций, понадобившийся по ходу пьесы, — окно ли, которое мы открываем, дверь, в которую входим, — становится частью реквизита и может быть внесен из-за кулис подобно столу или факелу.

Обычно актеры словно «передразнивают» выражение лица своего героя, тогда как должны перевоплощаться в него всем телом. Разного рода сокращения и растяжения лицевых мышц таят особые выражения, физиономические игры и пр. Мало кто задумывается о том, что мышцы остаются теми же и под маской, и под слоем грима — Гамлет и Муне вряд ли обладают одинаковыми скулами, пусть нам и кажется, будто с анатомической точки зрения перед нами один и тот же человек (или что разница между ними несущественна). Вот почему на месте своего «передразнивающего» лица актер при помощи скрывающей его маски должен создать характерный портрет ПЕРСОНАЖА; в отличие от античности, это будет уже не образ плачущего или смеющегося человека (что отнюдь не является характером), но именно характер определенного персонажа — Скупца, Нерешительного, Выжиги, громоздящего злодеяния…

И если маска вобрала в себя этот вечный характер персонажа, существует простой, схожий с принципом работы калейдоскопа и в особенности гироскопа, способ выделить дополнительные элементы — поодиночке или несколько сразу: это свет.

Старый как мир актер, скрытый почти идеально гладким гримом, способен игрой оттенков и в особенности выпуклостей лица вознести каждое выражение в степень — тогда как СВЕТ возводит их в куб, и далее, в безграничные коэффициенты.

Наши дальнейшие рассуждения были бы невозможны в эпоху античного театра, где падавший отвесно или, во всяком случае, недостаточно горизонтально свет подчеркивал тенью каждый выступ маски — однако из-за рассеянных лучей не так четко, как это было необходимо.

Вопреки соображениям неразвитой и несовершенной логики, в этих залитых солнцем странах нет резкой тени, и, например, в Египте, если спускаться к Тропику Рака, легкого пушка теней на лицах почти не остается — свет вертикально отражается предметами, точно поверхностью луны, затем, рассеиваясь, падает на песок и, совсем слабея, повисает в воздухе.

Рампа же освещает актера по гипотенузе прямоугольного треугольника, одним из катетов которого является его тело. Поскольку рампа состоит из множества световых точек — иначе говоря, это линия, кажущаяся по отношению к узкому лицу актера безграничной, тянущаяся от него как справа, так и слева, — следует рассматривать ее как единый источник света, расположенный бесконечно далеко, словно бы за спинами у зрителей.

Публику отделяет от актера несколько меньшая бесконечность, однако расстояние это все же весьма значительно, и отражаемые актером световые лучи (те же взгляды) вполне можно счесть параллельными. В результате почти каждый зритель видит с незначительными отклонениями один и тот же образ — что выгодно отличает это созерцание актерской маски от разных особенностей восприятия и способностей понимать происходящее, сгладить которые практически невозможно (впрочем, различия эти зачастую и сами сходят на нет в толпе, которая есть то же стадо).

Медленно покачивая головой — вверх-вниз и из стороны в сторону, — актер играет тенями по всей поверхности своей маски. И опыт показывает, что шести основных позиций (столько же в профиль, хотя они разделяются не так четко) достаточно для передачи любого выражения лица. Мы не приводим здесь конкретных примеров — они сильно варьируются в зависимости от сути маски, — но все, кому доводилось видеть хоть один кукольный спектакль, могли убедиться, что так оно и есть.

Поскольку эти выражения просты, они универсальны. Большой ошибкой нынешней пантомимы стало создание условного, а потому утомительного и непонятного для зрителя языка. Вот пример такой условности: рука описывает эллипс вокруг лица, мим целует ее как символ красоты — и все это должно обозначать любовь. А вот пример жеста универсального: марионетка выражает свое изумление, резко отшатнувшись и что есть силы ударяясь головой о стену.

Все эти мелкие детали, меж тем, складываются в некое основополагающее выражение, и во многих сценах прекраснее всего как раз эта бесстрастность единой маски, из-под которой льются то радостные, то серьезные слова. В виде сравнения здесь на ум приходит разве что каменная неподвижность скелета, скрытая под живой плотью, — а трагикомический характер этого образа признавался во все времена.

Само собой разумеется, что актер должен обладать особым голосом, идеально подходящим для роли, как если бы из отверстого рта маски вылетали именно те слова, которые эта маска, сумей она растянуть застывшие губы, только и могла бы произнести. Впрочем, даже лучше, что оживить их нельзя и речь героя на протяжении всей пьесы остается монотонной.

Уже говорилось о том, что актер должен срастись с ролью всем телом.

С легкой руки Бомарше на травести лег запрет Церкви и поборников истинного искусства. «Юноши с такими формами, — писал Бомарше в предисловии к одной из своих пьес, — попросту не существует…». Но поскольку женщина всю свою жизнь ходит без бороды и высокий голос ее не грубеет, то по установившемуся в Париже обыкновению двадцатилетняя особа выступает в роли четырнадцатилетнего юнца. Разница в опыте на шесть лет не компенсирует очевидной несообразности силуэта и неприглядности походки, а линии всех мышц такой героини заплыли жировой тканью, в особенности на груди, отвратительной своей утилитарностью молочной фабрики.

Однако же мальчуган лет пятнадцати — если отыскать посмышленее, помня о разнице в интеллекте (поскольку обнаруживается, что если большинство женщин просто заурядны, то подростки откровенно тупы, лишь за несколькими блестящими исключениями), — вполне способен справиться со своей ролью; возьмите хотя бы юного Барона в труппе Мольера или весь тот период английского театра (и всю историю театра античного), когда женщинам путь на сцену был вообще заказан.

И в завершение несколько слов о декорациях природных, равных которым нет; так, драматическая постановка под открытым небом, на склоне холма или над рекой, выгодно подчеркнет голоса (в особенности при отсутствии шатров, чтобы звук терялся на просторах); довольно будет пары холмов и нескольких деревьев для тени. Вот уже целый год на пленэре играется «Дьявол цедит по капле», а в последнем номере «Меркюр де Франс» эта идея была развита г-ном Альфредом Валеттом. Года три-четыре назад в Преле, что рядом с лиль-аданским лесом, г-н Люнье-По вместе с несколькими друзьями поставил «Стражницу» на сцене природного амфитеатра, вырубленного прямо в скале. Сейчас, в эпоху повсеместного распространения велосипедов, не лишенными смысла выглядят серии коротких (с двух до пяти) летних представлений по воскресеньям — для постановок выбирать поначалу что-нибудь не слишком отвлеченное («Короля Лира», например; я не верю в идею театра для народа), сцены находить в близлежащих деревеньках, чтобы могли добраться те, кто ездит на поезде; никаких особых приготовлений, места на солнцепеке бесплатно (недаром же г-н Баррюкан писал недавно о бесплатном театре), а наскоро сколоченные подмостки привезти с собой на паре автомобилей.

 

О чем думаешь в театре

Что делает возможным существование театра? Думается, не стоит более ломать голову над тем, следует ли соблюдать правило трех единств или можно обойтись одним, каковое легко реализовать на сцене, сосредоточив действие на одном персонаже. И если нам говорят о необходимости уважать чувства целомудренной публики, то тогда придется исключить из репертуара и Аристофана — многие издания которого буквально на каждой странице пестрят сносками «Весь пассаж наполнен непристойными намеками», — и Шекспира: перечтите некоторые реплики Офелии или ту знаменитую сцену (при публикациях ее, как правило, вымарывают), где королева берет уроки французского. Конечно, можно последовать примеру гг. Ожье, Дюма-сына, Лабиша и пр., чьи произведения, признаемся, навевают на нас смертельную скуку, а для ознакомившегося с ними молодого поколения, скорее всего, и вообще бесследно канут в небытие. Мне кажется, нет ни малейшего смысла браться за написание пьесы иначе как в твердой уверенности, что задуманного вами героя удобнее вытолкнуть на сцену, нежели препарировать на страницах книги.

И потом, с какой стати публика, безграмотная по определению, пускается в сравнения и ученые цитаты? «Убю король» был обвинен в грубом подражании Шекспиру и Рабле на том лишь основании, что «декорации там экономии ради заменены табличками», а по ходу пьесы многократно повторяется некое слово. Почтенная публика должна была бы знать, что драмы Шекспира никогда — уж по меньшей мере при его жизни — не игрались иначе как на довольно сложно устроенной сцене, причем с декорациями. Иные критики и вообще сочли, что «Убю» «сочинен на старофранцузском» — поскольку книгу нам заблагорассудилось набрать готическим шрифтом, — а слово phynance написано по правилам XVI века. Уж если на то пошло, куда более точным представляется мне замечание одного из статистов-поляков, рассудившего, что «пьеса — вылитый Мюссе: до того часто меняются декорации».

Для того чтобы подогнать «Убю» под непритязательные вкусы парижской публики, хватило бы и самых поверхностных изменений: на месте начального слова поставить «Черт!» (или «Черррт!»), поганую метлу заменить на милости бойкой дамочки, а армию вырядить в мундиры первой Империи; Убю расцеловал бы под конец Царя, увенчав нескольких счастливцев из числа прочих персонажей ветвистыми рогами; однако от такого творения за версту разило бы непотребством.

Мне же хотелось, чтобы сцена, едва взметнется занавес, предстала для зрителей этаким зеркалом из сказок г-жи Лепренс де Бомон, в котором зло видится то с бычьими рогами, то с чешуей дракона, согласно тяжести проступков; неудивительно, что публика оторопела при виде своего отвратительного двойника — ей до сих пор еще не доводилось сталкиваться накоротке с этим средоточием (цитирую блистательную характеристику г-на Катюля Мендеса) «неизбывной человеческой тупости, извечного сластолюбия и обжорства, возведенной в тиранию низости порывов; хваленой стыдливости, моральных добродетелей, патриотизма и идеалов плотно подзакусивших людишек». Понятно, что веселенькой пьески тут ожидать не приходится, и если уж говорить о комизме, то маски служат лишним подтверждением тому, что это должен быть комизм мрачный, как у английского шута или на пляске мертвых. До того, как мы заполучили Жемье, Люнье-По вообще хотел играть роль Убю как трагедийную. И самое главное, зрители так и не поняли — несмотря на всю очевидность происходящего и постоянные реплики Мамаши Убю («Ну и болван!… Да ты рехнулся!»), — что от Убю не стоит ждать «острот», отсутствие коих оплакивали некоторые записные убюсловы: он способен изрекать лишь полный вздор, и со всем апломбом отъявленного Скота. К тому же толпа, с деланным презрением восклицающая: «Столько разговоров, и ни одного остроумного слова», — еще хуже понимает фразы глубокомысленные. Четыре года наблюдая за зрителями в театре «Эвр», могу авторитетно утверждать: если вы хотите, чтобы публика хоть что-то уразумела в вашей пьесе, растолкуйте ей все заранее.

Толпе непонятен «Пер Гюнт», однако это одна из самых ясных пьес, которые только можно себе представить; еще темней для нее проза Бодлера и отточенный синтаксис Малларме. Толпе ничего не говорит имя Рембо, о существовании Верлена она узнала лишь из некролога, и ее шокирует звучание «Почуявших» или «Пелеаса и Мелисанды». Ей нравится считать писателей и художников кучкой тронутых сумасбродов, а некоторые ее представители свято верят, что из всякого произведения искусства следует выкинуть как второстепенные детали, так и самую суть, душу высшего порядка, и вообще выхолостить его до такого состояния, которого вполне могла бы добиться сама эта толпа, возьмись она скопом за дело. Что ж, таковы убеждения толпы, а вместе с ней и горстки ее подражателей и прихлебателей. Не вправе ли мы тогда числить среди своих убеждений, что публика — которая считает нас сведенными с ума избытком чувств, поскольку образы, вдохновленные обостренным переживанием, ей кажутся бредовыми — лишена разума с рождения (ученые называют это состояние идиотией) и чувства ее остались в таком зачаточном состоянии, что реагировать она способна лишь на самые простые раздражители? В чем для нее тогда состоит прогресс — в окончательном уподоблении скотине или в попытке все-таки постепенно развить чахлые извилины своего мозга?

Впрочем, если бы искусство и понимание толпы были настолько несовместны, прямые нападки на нее в «Убю короле» выглядели бы, если угодно, даже лишними: толпа же все прекрасно поняла, какие бы иные причины своего гнева она ни выдумывала. Битва с Великим Хитрецом, Ибсеном, прошла почти незамеченной. И все потому, что толпа есть бездеятельная, бестолковая и пассивная масса, которую не мешает время от времени приводить в чувство хорошим пинком, чтобы по ее недовольному медвежьему ворчанию понять, где она находится — и как ей там живется. В принципе, толпа вполне безобидна, несмотря на численное преимущество, потому что борется она против самого разума. Убю оттяпал головы еще не всем благородным людям. Подобно Скотольдышке, схватившейся со Звероогнем у Сирано де Бержерака, толпа растает грязной лужицей прямо перед долгожданным триумфом — да и победой этой станет лишь высокая честь прибить над камином бездыханное тело Живосолнца и греть свои жировые складки в лучах этой столь редкостной материи, так же непохожей на нее саму, как вечная душа — на бренное тело.

Свет активен, а тень пассивна, и свет не отделен от тени, но точит ее мрак с течением времени. Журналы, которые раньше печатали романы Лоти, теперь отдают до дюжины страниц под стихи Верхарна и публикуют драмы Ибсена.

Нужно, чтобы прошло какое-то время, поскольку те, кто старше нас — и чьи седины мы бесконечно почитаем, — всю свою жизнь провели в окружении произведений, что приобрели для них очарование привычных и милых сердцу безделушек, они и родились уже с душою, будто камертон, на эти произведения настроенной, и свято почитали, что творения сии пребудут нетленными до тысяча восемьсот восьмидесятого года… а то и более. Мы не станем подталкивать их плечом — дескать, пора и на покой, на дворе, мол, не семнадцатый век, — мы подождем, пока душа этих людей, столь рассудительная по отношению к ним самим и окружавшим их призрачным теням реальности, угаснет сама собой (впрочем, сделает это она и без нашего участия), а потом и сами станем степенными, упитанными господами, настоящими Убю и, выпустив с десяток книг в библиотеке классики для юношества, сделаемся мэрами крошечных городков, где пожарные на годовщину нашего посвящения в Академию будут преподносить нам вазы севрского фарфора, а детям нашим — бархатные думочки, набитые собственными усами; настанет время, и появятся новые молодые люди, которые и нас сочтут вконец отсталыми, и станут сочинять баллады, чтобы досадить нам — и я, право, не вижу, почему этот прекрасный круговорот должен когда-нибудь остановиться.