Я вышел прогуляться берегом залива. День был успешный, предвещал неожиданно быстрое завершение работы, а впереди была еще более приятная ночь. Опускались короткие южные сумерки, банановая рощица казалась садом, который облюбовали летучие мыши. Я прошел через рощицу, касаясь рукой нежного пушка на их крылышках, и вдруг прямо перед собой на опушке рощицы увидел человека. Он сидел ко мне спиной на теплом камне и глядел на скалы Афродиты, которые в этот час казались порождением чьей-то причудливой фантазии. Сам человек, видимо, еще не слышавший моих шагов, походил на большую нахохлившуюся больную птицу. Так мне кажется теперь, но наверняка эта мысль родилась гораздо позднее.

Дорожка пролегала рядом с камнем, на котором он сидел. Пройти незаметно было невозможно, и я мягко, предупредительно кашлянул. Человек медленно, явно нехотя обернулся, а когда я поравнялся с ним, что-то сказал мне по-гречески. С языками я не в ладу, по-видимому мне пора смириться с мыслью, что полиглотом мне уже не стать. Я промямлил что-то вроде: я… не знаю… греческого…

Человек — лет шестидесяти, довольно невысокий и коренастый, с густой, но совершенно седой, в сумраке даже какой-то глянцево-белой шевелюрой, умным, выразительным лицом — вдруг вскочил. Я испуганно отдернулся, но быстро успокоился, увидев безграничное удивление на приветливом лице:

— Соотечественник! В такое время, в таком месте! Видать сам бог вас послал!

Удивлению его, восклицаниям не было конца. Он предложил мне сесть. Только теперь я заметил стоявший у него в ногах термос на ремешке. Старик отлил в крышку термоса немного соблазнительно плескавшейся внутри жидкости, и вскоре я составил ему компанию, потягивая прекрасный джин с тоником и лимоном. Потом, сколько я ни пытался, так никогда и не смог добиться тех же идеальных пропорций.

Я подвергся подробным расспросам, кто я и что я, и как здесь очутился. Любопытство старика было неподдельным и так же как и его напиток располагало к откровенности. Я успокоился, ко мне вернулось чувство юмора, и я рассказал о нашей важной культурной миссии на острове и что, по моим предположениям, из этого выйдет. Он смеялся беззвучно, мило, как смеются добряки, все те, о ком мы так часто делаем поспешное и легкомысленное заключение, что ничего не стоит обвести их вокруг пальца.

Я еще не успел затосковать о соотечественниках и почти не изумился случайной встрече с одним из этих экземпляров в столь отдаленном и необычном месте. В свою очередь старик представился, правда, не знаю почему, он не воспринял мой шутливый тон и чересчур серьезно для такой необыкновенной встречи стал рассказывать о том, что занесло его в эти края. Он оказался профессором археологии. В Пафосе недавно обнаружили руины необыкновенных древних дворцов с мозаикой, равной которой не было на свете; разноцветными камешками, которые я видел здесь, на берегу залива Афродиты, были выложены мифологические сцены. «Вы даже не представляете, — сказал он, — по какому чуду красоты ступали ноги патрициев. Мы можем только догадываться, что открывалось их взорам, потому что мозаичные панно, которые я сейчас с благоговейным трепетом расчищаю, украшали пол». Объект, на котором он работал, взят под охрану ООН, да и сам профессор был командирован по этой линии. Он был здесь уже восемь месяцев, оставалось еще четыре. С самого приезда он не слышал и не произнес ни одного слова по-болгарски, если не считать той тарабарщины, на которой пытался с ним разговаривать один киприот, когда-то учившийся в Болгарии.

Беседа увлекла нас. Когда я оглянулся, южная ночь ласково обнимала все вокруг, высоко над горизонтом стоял молодой месяц, но свет исходил не от него, а от спокойного Средиземного моря. Я почувствовал легкое головокружение и понял, что напиток, в котором, казалось, нет и следа алкоголя, довольно крепкий и быстро ударяет в голову. Мой собеседник как-будто ничего не замечал и постепенно все больше погружался в свои мысли, все чаще поднимал большой термос, в котором уже ничего не плескалось. Я уже приготовился было сказать, что время возвращаться, когда он другим, хриплым голосом начал говорить, да так задушевно, что мне неудобно было его прервать:

— Я не вполне убежден, что вы, молодежь, на самом деле видите все, на что здесь смотрите, — в интонации его была неприкрытая нотка презрения и мне даже понадобилось некоторое время, чтобы проглотить обиду, понять, что ее смысл касается не меня лично, а кого-то иного, чьим представителем я невольно оказался. Вы, — продолжал профессор, — утратили способность слышать загадочные звуки, идущие из могил, ощущать засыпанное землей время. В вас спят непробудным сном и умирают, так и не пробудившись, целые века, тысячелетия. Вы слишком самонадеянно себе представляете, что все индивидуально, а миллионам лет, которые вас предопределили и сделали именно такими, какие вы есть, уделяете до смешного мало места. Вы умираете, так и не догадавшись, что даже в самом индивидуальном, самом сокровенном порыве, например любви, вы — невинные и жестокие дети, которые чувствуют только свою личную боль или опьянение. А на самом деле вы в миллиардный раз повторяете то, что другие испытали и пережили до вас, что где-то и в чем-то давно выкристаллизовалось, обозначилось в виде схемы, образа, сказки, символа, мифа.

Чувствуете ли вы, — теперь уже повернувшись ко мне продолжал старик, осторожно ставя на землю пустой термос, — что мы с вами находимся в самой колыбели цивилизации, что позади — Троодос, то есть кипрский Олимп, правда с годами порядочно оплешивевший, что рядом древний Пафос, что у нас в ногах одно из самый древних и самых знаменитых святилищ древнего мира, капище богини любви, великой богини материнства и плодородия Афродиты?

А знаете, — старик неожиданно приблизился ко мне и в мертвенном свете луны глаза его показались мне холодными и неприязненными, — мои студенты слушают меня также как вы сейчас, но им просто некуда деваться. Сегодня я в настроении и задержу вас еще немного. Они, невежды, считают меня эрудитом, ценят и покупают мои знания, и нет ничего смешнее этого. По сравнению с классными специалистами по древности, какие были и какие еще будут на свете, я такой же невежда, как и все. Теперь же, глядя на вас, такого молодого и красивого, мне вдруг стало больно и грустно, что за все годы моей преподавательской работы не нашлось хотя бы одного, кто бы сумел оценить не мои поверхностные и далеко не полные знания, а — извините за бахвальство — способность сопереживать, вживаться в миф, как бы заново выстрадать древнюю историю как часть своей биографии. Но это уже другой разговор.

Мы уже неделями осторожно просеиваем землю, расчищаем древнюю мозаику в одном из дворцовых залов. И вот сегодня я уже стирал с нее пыль, внимательно всматривался, рассчитывал красивые знаки, которыми передана одна из самых прекрасных сказок древности — о Тезее и его путешествии на Крит, об убийстве Минотавра и счастливом избавлении Тезея, которому удалось выбраться из страшного Лабиринта благодаря тоненькой ниточке любви, которую Ариадна дала своему возлюбленному. Наивная прелесть мифов порой проступает рельефнее, когда она воплощена в таком тяжелом и грубом материале, как камень, нежели в современном слове, куда более неуклюжем и невыразительном.

Я говорю так не потому, что обнаружил мозаичный рассказ всем известного мифа. Мне и в самом деле показалось, будто идея сказки получает здесь более рельефное, образное и непосредственное воплощение: человек, будь он даже такой мифический герой и красавец, как Тезей, обречен выбираться из темного Лабиринта, бороться с чудовищами, побеждать минотавров в самом себе и вокруг себя, держась за тонкую, но неимоверно прочную нить любви.

Однако я не хочу распространять свой вывод на всех и вся, — мне так и не стало ясно, что тогда старик имел в виду: тот вечер или нечто обобщенное — я не сумел разгадать, зачем художнику, впрочем в древности он назывался демиургом, а сегодня на нашем прозаическом языке это слово означает нечто вроде ремесленника, понадобилось в качестве увертюры поведать историю Дедала, а к середине ввести в действие вездесущую здесь, на Кипре, и особенно в Пафосе, богиню любви Афродиту!

Путешествие Дедала только топографически совпадает с путешествием Тезея, но это не объясняет их соседства в мозаичном панно. Более вероятна, однако трудно доказуема другая версия. Платон, для которого и Дедал, и его скульпторы также были уже мифом, говорит, что прародитель художников снабдил свое произведение каким-то внутренним механизмом, который приводил их в движение, смешивая с живыми. Может, моему мастеру понадобилась тень Дедала, его легендарные крылья, на которых он летал вместе со своим сыном Икаром, чтобы и он мог взлететь к высоким истинам мифа о Тезее и Ариадне, набраться смелости мифического героя, чтобы спуститься в Лабиринт на встречу с Минотавром?

Если нам повезет и мы увидимся снова, вы узнаете, отчего меня так жгуче интересует и никогда не перестанет занимать тайна оживающего начала в скульптуре древности, где она является моделью всего идеального, где всему идеальному соответствует скульптурное изваяние, а общение с ним так же естественно и просто, как общение со всем живым. Мы уже почти глухи к тому, что чувствовали древние в свои классические времена, и уже не понимаем, что важно не делать искусство, а саму жизнь обращать в искусство. Им было присуще здоровое, естественное чувство пропорции, одновременная верность натуре и идеалу, бледной тенью которого является сама натура, так же как всякое изображение человека должно намекать на его связь с божеством, а любое изображение божества облекаться в земные человеческие формы, должно напоминать о священном союзе между совершенной анатомией и сокровенной тайной всего сущего.

Лучшая сцена в моей мозаике — где-то посередине, когда Тезей, несмотря на горестные стенания своего отца Эгея, решает отправиться на бой с Минотавром — убить его или погибнуть. Принеся в жертву Аполлону Дельфийскому, он по мудрому совету оракула возвращается, меняет своего бога-покровителя на богиню любви Афродиту. Именно здесь, в Пафосе, лучше всего понимали, что для подобного похода и подвига необходимо высшее покровительство и благословение Любви, ее соучастие, сострадание, сочувствие, жалость и милость, которые в том мире не распадались и не отдалялись друг от друга так безнадежно.

Чувствуете ли вы, — голос старика приобрел таинственные, несколько неудобные в разговоре с посторонним человеком интимные модуляции, какую-то меланхолическую окраску, призывную и страшную, причиной чего был явно не я, — здесь все нашептывает о ласках и милости, вы только посмотрите, как нежно море целует берег, какой воздух ласкает нас, какие возбуждающие ароматы расточает ночь, какое тепло исходит от плодоносящей земли! Не случайно, что именно в этих местах боги спокойно и беспрепятственно смешивались с людьми, и боги были так доступны и легко достижимы для простых смертных. Если бы никого вокруг не было, я, наверное, снова услышал шаги какого-нибудь бога или кипрского царя!

От последних слов я вздрогнул, потом встал и без особых церемоний дал понять, что уже поздно и мне нужно идти. Старик будто пробудился ото сна, поглядел на меня беспомощно, извиняющимися глазами и неловко стал убеждать, как быстро он подбросит меня на машине, стоявшей неподалеку. Я сказал, что для меня важнее всего прогулка, что ради нее я и вышел, и что доберусь пешком. На прощание мы обменялись рукопожатием, расстались быстро, не договариваясь о следующей встрече. Я шел по своей тропке и не прошло много времени, как я услыхал, что позади кто-то нервно заводит машину.

Я оглянулся — банановые летучие мыши будто вылетали из рощицы, расчерчивая сетями темное небо.