Убю король и другие произведения

Жарри Альфред

ДЕЯНИЯ И СУЖДЕНИЯ ДОКТОРА ФАУСТРОЛЛЯ, ПАТАФИЗИКА

роман

 

 

Роман о новой науке

 

Книга первая

ДЕЛО

 

I

Предписание на основании статьи 819

 В год тысяча восемьсот девяносто восьмой, восьмого февраля,

На основании статьи 819 Кодекса гражданского судопроизводства и по ходатайству г-на и г-жи Простак (Жак), владельцев дома, расположенного в Париже под нумером 100-бис по улице Золотарей, поскольку находится означенное владение на участке, вверенном моему, а равно и мэрии П-го округа, управлению

Я, нижеподписавшийся Рене-Изидор Скоторыл, исполнитель суда по гражданским делам первой инстанции департамента Сена с заседанием в Париже, где собственнолично и проживаю в доме 37 по Мощеной улице,

ИМЕНЕМ ЗАКОНА И ПРАВОСУДИЯ Издал сие Предписание г-ну Фаустроллю, доктору, занимающему разнообразные помещения, отнесенные к поименованному владению 100-бис улица Золотарей, и проживающему по означенному адресу

— однако, стоя перед оным владением, на деле же отмеченным как нумер 100 на особой для оных целей табличке, звонил, стучал и вызывал указанного господина без счета, и никто не вышел отворить, тогда как проживающие по соседству указали, что здесь и будет местожительство упомянутого доктора Фаустролля, но они-де копий никаких брать не намерены, и с тем принимая во внимание, что по приведенному выше адресу ни семьи, ни слуг оного доктора обнаружить не удалось, а, как докладывалось выше, ни один из имевшихся в наличии соседей удостоверением копии по собственноручно подписанному мною оригиналу утрудить себя не пожелал, я незамедлительно отбыл в мэрию П-го округа, где и находясь передал настоящее г-ну мэру в собственные руки, каковыми он и завизировал представленный к рассмотрению оригинал —

в срок до двадцати четырех часов не более того уплатить мне для передачи истцу на условии предоставления последним должным образом составленной расписки сумму в триста семьдесят две тысячи франков и 27 сантимов, составляющие одиннадцать Сроков платы за проживание в вышеозначенных помещениях, истекшие к первому января сего года, не считая уплаты за нынешний месяц, а равно и иных пошлин, сборов, процентов, издержек и выплат, засим уведомив, что во несоблюдение данного Предписания в указанные сроки будет к тому понужден силою закона и всеми имеющимися мерами, и прежде всего конфискацией и наложением ареста на все движимое и украшающее снимаемые ответчиком помещения имущество. В подтверждение чего по домашнему адресу и с тем же самым сообщением оставил настоящую копию, за составление коей уплатить: одиннадцать франков тридцать сантимов, из них за пол-листа гербовых марок специального гашения 0 фр. 60 сантимов.

СКОТОРЫЛ

За Господина доктора Фаустролля, завизировано в мэрии П-го округа,

         Париж

 

II

О привычке и обличьях доктора Фаустролля

Доктор Фаустролль родился в Черкесии в 1898-м (XX веку как раз исполнилось минус два года) в возрасте шестидесяти трех лет.

В свои годы, а число их не изменится на протяжении всей жизни доктора, он был человеком среднего роста — если уж быть совершенно точным, то (8 × 1010 + 109 + 4 × 108 + 5 × 106) размеров атома, — с желтоватой отливающей золотом кожей и гладко выбритым лицом, на котором лишь с каждой стороны оставлял он по одному усу, как нашивал их в свое время царь Салех; волосы его, перемежаясь, были то пепельно-русыми, то иссиня-черными: так узники в зависимости от положения солнца попеременно чередуют пребывание в камере с дневной работой; глаза — два шарика обыкновенных писчих чернил, настоянных, подобно данцигской водке, на золотых сперматозоидах.

Безбородым, за исключением помянутых усов, доктора сделала кропотливая работа микробов облысения, кишевших в его порах от паха до бровей и выгрызавших все волосяные луковицы до единой, — но исключительно у молодых волос, а потому Фаустролль мог не опасаться за свою шевелюру или пушистые ресницы. От паха к пяткам его, наоборот, тянулся достойный сказочных сатиров черный густой мех, поскольку проявления мужественности доктора не ограничивались общепринятыми приличиями.

То утро он начал с привычной sponge-bath из обоев на два тона от Мориса Дени: крошечные локомотивы карабкались вверх по бесконечным спиралям; он уже давно заменит водные процедуры обтиранием обивочными тканями, каковые подбирал по сезону, по моде или по собственной прихоти.

Не желая шокировать посторонних, поверх этой драпировки он облачился в сорочку из тончайших нитей кварца, надел стянутые у лодыжки широкие панталоны глухого черного бархата, крошечные ботинки, серые от пыли, которую ценой немалых трат приходилось месяцами выдерживать слоем одинаковой толщины, если только на них не брызгал сухой фонтанчик раздавленных муравьиных львов; после чего натянул жилет желтого шелка с отливом, идеально подходивший под цвет его кожи, — без пуговиц, точно купальный костюм, с двумя лишь рубинами, которые поддерживали вздернутые выше обычного кармашки, — и просторную шубу из голубого песца.

На указательный палец правой руки до самого ногтя — единственного, который он не грыз, — Фаустролль нанизал кольца с изумрудами и топазами; придерживала эту миниатюрную колонну перстней изящно выточенная молибденовая чека, сквозь ноготь ввинченная в кость фаланги.

Вместо шейного платка он решил повязать сегодня парадную ленту ордена Большого Брюха — награды, придуманной им самим и запатентованной, дабы оградить сие прекрасное понятие от пошлых колкостей толпы.

Затем он зацепился тесьмой за специально оборудованную для этой цели виселицу и провисел так немногим менее часа, мучительно пытаясь выбрать между двумя вариантами удушающего грима: висельник бледный и висельник посиневший.

И, наконец, спрыгнув с крюка, довершил свой туалет колониальным пробковым шлемом.

 

III

Уведомление о составлении протокола

 В год тысяча восемьсот девяносто восьмой, десятого февраля в восемь часов утра, на основании статьи 819 Кодекса гражданского судопроизводства и по ходатайству г-на Простак (Жак), действующего как от своего имени, так и по поручению госпожи своей супруги, владельцев дома 100-бис, расположенного в Париже по улице Золотарей, поскольку находится означенное владение на участке, вверенном моему и мэрии П-го округа управлению,

Я, НИЖЕПОДПИСАВШИЙСЯ РЕНЕ-ИЗИДОР СКОТОРЫЛ, ИСПОЛНИТЕЛЬ СУДА ПО ГРАЖДАНСКИМ ДЕЛАМ ДЕПАРТАМЕНТА СЕНА С ЗАСЕДАНИЕМ В ПАРИЖЕ, ГДЕ СОБСТВЕННОЛИЧНО И ПРОЖИВАЮ НА МОЩЕНОЙ УЛИЦЕ, 37,

издал повторное предписание ИМЕНЕМ ЗАКОНА И ПРАВОСУДИЯ г-ну Фаустроллю, доктору, занимающему разнообразные помещения, отнесенные к поименованному владению 100-бис улица Золотарей, и проживающему по данному адресу, пусть и обозначенному номером 100, — находясь перед которым и стучав без счета, никакого ответа не добилися, а потому отбыли в Париж к г-ну Соларкаблю, комиссару полиции, каковой оказал нам неоценимое содействие в нижеследующей операции:

— по предъявлении уплатить мне, судебному исполнителю и уполномоченному, сумму в Триста семьдесят две тысячи франков двадцать семь сантимов, составляющих Одиннадцать сроков платы за проживание в вышеозначенных помещениях, истекшие к первому января сего года, не считая прочих сборов, кои уплатить отказался —

Посему и был наложен арест и помещены под защиту ЗАКОНА И ПРАВОСУДИЯ следующие предметы:

 

IV

О равных книгах доктора

По вскрытии замков означенного владения г-ном Шнифером, слесарем, проживающим в г. Париже по адресу: улица Николя Фламеля, 205, были обнаружены: кровать с медною крашеной сеткой двенадцати метров длиной без матраца ниже́ белья; слоновой кости стул; стол — тонкой работы, ониксовый, с золотом; двадцать семь томов книг, разрозненных, сброшюрованных, а равно и переплетенных, перечень коих следует:

1. Бодлер, том переводов из Эдгара По.

2. Бержерак, «Сочинения», II том, включающий «Историю государств и империй Солнца» и «Историю птиц».

3. Евангелие от Луки, на греческом.

4. Блуа, «Неблагодарный попрошайка».

5. Колридж, «The Rime of the Ancient Mariner».

6. Дарьен, «Вор».

7. Деборд-Вальмор, «Клятва малюток».

8. Эльскамп, «Резные миниатюры».

9. Том «Пьес» Флориана.

10. Один из томов «Тысяча и одной ночи» в переводе Галлана.

11. Граббе, «Scherz, Satire, Ironie und tiefere Bedeutung», комедия в трех актах.

12. Кан, «Сказка о золоте и молчании».

13. Лотреамон, «Песни Мальдорора».

14. Метерлинк, «Аглавена и Селизетта».

15. Малларме, «Стихи и проза».

16. Мендес, «Гог».

17. «Одиссея», издание Тойбнера.

18. Пеладан, «Вавилон».

19. Рабле.

20. Жан де Шильра, «Час сладострастия».

21. Анри де Ренье, «Яшмовая трость».

22. Рембо, «Озарения».

23. Швоб, «Крестовый поход детей».

24. «Убю король».

25. Верлен, «Смиренномудрие».

26. Верхарн, «Поля в бреду».

27. Верн, «Путешествие к центру земли».

Помимо оных — три гравюры, висевших на стене, афиша Джейн Авриль Тулуз-Лотрека, еще одна — Боннара, из «Белого обозрения», затем портрет г-на Фаустролля работы Обри Бердслея и совсем уж ветхая картина, лишенная, по общему мнению присутствующих, всякой ценности, — «Святой Кадо» печатни Обертюр, что в Ренне.

Касательно подвала: проникнуть в оный вследствие затопления не представилось возможным. Сверху помещение показалось нам заполненным винами и крепкими напитками, без малейшего признака бочек или же бутылок — смешанными, как есть, на высоту в два метра.

Попечителем означенного имущества в отсутствие ответчика назначен мною г-н Дельмор де Пьонсек, один из поименованных мною ниже понятых. Продажа собственности с торгов будет произведена в день, установленный позднее, в полдень, на Оперной площади.

Во всем описанном и был составлен настоящий протокол, коему посвятил я с восьми утра и до без четверти трех часов пополудни своего рабочего времени, и одну копию оставил для ответчика заботам г-на вышеуказанного комиссара полиции, вторую же у попечителя, с условием непременного описания и оглашения конфискуемого имущества, и все в присутствии и с содействия гг. Дельмора де Пьонсека и Трахона, посыльных по разного рода поручениям, проживающих в Париже, Мощеная улица, дом 37, выступавших предписанными законом понятыми и заверившими со мною копию и настоящий оригинал. За составление: тридцать два франка 40 сантимов. Пошло на копии два листа особого тиснения бумаги, за каковую и причитается один франк 20 сантимов. Подпись: Шнифер. Подпись: Соларкабль, комиссар. Подпись: Дельмор де Пьонсек, подпись: Трахон, понятые. Подпись: Скоторыл, судебный исполнитель. Внесено в книгу регистрации в Париже 11 февраля 1898 года. Получено за внесение: пять франков. Подпись: Онжебальда́… (Неразборчиво.)

 

V

Уведомление о решении продавать имущество по месту проживания

 В год тысяча восемьсот девяносто восьмой, четвертого июня, по ходатайству г-на и г-жи Простак (Жак), из коих супруг проживает в Париже по Мощеной улице номер 37, что вне всякого сомнения помещает его под мое, а равно и мэрии П-го округа управление; Я, Рене-Изидор Скоторыл, ИСПОЛНИТЕЛЬ суда первой инстанции департамента Сена с заседанием в Париже, где собственнолично и проживаю в доме 37 по Мощеной улице, скрепил моей подписью, уведомил, предъявил и на той же гербовой бумаге оставил копию г-ну Фаустроллю…

Исходя из того, что отпущенных пол-листа марок специального гашения по шестидесяти сантимов совершенно недостаточно для составления описи всех тех чудес, что обнаружили мы у господина Фаустролля, изрядно отпив из его подвала, в каковой он нас сам препроводил, податель сего испрашивает у г-на Председателя Суда по гражданским делам департамента Сена временного позволения — ввиду того, что стоимость марок рискует значительным образом превысить выделенные на гашение средства — изложить последовавшие затем события на обыкновенной писчей бумаге, дабы сохранить для Закона и Правосудия память об упомянутых чудесах и воспрепятствовать угасанию последней.

 

VI

О корабле доктора — обычном решете

Приподняв покрывало, растекшееся по кровати с медной крашеною сеткой, которую мне так и не довелось конфисковать, доктор Фаустролль обратился к моей персоне и, так со мною говоря, изрек:

— Охотно допускаю, что вы, Скоторыл, судебный исполнитель и уполномоченный, не имеете ни малейшего представления о капиллярности или поверхностном натяжении, о невесомых мембранах, равносторонних гиперболах и плоскостях с нулевым искривлением — как равно и о поразительной эластичности той пленки, которая образует, если угодно, кожный покров воды.

Из тех, кто умеет скользить по поверхности пруда — сверху или же под ней, — точно по дубовому паркету, мне известны лишь водяные скорпионы на ножках тоньше паутинок, да личинки комаров: конечно, если не считать святых или блаженных, рассекавших волны в каменных яслях и на плащах из грубой ткани, да пожалуй, Христа, гулявшего по морю босиком, — а также меня самого.

Конечно, человеку удалось создать ткани, пропускающие воздух и пар — так, что сквозь них можно даже задуть свечу, — но вместе с тем непроницаемые для жидкостей; мешки из таких тканей способны неограниченно долгое время удерживать свое текучее содержимое. Один мой коллега, Ф. де Ромильи, сумел даже вскипятить воду внутри колокола, дно которого было затянуто довольно крупного плетения марлей….

Меж тем, эта кровать двенадцати метров длиною есть вовсе не кровать, а самый настоящий корабль, принявший форму вытянутого решета. Ячейки здесь достаточно крупны для того, чтобы пропустить иглу, а вся сетка смочена в горячем парафине, после чего ее с силой встряхнули — так, чтобы, покрывая проволочный каркас, эта субстанция (которая всегда отталкивает воду) оставляла бы пустыми отверстия общим числом в пятнадцать миллионов четыреста тысяч. Когда я плыву по реке, водная пленка натягивается отверстиями, а стало быть, текущая под ней жидкость может проникнуть внутрь корабля, только если этот эпидермис прорвется. Однако выпуклость его округлого киля не искажена ни единым выступом, а удар волны при спуске на воду, стремительном преодолении порогов и прочем будет погашен внешним обтекателем — он не смазан парафином, ячейки в нем значительно шире, и их всего лишь шестнадцать тысяч; к тому же, киль предохраняет от царапин тростников и парафиновое покрытие — как изнутри прочнейшая решетка защищает его от повреждения ногами.

Таким образом, мое решето способно плавать не хуже корабля, перевозить грузы любой тяжести и при этом не пойти ко дну. Более того, как заметил в беседе мой образованнейший друг Ч.-В. Бойс, обычное сито превосходит остальные суда в том, что, даже если внутрь него пролить воду, оно все равно не потонет. Идет ли речь об извергаемом мной растворе солей мочевой кислоты или перехлестнувшей через борт волне, излишек жидкости свободно проходит сквозь ячейки вниз, сливаясь с теми волнами, что плещутся под днищем.

Сей неизменно сухой челн (предназначенный для трех лиц) избираю я отныне своим обиталищем, ибо мне предстоит покинуть этот дом.

— Да уж похоже, — вставил я, — коли снятые помещения остались без обстановки…

— Собственно, — продолжал доктор, точно не слушая меня, — у меня есть и другой челн, куда красивее, из кварцевых нитей, растянутых на арбалете; но в настоящее время при помощи тончайшей соломинки я расположил там 250.000 капелек касторового масла, вроде росы, что оседает на паутине: совсем крохотных и побольше, и если последние от естественного натяжения гибкой жидкостной мембраны подрагивают шестьдесят четыре тысячи раз в секунду, то первые — целых полмиллиона раз. Выглядит этот челн точь-в-точь как настоящая паутина, и даже мух ловит с тем же проворством. Но места в нем хватит лишь на одного.

Принимая во внимание, что этот челн способен вынести троих, меня сопроводите вы, а позднее я представлю вам еще одного пассажира — возможно, даже нескольких пассажиров, ведь я беру с собою всех существ, счастливо ускользнувших от вашего ЗАКОНА И СПРАВЕДЛИВОСТИ меж строк изъятых вами книг.

Покуда я пересчитаю их и призову помянутого мною персонажа, вот вам составленная мною рукопись: вы можете конфисковать ее двадцать восьмой и почитать — не столько даже для того, чтоб скрасить ожидание, сколько в попытке лучше понять меня во время путешествия, ваших соображений о необходимости которого я не спрашиваю.

— Да, но путешествовать в решете…

— Челн приводится в движение не только лопастями весел, но и присосками на кончиках пружинных рычагов. Что же до киля, то он скользит на трех одноуровневых роликах из закаленной стали. Окончательно убеждает меня в точности расчетов и непотопляемости корабля тот факт, что, следуя моей веками не менявшейся привычке, мы будем путешествовать не по воде, а по земной тверди.

 

VII

О немногих избранных

Пронесшись по страницам двадцати семи равных меж собою и ему самому книг, Фаустролль увлек за собою в третье измерение:

От Бодлера — Тишину Эдгара По (позаботившись перевести бодлеровский перевод на язык эллинов).

От Бержерака — драгоценное дерево, которым стали в стране Солнца царь-соловей и его подданные.

От Луки — Искусителя, что возвел Христа на высокую гору.

От Блуа — Невестин кортеж, черных свиней смерти.

От Колриджа — арбалет старого морехода и странствующий по волнам скелет мертвого корабля (он лег на дно челна, точно второе решето).

От Дарьена — алмазные коронки бурильных машин с Сен-Готарда.

От Деборд-Вальмор — утку, которую лесоруб положил к ногам детей, и пятьдесят три дерева с зарубками на коре.

От Эльскампа — кроликов, метавшихся по простыням и обернувшихся сложенными горстью ладонями, что сжимают круглую, как яблоко, вселенную.

От Флориана — лотерейный билет Скапена.

Из «Тысячи и одной ночи» — глаз, что выбил своим хвостом крылатый конь третьего Каландара, царского сына.

От Граббе — тринадцать подмастерьев портного, убитых на заре бароном Тюалем по приказу кавалера епископского ордена «За заслуги перед обществом», а также салфетку, которую он повязал себе при этом вокруг шеи.

От Кана — золотой колокольчик из небесных ювелирных мастерских.

От Лотреамона — скрывшегося за горизонтом скарабея, прекрасного, точно трясущиеся руки алкоголика.

От Метерлинка — огоньки, что услыхала первая из ослепших сестер.

От Малларме — день: живучий, девственный, прекрасный искони.

От Мендеса — северный ветер, что веет над изумрудным морем, мешая собственную соль с тяжелым потом каторжника, не выпускавшего весла из рук сто двадцать лет.

Из «Одиссеи» — радостную поступь не знающего страха Ахиллеса по Асфодилонскому лугу.

От Пеладана — отблеск кощунственного истребления семи планет в зеркале щита, заполненного прахом предков.

От Рабле — те бубенцы, с которыми плясали черти во время бури.

От Рашильд — Клеопатру.

От Ренье — выжженную степь, на просторах которой отряхивался, искупавшись, новоявленный кентавр.

От Рембо — льдинки, что вместе с ветром рассыпает Бог по лужам.

От Швоба — чешуйчатых зверей, которым вторят белизной сухие руки прокаженного.

Из «Убю короля» — пятую букву первого слова в первом акте.

От Верхарна — крест, что заступ роет по четырем сторонам света.

От Верлена — голоса, которые никак не могут умереть.

От Верна — два с половиной лье земной коры.

Тем временем Рене-Изидор Скоторыл, пристав, в полной темноте — напоминавшей неосязаемую чернь хининного сульфата в невидном глазу инфракрасном излучении, тогда как остальные краски спектра заключены в светонепроницаемую коробку — перевернул первую страницу рукописи Фаустролля, и оторвало его от чтения лишь появление третьего попутчика.

 

Книга вторая

НАЧАЛА ПАТАФИЗИКИ

 

VIII

Определение

Эпифеномен есть то, что дополняет тот или иной феномен.

Патафизика — поскольку этимология этого слова следующая: επι (μετὰ τὰ φυσιχὰ), то полностью писать его следует как ‘патафизика, предваряя апострофом во избежание немудреных каламбуров — есть наука о том, что дополняет метафизику как в рамках оной, так и за ее пределами, причем за эти самые пределы ‘патафизика простирается столь же далеко, как метафизика — за границы обычной физики. Пример: поскольку эпифеномен есть явление несущественное, то патафизика будет прежде всего учением о единичном, сколько бы ни утверждали, что наука может заниматься лишь общим. Она изучает законы, управляющие исключениями, и стремится объяснить тот иной мир, что дополняет наш; говоря проще и без претензий, предметом ее описаний будет мир, который мы можем — а вероятно, и должны — видеть на месте привычного: ведь законы, которые, как нам казалось, правят повседневностью, на самом деле сами обусловлены исключениями из фактов несущественных — пусть таких изъятий и больше, нежели самих явлений, — а факты эти, будучи в свою очередь сведены к мало чем исключительным исключениям, не обладают и самомалейшей привлекательностью единичности.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ: Патафизика есть наука о воображаемых решениях, которая образно наполняет контуры предметов свойствами, пока что пребывающими лишь в потенции.

Современная наука зиждется на принципе индукции: видя, что тот или иной феномен предшествует или же следует за другим, большинство людей заключает отсюда, что так будет всегда. Прежде всего, такие выводы справедливы отнюдь не все время, а лишь по большей части, они нередко зависят от личной точки зрения и связаны соображениями удобства — а иногда и этого не происходит! Например, вместо того, чтобы утверждать, будто все тела и вещества устремляются к центру, почему бы не предположить, что скорее вакуум возносится к краям — если принять вакуум как меру не-плотности? Такая гипотеза выглядит куда менее произвольной, чем выбор конкретной единицы вещественной плотности, воды.

Поскольку в философии и физике это «тело» есть постулат и выражение чувств толпы, то для того, чтобы если не природа, то по крайней мере свойства его оставались неизменными, необходимо поставить условием, что рост людей также навсегда останется постоянным и соразмерным. Всеобщее согласие само по себе представляет в высшей степени иллюзорный и необъяснимый предрассудок. С какой стати все утверждают, будто часы — круглой формы? Нелепость подобных заявлений становится очевидной, если взглянуть на часы сбоку (и мы увидим узкий прямоугольник) или под углом в три четверти (эллипс) — тогда какого дьявола считать истинной форму лишь в тот момент, когда мы пытаемся узнать, который час? Скорее всего, так просто удобнее. Стоит ли удивляться, что дети, выводя пером круглые часы, рядом рисуют квадратный дом — то есть один его фасад, — что тоже абсурдно: редко когда приходится видеть одиноко стоящее здание, разве что в глухой деревне, тогда как на привычной всем нам улице фасады домов выглядят как довольно сильно искривленные трапеции.

С необходимостью приходится признать, что люди (включая сюда женщин и малых детей) слишком примитивны для того, чтобы постигнуть эллиптические фигуры, и к называемому всеобщим согласию члены этой огромной толпы приходят только потому, что предпочитают видеть изгибы лишь с одним изломом, ведь сойтись в одной точке им всегда проще, нежели в двух и более. Они общаются друг с другом и уравновешивают один другого краями собственных утроб, по касательной. Однако даже толпа в конце концов уразумела, что истинная вселенная состоит из эллипсов, а потому уже и бесхитростные буржуа хранят вино в бочках округлых, а не цилиндрических.

Дабы не позабыть за отвлеченными рассуждениями нашего примера касательно воды, задумаемся в этой связи о том, сколь непочтительно следующее высказывание об адептах патафизической науки, вырвавшееся из самых глубин души описанной нами толпы:

 

IX

Фаустролль меньше Фаустролля

Доктор Фаустролль (если позволительно будет здесь сослаться на личный опыт) однажды задумал сделаться меньше себя самого и в этой связи решил исследовать одну из четырех стихий, дабы выяснить, как скажется разница в его собственном росте на их взаимных отношениях.

Он остановил свой выбор на веществе, как правило, жидком, бесцветном, не под дающемся сжатию и растекающемся по горизонтальной плоскости в малых количествах; будучи же значительным образом расширено, приобретающем искривленную поверхность и синеватый оттенок на глубине, а по краям оживляемом непрерывным возвратно-поступательным движением; по словам Аристотеля, обладающем, как и земля, изрядной плотностью; на дух не выносящем огня, но зарождающемся от мощного взрыва при разложении оного; переходящем в газообразное состояние при нагревании до ста градусов и плавающем по собственной поверхности, затвердевая — да чего уж там: Фаустролль выбрал воду! И, сократившись до размеров клеща (обыденное представление о парадигме малости), он пустился в путешествие по капустному листу, не обращая внимания на собратьев своих паразитов и увеличившиеся пропорции прочих предметов — покуда, наконец, но повстречался с Водой.

То был шар в два раза выше него, сквозь прозрачность которого границы мира показались ему необъятными, а его собственное отражение в патине капустного листа — вернувшимся к тем величинам, которые он незадолго до того оставил. Он осторожно постучал по гладкой оболочке сферы, словно просил открыть какую-то невидимую дверь: выпученное око податливого хрусталя заворочалось, будто настоящий глаз, дальнозорко прищурилось, затем растеклось по всему своему близорукому диаметру, едва не раздавив тягучей неподвижностью Фаустролля, и вновь вернулось к привычным сферическим очертаниям.

Тогда, скользя крошечными ножками по вытянувшимся подобно рельсам прожилкам на нежно-зеленом листе, доктор — признаем, не без некоторого труда, — покатил хрустальный глобус к соседнему шару; столкнувшись, две гигантские сферы мягко втянулись одна в другую, и перед Фаустроллем благодушно заколыхался новый шар, вдвое большего размера.

Носком ботинка доктор ткнул принявшую столь неожиданный облик стихию: раздался оглушительный взрыв, рассыпавший сноп восхитительно переливающихся осколков, и по арене салатового бархата заплясали мириады мельчайших новорожденных сфер, отсвечивавших матовой крепостью бриллианта, каждая из которых влекла за собой образ того кусочка вселенной, к которому она в тот момент прикасалась снизу, покатыми краями отражая его в свой налившийся чудесной влагой центр.

А еще ниже хлорофилл, похожий на косяк зеленых рыбок, не спеша пробирался заученной дорогой в потаенных каналах капустного листа…

 

X

О славном павиане Горбозаде, который из всех слов человеческого языка знал лишь одно: «А-га!»

Горбозад был обезьяной-павианом, не то чтобы бабуином, но страдавшим водянкой мозга балдуином — это точно, однако не то чтобы полным тупицей (по причине оного изъяна), скорее, просто не таким умным, как большинство его сородичей. Ту пару иссиня-пурпурных мозолей, которые у них обыкновенно украшают ягодицы, нашему герою Фаустролль сумел искусно пересадить, и не куда-нибудь, а прямо на щеки: алую половинку — на левую, лазурную — на правую, так что в целом его плоскую физиономию можно было поднимать на мачту вместо государственного флага.

Не удовольствовавшись содеянным, доктор возжелал научить его говорить, и если Горбозад (названный так в честь двух характерных холмиков известно откуда взявшихся щек) французским языком так в совершенстве и не овладел, он мог вполне внятно произнести несколько распространенных бельгийских выражений: например, именовал спасательный круг, подвешенный к корме Фаустроллева челна, «плавательным пузырем, снабженным соответствующей надписью», — однако чаще всего Горбозад сотрясал воздух следующим монотонным восклицанием:

— А-га, — изрекал он на чистом французском — и больше не добавлял ни слова.

Сей персонаж сослужит нам немалую пользу на всем протяжении настоящей книги, прерывая своим возгласом чрезмерно длинные пассажи; похожими приемами пользовался, скажем, Виктор Гюго («Бургграфы», часть I, сцена II):

— И это все?

                   — Отнюдь; изволь послушать дальше —

или Платон (в самых разных произведениях):

— Ἀληθη λεγειζ, εφη.

— Ἀληθη.

— Ἀληθ.

— Δηλα γαρ, εφη, χαι τυφλψ.

— Δηλα δη.

— Δηλου δη.

— Διαιον γουν.

— Ειχοζ

— Ἔμοιγε

— Ἔοιχε.

— Ὀμολογω.

— Ὀρθοτατα.

— Ὀρθωζ γ, εφη.

- Ἔστιν, εφη.

- Και γαρ εγω.

- Και εστατα. μαλ’, εφη.

- Καλλιστα λεγειζ.

- Καλωξ.

- Κομιδη μεν ουν.

- Μεμνημαι.

- Ναι.

- Ξυμβαινει γαρ ουτωζ.

- Οιμαι μεν, χαι πολυ.

- Πολλή αναγχη.

- Πολυ γε.

- Πολυ μεν ουν μαλιστα.

- Ὀχθωζ εφη.

- Ὀχθωζ μοι δοχειζ λεγειν.

- Ουχουν χρη.

- Πανταπασι.

- Πανταπασι μεν ουν.

- Παντων μαλιστα.

- Πανυ μεν ουν.

- Πεισομεθα μεν ουν.

- Πρεπει γαρ.

- Πῶξ γαρ αν.

- Πῶξ γαρ ου.

- Πῶξ δ’ ου.

- Τι δαι.

- Τι μην.

- Τουτο μεν αληθεζ λεγειζ.

- Ωζ δοχει.

Конец рукописи доктора; далее продолжается дневник Рене-Изидора Скоторыла.

 

Книга третья

ИЗ ПАРИЖА В ПАРИЖ МОРЕМ, ИЛИ БЕЛЬГИЙСКИЙ РОБИНЗОН

 

XI

О посадке в ковчег

Горбозад спустился по лестнице мелкими шажками — он осторожно прикасался к ступеньке пяткой и лишь затем, будто расклейщик, расправляющий неподатливый край афиши, плавно опускал носок; подражая обращавшимся к ученикам древнеегипетским наставникам, челн на плече он придерживал ушами. Когда двенадцатиметровый нос корабля, похожий на гигантскую меч-рыбу, еще только выбирался из коридора, днище рыжего металла уже поблескивало на солнце, будто спинка водяного клопа. Изогнутые лопасти вёсел глухо звякнули о древний камень перил.

— А-га, — произнес Горбозад, сбрасывая челн на мостовую, на сей раз, впрочем, не проронив больше ни звука.

Фаустролль потер пунцовые щеки нашего юнги о салазки подвижного сиденья, дабы увлажнить их перед долгой дорогой; ободранная физиономия павиана засияла пуще прежнего, наливаясь карминным пятном на носу корабля наподобие путеводной звезды. Сам доктор устроился сзади на своем стульчике из слоновой кости, коленями сжимая ониксовый стол, заваленный компасами, картами, секстантами и прочими научными инструментами, а к ногам вместо балласта уложив тех удивительных существ, что были выдернуты им из двадцати семи равных книг, а также конфискованную мною рукопись; перехватив локтями бечевки, тянувшиеся к румпелю, и знаком приказав мне сесть против него на стянутую войлоком и равномерно двигавшуюся скамейку (перечить я не смел, уже почти поверив в это предприятие, последние же опасения глушились подвальным хмелем), он мигом пристегнул мои щиколотки к днищу челна кожаными ремешками и подтолкнул к моей груди ручки точеных ясеневых весел — их лопасти с симметричным шумом разошлись грозными перьями павлиньего хвоста, готовые колесовать неосторожного гребца.

Откидываясь, я налегал на весла, не думая о том, куда они нас несут — только бы увернуться от мокрых нитей двух рулевых канатов и выбрать путь между вздымавшимися за моей спиной фигурами, которых лопасти подсекали прямо у ступней; издалека за нами вслед спешили другие такие же силуэты. Мы продирались сквозь огромную толпу людей и плотный, почти осязаемый туман, а потому судить о нашем продвижении вперед я мог только по звуку чьих-то раздираемых плащей.

Помимо тех фигур, что нагоняли нас вдали, и тех, что двигались навстречу, время от времени у борта вставали третьи, прямые, словно палки, почти что неподвижные, но их Фаустролль не собирался отгонять и даже объяснил мне, что такова судьба всех путешественников — все время с кем-то сталкиваться и что-то пить, как назначенье Горбозада — вытягивать челн по берегу при каждой остановке из-за наших недочетов, или призвание его скупого восклицания — перебивать, в местах, где пауза уместна, наши пространные словоизлияния; так я следил за проплывающими мимо существами, сам пятясь, точно наблюдатели в платоновской пещере, и постепенно открывая для себя учение хозяина челна, доктора Фаустролля.

 

XII

О море Сточных Вод, пахучем маяке и Каловом острове, где мы ничего не пили

— Смотри, — промолвил он, — сие безжизненное тело, чьи тухлые останки седые старики с трясущимися от немощи руками и молодые люди с чахлой рыжей шевелюрой, слова которых соревнуются в глупости с их же молчанием, бросают птицам с крапчатым, точно замаранный досужей писаниной лист бумаги, оперением (туша источена так сильно, что ихневмон мог бы откладывать там яйца), являет собой не просто остров, но также человека; он любит, когда его величают бароном Гильдебрандом с моря Сточных Вод.

Поскольку остров сей бесплоден и уныл, похвастаться какою-либо порослью на лице патрон его бессилен. Ребенком он страдал от сыпи, и кормилица, такая старая, что все ее советы неизменно приводили к изнурительному поносу, предрекла: сие есть божий знак, и он отныне никогда не сможет скрыть от остальных людей

Срамную наготу своей коровьей морды.

Однако умер и начал гнить лишь его мозг, точнее, двигательные центры, сосредоточенные в лобных долях. Вследствие этой неподвижности он и лежит у нас прямо по курсу — не человек, но остров, — и именно поэтому (не будете шалить, я покажу вам план)…

— А-га! — выпалил, словно очнувшись, Горбозад, — и вновь погрузился в гордое молчание.

— … и именно поэтому, — продолжал Фаустролль, — он обозначен на моей походной карте как Калов остров.

— Да, но постойте, — возразил я, — как удается этой туче людей и птиц, облепивших труп поминальными записками, столь быстро находить его среди огромной водяной пустыни: ведь и юнцы, и старики, если я только не уподобился им в этом, слепы и лишены поводырей?

— А вот как, — произнес Фаустролль, раскрывая книгу N изъятой мною рукописи «Основ патафизики» на главе ξ: «Обелисколихнии для собак — мало им лаять на луну»:

— Маяк, подобный вздыбившейся плоти, прознает бурю, писал Корбьер; он воздевает перст, указывая издалека гавань спасения, истины и благолепия. Но для кротов и вас, Скоторыл, маяк столь же неразличим, как десятитысячно первый период музыкального произведения или инфракрасные лучи, при свете коих я и написал сие произведение. Маяк Калова острова — подземный, темный и клоачный: точно устав глядеть на солнце, он зарывается в фекалии. Поскольку волны сих глубин не достают, то отыскать его по шуму у прибрежных скал также нельзя. Однако вам, Скоторыл, залежи ушной серы заглушили бы и стоны ада.

Существование маяка поддерживается чистой материей — самой сущностью Калова острова, душой Барона, что исторгается из его уст посредством помпы чистого свинца. И изо всех трущоб, где я не остановился б даже попросить глоток воды, слетается, ведомый нюхом, рой этих крапчатых страниц, прожорливых, аки сороки, чтобы припасть к дымящейся и приторной струе свинцовой помпы. А чтобы не лишать их сего драгоценного источника, седые старики, воспитывавшиеся в монастыре, соорудили на гниющих телесах Барона часовенку, прозвав ее ЗАПОВЕДЬЮ КАТОЛИЦИЗМА. Пегие птицы свили там свое гнездо. Народ их величает дикими утятами; мы же, адепты патафизики, зная о содержимом уток после трапезы, честно и без лукавства зовем их дермоедками.

 

XIII

О стране кружев

Оставив злополучный остров позади, а нашу путевую карту — свернутой под лавкой, — я греб еще шесть часов кряду, почти не чувствуя стертых ремнями ног и нёба, пересохшего от жажды (на острове любой ручей грозил нам верной смертью); Фаустролль отвел от меня бившиеся по бокам канаты, и в своем возвратном движении, откидываясь чуть не под прямым углом, прямо по курсу я мог видеть только непрерывно тянущуюся дымную струю кильватера, пока ее не заслоняли плечи доктора. Горбозад, теперь открытый всем ветрам, распрощался со своей боевой раскраской и отливал каким-то тусклым блеском…

…когда свет дня — куда прозрачней его мертвенного сияния — стал отделен от тьмы, но вовсе не внезапным зарождением мира…

Это король Кружев сдернул покров ночи — так канатчик вытягивает продетую в отверстие леску, — и каждая ниточка белесого савана подрагивала в полумраке, словно дышащая вместе с ветром паутинка. Из этих волокон сплетались целые леса, похожие на те, что лиственными жилками расписывают заиндевевшие оконца; потом прямо в рождественском снегу выткалась Богоматерь и ее Младенец, а дальше — жемчуга, хвосты павлинов и шитые камнями платья, переплетающиеся, как струи вод в танце трех рейнских дев. Красавицы и Красавцы, щеголяя нарядами, выпячивали груди, точно веера, расходившиеся у них в руках, покуда их безучастная толпа не зашлась вдруг истошным криком. Прозрачная, словно невинная душа, фигура проступила в рощице сквозь деревья, исцарапанные смолой, подобная белым любовникам Юноны, которые, пристроившись где-нибудь в парке, нестройными голосами выражают свое возмущение, как только факел заплутавшего прохожего ошибкой возвещает им зарю в зеркальной глади пруда; и как Пьеро пел в полумраке под луной, истаявшей, будто моток хорошей пряжи, так и от Али-бабы, ревущего в немилосердно жгучем масле, или черепяного кувшина, чье содержимое скрывает дно — вот парадокс! — исходит чуть заметный свет.

Насколько я мог судить, Горбозад мало что понимал во всех этих чудесах.

— А-га! — произнес он, избавляя себя этим лаконичным изречением от необходимости пускаться в пространные рассуждения.

 

XIV

О Лесе Любви

Подобно выброшенной из воды лягушке-древеснице, челн сползал по гладкой, идущей под откос дороге на своих присосках. В этом укромном уголке Парижа — где, судя по всему, не знали ни омнибусов, ни паровозов, ни конок, ни велосипедов, ни современных пароходов, что обшиты медными листами, а сами мы катились на трех одноуровневых роликах из закаленной стали, поставленных на ход доктором-патафизиком (у ног его лежала выжимка из двадцати семи самых необыкновенных книг, какие только привозили любознательные люди из своих скитаний), судебным исполнителем по имени Скоторыл (я, нижеподписавшийся Рене-Изидор) и обезьяной-павианом, больным водянкой мозга, который из всех слов людского языка знал лишь одно: «А-га!», — на месте газовых рожков мы обнаружили высеченные из камня шедевры, статуи, позеленевшие с течением времени и сгорбившиеся так, что их платья, ниспадая, принимали форму сердца; а также кружащиеся хороводы обоих полов, тончайшим хрусталем застывшие в невыразимых пируэтах; и, наконец, зеленый холм с распятием, где женские глаза глядели из-под век, точно миндальные орехи, рассеченные напополам шершавым швом двух створок.

Склон вдруг растекся треугольной площадью. Небо разверзлось также, солнечный диск треснул, подобно лопающейся в горле яично-желтой устрице, и лазоревый свод окрасился сапфировым багрянцем; рядом дымилось раскалившееся море, и обновленные костюмы местных жителей своими яркими цветами могли поспорить с блестевшими на тканях драгоценными камнями.

— Вы христиане? — спросил нас загорелый человек в просторной блузе, вымазанной красками, когда мы, наконец, остановились в центре этого пирамидального городка.

— Как господа Аруэ, Ренан и Шарбонель, — ответил я, немного поразмыслив.

— Я Бог, — сказал Фаустролль.

— А-га! — промолвил Горбозад, не пояснив, что он имел в виду.

Засим, что до меня, то я остался сторожить челн вместе с нашим приматом-юнгой: он коротал минуты неожиданного отдыха, запрыгивая ко мне на плечи с явным намерением помочиться на затылок; я, отгоняя его пачками просроченных повесток в суд, с немалым любопытством наблюдал издалека за пестрым человеком, которому ответ Фаустролля явно пришелся по душе.

Они уселись пред громадной дверью — за нею высилась вторая, а позади всего сооружения слепило глаза зеленью обильно унавоженное поле, помимо кочанов капусты усаженное и замысловатыми фигурками. Между грядами, на своеобразном гумне или риге, тянулись заставленные жбанами столы и деревянные скамейки, трещавшие под тяжестью людей, одетых в бирюзовый бархат, с ромбическими лицами и волосами цвета одуванчикового пуха; свалявшаяся поросль на их ногах и на затылке походила на жесткий коровий волос. Мужчины боролись в сине-желтой степи, и перепуганные схваткой жабы сбегались из лабиринтов серого песчаника к моей барке; па́ры выделывали па́ гавота, и на ветру волынок, трубивших что есть сил с вершины только что опустошенных бочек, дрожали ленты белой мишуры и фиолетового шелка.

Две тысячи танцоров с риги каждый преподнесли Фаустроллю по плоской лепешке, кубику твердого молока и бокал какого-нибудь крепкого напитка, всякий раз нового — стекло в стаканах было толщиной с диаметр аметиста папской митры, но жидкости не содержало и с наперсток. Доктор отпил у всех. Затем они швырнули в море по булыжнику, содрав все волдыри как на моих ладонях неопытного гребца, которые я вытянул вперед, пытаясь защититься, так и на разноцветных скулах Горбозада, сгоревших на жестоком солнце.

— А-га! — грозно заворчал тот, но вовремя вспомнил о данном обете.

Доктор вернулся к нам под звон колоколов, сжимая под мышкой две весьма подробные карты местности, врученные ему проводником совершенно безвозмездно; одна из них была прекрасным гобеленом, изображавшим в натуральную величину тот лес, к которому и примыкала треугольная площадь: над ровными газонами небесно-голубой травы шумела алая листва и разносился шепот женщин, собравшихся маленькими группками — волна каждой такой группы с гребнем белоснежных чепцов бесшумно рассыпалась по земле кругами лимонно-розового хоровода.

По верхнему краю картины тянулась надпись: «Лес Любви». На второй карте были указаны все те дары, которыми богата здешняя земля — так, например, мы увидали праздничный базар и золотые колобки свиней, очень похожих на своих упитанных хозяев, перетянутых ремнями васильковых одеяний. Все было здесь таким же круглым, как щеки волынщика или сама волынка, вот-вот готовая расстаться с воздухом своих мехов, или надувшийся живот.

Наш богобоязненный хозяин церемонно распрощался с Фаустроллем и отбыл в собственной ладье к лежащим дальше власти взора странам — мы видели лишь, как коралловая нитка горизонта надвое рассекла его радужный парус.

Мы вновь потерли масляные щеки обезьяны, страдавшей гидроцефалией, о полозья войлочной скамейки; взявшись за весла — Фаустролль тем временем тянул за шелковые удила своего руля, — я возобновил уже привычно размеренные движения гребца, то распрямляя спину, то сгибая ее над монолитными волнами земной тверди.

 

XV

О великой лестнице черного мрамора

Уже покидая долину, мы миновали последнее распятие у дороги, которое ужас перед его высотой (всмотреться пристально мы даже не посмели) нарисовал нам гигантским черным жертвенником для мессы. На притупленном конце этой заброшенной пирамиды из сумрачного мрамора меж двух прислужников, напоминавших пару священных обезьян божественной Танит, под испепеляющим оком Луны высилась угольная голова царя-гиганта. Держа чудовищного тигра за складки на загривке, он заставлял людей из моря Сточных Вод взбираться себе на колени. Перерубив им кости секачом с зубчатым лезвием и стиснув хищнику ужасные клыки, он мазал ему морду кровавыми кусками еще живого мяса.

Он с почестями принял доктора и, протянув десницу с высоты холма, точно предсмертное напутствие, бросил нам на дно челна четки — две дюжины ушей, отрезанных у обитателей Сточных морей и нанизанных на рог единорога.

 

XVI

О бесформенном острове

Остров этот можно сравнить с размягченным коралловым рифом, амебовидным и подвижным, точно протоплазма: деревья, например, напоминают здесь воздетые рожки улиток. Форма правления на острове — олигархическая. Один из повелителей этих земель (на принадлежность к высшей касте неопровержимо указывала высота его величественного пскента) решил как-то пожертвовать комфортом своего сераля. Пытаясь ускользнуть от суда Парламента — движимого в решениях, как правило, единственно лишь завистью, — он прополз по сточным трубам до главной площади и стал из-под земли вгрызаться в кладку ее мостовой так, чтоб оставить камня над собой всего-то на два пальца. Теперь о нем говорят: до виселицы ему рукой подать. Подобно Симеону Столпнику, он заточен внутри этой полой колонны, стоящей в центре сквера, поскольку сверху капители нынче ставят только статуи: поистине, лучше кариатид в ненастье не сыскать. В этой огромной колбе он и разбирает свои важные дела, плодится, спит и пьет, а его полуночные бдения освещаются лишь платьями толпящихся на улице невест. О мудрости его ходят легенды: одним из самых незначительных его изобретений стало открытие тандема, призванного продемонстрировать четвероногим все преимущества педалей.

Другой — сведущий в рыболовстве — украсил лесками пути окружной железной дороги, привольно раскинувшиеся на равнине подобно руслам рек. Однако поезда, в силу преклонных лет не ведающие пощады, безжалостно пугают рыб свистками или давят мальков этих зубастых тварей своим кованым чревом.

Третий постиг секрет райского наречия, доступного даже зверям, и некоторые виды их решил усовершенствовать. Он создал электрических стрекоз и пересчитал бесчисленные орды муравьев при помощи изгибов цифры 3.

Еще один, который выделялся средь островитян лишенным бороды лицом, поделился с нами чудодейственными хитростями — умением использовать потерянные вечера, наукой возвращать бездвижные, точно запойный пьяница, кредиты и искусством добиваться почестей Французской Академии, не жертвуя при этом собственным достоинством.

Следующий подражает мыслям людей при помощи набора действующих лиц, от тел которых он оставил одну верхнюю половину, стараясь исключить все низменное.

И, наконец, последний занят возведением огромной книги, задумав перечислить на ее страницах достоинства среднего француза, каковой, при всей склонности к авантюрам, будет столь же галантен, сколь и храбр, а обходителен под стать своему остроумию; желая без остатка посвятить себя этому титаническому труду, как-то на загородной прогулке он воспользовался минутной рассеянностью своего потомства и, бросив оное в лесу, немедленно ретировался. Позднее, когда мы пировали в компании его и остальных царей на жердочках стремянки, поручив Горбозаду поддерживать опоры лестницы с земли, крики носившихся по площади газетчиков оповестили нас о том, что обезумевшие от горя племянники владыки сегодня, как и раньше, ждут вестей о сгинувшем без вести родственнике под сенью городского парка.

 

XVII

О благоуханном острове

Благоуханный остров есть сама чувствительность — даже кораллы, служащие ему крепостными стенами, при нашем приближении немедленно укрылись в своих карминных гротах. Якорную цепь мы бросили к ногам могучего дерева, трепетавшего на ветру, как будто попугай, резвящийся на солнце.

Властитель острова сидел нагим в своей барке, и его бедра были перехвачены фамильной диадемой белых и лазоревых металлов. Наряд короля отливал синью неба и изумрудами травы подобно резвой колеснице одного из Цезарей — и рыжиной ее владельца с постамента.

Мы воздали должное ликерам, настоянным в полушариях растительного царства.

Свою основную задачу король видел в сохранении для народа о́бразов почитаемых им богов. Один из таких образо́в он приколотил тремя гвоздями к мачте своей барки, и издалека его можно было принять за треугольный парус или пирамидальную золотинку вяленой рыбы, которую ветер принес с полуночных широт. Над обиталищем своих жен он свил мления страсти и судороги любви, для прочности сковав их ангельским цементом. Между лепных персей юниц и крупов особ более спелых виднелось изречение сивилл, двойная формула блаженства: «Будьте влюбленными» и «Будьте таинственными».

Королю принадлежит также кифара, на ней семь струн и все разных цветов; они не знают сноса. Лампа в его дворце питается благоухающими недрами земли. Когда король поет и звук его кифары плывет по берегу реки или пытается подправить топором живые образа в коре деревьев — сучки и ветки только портят сходство с Небожителями, — его супруги забиваются под свои ложа, а страх тянет им низ живота: с них не спускает глаз хранительница Духа Мертвых и ароматный страж гигантской лампы старого фарфора.

Когда челн уже вырвался из кольца прибрежных рифов, мы увидали, как жены короля пинками гнали с острова безногого калеку, заросшего травой, точно покрытый водорослями одряхлевший краб; трико ярмарочного борца обтягивало его тщедушное тельце, и издалека он мог бы показаться голым, как король. Он с силой оттолкнулся цестусами своих кулаков и, рокоча колесиками деревянного сиденья, попробовал догнать пересекавший нам дорогу «Коринфский омнибус», чтобы запрыгнуть на открытую платформу; такой рывок, увы, под силу лишь немногим. Неудивительно, что он слетел с тележки, нелепый и убогий; открытая теперь всем взглядам складка — не столько даже непристойная, сколько смешная — прорезала его упругий зад.

 

XVIII

О странствующем замке, который оказался джонкой

Фаустролль, не отводивший глаз от стрелки компаса, решил, что мы, наверное, уже недалеки от северо-восточной оконечности Парижа. Сначала мы услышали тугое натяжение стекла, и через мгновение нашим взорам предстала вертикальная поверхность моря, стоявшая на крепостной стене растений, корни которых блеклыми артериями уходили в песок, а вскоре мы уже скользили между змеиных липких тел покрытых водорослями волнорезов по идеально ровному пустому пляжу, раскинувшемуся точно огромный город.

В амальгаме облаков отражались перевернутые статуи — изумрудные грезы из царства корабельных остовов; суда тоже плыли по небу вверх дном, представая то отпечатком невидимого будущего, то предвестником едва заметных вдалеке крыш замка Музыкальных Темпов.

Неутомимым загребным я налегал на весла, пока через несколько часов Фаустролль не заметил наконец несшийся перед нами контур замка, то и дело исчезавший из виду, будто мираж — однако вырвавшись из плена тесных улочек, где опустевшие дома шпионили за нами сетчатыми веждами зеркальных окон, мы с хрупким звоном ткнулись в резную лестницу этого дома-кочевника.

Вытянув челн на берег, Горбозад поспешно спрятал снасти и прочие сокровища в глубокий грот.

— А-га! — промолвил он, но мы не стали слушать продолжения.

Дворец являл собой причудливых конструкций джонку, покачивавшуюся на волнах вязкого песка; как уверял меня Фаустролль, ровно под нею и покоятся останки Атлантиды. Чайки сновали в воздухе подобно солнечным языкам небесного колокола или темному нимбу вибрирующего гонга.

Повелитель острова приблизился к нам пешком, прыжками пересекши сад, разбитый прямо на песчаных дюнах. Он носил черную бороду и панцирь из выцветшего от времени коралла, пальцы его были унизаны серебряными перстнями с томившейся в объятиях металла бирюзой. В переменах самых разных блюд из разновидностей копченого мяса мы пили скидам и горькое пиво. Каждый новый час отбивали куранты из иного металла. Когда часовой нашей галеры отдал швартовы, замок вдруг сложился, подобно карточному домику, и испустил дух, а на небе, в сотнях лье от нас, появилось отражение гигантской джонки, рассекавшей пламя песка.

 

XIX

Об острове Птикс

Остров Птикс — отдельная глыба из камня бесценной породы, который носит то же имя, поскольку обнаружен только на данном острове, целиком состоящем из этой глыбы. Это место отличает безмятежная прозрачность белого сапфира, однако здесь прикосновение к драгоценности не пронизывает льдом, но мягко разливается теплом, подобно хорошему вину в желудке. Прочие камни холодны, словно пронзительные вопли труб, а этот остров блестит теплой росой литавров. Мы без труда смогли к нему причалить — его гладкие берега напоминали края огромной плиты, — но, выбравшись на землю, решили было, что ступаем по солнцу, лишенному как слишком мутных, так и чересчур отсвечивающих языков пламени (так лампы в древности горели ровным, но беспощадным огнем). Здесь ощущалась не случайность вещей, но вещество вселенной, а потому нас нимало не занимало, была ли безупречная поверхность жидкостью, уравновешенной в соответствии с вечными законами бытия, или же податливым лишь для отвесного луча алмазом.

Правитель острова приветствовал нас с парохода: корабельная труба вторила голубым нимбам прокуренной трубки у него над головой, разбавляя их ароматный дым собственной копотью и покрывая жирными буквицами девственный лист небес. Когда судно подпрыгнуло на волнах, стул капитана накренился, будто радушно кивая нам.

Правитель вынул из-под своего пледа четыре расписных яйца всмятку и после первой рюмки передал их доктору Фаустроллю. В пламени нашего пунша появлялись и расцветали на краю острова овальные ростки: две одиноко стоящие колонны — продолговатые триады Пановых флейт — фонтаном выплеснули из своих капителей четырехпалое рукопожатие катренов сонета; проволочный гамак челна, баюкая нас, покачивался в радужных отсветах этой триумфальной арки. Отогнав сиреной фавнов, что с любопытством взирали из-под мохнатых век, и розоволицых нимф, разбуженных столь мелодичным творением, корабль, прозрачный и чистый, словно заводная игрушка, выдохнул к горизонту последние клубы синеватого дыма, и покачивавшийся стул махнул нам на прощание.

 

XX

Об острове Гер, циклопе и огромном лебеде из хрусталя

Остров Гер, подобно острову Птикс, состоит из цельного куска драгоценного минерала, окаймленного восьмигранником нависающих балконами укреплений, и в целом очень похож на резервуар яшмового фонтана. На карте он значился как остров Герм, поскольку жители его, язычники, поклоняются Меркурию, однако сами они называют его островом Горт из-за разбитых повсеместно восхитительных садов. Как наставлял меня Фаустролль, во всяком имени значение имеет лишь самый его древний и единственно подлинный корень, а потому в данном случае слог гер — если угодно, корень генеалогического древа этой местности — может быть прочтен как Господский.

На поверхности остров (неудивительно, что в нашем странствии по земной тверди все острова казались нам озерами) покрыт водой, спокойной и бездвижной, словно зеркало; кажется немыслимым, что эту гладь способен потревожить бег досужей барки — она скорей покажется черкнувшим мрачную патину голышом; такие зеркала не предназначены для отражения морщин, даже своих собственных. Однако с простодушием бесхитростной пуховки там плавает огромный лебедь; иногда, нимало не смущаясь окружающей тишиной, он громко хлопает крыльями. Когда биение двух этих вееров достигает невообразимой скорости, сквозь их матовую прозрачность остров предстает в совершенно новом свете — и расцветает под стать павлиньему хвосту фонтана.

Впрочем, местные садоводы не позволили бы ни одной струе обрушиться в яшмовый резервуар своего острова — это исказило бы его ровную поверхность; даже кусты здесь тянутся горизонтальной скатертью на некоторой высоте, подобно облакам, и взаимная пустота земли и неба — неотрывно, точно два магнита, глядящихся друг в друга испокон веков, — бесконечно отражается в каждом из этих двух зеркал.

Сам образ жизни здесь торжествен и церемонен — хотя в ушедшем веке это называлось попросту обыденным.

Повелевает островом Циклоп, однако же нам не пришлось прибегнуть к стратагемам Одиссея. На лбу у него, прямо перед глазом, красуется фероньерка с двумя зеркальцами серебряной амальгамы, прилаженными одно к другому на манер двуликого Януса. Фаустролль подсчитал, что, сложенные вместе, листы этой фольги не превышают 1,5 × 10-5 сантиметров. Коробочка озаряла нас волшебным светом, точно карбункул сказочного змея, и, как шепнул мне доктор, с ее помощью властитель острова видит насквозь предметы ультрафиолетового излучения, от наших взоров навеки скрытые.

Мелкими шажками он прошел между рядами тростников, которые по его указанию аккуратно подрезались согласно допотопной иерархии Панова сиринкса; дворецкие поднесли нам сахару и ломтики лимона.

На прозрачных, как стекло, лужайках острова жены властителя в платьях, растекавшихся по изумрудной траве глазом павлиньего пера, занимали нас танцевальным дивертисментом; но стоило им приподнять шлейфы, дабы ступить на более светлый, чем окружавшая всех нас вода, газон, как нашим взорам открылись их козлиные копыта и юбки чистого руна — так призванная Соломоном царица Савская Билкис увидела свои ослиные ноги в отражении хрустального паркета; мы в ужасе бросились к челну, бившемуся о яшмовую пристань — я схватился за весла, а Горбозад, облегченно вздохнув, удачно выразил всеобщее оцепенение:

— А-га! — вымолвил он, но страх не дал ему договорить.

И я помчался прочь от этого острова, стараясь держаться строго перпендикулярно, так, чтобы голова Фаустролля хоть на мгновенье скрыла от меня взгляд Герова правителя и его невзаправдашний глаз в перламутровой орбите, похожий на отсвечивающий телескоп недремлющего семафора.

 

XXI

Остров, где царил Сирил

Остров, где царил Сирил, сначала показался нам похожим на рыжее пламя вулкана, затем на кипящий кровавый пунш, брызжущий через край дождем из падающих звезд. Однако позже мы увидели, что на самом деле он подвижен, покрыт броней и снабжен маленьким винтом у каждого из четырех углов — по четырем полудиагоналям боковых валов, — что позволяло ему двигаться в любом направлении. Стоило нам приблизиться на расстояние пушечного выстрела, как метко пущенным ядром Горбозаду снесло правое ухо и четыре зуба.

— А-га! — промычал павиан, но соприкосновение стального цилиндрического конуса с его левым скуловым отростком оборвало вертевшийся на языке третий слог. Не дожидаясь более развернутого ответа, остров выбросил флаг с черепом и головой козленка, а Фаустролль — штандарт Большого Брюха.

После полагавшихся приветствий повеселевший доктор выпил с Капитаном Кидом джину и сумел отговорить его от мысли подпалить челн (к тому же, несмотря на парафиновый чехол, он был огнестойким), а также вздернуть Горбозада вместе с автором сих строк на верхней рее — поскольку челн был лишен рей как таковых.

Мы вместе принялись удить макак в реке — к вящему ужасу Горбозада, — после чего отправились осматривать остров.

Поскольку красное свечение вулкана невыносимо слепит глаза, то разглядеть что-либо на острове можно не лучше, чем в кромешной тьме — однако для того, чтобы туристы в полной мере насладились блеклой пульсацией кипящей лавы, повсюду снуют мальчишки с масляными лампами. Они рождаются и умирают, не старея, в развалинах источенных червями барж или на берегу бутылочного моря. Подобные сине-зеленым и лиловым крабам, там бродят также брошенные абажуры, а в глубине песков — где мы спасались бегством от морских зверей, рыщущих по пляжу на отливе, — дремлют их зонтики, прозрачные, как время. Точно кривой светильник на носу барки Харона, и фонари мальчишек, и жерло вулкана струятся чахлым синеватым светом.

Покончив с выпивкой, капитан, посмеиваясь в свой крученый ус, стилосом ятагана и чернилами из пороха и джина начертал на лбу у нашего матроса, скупого на слова, следующее небесно-голубое изречение: «Се Горбозад, больной водянкой мозга павиан», раскурил брызгами лавы погасшую трубку и приказал светящимся как черви детям препроводить челн до самого моря; и уже далеко от берега, точно прощальное эхо, за нами по-прежнему следовали слова песенки Кида и неяркие огоньки, напоминавшие нам матовых медуз.

 

XXII

О великой церкви Хамафиги

До нас уже доносился прозрачный перезвон, точно подали голос все колокола Брабанта, слоновой кости, клена, дуба, красного дерева, рябины и населения острова Звонкого, как я вдруг очутился меж двух черных стен (над головою при этом нависал тяжелый свод), а потом, столь же внезапно — в залитом ослепительным сиянием проеме витража. Доктор, не удосужившись предупредить меня заранее, бросил шелковые поводья своего руля, и наш челн повис прямо посреди портала в кафедральной церкви Хамафиги. Весла мои заскрежетали по плитам нефа — пружинные клетки нашего корабля вторили узорам камня, — словно бы привлекая этим кашлем внимание собравшихся или отзываясь на шарканье двигаемых стульев.

На кафедру всходил Пресвитер Иоанн.

Паства благоговейно замерла в сиянии его фигуры жреца-воителя. Риза его была заткана кольчужными ячейками, которые перемежались черными бриллиантами и фиолетовыми рубинами, а четки заменяли болтавшаяся у правого бедра кельтская лютня оливкового дерева и висевший слева двуручный меч с огромным золотым крестом на месте гарды и в ножнах из кожи рогатой гадюки.

Его проповедь была построена по всем правилам красноречия — одновременно латинского, аттического и азиатского, — однако я так и не понял, почему на каждом шагу там упоминались наручи и поножи, а некоторые периоды строением повторяли последовательность упражнений на плацу.

Внезапно из фальконета, стоймя прикованного к плитам четырьмя железными цепями, вылетело бронзовое ядро, заряд которого проломил почтенному оратору правый висок и расколол его легкий шлем до самой тонзуры, обнажив зрительный нерв и мозг в районе правых долей, но не поколебав при этом крепости разумения потерпевшего.

И, будто бы желая слиться с дымом пушки, из глоток прихожан одновременно вырвалось облачко едкого пара, опавшее к ступеням кафедры чертами мерзкого чудовища.

В тот день я и увидел Хама. Это весьма благообразный и подтянутый мужчина, во всех отношениях напоминавший рака-отшельника или иное столь же опрятное членистоногое — как господь Бог бесконечно похож на человека. Роль носа и сосочков языка отведена у него рогам, растущим из глазных орбит, подобно длинным пальцам; он также обладает парою разновеликих клешней и в общей сложности десятком лап; как и его ракообразный прототип, он уязвим лишь в заднепроходном отверстии, которое и прячет, наряду с простейшим мочеполовым устройством, во внутреннюю потайную раковину.

Пресвитер Иоанн выхватил свой огромный меч и вознамерился напасть на Хама, что не замедлило встревожить всех присутствующих. Один Фаустролль хранил спокойствие, а Горбозад, заинтригованный происходящим выше всякой меры, забылся до того, что чуть не прошептал: «А-га!»

Однако же не проронил ни звука, из опасения вторгнуться в сферы, недоступные его соображению.

Хам отступал, расталкивая толпу острым краем своей ракушки; клешни его нерешительно раскрывались, точно губы пытающегося что-то промямлить человека. Однако меч Пресвитера, который грозно сверкал, покидая свое ложе из ядовитых змей, теперь зазубривался даже о волоски на панцире врага.

Тогда Фаустролль решил привести в действие челн. Сильнее, чем обычно, натянув поводья, он резко наклонил корабль (поскольку с помощью этого нитяного руля он управлял не плоской лопастью, висящей сзади, а напротив, усевшись на носу, мог двигать килем то вверх, то вниз, налево или вправо, в зависимости от того, куда хотел попасть; наш узкий медный парус отливал багрянцем, как будто полная луна, я же старался силою присосок удержать корабль на вероломно скользком камне), и устремил мою корму на монстра. Края нашего судна сомкнулись свадебным кольцом или двуглавой амфисбеной, которая, точно Нарцисс, сливает в поцелуе голову и хвост.

Благодаря этой военной хитрости Пресвитер Иоанн легко нагнал спасавшегося бегством Хама — тот резво ускакал вперед, пока его соперник боролся с дюжиной разъединявших их ступеней, — отсек заветную ракушку одним движением продолженной мечом руки и раскромсал его гузно на части по числу собравшихся в нефе людей; однако ни он сам, ни кто-либо из нас, за исключением Горбозада, отведать сего кушанья не пожелал.

Иначе говоря, сражение вполне могло поспорить с перипетиями полуденной корриды, если бы бык по имени Зад-в-скорлупе не силился укрыться от последнего удара, а принял бы его в честном бою.

Меж тем украшенный каменьями вещун снова поднялся на помост с намерением завершить некстати прерванную речь. Паства, очистившись от скверной ауры владевшего ее умами Хама, рукоплескала.

Мы же отплыли к расположенным поблизости колоколам острова Звонкого, и доктору больше не требовалось сверять дальнейший путь по звездам — точно лучи далекого светила, дорогу озаряли витражи, под стать словам переливавшиеся множеством оттенков.

 

XXIII

Об острове Звонком

«Поистине счастлив тот мудрец, — говорится в „Ши цзин“, — который, уединившись в затерянной долине, услаждает свой слух звоном кимвалов и, пробуждаясь в одиночестве, восклицает: „О никогда, клянусь, не позабуду я этого блаженства!“»

Правитель острова, после всех подобающих случаю приветствий, препроводил нас к своим плантациям, бамбуковое ограждение которых заменяло ему эолову арфу. Выращивались там в основном тарола, раванастрон, самбука, архилютня, пандури, кин и че, виелла, вина, магрефа и гидравлос. За стеклами оранжереи тянул вверх свои многочисленные шеи и столпы гейзероподобного дыхания паровой орган, подаренный в 757 году Пипину Константином Копронимом, а на сам остров Звонкий доставленный святой Корнелией Компьенской. В воздухе носились ароматы малой флейты, гобоя д’амур, контрафагота и сарюсофона, бретонской, итальянской и шотландской волынок, бенгальской трубы, геликон-контрабаса, серпента, механического пианино, саксгорна и наковальни.

Температура на острове, если верить показаниям термометров, зовущихся здесь сиренами, стоит умеренная. В дни зимнего солнцестояния звонкость воздуха снижается с ноты кошачьих проклятий до жужжания пчелы, а деловитое гудение шмеля становится не громче шелестящих крылышек мухи. Летом же все упомянутые растения зацветают, достигая той обжигающей пронзительности, с которой насекомые проносятся над травами земли нашей. По ночам Сатурн бряцает систром своего кольца, а солнце и луна, встречаясь на закате и рассвете, приветствуют друг друга громом расходящихся тарелок.

— А-га! — промолвил было Горбозад, желая обособить свой голос до того, как он сольется со звучавшей всюду музыкой, но в этот миг небесные светила столкнулись в дружественном поцелуе, и плантатор пожелал восславить это благозвучное событие:

— О, счастлив тот мудрец, — вскричал он, — что внимает пению кимвалов на горном склоне; восстав ото сна, никем не потревоженный, он поет: «Нет, никогда, и мое слово в том порукой, не попрошу я у богов большего, чем уже имею!»

На прощание Фаустролль выпил с ним полынной водки, настоянной на травах здешних гор, покуда наш челн выпевал под моими веслами хроматическую гамму предстоявшей дороги. Тем временем голый младенец и седой старик — они стояли каждый на цветочном пестике, тянувшемся к двум звездам, что отбивают час слияния и час расставания владений дня и мрака — взносили к двойственному диску золота и серебра такую песнь:

Старец домычал последовательность срамных слогов, и неземное сопрано, влившееся в хор серафимов, тронов, властей и прочих ангельских чинов, повторило:

… pet, a-mor mor; oc-cu-pet, cu, pet, a-mor ос-си, semper nos amor occupet.

Поскольку всю эту осанну копролалии белобородый психопат закончил диким криком и совсем уже неподобающими содроганиями, мы увидали с палубы челна — стоявшего на якоре у стелы, занимаемой пухлявым мальчуганом, — как вниз слетела белая броня из выкрашенного картона (или папье-маше) и пышным кустом распустилась мерзостная борода будто сошедшего с Сикстинской фрески карлика сорока пяти лет.

Со своего благоухающего арфами престола властитель острова воздал хвалу удачному творению, и, покидая его земли, мы слышали летевшую нам вслед мелодию:

«Счастлив тот мудрец, что живет один на холме и пробуждается от звука кимвалов; храня покой и целомудрие, дает он обет никогда не открывать черни причину своей радости!»

 

XXIV

О герметическом мраке и короле, ожидавшем смерти

Переправившись через реку Океан, которую из-за бездвижности можно было принять за улицу или бульвар, мы оказались в царстве Киммерийцев и Герметического мрака — невероятно, сколь отличны друг от друга два эти земных пейзажа, как размерами, так и производимым впечатлением. Солнце, садясь меж кожных складок на подбрюшье Города, скрывается из глаз в подобии червеобразного отростка уличных кишок. Места здесь изобилуют глухими стенами и тупиками, которые порой уходят вниз глубокою пещерой. В одной из них и зреет восходящая день изо дня звезда. Там я впервые понял, что добраться до изнанки видимого горизонта совсем не так уж сложно — а солнце там и вообще можно почти что трогать рукой.

Поверхность Океана там вылизывает отвратительная жаба, которая глотает опустившийся на волны диск — так блеклый рот луны ночами пожирает облака. Пред этой обжигающей облаткой она и преклоняет днесь колена, и пар выходит из ее ноздрей, и восстает столб пламени — то души смертных. Нечто подобное Платон назвал распределением судеб по сторонам от центра. Строение лягушки таково, что, падая ниц, она одновременно приседает, и, стало быть, ее глотательное ликование никак не задано в пространстве. Поскольку же процесс пищеварения расписан у амфибии буквально по часам, кишечник жабы даже не осознает, что сквозь него прошла звезда — да и усвоить жгучее светило он не в силах. Прокладывая свой извилистый путь по разноприродным потрохам земли, жаба выходит на поверхность с противоположной стороны и очищает организм от отравляющих его фекалий. Из этого наноса и рождается диавол Множественности.

В стране, где солнцу ведомы одни закаты, живет король, поставленный присматривать за этим выродком и живущий похожею судьбой; день изо дня он ожидает смерти, уверенный, что ночь однажды станет вечной, а потому без устали справляется о перистальтике солнцеглотательницы-жабы. Поскольку пристально следить за опростанием ее желудка и странствованиями полуденной звезды ему все недосуг, он обзавелся зеркалом, гнездящимся в его пупке и отражающим перемещения светила. Его единственным времяпрепровождением стала постройка карточного замка — к которому он, что ни утро, прилаживает новый этаж, — куда один раз в месяц съезжаются бесчинствовать властители заморских островов. Когда число надстроек в замке будет уже сложно сосчитать, светило неминуемо заденет их в своем полете, что приведет к поистине катастрофическим последствиям. Король, однако, благоразумно позаботился не возвышать его в касательной к земной орбите, и замок ширится по сторонам пропорционально своей высоте.

Уже смеркалось, когда Горбозад втянул челн на берег, и потому король, согласно упомянутой привычке, дожидался гибели, а жаба широко зевала. Траурный креп затягивал весь замок, неподалеку были заготовлены шезлонги для отходящих в мир иной и нежные отвары, дабы смягчить предсмертные страдания. Поскольку Горбозад считал себя не чуждым чувству долга — хотя не признавал того открыто с бездумной говорливостью, — он облачился в черные одежды и увенчал свой череп (формою напоминавший неисправный перегонный куб) бельгийской шляпой: ее сияющие переливы длиной своей волны вторили муару павианьего наряда, а внешний вид, казалось, олицетворял одно из полушарий царства мертвых.

Ночь быстро щелкнула костяшками счетов-часов, и было решено зажечь светильники.

Внезапно ободочная кишка лягушки исторгла длинное тягучее мычание, и плохо переваренный огненный шар продолжил свой обычный путь к горе дьявола Множеств.

Как по команде, угольная драпировка обернулась радостным багрянцем, и вот мы уже смаковали приворотное зелье при помощи соломин; когда же на блестящих подлокотниках шезлонгов расположились миниатюрные красотки, наш Горбозад решил, что настало время чувственных наслаждений:

— А-га! — подытожил он свои размышления, но увидал, что мы разгадали ход его мысли, а главное — с удивлением обнаружил, как его простецкая бельгийская шапчонка покатилась по ковру с неумолчным грохотом ежа из кованого железа.

 

Книга четвертая

ВАКХАНАЛИЯ МОЗГА

 

XXV

О земном отливе и лживом водяном епископе

Фаустролль решил тронуться в путь, покуда ночь еще простиралась, точно папская мантия, над четырьмя кардинальными странами света. Когда же я спросил его, отчего не скоротать за выпивкою время до следующего появления солнца из жабьего сфинктера, он поднялся в челн, забросил ноги на затылок Горбозаду и сосредоточенно уставился прямо по курсу.

Затем он признался мне, что не хотел бы быть застигнутым отливом, неотвратимо надвигавшимся по мере окончания сизигии. При этих словах мне стало как-то не по себе, поскольку до сих пор мы путешествовали вдали от воды, между иссушенных домов, а в тот момент и вовсе огибали пыльную брусчатку старой площади. Стало быть, речь шла о земном отливе, и я было решил, что доктор пьян — или же я терял рассудок, — ведь это значило, что почва ринется к надиру и, как в кошмарном сне, низ будет постоянно ускользать из-под наших ног. Теперь я знаю, что наряду с током жидкостей, а также сменой систол и диастол, гоняющих по ее жилам кровь, земля время от времени напрягает свои межреберные мышцы и дышит сообразно ритму лунных фаз; однако амплитуда этого дыхания, как правило, невелика, и люди эти колебания не замечают.

Фаустролль измерил звездное склонение — светящийся небесный холст в проеме узенького переулка способствовал подобным наблюдениям — и обратил мое внимание на то, что из-за перепада уровней в связи с отливом длина земных лучей убавилась на 1,4 × 10-6 сантиметров; отдав команду бросить якорь, он объявил, что среди всех причин, способных положить конец нашим скитаниям, его Учения достойно лишь истончение почвенных покровов и близость раскаленного ядра Земли.

Поскольку время близилось к полудню — а узость улочки, сравнимой с внутренностями постящегося, не позволяла видеть номера домов иначе, как под отвесными лучами солнца, — то мы устроили привал рядом с четыре тысячи четвертым зданием по улице Венеции. Снедаемый желанием укрыть челн в каком-нибудь подвале, Фаустролль метался между цокольными этажами, приоткрывавшими нам свой утоптанный земляной пол сквозь двери, которые шириной превосходили проем между домами, но явно уступали разверстому желанию томившихся на одинаковых кроватях дам — я же, заранее предупрежденный доктором, ничуть не удивился появленью на пороге самой низкой и разбитой конуры морского человека, упомянутого среди «Монстров» Альдровандуса (13-я книга); однако обликом своим он походил не столько на епископа, сколько на тех бедняг, которых, как гласит все та же книга, выуживали в водах Речи Посполитой.

Его тиара была вся покрыта чешуей, а посох — узловатыми наростами, точно изогнутое щупальце спрута. Переливавшаяся поднятыми из пучин каменьями фелонь епископа, к которой я почтенно прикасался, легко вздымалась при ходьбе как спереди, так и сзади, однако вследствие стыдливой цепкости епископского эпидерма ни разу не взлетела выше подколенной впадины.

Водяной епископ Враль склонился перед доктором, а Горбозаду абсолютно безвозмездно отвесил под ухо лиловую сливу синяка; забив челн под сводчатую крышу дома и притворив болтавшиеся створки двери, он рекомендовал меня своей дочери Нездешнице и сыновьям, Баклаге и Бочонку, после чего осведомился, не угодно ли нам будет по махонькой.

 

XXVI

Пейте!

Пока Фаустролль подносил к губам вилку с пятью цельными окороками — арденнским, страсбургским, байоннским, йоркширским и вестфальским, — с которых капала смородинная водка, а дочь епископа, согнувшись под столом, вновь наполняла до краев каждый из столитровых кубков, что проходили перед доктором бескрайней плещущейся вереницей, однако же до Горбозада добирались уже пустыми, я наносил себе непоправимый вред поглощением изжарившегося живьем барана — он бегал, вымазанный керосином, пока не замер в виде нежного жиго, — ну а Баклага и Бочонок впитывали влагу, как будто обезвоженная кислота, что, собственно, легко было предположить уже по именам (три их глотка с лихвой вычерпали бы куб вина); что до епископа, он пробавлялся водой из родника, разбавленной крысиною уриной.

Последнюю субстанцию служитель культа раньше дополнял хрустящей булкой и медонским сыром, со временем, однако, отказавшись от избыточной тщеты этих твердых приправ. Напиток свой он попивал из золоченого кувшина, зауженного до диаметра световой волны зеленого цвета, который ему подносили на нетронутом ложе из свежей блевотины досужего пьянчуги, порою доходившей и до двадцатой части веса донора (все, как есть, без украшательства: епископ мнил себя носителем изысканного вкуса). Подобные роскошества доступны в наши дни немногим; Враль за большие деньги содержал целые стаи крыс и оборудовал для пьяниц специальный погреб с полом, вымощенным медными воронками, — так ему было проще собирать сырье для будущих подносов и набираться у пропойц соленых выражений.

— Вы полагаете, — спросил он доктора, — что женщина способна быть нагой? Возьмите стену: что, на ваш взгляд, делает ее голой?

Отсутствие окон, дверей и остальных отверстий, — изрек Фаустролль.

— Резонно, — согласился Враль. — Нагие женщины редко когда бывают полностью нагими: старухи так и вовсе никогда.

Он отхлебнул большой глоток прямо из горлышка кувшина — вязкий ковер чуть приподнялся вслед за донышком, точно зеленый дерн вокруг корней, не думающих покидать сырой могилы. Лебедка полных чаш — с вином ли, с ветром в поле — тянулась вхолостую, будто нескончаемый псалом, будто надрез в тугой плоти реки, упрямо волочащийся вперед светящимися четками окошечек буксира.

— Пока же, — заключил епископ, — ешьте, пейте. Нездешница, вели подать омара!

— Сдается, — робко начал я, — еще совсем недавно в избранных домах Парижа было модно подносить друг другу этих скользких тварей из вежливости, словно потчуя хорошей табакеркой… Однако люди, как мне доводилось слышать, обычно отклоняли это подношенье, ссылаясь на густую шерсть и отвратительную вонь несчастных многоножек.

— О да! О да! — согласно закивал епископ. — Как правило, омары поразительно нечистоплотны и в самом деле заросли до самых глаз (возможно, это просто доказательство их внутренней свободы). Меж тем, их вольности могла бы позавидовать говядина, которую вы, досточтимый мореплаватель, подвесили на перевязь в жестянке, подобно сальному чехлу бинокля, сквозь каковой вы любите осматривать предметы и людей. Вот, слушайте:

ОМАР И БАНКА ГОВЯЖЬИХ КОНСЕРВОВ, КОТОРУЮ НА́ШИВАЛ НА ПЕРЕВЯЗИ ДОКТОР ФАУСТРОЛЛЬ

Басня

А.-Ф. Эрольду

«Банка тушеного мяса, висящая вместо лорнета,

Смотрит на проходящего мимо омара, который похож на нее, точно брат —

Он прикрывается непроницаемым панцирем

С надписью, гласящей, что внутри, как и в ней, не найдете вы ребер

(„без костей и разделан на удобные маленькие кусочки“);

А под хвостом

Он, наверное, прячет консервный нож.

Сраженная Амуром баночка рагу — застенчивая домоседка, —

Призналась маленькой живой коробке передач — из-под консервов, —

Что, коли та согласна подыскать жилье

Поблизости, а то и вместе с ней,

То ждет ее полсотни золотых медалей».

— А-га! — задумчиво протянул Горбозад, но раньше времени предпочел столь глубокую мысль не развивать.

Фаустролль прервал этот поток бессмыслиц судьбоносной речью.

 

XXVII

О главном

Начал он так:

— Не думаю, будто убийство, совершенное в состоянии аффекта, лишено оттого своего внутреннего смысла: оно не следует приказу нашего сознания, не связано с иными состояниями нашего «я», однако несомненно отвечает некоему внешнему порядку и вписывается в круг внешних феноменов, а главное — имеет четко различимую для наших чувств причину, со временем обретающую, соответственно, природу знака.

Мне самому ни разу не случалось убивать иначе как после явления мне конской главы, со временем сделавшейся таким знаком, приказом свыше или, если быть точнее, условным сигналом — тем пальцем, что чернь тянет на аренах, требуя добить лежащего бойца; боюсь, вы встретите мои признания улыбкой, а потому сейчас я разъясню причины этой связи.

Созерцание чего-то безобразного неотвратимо вынуждает к совершению столь же уродливых поступков. Значит, безобразное есть зло. Вид мерзопакостного состояния подталкивает к соответственным утехам, а зрелище свирепой морды или ободранных костей ведет к свирепой же расправе и четвертованию. Меж тем известно, что на свете нет ничего уродливее конской головы — быть может, только голова кузнечика, которая если чем и отличается от лошадиной, то лишь гораздо меньшими размерами. А стоит ли напоминать, что смерть Христа предвосхитило слово Моисея, во исполнение Писания позволившего есть саранчу, солам, харгол и хагаб, то есть четыре разновидности кузнечика.

— А-га! — воскликнул Горбозад в качестве отступления, однако достойного продолжения придумать не смог.

— Однако же, — невозмутимо продолжал Фаустролль, — кузнечик со своими пропорционально сложенными конечностями не так ужасен, как кобыла, которая, будучи просто рождена для бесконечного уродства, забыла о дарованных ей от природы четырех ногах, снабженных пальцами, и вот уж много поколений передвигается на непомерно развитых и превратившихся в булыжники ногтях, как будто мебель, что скользит на роликах. Лошадь, таким образом — все равно что вертящийся табурет.

Сама же по себе конская голова, не знаю даже, почему — наверное, причиной здесь ее чудовищный оскал и загороди отвратительных зубов, — стала для меня символом жестокости нашего мира, символом смерти вообще. И это, кстати, только подтверждает Апокалипсис в рассказе о четвертой казни: «И Смерть уселась на белого коня». Я понимаю эти строки следующим образом: «Те, кого навещает смерть, видят вначале конскую голову». Что уж говорить о гекатомбах войн, которые можно объяснить единственно применением кавалерии.

Если вы спросите, отчего я не набрасываюсь на людей посреди улицы, где перед каждым экипажем скачет копия убийственного символа, — отвечу: множественность выхолащивает власть, которая необходима для приказа, ведь чтобы быть услышанным, сигналу требуется отъединенность; так, тысяча литавров для меня не перекроет звука одного лишь бубна, а тысяча умов оказывается бездумной массой, что движима тупым инстинктом — ступая по следам себе подобных, человек перестает быть индивидом, а значит, голова способна оставаться головой, лишь будучи отделена от тела.

Барон Мюнхгаузен, к примеру, смог достичь предела своей храбрости, сражаясь с удивительной отвагой именно в тот день, когда, преодолев высокий частокол, он обнаружил, что оставил по ту сторону усаженной железом балки заднюю половину своего коня.

— А-га! — не удержался Горбозад, будто желая вставить что-то к месту, но лживый водяной епископ оборвал его поспешным заключением:

— И все же, доктор: раз уж мы беседуем в отсутствие безглавого коня — однокопытных власти пока что предпочитают обдирать, а не гильотинировать, — позвольте мне считать ваши опасные поползновения скорее неким забавным парадоксом.

И, порываясь нас развлечь, он произнес по-гречески невыносимо длинную тираду, из которой, прежде, чем заснуть, я, шевеля ушами, разобрал лишь следующий средний залог:

 

XXVIII

О смерти многих, и в особенности Горбозада

Покончив с напитками, мы отправились на прогулку по запруженным туманом улицам; епископ семенил спереди. Поскольку пышностью своих епископских регалий он производил впечатление человека порядочного, никто, за исключением Фаустролля и меня, не обратил внимания на то, что выгнутым хвостом своего посоха он будто бы по недосмотру сшибал все попадавшиеся по дороге вывески и милостиво отдавал их Горбозаду, каковой благодарил гостеприимного хозяина скупым «А-га!» — ведь, как мы знаем, павиан на дух не выносил пустого славословия.

Тогда мне еще было невдомек, чего это епископ так расщедрился на сбитые жестянки.

Внезапно загнутый крючок его клюки задел плотно сидевший на кронштейне золоченый слепок: мы проходили мимо лавки мясника, который пользовал любителей конины. Неторопливо рея в воздухе, животная парсуна измеряла нас своим застывшим двусторонним глазом.

Фаустролль, само спокойствие, зажег коротенькую свечку благовоний, которая горела семь дней кряду.

На первый день пламя ее стало красным, и сделался от него воздух ядом, и пришла смерть всем золотарям и воителям.

Второй — всем женщинам.

На третий день — младенцам.

На следующий день стал несравненный мор среди всех четвероногих, которых люди потребляют в пищу, но только среди тех, что принадлежали к жвачным и попирали землю раздвоенным копытом.

На пятый день шафранно-желтое горенье выкосило рогоносцев и племя судных дьяков, но я был рангом выше, и это меня спасло.

Голубоватое потрескивание шестого дня приблизило кончину велосипедистов, по крайней мере тех, кто защемлял штанину своих брюк клешней омара.

На седьмой день свеченье обернулось дымом, и доктор смог немного передохнуть.

Теперь епископ Враль срывал вывески уже руками, потребовав для этого у Горбозада его стремянку.

Тут марево тумана вмиг развеялось, как будто брызнуло по сторонам, открыв зияние огромной двери, что вела в манеж для выездки — и вновь безумие снизошло на Фаустролля.

Епископ спасся бегством — Фаустролль, правда, успел срубить его мясистую тиару; вашего покорного слугу доктор не тронул, так как было мне защитой доблестное прозвище «Скоторыл».

Однако он склонился над несчастным павианом и, придавив его немощные члены к земле, навалился сзади и принялся душить. Горбозад чуть шевельнул губами и, когда Фаустролль разжал стальную хватку своих рук, раздельно произнес:

— А-га, — и тут уже умолк навсегда.

 

XXIX

О нескольких чуть более понятных значениях слова «А-га»

Пришло время поподробней разобрать уже хорошо знакомое нам лаконичное изреченье Горбозада, дабы читатель уяснил себе, что вовсе не в насмешку, а по здравому размышлению приводили мы его слова целиком, без сокращений и купюр, открыто называя затем возможную причину, по которой преждевременно смыкались сии драгоценные уста.

— А-га! — говаривал обычно он, являя собой образец краткости. Однако рассмотрение того, почему же он все-таки обрывал на этом свою фразу, не входит в круг наших ближайших задач.

Прежде всего, данную фонему разумнее было бы транскрибировать как «АА», поскольку древний праязык это фрикативное «г» на письме никак не отражал. Ненужный звук выдавал в Горбозаде его постоянное напряжение, безропотность перед лицом тяжелой рабской доли и осознание собственной неполноценности.

Поскольку оба члена этой оппозиции, два А, в обыденном восприятии равны друг другу, мы имеем дело с формулой всеобщего тождества: всякий предмет является самим собой. В то же время перед нами — парадокс постоянного опровержения, поскольку оба эти А различны как в пространстве (на письме), так и во времени, ведь даже близнецы не появляются на свет одновременно — и эти мысли только подтверждает мерзкое зияние, озвученное нёбом Горбозада.

Первое А, скорее всего, конгруэнтно второму, поэтому всю формулу можно было бы легко представить и так: А≡А.

Если произнести все сочетание быстро, почти сливая звуки меж собою, то мы получим образное воплощение единства, если, напротив, их растягивать — дуальности, живого отголоска, расстояния, симметрии, величия и длительности, а также противостояния двух принципов добра и ала.

Однако эта двойственность доказывает также, что природа восприятия у Горбозада характеризуется существенной прерывностью и враждебным синтезу анализом, беспомощным перед лицом любых уподоблений.

Мы можем смело допустить, что Горбозад был в состоянии воспринимать только двухмерное пространство и принимал в штыки понятие прогресса, основанное, как известно, на развитии по спирали.

Нам будет нелегко установить, является ли первое из А действенной причиною второго. Отметим лишь, что Горбозад обычно изрекал АА, и далее ни слогом больше (к тому же ААА имеет отношение скорее к медицине, где означает указание «амальгамировать»), а значит, не имел даже малейшего понятия о Святой Троице и — шире — тройственности вообще, о бесконечности, которая от веку начинается с трех, об Абсолюте или о Вселенной, состоящей из великих Множеств.

Ни о Стороннем: так, в день своей женитьбы он твердо осознал, что нареченная его была покладиста и не сварлива, но в точности установить, была ли она девственна, не смог.

В публичной же своей жизни, даже овладев законами дихотомии, он никак не мог уразуметь, к чему на улицах приземистые домики, чье просторечное название объединяет две нужды, но внутренним строением их правят треугольники из фаянса; так и остался он до самой смерти словно пригвожден определением пирата Кида:

ГОРБОЗАД,

БОЛЬНОЙ ВОДЯНКОЙ МОЗГА ПАВИАН, —

и только портил да уродовал вокруг себя все без разбору.

Намеренно мы умолчали и о том — сие употребление общеизвестно, — что перво-наперво «а-га» обозначает волчью яму или небольшой проем в стене, которым завершается садовая аллея, или, в конце концов, минный колодец (ведь только так пускают под откос мосты из хромированной стали), тогда как упомянутый дифтонг АА можно найти на войсковых медалях, что чеканят в Метце. И, наконец, будь у челна полагающийся кораблю бушприт, «а-га» служило бы названием особых парусов, крепящихся к утлегари.

 

Книга пятая

ЯЗЫКОМ ПРОТОКОЛА

 

XXX

О всякой всячине

Меж тем епископ, сильно опечаленный потерею тиары, никак не мог предаться отправлению больших и малых дел, поскольку издавна привык вершить их nisi in pontificalibus. Вот почему он удалился в свой укромный кабинет, запасшись всякой всячиной, способной подстегнуть его желанье опростаться.

На столике, обычно занимаемом рулонами бумаги, отныне мельтешил позеленевший бюстик жизнерадостного коротышки с топорщившейся, точно на покойнике, бородкой.

Неутомимый лилипут покачивался, как болванчик, на своем шарообразном постаменте, и, раздели епископ с нами тяготы предшествующих странствий, он без сомнения узнал бы в нем спешившего вслед за омнибусом калеку, пришедшегося не ко двору на Благовонном острове. Как я узнал потом, епископ повстречал его — без этих утомительных хлопот и в более привычной обстановке — сидящим на стенных часах одной дряхлеющей особы. Ленивый карлик приподнялся на фальшивых каблуках своей каталки и церемонно протянул епископу блокнот из промокательной бумаги:

— Я сохранял его для моей матушки, — сказал увечный, — но, как и ей (касаясь аметиста на Вралёвом лбу), вам вера божья помогает в безмятежности читать и самые печальные страницы. Пусть вам пока не доводилось употреблять меня в делах такого рода, но, уверяю вас, в этом куда как больше меня самого.

— Так куда ее, бумажку-то?.. — неуверенно проговорил епископ.

— Вчитывайтесь упорнее, не щадя глаз, проникните самим нутром… Это бумажка высшего порядка. О, если бы вы только знали, как это чтение вас облегчит!

— Ну что ж, уговорили, — кивнул Враль.

— Тогда устраивайтесь поудобнее, вот здесь, посреди этих стопок восхитительных суппозиториев. Время пришло: лишь я один еще способен разглядеть сокрытую натугой праздных слов БЕЗДОННУЮ ПУЧИНУ.

И карлик весело нырнул в открывшийся колодец: точно кастрюля, что пустилась вскачь по уходящим в штопор лестничным пролетам, его железная каталка, постепенно затихая, прогромыхала вдоль спирали водостока; от неминуемой кончины ее спасли лишь вирши Деруледа с Ян-Нибором, свернувшиеся, точно две змеи, внутри убогого припева.

Чтение Епископа, отправившегося по большим и малым делам

СМЕРТЬ ПУТАНИЦЫ-ПРИЖИВАЛКИ

Фрр… брр… фрр… фрр… пук… прруу… От нас уходит Путаница-приживалка.. Фрр… фрр… Вот он, мучительный последний шаг… брр… фрр… Может, хоть сон дарует мимолетное забытье. Просто стихи какие-то. Итак, ей суждено сойти в могилу… Мммм… ну же… Стоит трескучий мороз… природа словно в трауре… прр… пук… и ей уже открылась бездна… хммм… сейчас лопну… Горькие слезы… врач говорит, ей не дожить и до утра… Да вылезешь ты, чертова жаба! Вот уж правда, чужая душа потемки… — Она закончила свой дольний путь (Приглушенные литавры.) Холод пронизывает до костей (и еще раз, на бис). Хлоп, бряк! (Епископ весело насвистывает.) За направляющим, раз-два, наша верная Мелани — о где сейчас все это племя преданных давнишних слуг, ставших почти что членами семьи…

— Мужайтесь, скоро все пойдет на лад, — гаркнул снизу человечек. — Продолжайте, вы меня не потревожите: я лягу рядам, в комнате с резными арабесками.

— К концу какой-то полный мрак, — откликнулся поглощенный чтением епископ. — Брр… фрру… тревожащий кошмар. Ужасное мгновенье. Так, а что тут у нас сзади: последний светский туалет, бедное тело, кровать чудовищно узка, парадная постель и бледный лоб, дорогое лицо, противное узкое ложе.

— Мы взлетаем и опускаемся, подобно призракам, — шелестели один за другим пользовавшиеся повышенным спросом листочки.

— О, эти малахитовые длани , — продолжал, не унимаясь, епископ, — что сложены крест-накрест у груди…

— Спасибо, что не забываете, — телеграфировал убогий обитатель слива. — Я чрезвычайно рад тому, что вы еще побудете у нас, на трубе. Бесцветный зимний день… и безмятежное лицо… поистине, ничто не превзойдет сей милый образ!

— Смутно припоминаю, — скромно потупился Враль.

— Неброские черты, покорная улыбка! Вы помните, как мягко улыбалась Путаница-приживалка…

— Гммм… вот-вот… уууу… Неотступное воспоминание, будто сама печаль… Пфррр… пук… шмяк!

— Любимый голос, драгоценный звук… смеющиеся добрые глаза, а в них — печаль…

— НУ ВОТ И ВСЕ, ОНА ПОКИНУЛА НАШ МИР!!! Благодарю тебя, великий милосердный Боже, — возопил епископ, облегченно поднимаясь.

— И вам спасибо, — вторил ему снизу человечек. — Теплое солнце. Окна настежь. Огромный шкаф, крошечный ящик. Я вдыхаю аромат турецких папирос!

— Как знать, ведь может статься, и в последний раз, — успел лишь произнести епископ, стремительно усаживаясь снова, ибо некая властная сила вынудила его возобновить оставленное чтение, за каковое он и принялся с поразительным рвением, — я буду сожалеть о Путанице-приживалке с таким невероятным, будто бы потусторонним напряжением, только и способным вызвать слезы — ведь всякое страданье притупляется, становится привычкой, забывается, в конце концов, и вот уже какая-то вуаль, туман иль стылый пепел поспешно брошены поверх неверною рукой… фррр-прррру… и тотчас же воспоминание о существах, что возвратились в вечное ничто, хлоп, бряк, шлеп-шлеп… Шире край! шире! Плевать на брызги крови и огня! Свиньею, клином. Без передыху. Вереница усопших. Пук… фррр… Но что-то я увлекся. Э-гей! Э-гей! Длиннее пики.

— Простите, вас зовут не Кака-сан? — раздался через несколько мгновений голос человечка.

— Нет-нет, я Враль… водяной епископ, к вашим услугам. А что такое?

— Нет, просто в объяснимом забытьи последних дней бедняжка Кака-сан явила нам в своей каморке страшную нечистоплотность.

 

XXXI

О музыкальной струе

Меж тем, следует иметь в виду, что клапан, установленный на горловине сливного отверстия, был из тончайшей резины — также не помешало бы знакомство с открытиями сэра Чичестера Белла, приходящегося кузеном знаменитому изобретателю телефона Грейаму Беллу, — к тому же надо помнить, что струя воды, что падает на тонкую мембрану, растянутую на оконечности трубы, приводит к многократному усилению и без того не слабых звуков, а сама струйка обычно прерывается с произвольными интервалами и, по самой своей природе, некоторые звуки передает громче остальных — дабы вас не смутило, если мы упомянем, что почки епископа невольно исторгли чрезвычайно музыкальную струю, переливчатые отголоски которой он услыхал, оторвавшись наконец от увлекательного чтения.

Голоса маленьких женщин стремились ввысь, славя маленького человечка.

Маленькие Женщины (фортепиано, четыре четверти, три диеза в ключе), некоторые безмятежно (ми-соль-до-ми… си-ми-си, выдержанный тон):

«Пусть песни наши убаюкают твою печаль! (фа-ля диез) Другие: И черная тоска (соль — си диез) Умчится прочь под легкое Журчание волны (пять бемолей, выдержанный тон, звонко)»…

«О, Незнакомец (соль — си бекар), если хочешь скрасить нашу одинокость, То должен будешь Имя изменить (Безмятежный), звучащее так резко и немузыкально, На прозвище (ля бемоль) простого горного цветка (соль диез, естественно)».

Некоторые женщины выкрикивают имя: «Атари». Другие: «Феи». М.Ж.: «О, нет! (Выдержанный тон. Две с половиной четвертных паузы) Ло-ти (си — фа, выдержанный тон, фермата)».

М.Ж.: «Отныне (двойной выдержанный тон) будешь зваться ты Ло-ти». Все вместе, окружая его: «Вот час крещенья! (Чуть торжественно) В краю веселых песен, В краю любви (четверть паузы), Ло-ти (ми бемоль, до, четверть паузы, крещендо), Ло-(до) ти (ми бемоль) твое божественное (sic) имя».

Маленькие Женщины (продолжают): «В краю веселых песен, В краю любви, Лоти, Лоти твое божественное имя (две четвертных паузы). Ло-ти (ми бемоль, ми бемоль) мы будем звать тебя, Ло-ти мы будем звать тебя и (двойной выдержанный тон) этим именем тебя и наре- (си бемоль в ключе) каем!» (Всеобщий шум).

Клапан распахнулся, и музыка прекратилась; завершая кропление, епископ поправил съехавший было перстень и возложил руки, подтверждая этим предписанным жестом свое благословение М.Ж. Затем он попросту прервал струю.

 

XXXII

Как мы раздобыли полотна

Фаустролль воскурил магические травы, и призрак Горбозада — который, существуя только в нашем воображении, не мог в реальности и умереть — принял видимые очертания, произнес почтительно «а-га!» и умолкнул, ожидая приказаний.

В тот день мне открылось новое значение этого поистине неоценимого речения — ведь а, начало всех вещей, стоит здесь в вопросительной форме, поскольку ожидает собственного толкования в пространстве настоящего, а в длительности будущего — дополнения, превосходящего его само.

— Вот тебе несколько миллиардов чеканною монетой, — сказал Фаустролль, порывшись в пристегнутых рубинами жилетных карманах. — Спросишь у городового, как пройти к Национальному ломбарду под названием «Услада горожан», и купишь там многие тысячи локтей сукна.

Представишься от моего имени суперинтендантам Бугро, Бонна, Детаю, Эннеру, Лорану и Каквастаму, а вместе с ними и прожорливой толпе приказчиков да прочей мелкой сошки. И, не теряя времени в лапищах этих торгашей, немедля вывалишь на каждого, не говоря ни слова…

— Кроме заветного «а-га»! — попытался намекнуть я не без злого умысла.

— … По куче золота, да так, чтобы заткнуло всякому его болтливый рот. Бугро для этого довольно будет семидесяти шести миллионов гиней, Эннеру — семнадцати тысяч серафов и восемьдесят тысяч мараведи для Бонна (это особый случай, его холсты помечены клеймом с изображеньем бедняка); Лоран пусть обойдется тридцатью восемью дюжинами флоринов, для Каквастама хватит сорока трех сантимов, ну, а Детаю отсчитай пять тысяч франков и копейками оставь на чай. Оставшийся биллон швырни в лицо всем прочим троглодитам.

— А-га! — промолвил Горбозад, подтверждая, что понял задание, и уже было приготовился идти.

— Все это хорошо, — прервал я Фаустролля, — но было бы куда справедливее отнести сие золото на счет исполнения моих профессиональных обязанностей, а описанными локтями полотна завладеть путем какой-либо хитрости…

— Я объясню вам позднее, что это за золото, — подмигнул мне доктор, а Горбозаду же добавил:

— И вот еще что: дабы отмыть позорный прогнатизм твоей звериной челюсти от корыстолюбивых предложений, которые ты вынужден будешь сделать, зайди потом в специально отведенный для этой цели зал. Он озарен сиянием Святых икон. Познай себя у «Бедного рыбака», склонись перед Моне, встань на колени рядом с Дега и Уистлером, подобострастно припади к Сезанну, повергнись ниц к стопам Ренуара и вылижи опилки высохших плевков с рамы «Олимпии»!

— А-га! — выразил свое полное согласие Горбозад и исчез, увлекши за собою вихрь заверений в наивысшем рвении.

Повернувшись ко мне, доктор продолжил:

— Когда Винсент Ван Гог соскреб нагар со своего тигля и остудил полученную наконец массу философского камня, а от соприкосновения с этим рукотворным чудом в первый день истинного мира все вещи превратились в царя металлов, мастер сего великого делания лишь потеребил своими натруженными пальцами озаренную нимбом клинообразно-величавую бородку и произнес: «Как же прекрасен желтый цвет!»

Мне не составит ни малейшего труда преобразить хоть все вокруг, ибо я также обладаю этим камнем (и он поднес к моим глазам оправу своего кольца), однако опыт убеждает меня в том, что облагодетельствует он только тех, чей мозг из этого камня и состоит (через крошечное окошко циферблата, врезанное в родничок его черепа, он снова продемонстрировал мне драгоценность…).

Тем временем Горбозад возвращался со своего задания в сопровождении одиннадцати цирковых фургончиков, набитых как попало еще не распакованными отрезами ткани.

— Неужто вы считаете, друг мой, — закончил Фаустролль, — что вы дадите этим людям золото и в их мошнах оно им и останется — или хотя бы чем-нибудь, его достойным?

Металл, что покрывает их сейчас, будет струиться и по их полотнам тщательно отмеренными локтями; он свеж и непорочен, как то золото, которым пачкают постель младенцы.

И направив благодетельный шланг красильной машины прямо в центр постыдно обезображенных не сочетающимися цветами четырехугольников, он выпустил в направлении этого бездушного монстра г-на Анри Руссо, художника, живописца и декоратора, известного также под именем Таможенник, удостоенного высочайших оценок и почетных наград, каковой на протяжении шестидесяти трех дней самым тщательным образом прикрывал равномерным спокойствием хаоса бессильное разнообразие ужимок Национального ломбарда.

 

Книга шестая

У ЛУКУЛЛА

 

XXXIII

О несгибаемом отростке

Фаустролль тем временем спал под боком у Нездешницы.

Громадная оструганная ножом кровать привольно раскинулась по наготе сырой земли — из которой давным-давно и разрослась туманность всей нашей вселенной — и, словно песочные часы, щедро осыпала почву трухой от проведенных на ней часов.

Нездешница решила прервать течение бесчисленных секунд молчания и разузнать, не кроется ли под расцвеченной спиралями драпировкою Фаустролля — любившего ее, как бесконечную цепочку чисел — обычное сердце, способное, сжимаясь, как кулак, и расходясь, гнать кровь по кругу.

Тиканье часов — как будто он стучал по столу ногтем, твердым кончиком пера или гвоздем — ударило ей в ухо. Она досчитала до девяти, после чего биение прекратилось, а потом затикало снова, дойдя до одиннадцати…

Однако прежде всех этих щелчков епископская дочь услышала тяжелую поступь собственного сна, который эти удары, как ни старались, не смогли прервать — ибо она не вынесла столь частых жертв Приапу.

Мощный побег, сливавшийся с доской ободранной кровати — так древоточец с желтыми глазами теряется в морщинах дубовой коры, — вторил изохронными подергиваниями своей головки равномерно сокращавшемуся сердцу доктора.

 

XXXIV

Клинамен

… И вот, когда на свете не осталось ни души, Красильная Машина, движимая изнутри системой невесомых пружин, повернулась, будто намагниченная стрелка, к железному залу Дворца Машин — единственному зданию, вздымавшемуся над обезлюдевшим и гладким, точно зеркало, Парижем — и завертелась обезумевшим волчком, цепляясь за колонны и разбрызгивая на попадавшиеся по сторонам холсты меловых стен палитру основных цветов из аккуратно выложенных в ее брюхе тюбиков с краской (так в барах наливают слой за слоем ликер, яйцо и дорогой коньяк) — сначала самые светлые, затем что потемнее. В обвитом ожерельями замко́в дворце, единственном, что искажало мертвенную гладь нового всемирного потопа, невесть откуда взявшийся зверь Клинамен исторг на стенки собственной вселенной:

Навуходоносор, обращенный в зверя

До чего же прекрасен закат! ах нет, это луна, глядящаяся неподвижным оком в бочку вина, размерами превосходящую корабль, или легчайшей пробкой пляшущая в итальянской плетеной фляге. Небо нашлось червонным золотом — не хватает только птицы с крыльями размахом в пятьсот метров, уж она-то распорола бы небеса. Простые здания, цоколь этих огненных колонн, движутся, точно живые, но как-то слишком уж романтично! Смотрите — там, на башнях раскрываются глаза, а увенчанные башенками выступы грозно нависают, точно киверы миниатюрных жандармов. Две женщины распахнули окно и полощутся на ветру, словно вывешенные на просушку смирительные рубашки. А вот и птица:

Великий Ангел (который на самом деле не ангел, а Князь) после идеально черного, как у стрижа, полета стремительно низвергается на землю, точно забытая небесным кровельщиком наковальня. Заменив громоотвод на крыше, циркуль складывается и раскрывается, замыкая Навуходоносора в круг. Колдуя, руки призывают преображение. Волосы короля не встают торчком, а лишь бессильно повисают, подобно мокрой шерсти моржа: их кончики уже не вынуждают закрываться чувствительные гнойнички, которыми кишат окружившие их водоросли, устланные зоофитами, этим зеркалом для всех звезд неба; крошечные крылышки трепещут в такт лягушачьим перепонкам. Голубые шипы взбираются вверх по теченью слез. Процессия заплаканных зрачков неспешно тянется к коленям бордового неба, но ангел сковал новорождённое чудовище кровью стеклянного дворца и бросил его в бездну бутылочного цвета.

Река и луг

У реки огромное податливое лицо, так и просящее пощечины веслом, заплывшая складками шея и голубоватая кожа с зеленым пушком. На руках, прижимая к сердцу, она баюкает маленький Остров, очертаниями напоминающий куколку бабочки. Луг в нарядном зеленом платье засыпает, положив руку под голову.

По направлению к кресту

На краю Бесконечности высится прямоугольный белый крест, где терпят муки демоны во главе со злым Разбойником. Вокруг этого прямоугольника тянется забор, также белый, с решеткой, украшенной выпуклыми пятиконечными звездами. С неба по диагонали спускается ангел; преклонив колена, он молится, спокоен и светел, точно пена на морской волне — а стаи рогатых рыб, фиглярствующая свита божественного Ихтиса, отплывают к кресту, всаженному в дракона, с ног до головы покрытого зеленой чешуей за исключением раздвоенного кончика его розового языка. Истекающее кровью существо с взъерошенными волосами и мелкими глазами, что твоя чечевица, обвивается вокруг дерева. Время от времени на поляну выкатывается кувыркающийся зеленый Пьеро. Тогда все бесы с физиономиями клоунов или мандрилов разводят шире хвостовые плавники — так расставляет ноги акробат под тяжестью партнеров, — и, взывая к безжалостному ангелу (А как нащот паразвлечься са мной, мистер Верный Мужинёк?), отправляются к Страстям, покачивая Шутовскою шевелюрой, блестящей от морской соли.

Господь запрещает Адаму и Еве прикасаться к древу познания. Падение ангела Люцифера

Господь молод и добр, его украшает розовый нимб. У него голубое платье и плавные жесты. У древа кривой комель и косые листочки. Другие деревья просто зелены и всё. В обожающем взгляде Адама вопрос: обожает ли его Ева? Они на коленях. Ангел Люцифер, своей старостью напоминающий само время или дряхлого матроса, которого Синдбад забил камнями, тянется позолоченными рожками к простирающемуся сбоку от земли эфирному своду.

Любовь

Душа укутана в Любовь — неотвратимо напоминающую вуаль, прозрачную, как время — и оттого похожа на скрытый от посторонних взглядов кокон бабочки. Она ступает по перевернутым черепам. Над стеной, что служит ей укрытием, солдатня потрясает оружием. Яд окропляет ей лоб. Престарелые монстры, вросшие в стену, тихонько посмеиваются в позеленевшие от времени бороды. Но сердце остается иссиня-красным и, только будучи искусно скрыто невидимой, как время, дымкой (которую само и ткет), переходит в лиловый.

Шут

Пока раздувшаяся щека шута гложет сошедших с гобелена львов, его безукоризненно округлый горб скрывает под собой весь мир. Малиновый шелк его гаерских одеяний заткан крестями и бубнами, и, благословляя солнце и зеленые деревья, он обмахивает их своим кропилом с бубенцами.

«Вперед! Не уступайте!» — кричит Господь отчаявшимся

Гора красна, над нею — солнце и свод небес. Вверх устремлен перст указующий. Внезапно скалы начинают расти, и верхушка (хотя она у них, бесспорно, есть) уже не видна. Те, кто до нее так и не добрался, стремительно опускают голову вниз. Кто-то падает на спину, выставив руки, и роняет на камни гитару. Другой, пятясь, выжидает подле своих бутылок. Еще один в изнеможении ложится на дорогу и лишь глазами следит за продолжающими восхождение. Палец по-прежнему нацелен в небо, и солнце, торопясь исчезнуть, ждет, пока его приказу подчинятся остальные.

Страх смыкает уста

Бояться нечего — страшны лишь осиротевшая виселица, мост на рассохшихся опорах да тень, которой мало ее мрака. Страх, отводя глаза, держит сомкнутыми губы и смеженными веки даже у маски из безжизненного камня.

В преисподней

Геенна огненная — на самом деле жидкая и состоит из крови, а значит, можно видеть, что творится на дне. Она обычно покрывает мучеников с головой, и лишь одна рука, подобно ветке дерева, затопленного половодьем, сиротливо вздымается над каждым телом, тщась прикоснуться к миру без огня. Но путь ей преграждает разевающая пасть ехидна. Все это море полыхающей крови бьется об огромную скалу, с которой грешники и падают в клокочущую лаву. Там реет алый ангел, которому хватает одного лишь мановения руки, чтобы сказать: сверху вниз.

Из Вифлеема в Гефсиманский сад

Над яслями Богородицы и ее Сына, над ослицей и крестом сияет крохотная алая звезда. Небо сине. Звездочка оборачивается нимбом. Господь освободил животное от бремени креста, и несет его сам на новообретенном человеческом плече. Чернь креста розовеет, синее небо окрашивается фиолетовым. Дорога тянется прямо, белесая, точно рука распятого.

Но увы! распятие вдруг налилось кумачом — будто на лезвии, поднесенном к ране, проступила кровь. Над телом, повисшим на конце протянутой дороги, расплывается кровавое пятно глаз и бороды; простершись над образом в деревянном зеркале, губы Христа неслышно шепчут: и-х-ц-и.

Обычная колдунья

Взвалив на спину горб, выпятив брюхо, с выгнутой шеей и патлами, что стелятся по ветру вслед метле, пронзающей ее подобно вертелу, летит она под грифами древних колонн — побегами кроваво-красного небосвода, стрелками-указателями по дороге к Дьяволу.

Оставив блаженство, Господь создает миры

Вознесшись на небо, Господь, увенчанный голубой пентаграммой, благословляет и разбрасывает семена новой жизни; свод небес сияет насыщенной лазурью. Идея вознесения возжигает алое пламя, нимб Господа отражается в золоте звезд. Каждое солнце похоже на гигантский клевер с четырьмя листьями, расцвеченный по образу креста. И из всего несозданного соткано белое убранство неделимой Формы.

Лекари и любовник

Спокойную, точно зацветшая вода, поверхность ложа искажает волнообразное движенье вытянутых рук — скорее даже не рук, а двух прядей старухи-смерти. Пробор меж ними плавно изгибается, как купол древнего собора, и струится на манер следов прожорливой пиявки. Грибами, вздувшимися на гниющем трупе, в остекленевших судорогах агонии всплывают, заслоняя друг друга, чьи-то налитые кровью лица. Первый из лекарей — необъятный, точно сфера, на которой покоится купол, и обстоятельный под стать трапеции — рассекает себе глаза и раскрашивает щеки; второй наслаждается внешним равновесием между линзами своих очков и выверяет диагноз по равномерному колебанию часовой гири; третий, уже совсем старик, прикрывается белой вуалью оставшихся волос и в отчаянии объявляет, что красота возвращается в сферу умозрительного, оставляя его собственный разум ни с чем; четвертый молча наблюдает, ничего не понимая… за любовником, который взметает ресницы в противоположном направлении от прочерченных слезами дорожек — к небу, туда, где парят журавли, куда устремлены сложенные руки молящегося или ладони пловца (если следовать позе ежедневного преклонения брахманов хурмокум), — и плывет вслед за своей душой.

 

Книга седьмая

ХУРМОКУМ

 

XXXV

О громадном корабле Игреневая-харя

Наше сито, которое должно было бы вспыхнуть в этом городе огня и незаметной гибели, будто ребячья камедь, под натяжением фаустроллева руля вздыбило выгнутый кверху нос, опровергая, таким образом, закрученный к земле жалостливый посох епископа Враля.

Непотопляемое благодаря покрытию из парафина решето вытянулось на кружеве волн, точно осетр, растянутый веером гарпунов, и под нашими прутьями заклокотала радуга из полос воздуха и воды. Фантомы полупрозрачных трупов — остатки давнишней бойни семи дней — едва заметным косяком следовали за нами под защитой ретикулярных перекладин челна.

Жаба с острова Мрака заглотнула свой солнечный ужин, и вода сделалась тьмою — иначе говоря, берега мгновенно растаяли, небеса и река слились безо всякого различия, и только челн дрожал крошечным зрачком гигантского чернильного глаза, мечась из стороны в сторону, будто привязанный к мачте воздушный шар, который мне и приказали удерживать хлопающими на манер крыльев веслами.

Свернувшись калачиком, неподвижные бочки летели вверх по течению со скоростью курьерского поезда.

И, дабы спрятаться от всех этих напастей — так в детстве мы натягиваем на голову одеяло, только бы ничего не видеть, — Фаустролль осторожно ввел челн в шестисотметровый акведук, изрыгавший в покорную реку следовавшие по его брюху-каналу баржи.

(Здесь кончается донесение Скоторыла)

Вздымавшийся сияющим нимбом в конце туннеля гигантский корабль Игреневая-харя — что означает «Конская-морда-с-пятнышками-в-форме-косы» — черным солнцем заслонял все небо, подобный зрачку, сорвавшему кожные шоры века, вторя собственным бездвижным зрачкам, зеленой краской выведенным на янтарном райке под бушпритом. Под невидимой бечевой, карнизом окаймлявшей своды туннеля, хлюпали задние копыта выстроившейся гуськом четверки зверей, которые тянули этот символ смерти, с усилием переступая на окаменевших ногтях.

Смочив слюной унизанный камнями палец, Фаустролль хладнокровно стер парафин со дна барки. К их ногам со свистом, обратным глотательному бульканью опустошаемой раковины, взметнулся целый артезианский ключ (ад в тот день находился в Артуа). Сито дернулось, словно затихающее сердце умирающего. Две последних ячеи, где вода сплела тончайшие иллюминаторы, а теперь позволила вздымавшимся снизу упругим языкам прорвать эту двойную плеву, провозгласили себя устами Фаустролля и Скоторыла. Пузырьки воздуха, колечками медного челнока оплетенные в хрустальную оправу — исторгавшийся из глубины его утробы последний вздох, — походили на всплывающие со дна серебряные монетки или подвижные гнезда паука-серебрянки. Фаустролль, решив, что Бог избрал себе иную ткань, и мокнет она теперь в крестильной воде машины, красящей совсем иное небо, нежели у Тиндаля, сложил руки подобно богомольцу или же пловцу — следуя позе каждодневного преклонения брахманов Хурмокум. Громадный корабль Игреневая-харя прошелся по ним черным утюгом, и эхо шестнадцати роговых пальцев унесшихся в плюсквамперфект лошадей, отлетев вместе с душой, плеснуло под своды тоннеля заветное ХУРМОКУМ.

Так смерть стала последним деянием доктора Фаустролля, шестидесяти трех лет от роду.

 

XXXVI

О единой линии всего

Чтение епископом Божьего послания

В свою рукопись — из которой Скоторыл, прерываемый однообразной многословностью павиана, разобрал только самые предварительные рассуждения — Фаустролль под напором словесной сизигии успел занести лишь малую толику открывшейся ему Красоты, мельчайшую крупицу известной ему Истины; но даже и из этой части можно было бы восстановить все богатство науки и искусства — иначе говоря, воссоздать Все; но кто знает, что же есть Все: радующий глаз кристалл с идеальными пропорциями или порожденное воображением человека выморочное чудовище (ведь и Фаустролль считал, что Вселенная есть опровержение самой себя)?

Такие думы проносились в голове водяного епископа, покуда он плавал над местом крушения механического корабля и последним пристанищем двадцати семи важнейших книг, гниющих останков Скоторыла и тела доктора Фаустролля.

Но помнил ли он, как в одной из их бесед доктор упомянул о некоем профессоре Кэйли, способном на основании одной лишь кривой длиною в два с половиной метра, прочерченной мелом на грифельной доске, детально обрисовать погоду любого дня в году и все случаи гибельных эпидемий, привести слова, которыми уговаривают покупателей все до единого торговцы кружевами в том или ином городе, и точно указать октаву и силу звука всех существующих на земле инструментов, а также описать манеру ста певцов и двухсот музыкантов со всеми возможными периодами и с любого места в зале или оркестровой яме — так, как не услышит ни одно ухо?

Тем временем обойная драпировка, подтачиваемая когтями и разъедаемая слюной воды, медленно сползала с тела Фаустролля.

Подобно музыкальной партитуре, искусство и наука до последней запятой записаны на искривленных членах перевалившего за шестой десяток мальчугана, а следовательно, могут твердить о собственном усовершенствовании бесконечно. Как профессор Кэйли укладывал все прошлое в двухмерное пространство грифельной вселенной, так же и прогресс осязаемого будущего сворачивает всякое тело в спираль. Смерть два дня хранила на своем туалетном столике явленную Господом книгу о высшей истине, прочерченной в трех (четырех, а для кого-то и в бесконечном множестве) осях пространства.

Меж тем Фаустролль с его непонятой и беззащитной душой придавал царству Божию неведомое доселе измерение.

 

Книга восьмая

ЭФИРНОСТЬ

 

XXXVII

О мерной линейке, часах и камертоне

Телепатическое письмо доктора Фаустролля лорду Кельвину

«Мой дорогой коллега,

Как-то давно не получалось написать вам и подать весточку о себе; не думаю, впрочем, что вы сочли меня мертвым. Смерть — оправдание для бездарностей. Однако ж учтите отныне, что нахожусь я вне пределов земли. Где именно, мне и самому удалось выяснить буквально на днях. Ведь мы оба знаем: утверждать, будто знаешь что-то о предмете обсуждения, можно лишь когда способен измерить его и выразить в цифрах — единственной безусловно существующей реальности. Я, меж тем, до сих пор знал только то, что нахожусь не на земле, как знаю, что место кварца не здесь, а в стране прочности, однако принадлежит он ей в меньшей степени, нежели рубин, рубин — меньше, чем алмаз, алмаз — чем мозолистые ороговения на заду у Горбозада, а тридцать две обезьяньи складки (превосходящие по числу его же зубы, даже вместе с зубами мудрости) — нежели продукт творчества Путаницы-приживалки.

Но очутился ли я вне времени или вне пространства, нахожусь ли прежде или рядом, позже или ближе? Я пребывал в том месте, куда попадаешь, отринув путы как времени, так и пространства: вот как, милостивый государь.

Неудивительно, что, когда я лишился моих книг, челна из металлического полотна, общества Горбозада и г-на Рене-Изидора Скоторыла — судебного пристава, — чувств, земли под ногами и двух старых, как сам мир, форм мысли по Канту, меня охватил тот же страх одиночества, что и реманентную молекулу, отстоящую от прочих своих товарок на многие сантиметры в прекрасном новом вакууме гг. Тэйта и Дьюара. И ей-то, может, и ведомо, что отстоит она на эти несколько сантиметров! За надежность сантиметра — единственно верного для меня (потому что поддающегося измерению и самого такой мерою являющегося) обозначения пространства — и секунды среднего солнечного времени, по которой сверяло удары сердце моего земного тела, я продал бы и душу, несмотря на то, что она может оказаться мне полезной для изложения вам всех этих забавных подробностей.

Однако куда нужнее мне тело — оно служит для поддержания одежд, а вместе с оными и карманов. В кармане я забыл мой сантиметр, точную латунную копию платинового эталона, носить которую с собой так же легко, как саму землю и даже земной квадрант; благодаря ему (а точнее, гг. Мешену и Деламбру) неприкаянные души и призраки межгалактических ученых могут более не тревожиться ни о нашей старенькой планете, ни о самой системе сантиметров, граммов и секунд в том, что касается их собственной длины.

Что до моей секунды солнечного времени, то, даже если бы я остался на земле, не думаю, что смог бы сохранить ее и надлежащим образом измерять с ее помощью время.

Если за многие миллионы лет я и не завершу свое патафизическое творение, можно не сомневаться, что благодаря моим исследованиям вращение и обращение земли будут, тем не менее, разительно отличаться от нынешних. В любом случае, за надежные часы, которые бы шли все это время, мне пришлось бы выложить сумасшедшие деньги — да и потом, я не намерен ставить опыты на века, любая продолжительность мне попросту смешна, а с точки зрения эстетики куда приятнее носить в кармане само Время или какую-нибудь из его единиц (как фотографию на память).

Я с большею охотой обзавелся автогенератором, стабильность и абсолютная точность которого делали его куда более пригодным для точных измерений, нежели баланс хронометра, да и период его колебания будет с отклонением в одну тысячную тем же самым через многие миллионы лет. Камертон. Еще до того, как, следуя вашим предписаниям, я ступил на борт челна, период колебаний был скрупулезно вычислен нашим коллегой профессором Маклеодом, который исходил в своих расчетах как раз из длительности секунды среднего солнечного времени, последовательно направляя лапки камертона вверх, вниз и к горизонту с тем, чтобы устранить даже малейшие помехи от земного притяжения.

Однако сейчас у меня нет и камертона. Представьте себе, каким потерянным должен чувствовать себя человек, выброшенный за пределы пространства и времени без часов, мерной линейки и камертона. Наверное, именно это состояние и можно назвать смертью.

Но на помощь мне пришли воспоминания о ваших наставлениях и моих прошлых опытах. Поскольку мне довелось очутиться попросту НИГДЕ — или ГДЕ-ТО, что в данном случае одно и то же, — я отыскал все необходимое, чтобы изготовить кусок стекла, в чем мне изрядно помогла встреча с множеством всевозможных бесов, среди которых был и Распределитель Максвелла, систематизирующий по группам разные типы скорости в повсеместно и непрерывно распространенной жидкости (вы это называли, помнится, твердыми упругими микротелами, или молекулами), которую прихотливое желание представило мне в виде силиката алюминия. Я провел все необходимые линии и зажег две свечки, на что потребовалось некоторое время и упорство, ибо работать мне пришлось, не имея при себе даже кремниевых инструментов. Передо мной предстали две шеренги привидений, и желтый призрак возвратил мне мой сантиметр благою силой цифры 5,892×10-5.

Сейчас, когда вы пребываете в добром здравии, окружены уютом и ступаете по твердой поверхности — как я когда-то, следуя давно атрофировавшейся привычке, ибо сейчас я с гордостью ношу на себе одну миллиардную земной окружности вместо того, чтобы попирать ногами эту полую сферу, не в силах справиться с ее притяжением, — пожертвуйте частью своего времени и ознакомьтесь с некоторыми моими наблюдениями.

Вечность представляется мне легчайшим эфиром, заполняющим собою все, что лежит по ту сторону горизонта — эфиром бездвижным и, следовательно, лишенным отсветов, всего этого вульгарного сияния. Светящийся эфир я счел бы без толку вертящимся по кругу. И вслед за Аристотелем („О небе“) я полагаю, что вечность следует теперь именовать ЭФИРНОСТЬЮ.

С первого взгляда светящийся эфир, как и мельчайшие частицы материи — а уж ее-то я теперь сумею отличить, мое астральное тело снабжено отменными патафизическими глазами, — может показаться конструкцией из негнущихся реек на шарнирах и маховиков, приводимых в движение ускоренной ротацией и на одной из этих реек закрепленных. Таким образом, вся эта система в точности соответствует идеальным математическим условиям, сформулированным Навье, Пуассоном и Коши. Более того, она представляет собой упругое твердое тело, способное определять магнитное вращение плоскости поляризации света, открытое Фарадеем. Свободное время, образовавшееся у меня после смерти, я намерен посвятить тому, чтобы помешать всей этой конструкции вращаться, а впоследствии и вовсе низвести ее до состояния банальных пружинных весов.

Кстати, мне думается, что строение этих пружинных весов — или даже самого светящегося эфира — можно было бы значительно упростить, заменив эти шарнирные гиростаты системой циркуляции бесконечно великих жидкостей через отверстия в бесконечно малых твердых телах.

Эти модификации не повредят ни одному из его свойств. На ощупь эфир показался мне упругим, как желе, и податливым, будто шотландский сапожный вар».

 

XXXVIII

О солнце, холодном твердом теле

Второе письмо лорду Кельвину

«Солнце представляет собою шар — ледяной, жесткий и однородный. Его поверхность разделена на квадраты со стороной в один метр, служащие основанием для перевернутых продолговатых пирамид с винтовой нарезкой, вытянувшихся на 696 999 километров — так, что кончик оказывается ровно в километре от центра Земли. Каждая такая пирамида крепится гайкой, и ее устремление к центру, будь у меня время, повлекло бы за собой вращение лопасти, установленной на ее верхней части и погруженной на несколько метров в вязкую жидкость, которой покрыта вся поверхность звезды…

По-прежнему не в силах отыскать секунду среднего солнечного времени и тяготясь потерей камертона, я почти не обращал внимания на этот механический аттракцион.

Однако я взял кусок латунной проволоки и соорудил из него колесо, на котором вырезал две тысячи зубцов, подражая тому, чего удалось достичь в подобных же условиях месье Физо, лорду Рэлею и миссис Сиджвик.

Однако стоило мне обрести мою секунду — посредством деления 9413 километров на единицу электрической проводимости Сименс в ее абсолютном значении, — как пирамиды, также оказавшись в фазе прилива энергии, вдруг начали выскальзывать из своих нарезных пазов и, чтобы удержаться, были вынуждены прибегнуть к движению отталкивания а-ля сэр Хэмфри Дэви, тогда как вся недвижимая материя, деревья на винтах, а также сами эти болты и вовсе исчезли. Сделавшись вязким, солнце принялось крутиться вокруг своей оси, полный оборот делая за двадцать пять дней; пройдет несколько лет, и вы увидите, как на нем появятся пятна, а несколько веков спустя вычислите период их появления. Более того, вскоре пойдет на убыль и огромный возраст солнца, а само оно сморщится, усохнув на три четверти.

Ваш покорный слуга приобщается тем временем к науке всех вещей (ждите, я послал вам три новых фрагмента из моих будущих книг), полностью обретя способность к восприятию, то бишь представление о длительности и величине. Мне доподлинно известно, что вес латунного колеса — его я поместил в оцепенение абстрактных пальцев моего астрального тела — есть четвертая движущая сила восьми километров в час; надеюсь, потеряв остатки чувств, я смогу различить цвет, температуру, запах и иные качества, не входящие в число заветных шести, и руководствуясь при этом единственно количеством солнечных излучений в секунду…

Прощайте: предвижу, скоро в солнце перпендикулярно упрется распятие — с синим перекрестьем, к надиру и зениту устремлены рубиновые хохолки, а поперек тянется золото лисьих хвостов».

 

XXXIX

Как учил Ибикрат-геометр

(Краткие наброски Патафизики согласно учению Ибикрата-геометра и его божественного наставника Софротата Армянского, в переводе и с пояснениями доктора Фаустралля)

I. — Фрагмент диалога об Эросе

Матетес: Скажи мне, о Ибикрат — ты, кого зовем мы Геометром, ибо ты познал все сущее посредством линий, прочерченных в разные стороны, и открыл нам истинный облик трех ипостасей Бога при помощи трех монет, являющихся четвертой сущностью символов Таро, из которых второй носит клеймо внебрачного рождения, а тот, что после третьего, провинился тем, что открыл различие между добром и злом, высеченное в плоти древа познания — так вот, о Ибикрат, коли будет тебе угодно меня просветить, я жажду знать, что думаешь ты о любви (ты, сумевший расшифровать бессмертные, ибо никем не найденные, фрагменты учения о Патафизике Софротата Армянского, записанные пурпуром на серо-желтом папирусе). Отвечай, прошу тебя, ибо я намерен задать тебе как можно больше вопросов, дабы внимать твоим наставлениям.

Ибикрат: Все это вне сомнения истинно и по меньшей мере точно, о Матетес. А посему говори же.

Матетес: Прежде всего, памятуя о том, как философы наделяли любовь чертами различных существ и изображали ее при помощи всевозможных символов слепого случая, разъясни мне, о Ибикрат, их непреходящее значение.

Ибикрат: Поэты Греции, о Матетес, снабдили лоб Эроса горизонтальной повязкой, похожей на ленту или пояс почетного герба, или знак Минус, что в ходу у людей, сведущих в математике. Поскольку Эрос был сыном Афродиты, то унаследованный им фамильный герб хвастливо выставлял напоказ всю его женскую родословную. Египтяне же, наоборот, воздвигли свои стелы и обелиски перпендикулярно к крестоносному горизонту, избрав себе символом знак Плюс, воплощение мужского начала. Противопоставление двух этих знаков, двоичного и третичного, дает нам очертания буквы H, что означает Хронос, отец Времени или, если угодно, Жизни — а именно так толкуют этот знак люди. В глазах Геометра оба эти знака друг друга либо уничтожают, либо оплодотворяют, так, что остается в результате единственно плод их соития, становящийся изначальным яйцом, или нулем, а они, в свою очередь, тем более идентичны друг другу, поскольку являются взаимоисключающими противоположностями. На столкновении знака Минус со знаком Плюс Преподобный Папаша Убю, бывший король Польский, а ныне член ордена иезуитов, создал великое творение, «Кесарь-Антихрист», в котором посредством хитроумного приспособления — физикола — убедительно продемонстрировал принцип единства противоположностей.

Матетес: Возможно ли подобное, о Ибикрат?

Ибикрат: О, более чем воистину. И третьей отвлеченной фигурой Таро, по мысли Софротатоса Армянского, является та, что зовем мы трефами, каковая есть Дух Святой, загнутый о все четыре угла, с двумя крыльями, хвостом и головою Птицы, а если его перевернуть — то стоящий прямо Люцифер, рогатый, брюхатый и крылатый, похожий на аптекарскую сепию, в особенности ежели убрать с его лица все отрицательные (читай: горизонтальные) линии; или — третий вариант — тау, он же крест, символ религии милосердной и человеколюбивой; или, наконец, фаллос — дактилическое выражение тройственной истины, о Матетес.

Матетес: Таким образом, о Ибикрат, любовь в наших храмах в некотором роде по-прежнему есть Бог, хотя и принимает, вынужден признать, такие не всегда понятные обличья?

Ибикрат: Четырехугольник Софротатоса, созерцая самое себя, охватывает другой четырехугольник, равный его половине: так и добро есть зеркальное и неотвратимое отражение зла, и они оба суть попросту идеи, или идея в двойном количестве; одно во многом вытекает из другого, о Матетес, до некоего предела, как мне видится, или по меньшей мере без особых признаков. Четырехугольник каким-то внутренним чутьем, подобно гермафродиту, порождает Бога и дурное — гермафродит есть также роды…

 

XL

Пантафизика и катахимия

II. — Еще один фрагмент

Трансцендентный Бог треуголен, а трансцендентная душа богоугодна, а стало быть, параллельно треугольна.

Бог имманентный трехгранен и имманентная душа по гомотетии трехгранна.

Душ всего три (ср. у Платона).

Человек четырехуголен, ибо души не несвободны.

Значит, он — твердое тело, а господь Бог — дух.

Если души независимы и свободны, человек есть Бог (МОРАЛЬ).

Диалог между тремя третями числа три.

Человек: Три ипостаси суть три души Господа.

Бог: Tres animae sunt tres personae hominis.

Ens: Homo est Deus.

 

XLI

О поверхности Бога

Бог по определению не имеет пространственного измерения, однако же для ясности изложения присвоим ему какое-нибудь количество измерений, отличное от нуля, хотя он и лишен их напрочь, ведь в двух частях нашего тождества эти измерения пропадают. Удовольствуемся, к примеру, двумя измерениями — в геометрии этого вполне достаточно для того, чтобы представить себе плоские фигуры на листе бумаги.

Символическим изображением Бога служит треугольник, однако не следует отождествлять три Ипостаси с его сторонами или же углами. Речь идет здесь о трех вершинах другого равностороннего треугольника, описанного вокруг того, что рисуют обычно. Подобная гипотеза находит свое подтверждение в откровениях Анны-Катарины Эммерих, которой крест, повсеместно воспринимаемый как символ Слова Божьего, виделся в форме Игрека (Y) — она объясняла это такой очевидной деталью, как невозможность вытянуть человеческую руку нормальной длины до гвоздей на оконечностях классического тау.

Итак, ПОСТУЛАТ:

До поступления исчерпывающей информации, а также для удобства наших предварительных рассуждений допустим, что Бог есть плоский чертеж, иначе говоря, символическое изображение трех равных прямых длиной a, исходящих из одной точки под углом 120° друг к другу. Пространство между этими прямыми или, если угодно, площадь треугольника, образованного тремя самыми удаленными точками этих прямых, мы и предлагаем сейчас рассчитать.

Пусть медиана x будет продолжением одной из Ипостасей a, 2y — стороной треугольника, которой она перпендикулярна, тогда N и P обозначим продолжения прямой (a + x) в обе стороны бесконечности.

Дано:

x = ∞ — N — a — P.

Тогда как

N = ∞ — 0,

а также

P = 0.

Отсюда

x = ∞ — (∞ — 0) — а — 0 = ∞ — ∞ + 0 — а — 0

x = — а.

С другой стороны, прямоугольный треугольник со сторонами a, x и y дает нам:

а 2 = х 2 + у 2 ,

тогда как, заменив x величиной (— a), мы получаем

а 2 = (— а ) 2 + у 2 = a 2 + y 2 .

Отсюда

у 2 = a 2 — a 2 = 0,

a также

y = √0.

Таким образом, площадь равностороннего треугольника, биссектрисами углов которого служат три прямые а, будет равна:

S = у ( x + a ) = √0 ( — а + а )

S = 0√0.

СЛЕДСТВИЕ: При первом взгляде на радикал √0 мы можем утверждать, что подсчитанная нами площадь представляет собой самое большее простую линию; во вторую очередь, если строить фигуру, исходя из величин, полученных для x и для y, мы убедимся, что:

■ Прямая 2 у, которая, как мы теперь знаем, является 2√0, пересекает одну из прямых а в направлении, обратном нашей первой гипотезе, поскольку x = — а; мы также увидим, что основание нашего треугольника совпадает с вершиной.

■ Две прямых а образуют с первой углы, по меньшей мере не превосходящие 60°, и более того, с 2√0 могут встретиться, лишь совпадая с первой прямой а.

Что полностью соответствует догмату о равенстве трех Ипостасей между собой и их совокупности.

Мы можем также заключить, что а есть прямая, соединяющая 0 и ∞ определить Бога:

ОПРЕДЕЛЕНИЕ: Бог есть кратчайший путь от нуля к бесконечности.

— То есть? — спросите вы. — В каком направлении?

— На это мы ответим, что зовут его не Жюль, а Плюсминус. Так что в целом это прозвучит как:

± Бог есть кратчайший путь от нуля к бесконечности — так или иначе, в ту или иную сторону.

Что полностью соответствует вере в два начала Бога; однако точнее будет присвоить знак + началу веры субъекта.

Однако Бог, не имея пространственного измерения, линией не является.

— И в самом деле, отметим, что, согласно тождеству

∞ — 0 — а + а + 0 = ∞

длина а обладает нулевым значением, следовательно, а не есть линия, но точка.

Таким образом, раз и навсегда:

БОГ ЕСТЬ ТОЧКА, В КОТОРОЙ СХОДЯТСЯ НУЛЬ И БЕСКОНЕЧНОСТЬ

Патафизика есть наука…

КОНЕЦ