Я хорошо помню, что наш последний разговор состоялся в пятницу, помню, что тогда я ходил на рынок. Потом я не мог пойти на встречу до следующего четверга. На прощанье я сказал профессору, что несколько дней мы, возможно, не сможем увидеться. К нам приехал… ревизор. Смешно, но правда. По-видимому, денег у нас, как говорится, куры не клюют, и наши люди не знают, куда их девать. Из самой Софии к нам прибыл маленький сухонький человечек в очках и с портфелем. В Никосии ему дали сопровождающего, и вот группа в составе двух человек явилась с проверкой, что мы тут делаем, как продвигаются дела с великим фильмом, будут ли претворены в жизнь грандиозные планы наших фирм покорить мир и населить Болгарию и Кипр туристами, а туземцев разослать по другим странам.

Сначала я махнул рукой: ревизор так ревизор! Пусть сидит и смотрит. Нашли лазейку, чтобы устроить человеку прогулку за границу за чужой счет. Нам-то что — не первый и не в последний раз. Я решил не обращать на него внимания и продолжать свое дело. Но он воспринял свою миссию чересчур серьезно, принялся расспрашивать, беседовать с каждым в отдельности, проверять счета, явно раздражаясь моим наплевательским к нему отношением. Вроде бы мимоходом стал упоминать известные имена, намекать на свои связи, одним словом, демонстрировать свое влияние и вес, каковые, впрочем, может и имелись, раз он сумел устроить себе такую командировку.

Делать нечего, пришлось крутиться на всю катушку, как говорится, богу богово, а кесарю кесарево. Но мне только дай такими делами заниматься, я так ловко все прокрутил, что и ревизор остался вполне доволен, и мы могли спокойно заниматься своим делом. Однако начались совещания и собрания, беседы по вечерам, творческие обсуждения проблем гениального фильма, одним словом, трескучая лихорадка, в которой ревизоры чувствуют себя как рыба в воде. На самом же деле, это не работа, а болезнь, которую нужно переждать. В четверг мы подобру-поздорову проводили ревизора с его кипрским сопровождающим, а вечером я был у старика. Он ждал. Мое появление у моря очень его обрадовало. Я рассказал ему о цирковом представлении, которое у нас разыгралось, он смеялся от души. По-видимому я подал ему благодатную тему:

— А знаешь, — начал он, — много пустых россказней ходит о приспособленчестве и ловкости нашего крестьянина. И все они исходят от людей с ссохшимися, как вот этот изюм весной, мозгами, которые клялись и поклонялись всем богам, о которых только слышали. Ни одна мода их не миновала. А мой отец, самый простой, настоящий крестьянин, которого я только знаю, можно сказать, классический — профессор, видать, очень любил это слово, — крестьянин, умер от неприспособимости! От недостатка этой самой ловкости в жизни, хваткости, о которой ты так хорошо рассказываешь. Я заплатил за это кровавую дань и имею право на мнение в данном вопросе.

Когда умерла моя мать, ему было столько лет, сколько мне сейчас, то есть шестьдесят четыре. Он был еще здоров, как бык. Делал какую-то пристройку к дому, носил огромные камни на спине от дедовского дома, который был метрах в трехстах от нас. Сам грузил их себе на спину и сам сбрасывал. Мог бы еще пожить три-четыре десятка лет в добром здравии, а вот поди ж ты, умер через четыре года — и все от неумения приспособиться к жизни. По-видимому, смерть матери вырвала какое-то сердцевинное звено из цепи его жизненного мира, подрубила основной столб, на котором держалась его вселенная и она рухнула, а вместе с нею рухнул и он. Как от скалы отломился и скатился в пропасть. Пережив невиданные общественные потрясения, кооперирование, ломку привычных устоев жизни, он, по-видимому, так и не смог понять, уразуметь, что нет в этом мире ничего прочного, стабильного, за что можно ухватиться и в чем можно быть уверенным до конца.

Мужественный и смелый, он просто испугался, когда смерть унесла человека, с которым прожил всю жизнь. Это было написано на его лице, читалось в его глазах. Он стал мнительным и плаксивым, каким-то донельзя перепуганным, слабым и беспомощным. Между прочим, очень рекомендую тебе посетить древние гробницы на Кипре, там ты увидишь, как когда-то людей хоронили в том положении, которое они занимали в утробе матери, вероятно, смерть для них была подготовкой к новому рождению. Но это уже другой вопрос.

Состарившийся как-то вдруг, мой отец на глазах у собственных детей стал беспомощным ребенком. Из страха перед старостью, он начал искать себе женщину, с которой можно было бы дожить остаток лет. Приводил двоих. Первая еще куда ни шло, годилась. В какой-то мере она вернула ему чувство стабильности. Но не прошло и года, как она умерла. Вторая была грудой неодухотворенного чернозема и только лишний раз ему показала, что незаменимому нет замены. Глаза его, прозрачно-голубые, расширились от ужаса. Уже не стыдясь своей беспомощности, он звал нас на помощь, каждые два-три месяца вызывал к себе прощаться перед смертью, но о том, чтобы переселиться к нам в город не давал и заикнуться. Приезжаем — он здоровее нас, но тоска разъела его изнутри, подточила душу. И это при здоровом-то теле! Однажды бессонной ночью рядом с совершенно чужой ему женщиной, — он и сам не мог понять, как она оказалась в его постели! — начал неистово плакать и призывать своих покойных жен, чтобы они забрали его к себе, не наказывали больше. Смертельно больной душой, он пересилил здоровое тело, зажмурил глаза и не захотел их открыть, пока не испустил дух. Врач, который пришел засвидетельствовать смерть, оглядел его чистое, мраморно-белое тело без каких-либо старческих деформаций и не смог сдержать восклицания: «Боже мой, тело совсем молодого человека!» Приспособленцы, пройдохи, перекати-поле, — вот кто приживается на любой почве и в любых условиях! — с какой-то угрозой, предназначенной не известно кому, закончил старик.

В этот вечер я впервые напомнил, что хочу слышать продолжение истории о Пигмалионе. Он даже не скрыл своей радости от того, что сумел заинтересовать меня.

— История древнего Пигмалиона не имеет продолжения. Мне было важно понять, как он пришел к преодолению своего переживания, какой выход нашел, от какого человеческого случая берет начало этот миф. Осталось закончить мою историю, которую я рассказал тебе на этом необыкновенном месте и тем самым облегчил себе душу. Мне было необходимо выговориться, поделиться болью, накопившимися мыслями, и поверь, для меня это очень важно, что ты меня выслушал.

По-видимому, Мария все же испытывала какие-то угрызения совести после нашей прелестной прогулки в горы, какое-то раскаяние за свой садизм, который, я вполне это допускаю — не был преднамеренным и сознательным. После этого случая я впал в отчаяние. Я видел, что наш вопрос неразрешим, что к какому бы решению мы ни пришли, все будет плохо, потому что наши отношения были непоправимо испорчены. Летом я отправился на объекты, и вопреки всем усилиям, невольно ожидал ее где-нибудь встретить, увидеть в самых невероятных местах. В голове у меня по-прежнему сами собой выстраивались диалоги, мысленно я высказывал ей такие страшные и умные вещи, что она, как ошпаренная, бросалась мне в ноги и на глазах у меня перерождалась в совершенно другого человека. Разного рода глупости, будто в подобных случаях слова имеют хоть какое-то значение.

В самом начале осени я вернулся в Софию и зашел в опустевшую и потому навевающую ужасную грусть комнату, место нашего прежнего блаженства. Я зашел просто так, чтобы как волк зализать раны. Там меня ждала записочка. В тайной надежде на примирение я не забрал у нее ключа. Она писала, чтобы я ей позвонил, если могу, когда приеду. В этом «если можешь» мне привиделась насмешка. Ноги сами понесли меня к телефону, в сознании все смешалось, я забыл все цицероновы позы и убийственные речи, которые приготовил. К счастью, мне удалось быстро связаться. Часа через два Мария сидела напротив меня на своем обычном месте. Я тоже с независимым и вроде бы сердитым видом тоже сидел на своем, а глаза и все мое выражение, я в этом убежден, говорили красноречивее всего об угодничестве сраженного человека, готового на все, только бы она сидела здесь, смотрела на меня, слушала — и так до скончания века.

— Теперь послушай, — сказала она, несомненно, почувствовав всю полноту своей безраздельной власти, — я тебя люблю, все в порядке и пусть будет все спокойно, разумно.

Тем же победоносным тоном она могла сказать «я тебя вижу». Дистанция между моим чувством и этим ледяным «я тебя люблю» была такова, что и в этом состоянии у меня не осталось сомнения, до чего дошли наши отношения. Но, повторяю, я был сражен в буквальном смысле слова. Ради того, чтобы ее удержать, я был готов на все, даже вот на такую каменную любовь, даже на спокойствие и благоразумие.

Так началась агония нашей любви, уничтожение самого великого произведения, которое я создал в своем воображении и в своей жизни. Статуя разваливалась у меня на глазах, я то и дело открывал в ней несоответствия или явные несовершенства — то нос сломан, то губы кривые и тому подобное. Начались и бесконечные выяснения, безобразное пересказывание пережитого, предъявление счетов, раздражение.

Моей любимой, по-видимому, самомнения было не занимать, и мне не следовало этому удивляться, так я сам в этом был виноват, я его воспитал в ней, я ее обожествил. Она начала с самого трудного, решив во что бы то ни стало убить во мне гордость, самоуважение, на которые мне давали право не только мое положение в обществе, успехи в работе, но и отношение ко мне других женщин — что ей было достаточно хорошо известно. По любому поводу и без повода, наедине или в компании, она то и дело упрекала меня в самовлюбленности, оригинальничании. Как могла пыталась доказать, что я вообще не стою того, что я о себе думаю и что обо мне думают другие. Как и следовало ожидать, я пытался доказать обратное, стараясь придать себе побольше весу, преувеличить свои заслуги и значение, к месту и не к месту цитировать, кто и что сказал или написал обо мне у нас в стране и за рубежом. Образовывался какой-то порочный круг, из которого я не мог выбраться. Это, очевидно, немало ее забавляло, а меня мучило и унижало. Об одном случае я и по сей день не могу вспомнить без внутреннего содрогания и краски стыда.

Мы условились, что в тот день я заеду за ней, мы поужинаем за городом и вместе проведем вечер. Однако я застал ее с какой-то ее новой, незнакомой мне подругой, которая к тому же, оказалась не нашего круга. Стройная девушка с необычайно тонкими чертами. Мария пригласила подругу поужинать с нами. К тому времени я уже привык глотать все, что она мне преподнесет, хотя мне очень хотелось провести вечер вдвоем. Так или иначе, мы поехали. В машине Мария начала пересказывать подруге почти слово в слово одну статью в зарубежном журнале о недавно вышедшей из печати моей новой работе. Я сам дал ей журнал на нашей прошлой встрече. Мне все еще хотелось доказать свою значимость, одним словом нечто вроде: видишь, что люди пишут обо мне, даже за границей, а ты как ко мне относишься?..

Расслабившись, я слушал знакомый милый голос, мне чудилось в нем восхищение мной и моими работами, которое я знал и любил. Я был счастлив, что она наконец увидела, — раз и за границей мне такое уважение — с кем имеет дело. Это был бальзам на мои раны, передо мной уже замаячила надежда, что еще не все потеряно. А Мария увлеченно и очень хорошо рассказывала, да так, что даже мне, зазнайке, время от времени приходилось обращать все в шутку, дескать тут уж ты перебарщиваешь. Но в общем-то я не мог скрыть от двух чертовок, что все это мне очень приятно.

Вечер прошел неожиданно приятно, разговор вертелся вокруг меня, они льстили мне, даже чересчур, я тут же развил одну из своих ошеломляющих идей. Вообще, как говорится, был в ударе. В упоении от своей значимости, я рассказал им о кипрской находке, изложил свою версию об ожидаемых результатах, а когда под конец описал им свои планы и идеи, Мария совершенно искренне, как тогда мне показалось, а на самом деле со всем притворством, на которое была способна, воскликнула: «Ты, гений!». Я блаженно расплылся в улыбке, а девушки смотрели на меня восторженно улыбаясь.

Я расплатился, заведение вскоре закрывалось. Когда мы вышли, девушки прошли вперед, а я, довольный, шел на некотором расстоянии от них. Машина была метрах в двухстах. Они о чем-то шептались, смеялись. Потом они остановились, и я услыхал необычайно серьезный голос подруги: «И все-таки Мария, это свинство!»

И тут я понял: ведь они смеялись, издевались надо мной! Мария выставила меня с самой смешной, по ее мнению, стороны. Я почувствовал страшную горечь в душе. Но сглотнул и это. Нашел в себе силы завезти их — в тот вечер подруга оставалась у нее переночевать, а мне и без того хотелось побыть одному. Я пошел на квартирку, которую я снимал для нас, и как только присел на кровать, заплакал от обиды.

Я думал, а может, я и в самом деле слишком люблю себя? Но как не любя самого себя, любить другого человека, других людей? Неужто она не видит, как я люблю ее, до беспамятства, готов на любые унижения, неужто не понимает, что если я могу так любить ее, то это от избытка, от естественного переливания драгоценной чаши любви в моей душе. Хилая, покрытая скорлупой индивидуализма, мелочно-эгоистическая любовь не переполняет чашу и не переливается в любовь к другим, к другому человеку. Опять начались бесконечные монологи и споры с нею, которые на следующий день я ни за что не выразил бы в той определенной и категорической форме, в какой сочинял их ночью.

— Знаешь, — как всегда после некоторого молчания начал профессор, явно желая рассмотреть тему в несколько ином ракурсе, — ты даже не представляешь себе, как я хочу, чтобы ты не понял меня превратно! Заметь, я не столько рассказываю тебе саму историю, сколько развиваю тему, потому что сама история утратила для меня жгучий интерес, но тема осталась и, можно сказать, теперь она волнует меня больше, чем раньше. Ты посмотри, как даже у Овидия Пигмалион и его темы появляются ПОСЛЕ того, как он возмутился «бесчисленными пороками, которых природа женской душе в изобилье дала». Именно на это я хочу теперь обратить твое внимание.

Я делаю упор на негативные стороны оставившей меня Галатеи вовсе не потому, что в ней не было ничего положительного, ничего доброго, а потому что я прослеживаю разницу между изваянием моей фантазии или, если хочешь, порождением моего сознания и тем реальным, осязаемым, дорогим мне существом, которое в крови и плоти вновь сидело напротив меня и все еще оказывалось в моих объятиях, хотя и гораздо реже, чем я того хотел. Мне бы не хотелось, чтобы ты думал, будто Мария была недостойна любви. Нет людей недостойных ее преобразующей силы. И это в наименьшей мере относится к ней. Просто я предлагал ей свою любовь в таких порциях, таком излишестве, что она могла и не замечать ее, разбрасываться ею, как вздумается, не ценить ее, полагая, что у нее нет конца, хоть и было начало. Во всем остальном она была подкупающе прекрасна, физически и душевно одарена и излучала вокруг себя какую-то возбуждающую, вдохновляющую силу. Ее женственность, даже притворство, были очаровательны, теперь я уже знаю, что всевышний покарал меня, повстречав с самой Нечистой силой. Вопрос только в том — за что? Потом уже, думая о пережитом, я, кажется, сумел найти правильный ответ.

Как видишь, я нелегкий, трудный человек, не удовлетворяюсь тем, что возможно, доступно, тем что, как говорится, само идет в руки, я досаждаю, копаюсь в мелочах, мне всегда мало обожания и восхищения окружающих. В истории с Марией я поглядел на нас как бы со стороны и ужаснулся, что мы поменялись местами, что она поступала со мной так, как я, сам того не замечая, небрежно, преступно пренебрежительно поступал с другими. Теперь я понимаю, как с замирающим сердцем они смотрели на меня, не веря своим глазам: то, что они видели, неимоверно отличалось от того образа, который они создали в своем воображении, оно было жестоко и бессердечно, невероятно нечувствительно к любви, которой они его одарили. И теперь я ужасаюсь, как подумаю, что играл ее роль в отношении других людей и это отнюдь не казалось мне болезненным, ранящим саму бессмертную сущность человека. Сколько ран я нанес, сколько всего принимал как само собой разумеющееся, вполне заслуженное мною. Сколько боли причинил своим небрежением, которое доставляло мне своеобразное садистическое наслаждение. Вот эта Галатея в образе мужчины, вселяла в меня страх и ужас, вселяет и теперь, когда уже слишком поздно исправлять что бы то ни было.

Мария была ниспослана мне судьбой, чтобы я в полной мере почувствовал, испытал несчастье человека, сознающего, что не может любить полно и самоотверженно, не может оценить настоящую, всепоглощающую любовь. Я видел, что значит околдовывать, но не быть в состоянии продлить действие своего колдовства, что значит самонадеянно открывать дверь демону, Нечистой силе в себе и не иметь способа совладать с ними, восстановить контроль над собой. Нельзя после опьянения любовью отдаваться во власть противоположной силы, дьявольской силы ненависти, неприязни, жестокости, бессердечности, насильно изгонять из себя братское милосердие, нельзя забывать, что на нашем древнем и совершенном языке любить и дорожить означает или означало одно и то же. Я должен был увидеть самого себя со стороны и устыдиться, понять, что значит не ценить, выбросить из сокровищницы своей души любовь, ждать от нее каких-то благ, будто самой по себе любви не достаточно и она непременно должна что-то произвести, стать средством достижения чего-то более высокого, чем она сама. А что могло быть результатом, кроме какого-нибудь досадного брака? Ведь существуют же миллионы браков без любви, а некоторые при этом очень даже стабильны и благополучны. А если таким результатом должны были стать дети, то ведь ни для кого не секрет, сколько детей появляется на свет и без любви, ведь сама природа подсказывает, что любовь нужна не для того, чтобы делать и рожать детей, а для того, чтобы их воспитывать и растить нормальными людьми.

Меня ужасало, какие безграничные возможности любовь дает для злоупотребления другим человеком, другими людьми, для безбожного ограбления влюбленного. Должен сказать, что во всех этих отношениях между личностями, между сложившимися людьми — если они созданы и отшлифованы культурой — должна быть абсолютная взаимность, иначе все будет страшно шатко, катастрофически неустойчиво. Например, если эротическое влечение, любовная игра в более тесном смысле слова, представляет собой не часть, впрочем действительно важную, а всю любовь, то очень скоро достигается обратный результат. Отношения исчерпываются, как только исчерпывается магнетизм привлечения, который даже в самом лучшем случае имеет ограниченную потенцию, победим однообразием даже при неограниченной изобретательности. Потому что при чисто половом привлечении во главу угла ставится не общее, не слияние и бессмертное единение, а различия между мужчиной и женщиной. Эти различия разумеется, придают общению пикантность, делают его технически более совершенным, но спустя некоторое время приходит понимание, что акцентирование этих различий сделало их непреодолимыми, и именно жажда слияния, именно любовь была убита ее физическим воплощением. К тому же здесь получается какой-то заколдованный круг, какое-то разделение духа и тела, напоминающее порочное привлечение смерти. А что еще может означать смерть, как не разделение, разрыв, отнятие души от тела. В некотором роде любовь в этой своей форме предварительно совершает работу смерти.

По-видимому, я все же не окончательно потерял рассудок, если ежедневно, постоянно замечал — а у меня для этого были тысячи поводов! — медленное, но верное разрушение дела любви, красивых снов, порожденных нашей фантазией. Она, вероятно, уже не в силах была совладать с демоном, которого легкомысленно выпустила, сама стала его пленницей. В том, что она меня разлюбила, нет ничего предосудительного, это вполне в человеческой натуре, но она поставила перед собой цель, разрушить, уничтожить, растоптать в грязи былое творение своего воображения.

Я был не настолько слеп, чтобы не замечать всего этого, но я чувствовал себя беспомощным, загнанным в угол, и в самом деле не зная, что делать. Я упоминал об объятиях. Не было и воспоминания о былом блаженстве. Теперь они были выпрошены, вымолены, вымучены и больше походили на встречи врагов, когда соприкасаешься с противником так близко, что можешь его ударить. Если, скажем, любящая женщина заметит, что ты вспотел, она заботливо тебя укроет и тем самым выразит свою ласку, у нас же это был повод для замечания, неприязни: фу, какой ты потный! Разрушение стремительно набирало инерцию и уже было неподвластно ни ей, ни тем более мне. К несчастью, тогда на экранах шел нашумевший в то время польский фильм «Все продается», который я не пошел смотреть из чистого упрямства, но она часто пересказывала мне его содержание, такое сильное, потрясающее впечатление произвел он на нее. Она быстро взяла на вооружение почерпнутую в нем философию и объявила: «все продается!». Наша любовь разбазаривалась, продавалась на торгах, только что за нее некому было торговаться. И, как всегда в таких запутанных положениях, я не мог выдумать ничего умнее, чем возобновить свое предложение попытаться жить вместе. Она задумчиво ответила, что, пожалуй, сможет жить со мной, но лучше подумать еще немного. Поверь мне, клянусь тебе, даже после всего того, что было, я ожидал, что она скажет, «не могу без тебя жить». Полный идиотизм с моей стороны, но я согласился и на это.

— Знаешь, — профессор повысил голос, — теперь я ни о чем не сожалею. Вполне естественно, что мы мучаемся и трудимся ради тех, кого любим, как любим то, ради чего мы трудимся. Все-таки теперь я более чем когда-либо убежден, что даже в моем печальном случае великое дело любви не пропало даром. Помнишь героиню Ибсена из Росмерсхольма, ту полную амбиций дикарку, кажется, ее звали Ребекка. Ведь она все-таки не покинула потомственный добрый дом, в который она попала со всеми своими расчетливыми планами, со всей своей варварской страстью одолевать и покорять. Если ты помнишь, она увидела другой мир, других людей, другие отношения и не смогла разрушить и изменить Росмерсхольм, а благородный дом преобразил, перекроил ее саму. Любовь Росмерсхольма укротила ее дикую страсть, даже сделала ее годной к самопожертвованию.

Не может быть, — голос звучал сильно и страшно в ночи, — помяни мое слово, не может быть, чтобы где-то в глубине остывшего ко мне сердца, на дне по природе в общем-то справедливой души Мария осталась тем, чем была до встречи со мной и прежде чем рассталась со мной. Уже одно то, что она была так горячо, так страстно любима, что любовь к ней породила столько страданий — сама мысль об этом будет согревать ее дни, смягчит ее суровое сердце, и оно, может и поздно, но все же откроется для жертвенной любви. Не может быть, чтобы не преобразилась вся ее гордость, не может быть, чтобы она не проливала слез, видя, что уже никто на этом свете не будет воспринимать ее с такой серьезностью, так безотносительно ко всему, так самоотверженно. Поражение любви — героическое поражение, оно не может не оставить огненного следа, истинным результатом любви может быть только любовь!

Так закончился этот вечер. Мы собирались уходить в каком-то более приподнятом настроении, даже улыбаясь друг другу. Финал преодолел тягостность истории. С легкостью я заговорил о другом, сказал, что хочу видеть мозаику. Профессор обрадовался, и мы договорились, что в субботу он зайдет за мной и мы пойдем осматривать памятники древности, и весь вечер, как он выразился, я посвящу ему.