В попонах с позолотой, в зеленых бархатных колпаках. Под шкурами леопардов, на белом медведе.

Хорошо, славно начиналось наше посольство. После православного Рождества повалил снег и отяжелевшие леса замерли, словно боясь, что осыплется, рухнет с ветвей эта чистейшая красота. Правда, лошадям было нелегко идти по такому снегу, но это куда лучше, чем тащить груженые сани по заледеневшей земле. Да и мужицкие кони уже пробили дорогу от деревни к деревне. Иной всадник вдруг пускался вскачь, и тогда снежная пыль долго серебрилась следом.

Морозец был знатный, мужики время от времени выскакивали из саней и с криком валяли друг друга в сугробах, чтобы погреться. Да и не только мужики — также и молодые шляхтичи, а порой и пан Песочинский с Сапегой. Они тоже подталкивали друг друга, покрикивали, словно освободились на время от своей родовитости и высоких званий. Приятно глядеть на больших панов, когда они веселятся.

Мы с Модаленским, мстиславским войским, и Цехановецким, подстольничим, тоже не сидели сиднем, а самым непосредственным образом участвовали в этих дорожных забавах. Больше всего попадало Цехановецкому — рослому, но неуклюжему: если падал, то всегда носом в снег. Впрочем, был необидчив, сам же и начинал всякий раз.

Сперва, из Вильни до Смоленска, мы ехали своей дорогой, своим обозом. Образовался обоз немалый: впереди построились пять лошадей его милости пана Сапеги, богато убранные, в попонах с позолотой, в зеленых бархатных колпаках. Эти лошади назначались как подарки московскому государю и его близким, я тоже приобрел трех хороших коней для той же цели, — слышно было, царь обожает коней, но была и еще причина, о ней я скажу позже. Затем — двадцать шесть молодых шляхтичей тоже на хороших конях, более полусотни венгерских драгун, и наконец десяток возов с провиантом. Ненадолго останавливались в Толочине и Черее, где у пана Сапеги были дворцы и земли, затем взяли направление на Смоленск.

В Москву мы направлялись для подписания вечного мира после Смоленской войны, и предстояло быть мне писарем, секретарем, а если потребуется, то и толмачем. Впрочем, почти все неплохо говорили по-русски, и толмач мог потребоваться только при составлении документов. Возглавлял посольство от Польской Короны пан Александр Песочинский, от Великого Княжества Литовского — пан Казимир Сапега. Шел 1635 год.

Красиво двигался наш обоз! В Смоленске добавился обоз пана Песочинского, то есть еще сто пятьдесят верховых коней, причем многие шли под шкурами леопардов, а те, которые в хомутах, были украшены лисьими хвостами. Стражники шли с длинными красивыми ружьями, а за ними ехал сам Александр Песочинский в санях в виде огромного белого медведя. Посол сидел в красной бархатной шубе, подшитой соболями, два бравых холопа в овчинных кожушках-сибирках стояли сзади на приступке. Затем опять сани с мужиками, пара запасных турецких коней под зелеными попонами для посла, десятки саней с продовольствием для людей и кормом для лошадей, хотя придорожное население обязано кормить посольство.

Не без волнения подъезжали мы к речке Поляновке, где полгода назад было заключено перемирие. Волнение было оттого, что, во-первых, не так давно закончилась тяжелая война, и кто знает, что думает вчерашний неприятель; каждый народ хорош и плох по-своему. Поляки, к примеру, не сильно похожи на нас, белорусцев, а мы на тех, кто живет ближе к Москве. Во-вторых, работа послов вообще опасная. Не раз слышали мы, что часто зазря попадают они в узилище. Двадцать лет назад пропали в Москве послы Священной Римской империи Григорий Торн и Иосиф Грегорович — ни слуху ни духу. Грешна и Корона: не так уж давно польские люди замучили до смерти казацкого посла в Киеве.

Могут и просто как бы ненароком обидеть, а то и оскорбить послов ни за что ни про что.

Вот и первый случай убедиться в этом: за речкой по уговору должны были нас встретить московские послы со своей свитой, — предполагалось знакомство и взаимное приветствие, — но ни одного человека не виделось впереди, только снега, снега да леса слева и справа. Разве можно вообразить, что это к нам, в Великое Княжество, едут московские послы, а мы и в ус не дуем?

Волновались мы оттого, что не сильно выгодно было Поляновское перемирие для Москвы, а значит, неприятен и договор, который везли: границы останутся прежними, как семнадцать лет назад, по Деулинскому перемирию, да и двадцать тысяч, что должна выплатить царская казна — не радость, а стыд немалый. Недаром московиты просили не говорить вслух про эти тысячи… Не все и наш слух ласкало: должны убрать войско с русских земель, король Владислав окончательно отказывается от русского трона, город Серпейск уходит к Руси, католики не получат права строить костелы, не разрешено покупать русские вотчины…

Паны Александр Песочинский и Казимир Сапега остановились на другом берегу Поляновки для размышления о том, что делать, а следом, конечно, остановился и весь обоз. Я, писарь посольства, по прозванью Петр, по роду Вежевич, стольник и подкоморий мстиславский, ехал следом за ними, всегда готовый выпрыгнуть из саней и бежать к ним слушать, а затем и записать важное слово. Но никто не позвал меня. Вместе со мной в карете ехали мои земляки, Модаленский и Цехановецкий. Конечно, у каждого была своя карета, но втроем, что ни говори, веселее да и теплее — уж больно морозная стояла зима. По этой же причине в одной карете ехали Песочинский и Сапега. Впрочем, объединились они только сегодня, — а прежде ехали даже по разным дорогам со своими обозами — иначе не прокормиться: после войны деревни Смоленщины обезлюдели и обнищали, вотчины побиты, а люди наги и босаты разбрелись безвестно, как объясняли оставшиеся мужики и бабы. «Насилства и великие обиды чинили нам литовские люди. Много помирает голодной смертью безконны и беззапасы». «Гулящих людей развелось, не хотят пахать хлеб, валяются по кабакам. Я бы и сам, кабы не дети, давно сволокся на Дон», — говорил высокий, по виду вконец отощавший небожка, у которого мы спросили дорогу.

Пан Казимир Сапега свой обоз и вовсе разделил на две части, так что до Поляновки шли аж тремя колоннами.

Наверно, час простояли на берегу в ожидании послов Москвы. Наконец увидели двух всадников. Они, однако, приближаться не стали, развернулись и поскакали обратно. Ну а великие послы решили двигаться в Вязьму. Скоро с московской стороны опять появились верховые — казаки, числом не менее сорока. Эти прискакали, повертелись у посольской кареты и тоже помчались обратно.

У города остановились и снова вернулись, но не одни, а с царскими посланниками, приставами Малютой, Филоном и сотней стрельцов. Малюта вышел из кареты и стал ждать, когда выйдут для переговоров пан Сапега и Песочинский. Но вышел к нему лишь Модаленский.

— Почему не встретили нас на границе? — спросил он. — Вы понизили нашу честь! Послы не выйдут к вам из карет!

Один из приставов — маленький, злой с виду, позже мы узнали, что зовут его Филон, тотчас ответил:

— Тогда мы ни о чем говорить не станем!

— Станете! — повысил голос Модаленский. — Снимайте шапки и подойдите к карете послов!

— Нет, — тотчас заявил Филон, — это не подходит для царского величества Федора Михайловича! Мы так некрасиво не поступим!

И сразу отправились к своим каретам. Мы ждали молча, а Филон с Малютой о чем-то говорили и спорили. Наконец что-то решили: Филон и еще два посланника все же сняли шапки и приблизились к карете Песочинского и Сапеги. Тогда, не торопясь, покряхтывая, как бы нехотя, выбрались к ним и послы.

— От великого государя, царя и великого князя Михаила Федоровича, всея Руси самодержца и многих государств владетеля, — бормотал он малую царскую титлу, — посланы встречать вас, великих послов наияснейшего Владислава Четвертого, Божией милостью короля польского, великого князя литовского и иных, и корм вам дать от его царского величества.

Голос у Филона оказался тихий и неразборчивый. А пан Песочинский ответил ему внятно и внушительно:

— Мы, послы наияснейшего Владислава Четвертого, Божией милостью короля польского, великого князя литовского… — заговорил он, не глядя на посланников, — …к великому князю Михаилу Федоровичу, всея Руси самодержцу и многих господарств обладателю, — о великих делах… — тут он запнулся, изменился в лице и уперся взглядом в Филона. — Вы нас обесчестили, не встретили нас! Но мы, невзирая на вашу глупость и гордыню, приехали!

Сказать, что Филон и Малюта приняли такие слова равнодушно, нельзя. Все ж таки послы. А если так, то и принимать надо, хочешь не хочешь, как следует. Короче, ночлег нам был приготовлен, хотя и в черных избах, а также и ужин, и корм для лошадей.

Панов Песочинского и Сапегу поместили в разных домах, но похолки бегали туда-сюда и скоро донесли, что провианта у Песочинского маловато. Весть эта будто даже обрадовала пана Казимира, он тотчас кликнул своего стольника и приказал послать пану Песочинскому такой ужин, какого хватило бы и на всю его челядь. Песочинский ужин принял, но, кажется, немного рассердился от такой щедрости, однако промолчал. А вот стольник его, не позаботившийся как следует о пропитании, наверно, получил то, что заслужил.

Утром пан Песочинский сердито заявил Малюте и Филону:

— Обойдусь без вашего корма! Скажите только, где и что можно купить!

Но приставы промолчали. Позже мы уразумели, почему: во время войны придорожные деревни так оскудели, что и денег им не надо — нечего продать. Сами они даже за свои, за царские деньги, ничего не могут купить.

Перед Вязьмой местные люди встретили с попом на дороге, пали на колени, запели: «Умилися на наши слезы…» Пан Песочинский нахмурился, отвернулся, а пан Сапега сыпнул мне горсть талеров, чтобы раздал. Я их отдал попу-печальнику, пускай делит на всех.

— Удивляюсь! — поддержал Песочинского пан Казимир Сапега. — Как вы обращаетесь с нами? В прежние времена великих послов встречали у вас с честью и уважением! Мой отец, Лев Сапега, тоже посещал вашего государя как посол. И встречали его как должно!

И правда, Великое посольство Льва Сапеги встречали приставы с конвоем в несколько тысяч, а за полмили до Смоленска навстречу выехал воевода с тремя тысячами и первый приветствовал послов.

Тут опять Филон и Малюта клятвенно заверили, что как только посольство окажется в Москве, будет всего вдоволь.

Несмотря на такие заверения, пан Песочинский сильно сердился. А вот Казимир Сапега был почти спокоен, даже приказал принести вина. Налил полный кубок и предложил Филону. Очень заинтересовался Филон. «Что это за вино?» — спросил. «Венгерское», — ответил пан Казимир. Филон попробовал и как бы задумался: вкусно или нет? Еще попробовал. А потом отпил половину и протянул кубок Малюте. Малюта тоже пробовал осторожно, будто опасаясь — не отравлено ли?

— Чего вы боитесь? — спросил пан Казимир.

— У нас только хлебную горелку пьют до дна, а у вас сильно крепкое питье.

— Вы думаете, наше вино крепче вашей горелки?

— Само собой. В горле сидит. Пошли-ка, Малюта, домой, а то скоро петухами закукарекаем. Я знаю, у них — что у ляхов, что у литвы — вино страшней нашей горелки. Розум у человека отнимает.

Пан Казимир рассмеялся, и даже Песочинский заулыбался, но все равно Малюта и Филон торопливо ушли.

День прошел в пререканиях по поводу малого довольствия и корма для лошадей. А поскольку на всех не хватало, пан Сапега приказал сено купить. Сено деревенские мужики все же заготовили впрок. Опять наши стольники ссорились с Филоном, но вечером он явился снова.

— Можно мне выпить вашего вина за тебя, великого посла? — спросил Филон.

Пан Казимир Сапега немного удивился такой просьбе, но тут же приказал принести вина и наполнить кубки.

— Можно, — отвечал он. — Заранее благодарю тебя и принимаю твои слова.

Филон низко поклонился и с явным удовольствием, даже наслаждением выпил, пожелав пану Казимиру успехов в деле служения Речи Посполитой и Великому Княжеству Литовскому, доброго здоровья, счастливого возвращения в свое Отечество и заслуженной награды короля.

На этот раз выпил до дна, до последней капли и даже подержал кубок опрокинутым в рот. Наслаждение его было столь явным, что пан Казимир приказал налить ему еще раз. Слуга тотчас подошел с большим кувшином, но кубок Филона наполнил лишь наполовину. Это Филона обидело.

— Криво делаешь! — сказал он.

Однако слуга отошел и недоброжелательно глядел на него.

— Государь, вели наполнить как положено!

Но и пан Сапега молчал. Вот тебе за споры о довольствии, — так я понимал его. Тогда Филон, совсем уж обидевшись и огорчившись, загадочно произнес:

— Алтын на копейку не меняют, государь Казимир Львович.

Наказав душевно Филона и Малюту, пан Казимир кивнул слугам:

— Несите!

Вот теперь появилось вдосталь и вина, и всякого иного угощения, — видно, так пан Казимир это задумал. Повеселели все, обрадовались, заговорили громко и охотно, вспоминали — надо или не надо — отца пана Казимира гетмана литовского Льва Сапегу, успешно примирявшего обе державы, но, к несчастью, два года тому ушедшего в мир иной.

Когда прощались, пан Сапега встал, а Филон и Малюта благодарили и низко кланялись.

Между прочим, угощение пошло впрок. Список довольствия, представленного на следующий день, выглядел по-другому.

Каждому великому послу:

по два калача, ценой один грош,

по шесть чарок крепкой горелки,

по десять кружек паточного меда,

по одному ведру сладкого питного меда,

по одному ведру крепкого меда,

п о три ведра хорошего пива.

Прямо скажу: хотя собственных припасов у нас до Москвы хватило бы, великие послы были довольны.

Посольских людей тоже не сильно обидели: по четыре чарки горелки, по две кружки меда, по кружке пива.

Конечно, мед и горелка — хорошо, весело, но все же главное — хлеб насущный.

Для свиты тоже прислали:

яловиц — шесть,

баранов — пятьдесят пять,

кабанчиков откормленных — десять.

Кроме того, по полтора десятка гусей, зайцев, тетеревов, кур… Не забыли и о приправах, прислали четверть пуда лука, чеснока, два пуда масла. А уксуса привезли бочку аж на шесть ведер. Что ж, наверно, в Москве так пьют и едят.

Но и это не все. На каждого посла обещали выдавать по десяти щук замороженных, по одной щуке запеченной, по одной — с хреном, одну — с ухой и одну соленую; добавить также обещали леща для поджарки и леща на засолку. И пуд черной икры.

Вечером того дня я все это тщательно записал. Возможно, и королю, и сейму будет интересно, как мы ехали, что пили-ели. Пишу я чаще всего гусиным пером, хотя пробовал и вороньим, и лебединым, и павлиньим. Гусиное, однако, более ухватистое, а если хорошенько выварить его, то и очинка получается лучшей, не надо за двумя-тремя словами клевать чернильницу. Перья беру из левого крыла — по изгибу они лучше подходят к руке, если — правша. И приготовил их целую связку. Есть у меня и очинка, и скребочек на случай помарки. Бумаги у меня тоже достаточно: две дести итальянской, и одна десть французской.

Панночка Анна

Не знаю да и знать мне не положено, почему пан Казимир Лев Сапега приезжал в Мстиславль. Может, по дороге в Смоленск у него охромела любимая лошадь, и он решил провести у нас несколько дней, пока выправится, тем более, что Мстиславль для него не чужой город: в свое время воеводой здесь служил пан Андрей Сапега, двоюродный брат отца. А может, решил поглядеть, как живут-мирятся православные, католики и униаты: десять лет прошло со времени гибели униатского епископа Кунцевича, а круги все еще шли по воде. Еще меньше знаю о том, почему на третий день пребывания его милости в городе меня вызвали пред очи его, и пан Казимир, с интересом оглядев меня, спросил, хочу ли я служить ему.

Как не хотеть! Я закончил полоцкий коллегиум, знал польский, греческий, латынь и, конечно, русский, у меня были хорошие отметки по риторике да и по другим наукам, я уже стал мстиславским подкоморием и стольником, но в молодости всем кажется, что способен на большее: хочется послужить Отечеству, но — как, чем? Короче, в душе вопрос о будущем стоял остро.

И все же, почему пан Казимир выбрал меня? Прослышал о моих успехах в науках? Или в память моего отца, погибшего в Дорогобуже в войске короля Владислава? А еще пан Казимир выбрал Модаленского, мстиславского войского, и Цехановецкого, подстольничего, и тоже непонятно почему. С другой стороны — как иначе? Побывал в городе и ничего не изменилось ни в чьей судьбе?

В общем, в скорочасье мы оказались в Вильне. Я служил писарем в канцелярии виленского воеводича (и усердием своим, некоторыми способностями, кажется, не разочаровал пана Казимира Сапегу). Конечно, первые месяцы часто вспоминал Мстиславль, мать, сестер и братьев, а еще по десяти раз на день вспоминал Кристинку.

Я впервые ее увидел, когда… Нет, не так, я видел ее сто раз, но это ничего не значило, как вдруг вечером заметил, что она моет в нашей сажалке ноги, она тоже меня заметила и торопливо сбросила на ноги подол сарафана. Глядела, словно ожидала, что скажу. Может, напомню, чья это сажалка и она не должна совать в нашу воду свои белые ноги. Я улыбнулся в ответ, а она нет. Ополоснула ступни и пошла по траве к своему дому. Назавтра я опять укараулил ее, и опять ничего не дрогнуло в лице Кристинки. А может, не в белых ногах дело, а в том, что в последнее время в доме нередко произносились женские имена, как возможных невест для меня, и ее имя в том числе. Но и о том говорилось, что хороша шляхтяночка и родители достойные люди, но беден ее отец, как Лазарь, яко наг, яко благ.

Так это и продолжалось. Каждый вечер она приходила мыть ноги, я следил из-за куста малины, а потом возникал на дороге. Равнодушие давно исчезло с ее лица, но в том-то и дело, что уже приехал в Мстиславль пан Казимир и судьба моя была решена.

Пришел и день отъезда. Мы паковали наши вещи, ходили из дворца к карете, Кристинка тоже вертелась неподалеку, и я раз за разом поглядывал на нее, а она — на меня. Наконец, собрались, уложились. В путь? Братья, сестры стояли у кареты, мама утирала слезы, но и Кристинку я боковым зрением не упускал из виду. В путь! Один поворот, другой — вот и позади вся прошлая жизнь. Никогда больше ее не увижу. Но что это? Метнулась тень на выезде из города. Нет, этого не могло быть, далеко эта улочка от ее дома. Но — видел. Как это могло быть? Не знаю. Но ведь было…

Почти год прослужили мы с Модаленским и Цехановецким в канцелярии виленского воеводича, и вдруг узнали, что готовится великое посольство в Москву и нам предстоит ехать.

Определился и срок: 1-го февраля по нашему календарю. Но до этого дня и этой — кому радости, а кому печали — в моей жизни случилось нечто такое, что назвать я не умел и не смел. Как далеко улетела в одночасье бедная белоногая Кристинка!..

Конечно, ничего бы не случилось, если бы его милость пан Казимир не пригласил меня с Модаленским и Цехановецким на банкет, который устраивал по случаю отъезда посольства в Москву, и там я увидел панночку Анну, его младшенькую, любимую дочь.

Нет, я и приблизиться к ней не посмел. Я только глядел, как она танцует, и ненавидел Модаленского, который шел с ней в торжественной Ягеллонской алеманде. Кроме врожденной робости была и иная причина моей нерешительности: в иезуитском коллегиуме нас не учили танцевать. Модаленский был счастливее: он закончил Виленский университет. Там, конечно, танцевать тоже не учили, но студиозусы осваивали это искусство самостоятельно.

И все же глазами мы встретились. И это уже была беда.

— А что, хороша панночка? — произнес Модаленский после банкета, а мы с Цехановецким промолчали, потому что уж очень была она далека от нас, не бедных, но и отнюдь не богатых шляхтичей.

Но в том-то и беда, что мне показалось — вот она, рядом, стоит лишь встретиться взглядами.

На следующий день я побежал в костел Святой Анны, куда ходила семья пана Сапеги, чтобы увидеть панночку. В костелах я, хотя и учился у полоцких иезуитов, чувствовал себя как в театре: интересно, красиво — а не дома. Иезуиты не раз пытались склонить меня покреститься в римскую веру, однако я так и остался православным. Но сейчас не об этом речь, а о том, что я сходил на мессу в костел Святой Анны и не раз пожалел об этом. Я и сегодня жалею. Жизнь почти вся прошла, а жалею. Если бы она, панночка, — конечно, опять нечаянно, случайно, — не посмотрела на меня, возможно, пролетела бы та встреча мимо, как улетело вспоминание о Кристинке.

Накануне отъезда пан Казимир пригласил нас с Модаленским и Цехановецким на прощальный обед. Нет, за стол с нами панночка не села, лишь пробежала, правильнее, проскакала мимо, с любопытством взглянув на нас. А мне и этого хватило, как оказалось — на всю жизнь.

Несколько дней спустя мы тронулись в путь. Ненадолго заехали в Толочин и Черею, где у его милости были дворцы и земли, затем взяли направление на Смоленск. В Смоленске мы должны были встретиться с паном Песочинским, первым послом, и уже вместе двигаться в Москву.

Панночка Анна тоже выпросилась у отца ехать, но не в Москву — там ей делать нечего, — а в Черею, которую она любила, где проводила летние месяцы, а теперь появилась возможность побывать там и зимой. На остановках, когда пан Казимир устраивал обеды и приглашал нас, мы оказывались почти рядом в тесной для всех карете, и хотя страшно было мне глядеть на нее — потому, что боялся увидеть в ее глазах догадку и недоумение (кто я? как смею?), я ловил ее взгляды, — другой возможности сообщить о моем счастье-несчастье не было. И она, наверно, догадалась, приняла мое сообщение — улыбнулась. Нет, я прекрасно понимал, что улыбка адресовалась не мне, это была улыбка женщины, получившей еще одно подтверждение своей красоты, но наверно, сущность женщины такова, что желает получать все новые и новые подтверждения, и мало ей дела до того, что душа моя мучается и рвется, а все равно жаждет таких мучений. К концу нашего путешествия она уже не только улыбалась, но и гримаски строила, и голосок ее звенел, как у поющего ангела.

«Ты заметил, как она улыбалась мне?» — спросил однажды Модаленский. «Тебе?» — чуть не вскрикнул я, но сдержался. Да, замечал, но ведь улыбка улыбке рознь. Ему она улыбалась, как кавалеру, с которым танцевала алеманду, мне — как человеку, который… Ну, не знаю. Главное в том, что между нами образовалась тайна.

Но вот и Черея. Пять дней мы провели здесь, поскольку его милость занимался делами. Здесь же полностью собрались в дальний путь. Я уже не надеялся проститься с ней. Но, бегая из дворца к карете отца и обратно, она вдруг замерла в двух шагах от меня, положила ладонь на грудь и заглянула в мои глаза — нет, конечно, не в глаза, а в самую душу. И поскакала дальше.

Так вот и рушится жизнь.

После завтрака и молебна двинулись. Что ж, дней двадцать займет дорога в Москву, столько же — обратно, примерно, неделю — заключение вечного мира… В общем, через полтора-два месяца — дольше и права не имеем задерживаться в Москве — будем опять в Черее, но как дожить до этого дня?

И все же, что это было? Куда мчалась, почему остановилась передо мной? Почему положила свою маленькую ладошку на грудь? Может быть, случайно? Вспоминала, все ли взяла в поездку? Или… Нет, не уходило из головы.

Считается, что я счастливчик. Как же, еще молод, а уже писарь Великого посольства. И что благодарен я должен быть пану Казимиру Сапеге, который явно благодетельствовал мне. Это правда. Но почему? Да, была семейная легенда о том, что пан Казимир и мой отец были дружны в молодости и милая мать моя нравилась обоим. Как-то я и поинтересовался у нее: так ли это?

Нет, неправда, ответила. Но как хорошо краснела моя милая мать!..

Через год после поездки в Москву, уже вознагражденный за труды и его милостью королем, и паном Сапегой, но ничуть не более счастливый, чем прежде, я стоял в костеле Святой Анны, где происходило венчание панночки, и думал о Мстиславле, о милой матери, сестрах и братьях, о Кристинке — о том, что, может быть, там я был бы более счастлив или по крайней мере, не был бы так несчастен…

Оказии в Мстиславль случаются редко, и гость оттуда или хотя бы письмо — всегда большая неожиданность и радость. Но минувшей зимой вдруг прилетела веселая санная тройка, и я увидел сестру свою милую, братьев Федора и Степана, а потом и мать. Она так долго выбиралась из зимней кареты…

Они прожили в моем теперь уже небедном, но пустом доме, почти месяц, а когда уезжали обратно, я вдруг понял, что вижу мать в последний раз, и так захотелось сесть с ней рядом и уехать в Мстиславль. Там все станут моложе, здоровее, там все будет хорошо.

Еще через год я получил весть, что мамы нет. От материзны, то есть ее наследства, я отказался, братья и сестры поделили его между собой. Больше они не приезжали, бывала у меня только сестранка Алена, дочка сестры Катерины, и сыновец Антон — племянник, сын Федора. Я для них почти чужой человек, а приезжали они, чтобы увидеть Вильню.

Сабли наших предков

Между прочим, когда раскинули обещанный провиант — всех тех яловиц, баранов да кабанчиков — на два обоза, оказалось, что не так уж много этого провианта нам выделили. Напротив, мало. И пан Сапега, посчитав и подумав, решил отправить обратно десять карет и сорок человек. Деревни, по которым мы проезжали, обязаны давать и кров, и пропитание, но так оскудела эта земля, что рассчитывать было не на что. Однако пан Песочинский упросил его не отправлять, поскольку надо поддержать авторитет посольства, а будет небольшим обоз — высмеют московиты, дескать, что это за королевство, что за король?

Казалось бы, частично вопрос решился, можно отправляться в Москву. Но нет, Филон и Малюта ехать не собирались, ссылаясь на неготовность своих подвод и начинающуюся метель. Между прочим, говорил он по-нашему: завируха. Опять стали ссориться.

— Мы больше не можем стоять здесь! — кричал пан Песочинский, он вообще часто сердился, кричал и тогда быстро ходил взад-вперед. — Мы сейчас сядем на коней, оставим здесь весь обоз и поедем в Москву. Мы расскажем царю, как вы обходитесь с нами, великими послами.

Пан Сапега тоже вступил в разговор:

— Мы приехали не для того, чтобы впустую тратить время. Мы должны исполнить волю нашего короля. Если не желаете сопровождать нас, мы поедем без вас. Сабли наших предков проложили хорошую дорогу в Москву. — Угроза была явной, но голос пана Казимира звучал спокойно.

В результате на следующий день Филон доложил, что они готовы сопровождать нас. Завируха за ночь утихла, и мы скоро выехали. Надо сказать, что дорога и в самом деле была тяжела: еще глубже, чем у нас, в Великом Княжестве, оказался снег, кони с трудом пробивались вперед. Особенно тяжело приходилось передним, через каждую версту их меняли местами. До брюха доходил снег.

На Мстиславщине такие снежные зимы не редкость. На Рождество отец приказывал запрячь «гусем» две лучшие лошади, усаживал, а правильнее — бросал нас в сани, сам, без кучера, брал в руки вожжи, и мы мчались за тридцать верст, в Рославль, где у отца была сестра, оттуда — уже на Крещение — в Починки, где жил какой-то его друг или родственник. Мчались — это сказано для красы, на самом деле — пробивались через цельные поля снега по едва намечавшимся дорогам. Именно по брюхо лошадям лежали снега.

Отец любил зиму. Когда становился лед на Святом озере, он с мужиками расчищал большую площадку, пробивал долбнями лед до воды, клал колесо, вставлял шест и давал вмерзнуть. Потом мужики привязывали большие сани — кучей налезали в них дети, — раскручивали шестами эту зимнюю карусель — счастливый визг несся над озером.

Если бы не та война, думаю, отец и теперь жил бы в Мстиславле и, может быть, мне не пришлось бы уезжать.

В Колочинском монастыре, где мы остановились на ночлег несколько дней спустя, опять произошла ссора. Вдруг Филон и Малюта явились к нам раным-рано и будто бы от имени думных бояр, приславших грамоту, заявили, что мы ведем с собой больше людей, чем было условлено. Особенно — пан Сапега. К тому же у нас много гайдуков, будто мы идем не на добрый разговор, а на бой. И будто думные бояре требуют отправить часть людей обратно. Значит, не зря они вчера и позавчера ездили взад-вперед, видно, хорошо посчитали, сколько у нас саней, лошадей и людей.

— Удивляемся нашим братьям, думным боярам! — воскликнул пан Сапега. — Что за отношение к посольству! Что за разговоры! Хотите командовать нами? Не выйдет! Сообщите думным боярам, что мы отправились в путь не по их приглашению, а по воле нашего короля. Король знал, как и с чем нас отправлять. У нас нет лишних людей. Что касается продовольствия, пусть думные бояре не переживают. Половину корма мы покупаем сами.

Оттого, с каким удовольствием переглянулись Филон и Малюта, получив отповедь, стало ясно, что передадут слово в слово и еще от себя добавят, чтоб не думали бояре, будто они тут лынды-мулынды бьют. Оба еле сдерживали улыбки.

Великие послы поначалу сильно рассердились, однако, увидев, как приставы переглядываются и улыбаются, успокоились, а пан Сапега даже пригласил Филона и Малюту на завтрак. За завтраком опять пили венгерское вино, причем Малюта глотал из кубка торопливо, шумно, словно опасался, что вырвут из рук кубок, а Филон чмокал, шмыгал простуженным носом, и все произносили красивые слова за здоровье короля и московского царя.

Пан Песочинский говорил о необходимости вечного мира — он вообще любил сказать что-то важное, державное, такое, чтобы слушали со вниманием и почтением, чтобы понимали, кто перед ними.

— Если дружба рухнет — лес быстро засохнет! — так закончил он. Лес — это, надо понимать, люди наших государей, мы с вами. Произнес он по-польски, и когда я перевел, все закивали головами.

А Малюта стал рассказывать о бескрайних землях царского величества, где всякое зверье есть и даже белые медведи. Люди там живут с узким глазом, а ездят на собаках и оленях-малых коровках с ветвистыми, как у деревьев сучья, рогами. А ночь в той земле длится всю зиму.

Короче, разошлись с хорошим настроением. Великое дело — вино. А у меня душа радовалась от того, как согласно думали и говорили пан Песочинский и пан Сапега. Проводив приставов, они еще полчаса мирно беседовали между собой.

Вы нас поморозили!

Тогда на Руси из-за голода было запрещено варить пиво и гнать горелку. Шинки, или по-российски — кабаки, тоже были закрыты. А наши купцы везли с собой целые бочки крепкого хлебного вина, полугара. И мужики, казалось, готовы были отдать за него все. Пили безбожно, мы такого пьянства никогда не видели. А потом началась дикая драка. Дрались кнутами, палками, оглоблями, дугами… Увидев такое бесчинство, Малюта приказал стрельцам схватить драчунов и тут же приговорил к битью кнутами.

Тотчас нашелся желающий исполнить приговор — бил жестоко, с оттяжкой, поворачивая на четыре стороны света. Смешно, что поднявшись с земли и немного протрезвев, холопы не обижались, а благодарили за такое пожалование и мирно, а то и посмеиваясь, отходили.

Малюта и Филон попросили больше полугар не продавать: как бы холопы, упившись, какого дурна не учинили.

Понемногу мы приближались к Москве. Слух о нашем приближении уже шел, и перед речкой Ходынкой начали собираться люди: и московиты, и немцы, и татары. Чем ближе к столице, тем больше людей. Были и холопы, и богато одетые люди на добрых конях.

Перед заставой, за версту от города, нас встретили бояре Михаил Козловский, Григорий Горихвостов, Никита Ниглецкий, а также дьяки Неверов и Неронов. Они подъехали на лошадях верхом и остановились с левой стороны от кареты послов. Мы тоже остановились. Московиты попросили послов выйти, чтобы обговорить какие-то вопросы.

— Мы не выйдем из карет, — ответил я от имени послов. — Пускай сперва они сойдут с лошадей, подойдут к нам и передадут бумагу царя.

— Нет, мы не сойдем с лошадей. Хоть всю ночь будем стоять здесь.

— Ну и стойте, — ответил пан Сапега. — Даже если мы тут замерзнем, не выйдем. Мы — великие послы и должны хранить нашу честь.

Несколько часов так простояли одни против других. Правда, бояре и дьяки время от времени отъезжали, видно, посовещаться, а может, просто погреться.

Наконец, к вечеру, приставы, Малюта и Филон, сообщили, что бояре намерены сойти с лошадей и подойти к послам первыми, но и послы должны выйти из кареты.

Тогда, чтобы наказать бояр за упрямство, послы заявили, что у нас не принято выходить на левую сторону и потребовали, чтобы бояре перешли на правую. Неохотно, но московиты выполнили эту нашу причуду.

Послы вышли из кареты и сразу остановились. Бояре снова оказались в затруднительном положении: какое такое обсуждение каких-то вопросов, если говорить придется громко, почти кричать, а праздный народ стоит вокруг и слушает, раскрыв рот. Опять стали переговариваться.

— Мы сошли с лошадей и подошли близко к вам, вы же не хотите сделать навстречу и шага, — громко заговорил князь Козловский, он, по-видимому, был старшим. — Этим вы унижаете честь его царского величества. Мы приехали встречать вас не по своему желанию, а по приказу нашего царя. Вы же очень некрасиво поступаете.

Затем Горихвостов, человек старый, обращаясь к пану Казимиру Сапеге, добавил тихо, укоризненно, но все мы расслышали его:

— Твой отец, Лев Иванович Сапега, воевода виленский, великий гетман и первый канцлер, бывал у нас послом для свершения великих дел. Он приезжал к прежним, светлой памяти, царям. Он-то хорошо знал обычаи и не поступал так, как поступаете вы.

— Мне хорошо известно, что мой отец бывал здесь послом и как поступал он. И я хочу поступать так, как он, как надлежит великому послу, приехавшему совершать великое дело, — ответил пан Казимир.

Песочинский тоже обратился к московитам, но глядя на меня и по-польски:

— Если бы вы не торговались с нами, мы бы давно вышли из кареты и подошли к вам. Это вы некрасиво поступаете. Так не принимают гостей, с которыми хотят жить в дружбе и любви. Вам нас, послов, должно было принять с добром, а вы нас поморозили, без надобности держали в поле несколько часов.

Князь Горихвостов опять тихо ответил на это:

— Великие послы, окажите нам хотя бы немного уважения, и мы тоже станем с вами обходиться по-братски.

Наверно, не столько слова, сколько голос князя Горихвостова подействовал на всех, кто здесь был, — бояре и послы сделали по несколько шагов навстречу друг другу. Князь Горихвостов снял шапку, и ему тотчас последовали другие.

— Великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович, всея Руси самодержец и многих государств обладатель, прислал нас, дворян, своих холопов, к вам, великим послам Владислава Четвертого, Божьей милостью короля польского, Великого князя литовского и иных. Его царское величество спрашивает, хорошо ли вы доехали и в хорошем ли здравии прибыли?

Отвечал пан Песочинский:

— Благодарим его царское величество за гостеприимство и заботу. Благодаря Богу приехали в добром здравии.

Вступил в разговор и князь Козловский:

— Его царское величество спрашивает вас, имели ли вы, великие послы, достаточно людей и лошадей в пути и хорошо ли жили в дороге?

Ответил ему пан Сапега с усмешкой:

— Имели столько, сколько нам давали. И за то спасибо. Но очень уж скромно давали.

— Не удивляйтесь, великие послы. Земля в тех краях сильно разорена. Но здесь всего в достатке. Все дадим и вам, и вашим дворянам, и холопам вашим, и коням.

Высказав все это и многое иное, обе стороны наконец пришли к полному согласию, еще раз уже совсем тепло поприветствовали друг друга, сели в кареты и двинулись к Москве…

Итак, больше месяца заняла дорога.

Между прочим, в Вязьме нас догнал нарочный из Вильни. Как оказалось, привез он послание от короля и канцлера, а еще и письмо от дочери пана Сапеги. Я это понял по его лицу, расплывшемуся от улыбки. Эх, как хотелось мне заглянуть в листок через его плечо!

Михаил Федорович, самодержец. «Я тебе, холоп, так дам…»

Прием у царя был назначен на полдень в последний понедельник февраля. За час до приема явились к нам бояре, разодетые в торжественные одежды, расшитые золотом. Такие одежды не могут принадлежать даже самым богатым боярам, определенно они хранятся в царской казне и надеваются лишь по особым случаям. Мы тоже нарядились в новые жупаны и кунтуши, а под них спрятали мултаны — короткие мечи: кто знает норов нового русского царя? Тем более, что были хорошо наслышаны о том, что творилось здесь при Иване IV.

Не знаю, как остальная часть нашей свиты, как паны Сапега и Песочинский, а меня трясло от волнения: все же впервые я участвовал в таком приеме.

Сопровождали послов знатные дворяне Польши и Великого Княжества, а также приставы — два с правой стороны, один с левой. Послы шествовали посередине, а в конце ехали большие крытые сани с подарками и шли молодые шляхтичи, что будут вручать их. С обеих сторон, начиная от посольского дома и до Кремля, эти сани охраняла стража с ружьями и саблями наголо. Кто знает местных людей, особенно холопов: налетят толпой безымянные воровские люди — ищи-свищи потом. Охотников воровать и шарпать развелось после войны много.

Погода была по-прежнему морозная, но спокойная, без ветра, и солнышко уже немного пригревало. В Вильне, конечно, зима помягче, а вот в моем Мстиславле точно такая.

В Кремле нас встречали стрельцы, построенные в несколько шеренг. Людей собралось великое множество, часть стояла вдоль дороги, иные взобрались на церкви, на крыши домов, на деревья. Отнюдь не все они глядели на нас с простым любопытством: не так давно закончилась война, и многие не против были бы выпустить нам кишки. Так что сабли под кунтушами, что ни говори, придавали нам уверенности и независимости.

Когда поднимались по сходням, нас с двух сторон сопровождали приставы. Пан Сапега шел в середине, справа от него Песочинский, а я, как мне и положено, между ними. С нами же шел боярин Козловский. Он был толст и неповоротлив, двигался с трудом и раз за разом толкал пана Песочинского. Пан Александр попросил его идти либо впереди, либо сзади, раз уж так ему много требуется места, однако Козловский то ли был глуховат, то ли из-за врожденного упрямства не пожелал уступить, напротив, еще сильнее стал подталкивать посла. Наконец, Песочинский не выдержал и взъярился:

— Я тебе, холоп, если будешь мешать, так дам, что полетишь к дьяволу! Не посмотрю на то, что идем к царю! — И сильно пихнул его.

Однако Козловский, поскольку был высокий и толстый, не упал, даже не споткнулся.

— Пускай Казимир Львович идет впереди, — сказал он, — а мы вместе — за ним.

Однако миролюбивый пан Сапега тоже возразил:

— Не много ли ты хочешь — чтобы Сапега ходил впереди тебя? Ты не только зря сказал это, ты зря подумал!

— Подумай своими куриными мозгами хорошенько, достоин ли ты вообще разговаривать с Сапегой! — злым шепотом кричал Песочинский. — А тем более тереться о его бок! Или поучить тебя на виду у думных бояр?

Вот как дружно они говорили тогда! «Как умно поступил король Владислав, послав в Москву их обоих», — подумал я.

— Кому вздумал советовать? Мне? — рассердившись, пан Песочинский всегда долго не мог успокоиться. — Иди впереди нас, как и положено ходить прислуге!

Да, на Москве прислуга ходила впереди, и это нашим послам было известно.

При входе в первый дворец нас встречал князь Горихвостов и дьяк Анкифьев. Дьяк обратился к послам с речью:

— Великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович, самодержец всея Руси, государь и обладатель многих держав оказывает честь брату своему, великому государю Владиславу IV, королю польскому, великому князю литовскому и иных земель. Он повелел встречать вас, великих послов, князю Афанасию Григорьевичу Горихвостову и мне, дьяку Калистрату Анкифьеву.

Потом с такими же словами нас встречали князь и стольник Буйносов-Ростовский и дьяк Иван Федоров. В каждой палате сидели бояре в златоглавых муфтах и черно-бурых шлыках. Наконец, вошли в третью дверь дворца, в Грановитую палату, где уже находился царь. Он восседал на великолепном золотом троне, одежды его украшены были жемчугами и драгоценными камнями. К трону вели четыре большие ступени, а повыше их — три маленькие. Четыре молодца-рынды в горностаевых накидках, в шлыках из рыси, в белых сафьяновых сапожках, с бердышами на плечах стояли по обе стороны трона и каждый был перепоясан золотыми цепями.

Войдя, Песочинский и Сапега сняли шапки, и Песочинский начал читать заготовленную речь:

— Божьей милостью наияснейший и великий господарь Владислав Четвертый, король польский, великий князь литовский, русский, прусский, жмудский, мазовецкий, киевский, волынский…

Пошло обычное перечисление владений нашего короля, произносимое с сильным польским акцентом, и я перестал следить за его речью. Кому, как не мне, писарю Великого посольства, было знать это обращение. Я стал опять рассматривать убранство Грановитой палаты. Пол, устланный коврами вблизи царя, скипетр в его руке, державу, высокую корону на голове. Может быть, корона была немного тесновата царю, посажена была мелко и оттого казалась слишком высокой. Рынды были молоды и статны. Очень внимательно они поглядывали на всех нас. Некоторые бояре, сидевшие на лавках, тоже были молоды и красивы.

А речь Песочинского продолжалась, долетали до моего сознания отдельные слова: «…черниговский, полоцкий, витебский, мстиславский… — понятно, что я сам вписывал все земли, а вот мелькнуло мстиславский и сознание тотчас отметило: родина. Столь же подробно перечислялись владения царя —…Тебе, великому государю, царю и великому князю Михаилу Федоровичу, всея Руси самодержцу, владимирскому, московскому, новгородскому… царю казанскому, царю астраханскому, царю сибирскому…» Особенно вертеть головой по сторонам было нельзя, и хорошо я видел только Ивана Грамотина, как потом узнал, печатника думного, роль у которого была сейчас примерно такая же, как у меня. Он слушал речь Песочинского внимательнее других, поскольку это была его работа. Наконец, Песочинский закончил:

— …Твоему царскому величеству, брату своему, доброго здоровья, добрых мыслей и приязни о всех добрых делах сердечно желает и передает через нас, великих послов.

Надо сказать, что слушал речь посла Михаил Федорович внимательно, может быть, кроме текста, его заинтересовал сильный польский акцент Песочинского, — а теперь поднялся с трона, но короны с головы не снял.

— Брат наш, Владислав король, здоров ли?

— Божьей милостью король наш на Польском королевстве и иных господарствах счастливо властвует.

Тут послы надели шапки, и Песочинский намерен был продолжить речь, однако печатник Иван Грамотин его прервал:

— Снимите шапки, — потребовал он. — Не знаю, как у вас, а перед нашим государем в шапке стоять нельзя. Мы не позволим вам унизить нашего государя.

Такое заявление оказалось неожиданным, и в Грановитой палате повисло молчание.

— Я умею почитать царское величество, — наконец ответил Песочинский. — Мы сняли шапки, когда называли титулы. Но теперь не снимем, поскольку я наделен достоинством нашего короля. Не больше, но и не меньше. — Это пан Александр произнес по-польски и поглядел на меня.

Я шагнул вперед и перевел, стараясь сохранить и передать все его интонации.

— В таком разе вы ни нашего царского величества государя не уважаете, ни своего короля. Ибо вы от лица вашего государя к лицу нашего великого государя говорите.

— Если бы я от своего имени и со своими нуждами приехал к его царскому величеству, я бы не только шапку снял, но и разговаривал с вашим государем на расстоянии. Но, будучи великим послом великого господаря, иначе не могу поступить.

Я слушал их перепалку, переводил, когда Песочинский переходил на польский, и поглядывал на царя: он с явным интересом следил за разговором. Казалось даже, хотел бы встрять в спор, но положение не позволяло.

А Иван Грамотин между тем гнул свое:

— Бывали мы и не один раз в Литве. Знаем, как тщательно оберегают честь вашего короля: обращаются к нему, только сняв шапки. Так же вы у нас должны поступать. Здесь, у нашего великого государя, его царского величества, бывали послы царя Римского, Турецкого… Немецкие, английские, персидские и иных окрестных держав государи. Они всегда снимали шапки, обращаясь к его царскому величеству. Да и твой отец, Казимир Львович, не единожды бывал здесь послом и пред прежними царями, блаженной памяти, шапки на голову никогда не клал. Он-то хорошо знал, как нужно справлять посольство. Никто такого бесчестия нашим государям не чинил.

— Нигде не указано, что послы польского короля, отправляя посольство, должны снимать шапки, — твердо заявил пан Песочинский. — Не впервой мне быть послом и к другим монархам, равным царскому величеству. Нигде мы не снимали шапок.

Похоже, что Иван Грамотин растерялся. Он подошел к царю, пошептался с ним и, судя по лицу Михаила Федоровича, государь был недоволен. Грамотин опять обратился к послам.

— Вы, великие послы, если приехали на добро, так делайте так, как в Московском государстве ведется.

Однако пан Песочинский тоже стоял на своем.

— Мы видим, что здесь все сидят и стоят в шапках. Почему мы должны снять их? Будь бояре с непокрытыми головами, и мы бы сняли шапки.

— А мы ваши речи и слушать не станем, если не снимите.

— Что ж, — сказал Песочинский, — если вы не желаете выслушивать наши речи, мы, объявляя свое почтение Богу, царю небесному, а затем и его царскому величеству, отъедем в свое отечество. Не нашего короля и не наша вина будет в том, что разорвется доброе дело, хорошо и счастливо начатое.

Опять Иван Грамотин оказался в сложном положении и снова отправился к своему царю. Снова, но уже не так настойчиво, потребовал снять шапки. Но послы заявили:

— Не пристало нашему народу слушать пустые слова и бессмыслицу.

— Ладно, — сказал Грамотин. — Говорите. Но и мы в следующий раз будем поступать так перед вашим королем!

Целовать ли руку?

Пан Песочинский начал свою речь тотчас — в шапке, но если поминалось имя царя или короля, мы головы обнажали. Похоже, это понравилось всем: и царю, и думным боярам. Они как бы раз за разом получали подтверждение чести царя.

— По воле и благословению Господа Бога, в руках которого и мир, и война… послы при встрече на реке Поляновке… наступило время вечной дружбы между вами, великими господарями… Его милость король прислал нас сюда… довести до конца начатое доброе и великое дело… Пусть Господь Бог благословит и соединит ваши сердца, великих господарей… покроет бессмертной славой… Пусть… Пусть… Пусть…

Весьма торжественно закончил он свою речь. Наступил черед Казимира Сапеги.

Не стану снова приводить начало его речи, в течение которой мы стояли без шапок, тем более, что новых слов в его речи было не много. Однако были и важные:

— …Наш король жаждет остановить кровопролитие… установить братские отношения… — и, наконец, главное: — Ради надежного согласия и дружбы он согласен на уступки, ограничение владений, которыми Господь Бог вознаградил его.

Пришлось говорить и мне, как писарю великого посольства.

— Вам бы, великому государю и великому князю Михаилу Федоровичу, всея Руси самодержцу, повелеть боярам своим с панами королевского величества, великими послами договориться о тех статьях, которые раньше были отложены, и доложить вам, великим государям. А договорившись, велеть бы свою господарскую запись в заключительную грамоту от слова до слова вписать. И то, о чем теперь договоримся, приписать, печать приложить и своим целованием перед нами, великими послами, укрепить. И по тому, как в окончательных записях написано есть, пусть будет исполнено.

Кажется мне, что никого бояре и сам государь не слушали так внимательно, как меня.

Совершив посольство, все мы пошли к царской руке. Пан Песочинский при этом передал грамоту от короля. Михаил Федорович в этот момент держал, как обычно, скипетр в правой руке. Но левой рукой брать грамоту царю никак не пристало, и пришлось ему переложить скипетр, освободить правую. Целовал ли пан Песочинский руку царя, я не заметил, а вот пан Казимир Сапега точно не целовал, только приложился челом.

— Не по обычаю подходишь к царскому величеству! — тотчас заявил Грамотин.

На это пан Казимир, усмехнувшись, ответил:

— Достоин ли я целовать руку такому великому монарху?

Недобро сверкнули у печатника глаза, но — промолчал. Счастье, что на троне сидел Михаил Федорович, а не Иван Васильевич. Рассказывают, тот внимательно следил за этим обрядом и не приведи господи, если кто-то вместо поцелуя тыкался в руку носом.

Затем Грамотин пригласил меня, и, чтобы не вызвать новых споров, я царскую руку поцеловал, я не так независим и смел, как пан Казимир. Целовали и другие члены нашего посольства. Грамотин аж пригибался, чтобы лучше видеть: целуем или нет. Надо сказать, что рука у Михаила Федоровича плотная, сильная. Молод он, нет ему еще и сорока лет.

Затем перешли к подаркам, которые мы так осторожно везли и тщательно хранили, ради которых шло с нами столько венгерских драгун и вооруженных шляхтичей. Часть подарков уже внесли в сени, часть оставалась на подворье. Озвучивал дарение по списку, опять же, Иван Грамотин — красиво, надо сказать, голос у него был — иерихонская труба.

— Великому государю, его царскому величеству посол Александр Песочинский челом бьет: конь гнедой турецкий из краманских лошадей; сабля рубинами и бирюзой украшенная; камень рубиновый; часы из золота и хрусталя; медный таз австрийской работы с наливачкой для умывания; золотистый австрийский кубок.

Заметно было, что Михаилу Федоровичу небезразличны слова печатника, интересно ему, что привезли великие послы. Понятно было также, что подарки Песочинского понравились, особенно конь турецкий, сабля, часы… да и медный таз с наливачкой. Но и немного был разочарован царь: маловато. Затем Грамотин объявил подарки пана Сапеги, и тут уж Михаил Федорович был вознагражден: карета в красном бархате, обитая золотом и серебром; к той карете — шесть замечательных гнедых коней. Упряжь бархатная красная, серебряно-вызолоченая, камень алмазный, большие часы с изображением воскресения Христова и механизмом внутри, который сам играет, а еще и часы с боем.

Я, писарь великого посольства, мстиславский стольник, не могу сравняться с панами Песочинским и Сапегой, однако три турецких коня, за которые я отдал все деньги, которые у меня были, со всей упряжью, украшенные дорогими каменьями и рубинами, с гусарскими седлами-ярчаками, бархатными попонами, расшитыми золотом, тоже произвели впечатление на Михаила Федоровича. Но честно признаюсь: не ради московского царя я приобрел этих коней, а единственно ради панночки Анны, то есть в расчете на то, что услышит она доброе слово обо мне, узнает что-то еще, кроме моего несчастного существования.

Пан Модаленский, мстиславский войский, подарил царю гнедого коня неаполитанской породы с гусарским снаряжением. Большего он себе не мог позволить. Пан Цехановецкий, мстиславский подстольничий, тоже подарил верховую лошадь, пару пистолетов в пальмовой оправе, кобуру из зеленого бархата к ним, разукрашенную золотом. Затем дарили другие участники посольства: пан Кретовский, пан Цеханович, пан Масальский, пан Третинский, пан Галимский и другие. Всего было четырнадцать дарителей, и конечно, чем ближе к концу списка, тем подарки становились скромнее. Например, Пестрецкий, старший слуга воеводича, подарил просто саблю, правда, украшенную каменьями, да и ту, я думаю, ему перед тем передал для подарка пан Казимир Сапега. Теперь все были довольны и веселы, как будто и не было спора о шапках. Разве что пан Казимир Сапега был не в духе. Что-то его заботило.

Все я приготовил и предусмотрел, но записывать пришлось так много, что перья стали заканчиваться. Я обратился к нашему целовальнику, и уже на другой день мужики принесли добрую дюжину гусиных крыльев. Ну, гуси что в Москве, что в Вильне; очинка у меня острая, и задача только в том, чтобы сделать правильный ощеп и желобок, а в этом я поднаторел. Минута — и перо готово. Сам любуюсь его правильностью и красотой.

«Жалует вас обедом и чашей вина…»

Жили мы на посольском дворе, в тех дворцах и хатах — а по-русски говоря, избах, — которые построили давно, специально для великих послов, в которых останавливался и отец нашего пана Казимира Лев Сапега. Правда, поскольку наше посольство оказалось более многолюдным, пришлось поставить еще три избы и две большие конюшни. Дома были просторные, но комнат и топчанов мало, и челядь наша спала вповалку. Правда, многие пошли жить к московитам, которые оказались очень любопытны и в первый же день пришли к воротам звать к себе постояльцев. Денег они не просили, но и не отказывались, если предложить.

— Царское величество жалует вас обедом и чашей вина, — сказал на прощание Иван Грамотин, и мы отправились по домам.

И правда, скоро явился князь Федор Куракин, стольник, а с ним около трехсот человек сопровождения, которые и доставили еду и питье. Куракин приказал накрыть стол тяжелой скатертью, на нее положили три ложки, но не поставили ни одной тарелки. Что бы это значило? Странные порядки в Москве. Есть хотелось невыносимо. Наконец, слуги принесли какие-то вина и кушанья. Выпили сперва крепкого хлебного, которое они называли боярским, за здоровье царя и короля, затем испробовали березовицы пьяной, затем мальвазии. Князь Куракин быстро опьянел и наливал себе раз за разом, но когда пан Песочинский предложил выпить за московских бояр, он отказался. Дескать, мне еще надо пить за царских детей, а я уже пьяноват, да и не все бояре стоят того, чтобы за них пить. Есть хорошие, настоящие, а есть супостаты и обидчики, например… А примера-то и не привел. Побоялся. И правильно сделал, у стен, как говорится, тоже могут быть уши, мы уедем, а ему здесь жить.

Кушанья приносили поочередно. Дьяк, стоявший за стольником, держал в руках большой лист бумаги и зачитывал названия блюд. Перемен было немного, может, шесть, может, больше, но вкусные и сытные, хотя звались они подчас незнакомо. Впрочем, если дьяк объявлял «заяц с репой» или «курник», то есть пирог с курицей, или «каравай яцкий», то есть с яйцами, — что тут непонятного? На верхосыт принесли квас — его после такого обеда пили жадно, обливая усы и бороды.

Когда прощались, Куракина сильно повело в сторону, едва успели его удержать. Песочинский пил немного, но поскольку был староват, тоже опьянел, а вот пан Казимир Сапега — как ни в чем не бывало. Во время обеда пан Казимир раз за разом поглядывал на Песочинского, будто что-то хотел сказать ему. Но поскольку первый посол опьянел, отложил разговор на завтра. Похоже, что назревало что-то опасное.

На следующий день разговор возник неожиданный. Пан Сапега напомнил, что пан Песочинский поцеловал руку царю, а делать этого, мол, никак не следовало, поскольку царь являлся врагом короля и еще не принес присяги на дружбу и вечный мир. Пан Песочинский в ответ заявил, что он — первый посол и знает как себя вести и что делать, а пан Сапега — второй и должен учиться у него и помалкивать. Пан Казимир стал громко кричать, может, и нарочно, так, что слышали все слуги, что Песочинский вел себя, как предатель, а не посол и заслуживает смерти с женой и детьми. Тогда пан Песочинский стал отговариваться, мол, он тоже не целовал царской руки…

Но если бы это было так, царь или Грамотин указали бы, как указали Сапеге.

С этого дня настроение в посольстве сильно изменилось. Песочинский и Сапега даже из дворцов своих теперь выходили редко и старались не встречаться один на один. Почувствовала это и челядь. Все стали мечтать о возвращении на родину. Но московитам торопиться некуда…

Иногда мы с Модаленским и Цехановецким выбирались из Посольского двора поглядеть Москву, чтобы было о чем рассказать на родине. А посмотреть было на что. Каждое воскресенье, отстояв утреню, молодые московиты шумят, пляшут, а то и дерутся в кулачки на Москве-реке. Особое впечатление было от долгового правежа в Кремле: стояли у стены человек десять, а то и больше, должников, и палач бил их по икрам батогом. Кричали должники благим матом, вот только казалось, что палач бьет по-разному: кого сильнее, кого слабее. Как потом мне объяснили знающие: если сунуть палачу пятиалтынный — будет миловать, пожадничаешь — получишь сполна. Здесь же стоят московские менялы, или, как нас учили в коллегиуме, аргентарии, им вопли должников — музыка для души. А еще показалось, что московиты не очень боятся боли: знают, что будут бить, а все равно не возвращают долг.

По воскресеньям барышни ходили по улицам взад-вперед, и Модаленский постоянно вертел головой по сторонам: очень они ему нравились. Был он бойкий, речистый, и они охотно отвечали ему. Говор наш не сильно отличался от московского, но все равно они раз за разом пырскали со смеху, вслушиваясь в его веселые речи. Однако больше других интересовал их Цехановецкий, наверно, из-за очень высокого роста, неуклюжести и вечной улыбки без всякой причины. Впрочем, подолгу они с нами не задерживались: видно, в Москве не принято девицам разговаривать с молодыми мужчинами, тем более — приехавшими из другой страны.

Большим огорчением явилось сообщение, что Дума не одобряет хождение по городу наших людей. Ну а московитам и вовсе запретили навещать посольский двор. Все почувствовали себя взаперти. «Сидите, — сказал пан Казимир. — Здесь не поглядят, что вы белорусцы: ноздри вырвут». После таких слов даже у Модаленского пропала охота гулять по Москве. Что ж, нового в этом было мало. Писарь прошлого Великого посольства Пельгржимовский и вовсе записал: «Стерегут, как зверей».

Поставили стражников и внутри посольского двора и снаружи, а подойди кто из московитов поглазеть да скажи слово — тотчас потащут на спрос в Посольский приказ.

Новая и главная встреча с царем откладывалась со дня на день. Сперва ссылались на нездоровье Михаила Федоровича, потом — на великий пост, когда негоже заниматься простыми делами, потом… Причины находились разные.

Целование креста

Наконец, уже в конце марта, был назначен день целования креста.

Царь в тех же дорогих одеждах снова восседал на троне золотой палаты. Как и прежде, в одной руке он держал скипетр, во второй — державу, но корона на нем была другая, поменьше. Войдя, мы поклонились, сняли шапки. Иван Грамотин тоже снял шапку и обратился к послам:

— Великий государь, царь и великий князь Михайло Федорович…

Ну и так далее, по списку его званий и владений. Интересно, что у Грамотина, когда зачитывал, был торжественный голос, теперь оказалось, что есть у него и другой, тоже торжественный, но еще более значительный, видно, для разных случаев — разный.

— …Чтобы мы установили вечный мир между нами, великими государями, и нашими великими государствами, скрепили его своими душами, печатями и руками…

Конечно, царь знал все эти слова, принимал участие в составлении, но сейчас слушал, как впервые, — с таким вниманием и интересом. Этому, конечно, и голос Грамотина причина. Он даже поглядывал на нас, дескать, каково? Недурно, да? Вряд ли вы найдете в своей Польше такую трубу!

— Все, о чем вы, великие послы, с боярами и думными людьми с повеления нашего царского договорились, все то будем твердо исполнять. Надеемся, что и наш брат, ваш великий государь, также будет исполнять эту заключительную грамоту и мирный договор.

Слушали царя все, сняв шапки. И наконец, Грамотин провозгласил:

— Великий государь хочет целовать крест в подтверждение того, что записано в заключительной грамоте!

Тотчас принесли высокий столик, накрыли церковным покрывалом. На столике лежал крест. Послы встали со своей лавки, приблизились, думные бояре тоже встали по обе стороны трона. Михаил Федорович поднялся, сошел по ступенькам, склонил голову для снятия короны. Корону с головы царя снял его дядя Микитинич и держал так, чтобы видно было всем.

— Божественным повелением мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович… — довольно буднично произнес он, — этот животворящий крест целуем. Все, что записано в заключительной грамоте, будем нерушимо исполнять вовеки.

Михаил Федорович склонился и поцеловал крест. Затем позволил Микитиничу снова надеть корону и сел на трон.

Нам известен был и сей обряд, и содержание, а все же вздохнули с облегчением. Слава Богу! Свершилось!

Во время присяги бояре держали открытым заключительный договор, а теперь завернули в красную китайку, и царь передал его в руки послов.

Сейф с тремя замками

Когда мы возвращались к себе, пан Модаленский, мстиславский войский, нес договор о вечном мире впереди послов. Сойдя с лошадей, мы отправились к пану Песочинскому, и там Модаленский положил договор на стол. Я, как писарь и секретарь посольства, хотел забрать договор, но Песочинский попросил оставить у него на ночь. Дескать, хочет еще раз перечитать статьи вечного мира.

— Договор никуда не денется, — сказал он. — Утром я отправлю его к вам и к пану Сапеге.

Не доверять ему не было причины. Все мы имели право знать подробно содержание договора. Ни я, ни пан Сапега не стали перечить.

Однако утром пан Казимир тоже захотел поскорее просмотреть договор и послал за документом к Песочинскому. Вот тут-то и началось: Песочинский отказался вернуть документ. Стала понятна суть его вчерашней уловки с задержанием документа якобы на одну ночь.

Пан Сапега сильно удивился такому обороту.

— Вышло так, как московские цари говорят: «Думайте, бояре, что царь удумал». Ваша милость обошли нас в хитрости. Вижу, что ваша милость хочет в одиночку сжать то, что вместе посеяли. Жаль, что мы сейчас находимся в чужом государстве. Иначе вы бы не избежали заслуженного наказания.

В это время явились к нам царские приставы и попросили составить список лиц, которые будут присутствовать на обеде за царским столом. И сразу произошло новое столкновение.

Пан Песочинский хотел, чтобы за царским столом сидели в той очередности, в какой происходило приветствие царя. Он не желал мириться с тем фактом, что с паном Сапегой приехало много знаменитых особ, государственных чиновников. Песочинский настаивал на том, чтобы с одной стороны стола сидели люди пана Сапеги, а с другой — его люди. Пан Казимир сильно рассердился.

— Может, хватит выдумывать? — сказал он.

— Я не выдумываю. Таков правильный порядок.

— Ваша милость ставит нас в трудное положение. Я вообще очень удивляюсь, глядя на вас. Почему вы нам, панам зацным, не верите, коль сам король доверяет. — И наконец не выдержал, перешел на «ты». — Почему ты договор своровал? — закричал он, а голос у пана Казимира таков, что кони на посольском дворе шарахаются.

— А потому, что опасаюсь, как бы ваша милость у себя не спрятал! — тоже криком, но тонким, отвечал тот. — Дайте подтверждение ваших намерений!

— Чем подтвердить? Может, кровью? Будь уверен, из вашей милости не молоко потечет!

— Я старый полковник и готов распрощаться с жизнью!

— У меня тоже сердце жолнера! До нашего Отечества далеко, но и здесь найдем просторное поле, где можно сразиться!

— Ценю вашу воинскую доблесть! Но я готов погибнуть, только бы проучить вас!

Однако хотел бы я увидеть первого посла со шпагой в руке, если он со страху перед московитами держит при себе жабинец — камень, что оберегает от яда.

И тогда Сапега возвратился к главному:

— Каждый знает, что договор не принадлежит вам. Вы без причины задержали его у себя, а проще сказать — украли. Теперь всем следует опасаться вашей напускной честности, за ней скрывается ложь. У пана Вежевича, как секретаря посольства, должен храниться договор, а не у вашей милости.

Мы с Модаленским оказались посредниками в дискуссии зацных панов, длившейся долго. Конечно, меня все это касалось в первую очередь. В конце концов нашли выход, пришли к согласию: хранить договор в сейфе с тремя замками и по одному ключу получит каждый, то есть пан Песочинский, пан Сапега и я. Никто в одиночку не смеет открывать сейф, — только при согласовании, только втроем можно открыть и передать договор королю. Правда, находиться сейф будет у пана Песочинского.

Так и совершили. Встретились, положили договор в сейф, нарочно для этой цели купленный, замкнули и передали первому послу. Однако ключи пан Сапега оставил у себя и сразу же в хорошем настроении отправился к себе. Песочинский даже не сразу понял, что произошло. Но очень скоро послал к пану Сапеге человека с требованием вернуть один ключ. Однако пан Сапега отказался отдать.

— Достаточно того, что у пана Песочинского сейф. А у меня пускай будут ключи. У него не будет чем открывать, а у меня не будет что открыть. — И рассмеялся.

Песочинский был сильно поражен поступком Сапеги, тем, как его обвели вокруг пальца. Шумел, кричал, топал, называл Сапегу разбойником. И смотрел на меня, словно призывая в свидетели.

Дом его находился рядом, крики были слышны и в доме Сапеги и, похоже, приносили пану Казимиру немалое удовольствие.

Кто знает, как устроится моя жизнь в Вильне, может быть, в Мстиславле я был бы счастливее. Но не так богата наша семья — отца давно нет, мать вышла замуж за небогатого шляхтича, подросли два брата и сестра: кому-то надо искать другой доли. А пан Казимир Сапега и добр, и щедр — не оставит.

Когда он уезжал из Мстиславля, полгорода вышли провожать. Понятно: денег дал и костелу, и униатской, и православной церквям.

Понятно, я на его стороне. Что мне пан Песочинский?

Прощальный обед и две оливки

Прощальный обед у царя был назначен на последний день месяца. Но перед тем как отправиться в Грановитую палату, пан Сапега попросил царя об аудиенции. От имени короля он обратился с просьбой освободить из плена Григория Торна и Иосифа Грегоровича — послов Священной Римской империи. Они направлялись с посольством в Персию, но были задержаны и уже почти двадцать лет находились в неволе. Царь выслушал просьбу через Ивана Грамотина и через него передал, что ради братской дружбы и любви с королем, своим братом, согласен выполнить просьбу. Приказывает освободить этих людей. Если, конечно, они до сих пор живы.

Но вот этого мне узнать не пришлось. Может, и живы, может, и освободили. Хотя двадцать лет в узилище хоть в Москве, хоть в Риме… Помереть можно от одной тоски.

В Грановитой палате стояли четыре стола. За первым, на троне, сидел сам царь — без короны, в шапке из черно-бурой лисицы, в платье подшитом соболями. Рядом с ним никого не было, кроме кравчего и подчашего. Не было и тех молодцев-рынд, что стояли на первом приеме. Второй стол находился справа от царя, в шести шагах от него. За ним сидели думные бояре и первым среди них был князь Черкасский. Здесь же сидел протопоп соборной церкви Благовещения Никита Василевич — царский духовник. Третий стол, такой же, стоял слева от царя. За ним сидели великие послы. Четвертый находился вблизи колонны. За ним расположились люди посольства, которые не поместились за третьим столом. Все столы были накрыты скатертями и, как прошлый раз, не было ни одной тарелки.

Обед начался в час пополудни. Сперва кравчий Василий Сулешов поднес царю тонко нарезанный хлеб. Царь послал кусочек этого хлеба князю Черкасскому, затем — пану Песочинскому. Затем снова кому-то из думных бояр, потом — пану Сапеге. Перед всеми гостями и боярами были положены такие хлебцы. Наконец поднесли напитки. Царю подавали их в больших чашах, а царь затем наливал из них в кубки. Подчаший Борис Репнин-Оболенский пробовал каждый напиток, а царь пил после него. Кубок у Михаила Федоровича был хрустальный и сверкал под светом десятков, если не сотен, свечей. Потом пили думные бояре и мы, послы. Наливали нам романею, мальвазию, пиво и боярскую водку.

Интересно, что в это время стольники, взявшись за руки, парами ходили вокруг колонны, не снимая шапок, не кланяясь ни царю, ни великим послам. Что это — так же, как и хлеб вместо тарелок — значило, мы не поняли и насторожились, но тут они вышли за дверь и возвратились с едой: принесли черной и красной икры, лимонов. Первым блюда пробовал царь, затем они подавались думным боярам, затем — великим послам, и уже потом другим участникам царского застолья. Одно блюдо сменяло другое, а всего я насчитал двенадцать. Однако приборы на столах стояли оловянные, а не серебряные, как бывало прежде в Москве. Видно, войны последних лет нанесли казне немалый урон.

Застолье продолжалось до ночи. Когда кушанья убрали, перед царем поставили несколько подносов с оливками. Михаил Федорович разрешил своим стольникам взять по две оливки, но больше никого не угостил, наверно, в Москве оливки считались редким лакомством.

В конце застолья снова обратился к нам от имени царя печатник, сообщил, что теперь послам будет дана перемирная грамота, в которой все записано, о чем договорились. Пан Песочинский взял грамоту из рук царя, перекрестил его и поцеловал руку. Затем подошел пан Сапега и тоже целовал царскую руку.

— Целую руку твоего царского величества, поскольку ты принес присягу его милости королю, нашему пану милосердному. Желаю твоему царскому величеству… — Ну и так далее.

Я тоже подошел к царской руке, за мной — Модаленский и все другие.

Ну, а когда застолье закончилось, и мы выходили из палаты, думные бояре и дьяки подходили к нам, и мы все радовались и обнимались, и поздравляли друг друга с удачным докончаньем. Обнимались и наши люди: скоро домой.

«От вашей козьей бороды нет никакого проку…»

Однако скоро началась новая злая звада из-за места хранения царской грамоты. Пан Песочинский, получив грамоту как первый посол, спрятал ее за пазухой. Пан Сапега этого простить не мог. Но в том, что произошло, отчасти виновен и я. Я, конечно, только писарь, но простить пану Песочинскому пыху, с которой обращается ко мне, не могу. «Как вам это нравится? — сказал я пану Казимиру. — Может, мы и вовсе здесь не нужны? Пан Песочинский все устроит сам? Как это возможно?» — «Нет, невозможно», — ответил он и я понял, что кровь его закипает.

— Ваша милость хорошо наловчился в воровстве, — сказал он Песочинскому. — Сперва украл договор, а теперь и царскую грамоту. Ваша милость обманул нас хитрыми и лживыми словами. Особенно затронута честь пана Вежевича, в обязанность которого входит хранение договора. Если бы не шла речь о моей репутации и репутации нашего короля, я, несмотря на всю мою сдержанность и рассудительность, нашел бы способ проучить вашу милость за недостойные поступки. Но придет время, и ваша милость за все ответит.

На это пан Песочинский отвечал:

— Я терпел вашу милость, пока ваш авторитет и слава нужны были для пользы государства. Теперь все позади. И больше нет надобности заботиться о дружбе с вами.

Но и сейчас еще была возможность закончить спор взаимной угодой, однако пан Сапега зло рассмеялся:

— Рад, что ваше величество признались мне в этом. Вы украшали себя чужими перьями, а теперь все присваиваете себе. На ваше коварство я отвечу по заслугам вашим. Даст Бог, поквитаемся.

— Ваша милость должен выразить мне надлежащее уважение, поскольку я сижу на сеймах рядом с королем. Твоих угроз я не боюсь, — отвечал пан Песочинский, перейдя на «ты». — Тогда будешь угрожать мне, когда у тебя вырастет такая борода, как у меня.

— Вы первый из вашего рода, кто удостоился занять место в Сенате. Поэтому не слишком заноситесь. Мои предки с давних времен занимали высокие должности, а от вашей козьей бороды нет никакого проку. Никто такую бороду и не желает иметь.

Вот так, со взаимными оскорблениями, и вернулись мы к посольскому двору.

Понятно: кто первым станет перед королем и сеймом с царской грамотой, тот и получит благодарность. Есть у короля земли, которыми может он щедро вознаградить за труды, и пан Песочинский весьма желал бы такой благодарности. Думаю, пан Казимир тоже не отказался бы… Да и я, прошу прощения, не стал бы возражать королю, хотя мне, писарю, особенно рассчитывать не на что. Но кто знает? Я тоже старался по своему званию и в меру сил.

Хорошо получить благодарность от короля. Но еще лучше, если бы пан Казимир Сапега сказал: «Красивое слово ты сказал перед московским царем, хорошо поддержал меня против этого козлобородого и потому отдаю тебе в жены мою дочь Анну!»

Не простое дело вечный мир. Однако важнее иное: мы сделали главное, чего ради приехали.

Прощание. Дай, Боже, вечного мира

Пришло время прощания. Стоял апрель, цветное воскресенье. В этот день мы собирались в дальний путь. Надо было спешить: вот-вот вскроются реки, начнется ледоход и мы со своим сейфом застрянем в Московии. Слава Богу, весна выдалась поздняя, иначе пришлось бы бросать сани и покупать телеги. Великие послы к этому времени так поиздержались, что денег на колесные кареты уже не было.

Конюхи проверяли копыта лошадей, сбрую, полозья саней. Холопы укладывали вещи. Людям не было никакого дела до свар послов, они весело бегали по двору, перекликались, переговаривались. Домой, домой!.. И холопа, и посла где-то ждут. А вместе с тем и грустно было на душе: больше в Москве не бывать, звона ее колоколов не услышать.

Выехали мы из Москвы в первый день страстной седмицы, в Великий понедельник. Провожающих было мало, только случайные ротозеи: за месяц московиты привыкли и к ляхам, и к белорусцам.

Утром принесли подарки от царя: для двора пана Сапеги — восемь сороков соболей, Песочинскому и мне — по шесть сороков. Видно, пан Казимир понравился Федору Михайловичу больше, нежели Песочинский и я. Вот тебе и целование руки…

Остальным шляхтичам досталось по сорок соболей.

Цехановецкий намеревался, перейдя Смоленск, повернуть на Мстиславль и уже испросил согласия пана Сапеги, а я о такой радости и мечтать не мог: должен присутствовать при вручении договора и перемирной грамоты королю. Мечтал я об ином: поскорее добраться до Череи и увидеть панночку Анну, услышать ее смех. Смеялась она часто и без особой причины, просто сообщала: я здесь! Весело ей было всегда, а скучно — никогда. И если по правде — хотел я подарить ей свои шесть сороков соболей. Чем еще мог я заслужить ее благосклонный взгляд, если больше у меня ничего не было: все, что имел, отдал за тех коней, которых оставил в Москве.

Как-то раз мы, земляки-мстиславцы, обсуждали, как бы в шутку, а не всерьез, что самое примечательное в панночке? Может, походка вприпрыжку, привычка поглядывать искоса, не поворачивая головы, может, россыпь смеха?.. Цехановецкий грустно молчал, я тоже помалкивал, зато Модаленский говорил за всех. И сводилась его речь к тому, что много у панночки достоинств, но есть и такое, какого ни у кого в Великом Княжестве нет: немыслимое богатство и власть пана Казимира, ее отца. Возражать ему не хотелось, чтобы не сознаться в том, что все в ней самое примечательное, но никак не богатство пана Казимира: не этот огонь греет меня.

Модаленский, упаковывая своих соболей в мешок, как бы по секрету сказал: «Мне они не нужны. Знаешь, что я сделаю? Подарю панночке». Я расхохотался, как никогда прежде: вообразил, как будет смеяться она, когда мы встанем перед ней со своими подарками. Хотя… Возможно, наши соболя станут для нее лишь подтверждением собственной красоты.

Пан Сапега, прощаясь с московитами, тоже наградил многих: кому — саблю, кому — меч, а кому — и турецкого коня со сбруей. Всем, кто услуживал эти дни, — дозорцам, целовальникам, пекарям, сторожам, дворным и прочим — по несколько десятков талеров.

Когда добрались до речки Поляновки, где предстояло расстаться с приставами Филоном и Малютой, пан Сапега подарил им по три лошади. Приставы не сильно бедны, но очень были рады подаркам… С легкой душой возвратятся они в Москву, с надеждой, что государь еще и поверстает их добрыми окладами.

Обнялись, простились со всеми. Глядели друг на друга как лучшие друзья, как братья. Неужели — все, больше не увидимся? Да мы уже жить не можем без вас!.. Московиты — люди хорошие, коли не надо справлять обязанности. Может, и они также говорят о нас.

Веселее свет и яснее небо стало над нами. Впереди — Родина. Дай, Боже, ей вечного мира.