Старику, по-видимому, очень хотелось подарить мне вечер, и он позаботился, чтобы все было по-царски. В нашем лагере он появился точь-в-точь в назначенное время. Элегантный, одетый с безупречным вкусом: соответствующие возрасту тона, но линия очень модная, молодежная, вместо галстука он повязал красивый шелковый шейный платок.

Я познакомил его со своими коллегами. В его манере держаться удачно сочетались некоторая церемонность и приятная непосредственность. В нем виделся человек, знающий себе цену, который не любит оставаться в тени, привык производить впечатление, но в то же время ненавязчивый и деликатный. Оказалось, что один из коллег, интересующийся археологией, был наслышан о нем как о знаменитости. Это явно доставило старику удовольствие, но он не упустил случая пошутить над нищенской славой ученых экземпляров вроде него в сравнении с богатой известностью людей большого и малого экрана.

Здесь, среди множества людей, весь его вид внушал уважение и респект, и он совсем не походил на того согбенного под собственной тяжестью старика на берегу моря. В какое-то мгновение меня поразило, как мне удалось так быстро снискать его доверие. Только теперь, при дневном свете, когда он был увлечен разговором с другими, я по-настоящему рассмотрел его одухотворенное лицо, на котором переживания и время оставили неизгладимый след. Одна из наших коллег потом не без заинтересованности изрекла: «А этот щеголь еще ничего!». Профессор извинился, что украдет меня на этот вечер, деликатно дав понять, что это не в первый раз, и мы ушли.

Мы начали с так называемого Дома Диониса, где интерес для нас представляли изображения бога опьянения и жизни на мозаичных панно. Я был заранее подготовлен рассказами профессора, но то, что мне открылось, превзошло все мои ожидания. Я был точно пьян, словно мне явилось одно из семи чудес света. Это был старинный патрицианский особняк в эллинском стиле, оставшийся со времен владычества Птолемеев на Кипре. Полы украшали огромные красочные мозаичные композиции. Благородная, спокойная красота и ясная мудрость рисунка. Это были самые прекрасные мифы и видения древних греков. Их боги легко и весело неслись в золотых колесницах, запряженных пантерами.

— Ты только посмотри, — воодушевленно сказал профессор перед непостижимо прекрасной мозаикой, изображавшей Икара с плодами его виноградника, — кто может определить, красота ли произошла от глубокого смысла или смысл от этой красоты? Глянь на того старого козла слева: неисправимый соблазнитель, бог вина, с короной на порочной голове. С каким притворно невинным видом подает он золотую гроздь сладкого винограда раскинувшейся в истоме Акми. Но дьявол знает, что налитой спелостью виноград в этих местах сразу же начинает бродить, образуя вино, а молодые и невинные девушки пьянеют от виноградного сусла. И тогда Дионис получает безграничную власть над опьяненными. За Акми виден Икар, возвращающийся с виноградника с телегой, нагруженной полными мехами вина. Теперь смотри сюда, направо. С какой точностью переданы движения двух пьяных чабанов Икара. Никогда ранее не пробовавшие вина, они решат, что хозяин отравил их и убьют его.

Боже мой, какой многозначительный смысл вкладывали древние в свои легенды и сказки! Божественный напиток Диониса, напиток жизни, для рабов — смертоносный яд. Они не подготовлены к радостям чуда жизни, не умеют ему предаваться, им чуждо вдохновение, порождаемое его пьянящей силой. Вдохновение жизни они принимают за ядовитое, и им ничего не стоит убить того, кто способен летать, у кого есть крылья — Икара!

Потом мы пошли в соседний дворец. Возможно, что когда-то он был даже богаче первого, но не так хорошо сохранился. Здесь мы и увидели открытие профессора, мозаичное панно, изображающее миф о Тезее, Ариадне и убийстве Минотавра в Лабиринте. Старик предоставил мне смотреть, а сам стоял рядом молча, не проронив ни слова. Панно было выполнено в форме совершенного круга, словно завершающего представление о запутанных извилинах критского Лабиринта. Он показал мне недавно обнаруженные фрагменты мозаики с изображением мифа об Ахилле, но там мы не особенно задержались. По его мнению Ахилл — божество, идол поклонников грубой силы, тех кто всю жизнь втайне мечтает о власти и потому непрестанно борется с любой властью — и божией, и кесаревой, законной и противозаконной. «Ахилл — олицетворение грубой силы», — процитировал он Гео Милева и мы пошли дальше.

Культурная программа закончилась, началась вторая часть вечера. Профессор сказал, что поведет меня в ресторан, на котором он остановился после того, как методически, день за днем, вечер за вечером обошел все многочисленные заведения Пафоса. Ресторан оказался и в самом деле уютным, хотя на первый взгляд ничего особенного я в нем не увидел — высокая просторная терраса с убирающимся на ночь тентом, простые, непокрытые деревянные столы, удобные стулья. Посетителей было немного. Но зато какие напитки, какие закуски!

Мы начали с ледяной анисовки, какой, по мнению профессора, нигде не сыскать, а на закуску нам скромно принесли мелкие, как фисташки, кипрские маслины, оказавшиеся божественными. С самого начала я понял, что старик здесь как дома. Его встретили с широкой улыбкой. Сказать «любезно» — будет слишком слабо, его встретили как всегда желанного гостя. Вслед за официантом явился хозяин. Громко смеясь, они долго и по-средиземноморски фамильярно что-то обсуждали. По некоторым жестам я понял, что профессор объясняет, как приготовить какое-то блюдо. Потом они повели его в кухню, вероятно, выбрать продукты. Оттуда он вернулся в еще более веселом расположении духа. Потом, когда я увидел счет и царские чаевые, которые он им отвалил, примерно равные моим командировочным, мне все стало ясно.

А пока мы медленно потягивали благоухающую анисовку. Когда подошел черед белого вина в запотевшем глиняном кувшине и на стол поставили дымящуюся белую рыбу — мне не надо было объяснять, что и нам досталось кое-что от напитков и закусок Отца бога. По мере того как мы пили вино, росли по числу, количеству и качеству закуски. Они уже не умещались на столе, рядом приставили низенький столик, на который ставили новые блюда. Я насчитал до сорока, а потом отказался от этой затеи. Слушая увлекательные рассказы моего условно называемого собеседника (я почти не задавал вопросов, только в те редкие мгновенья, когда он засматривался на море вдали), я удивлялся тому, как в этом человеке сочетаются тонкая одухотворенность и почти невероятная, до развращенности, слабость к наслаждениям жизни. Как только на столе оказались запотевший кувшин и дымящаяся плоская рыба, наша беседа потекла дальше.

— Бойся людей, которые не ценят простых радостей жизни! Конечно, если они не лишены такой возможности самой судьбой или каким-либо насильственным образом. Если бы я научился распознавать людей по этому признаку раньше, сколько горьких заблуждений мне удалось бы избежать! Теперь, когда силы мои на исходе, я испытываю ужас перед людьми, которые не радуются дружбе, любви, работе, согласию, хорошему хлебу, молодому домашнему вину, красивой женщине, мудрой книге, изящной мысли, прекрасной идее, таланту.

Самое трудное и потому, возможно, самое ценное в жизни, — задумавшись продолжил он, — это межличностные отношения, отношения между людьми — самое загадочное, самое капризное, сложное и все более усложняющееся творение вселенной. Создание красивых отношений между людьми равноценно ваянию, творчеству зодчего. И в этом древность оставила нам непревзойденные образцы. В одном из своих бессмертных трудов глубочайший мыслитель древности говорит, что влюбленные приносят жертву своему идолу «как богу или статуе». Заметь, статуи приравнены к богам!

Для Платона скульптура — изображение самой идеи, прекрасного замысла. Благодаря ей можно созерцать идеал всего сущего на земле, увидеть и потрогать не его измученное пребыванием среди дрязг бытия существо, а его прообраз, задуманный богами.

Таким образом нетрудно объяснить упадок скульптуры — люди уже не видят идею всего сущего на земле и на небе, им доступна лишь его искаженная, изуродованная жизнью форма. Так например, с утратой дружбы теряется идея дружбы, с исчезновением образа любимой теряется и образ любви. Мы отказались ваять отношения между собой, а хотим иметь скульптуру! Ничто так не мучает современных людей, как одиночество, и никогда они так не страшились простых радостей любви, как сейчас, в то время как проблема одиночества имеет решение только в любви. Хотя, конечно, любовь — это крест, нравственный подвиг, которого она, несомненно, требует, и на который мы все менее способны. Нам не хватает и того, что латиняне называли amor fati — любовь к судьбе. Каждый недоволен своей судьбой, каждый считает себя рожденным для лучшей участи, никому ничего не хватает. Это еще одна причина нашего равнодушия к дарам природы и жизни.

— Жаль, что ты, вероятно, не сможешь съездить на север, в горы Акамас. Там еще можно найти места, куда никогда не заглядывает солнце. Некоторые считают, что именно там находятся источники и купель Афродиты, а не видят того, что ее дворец — вся суша, а купель — море. Там ты увидел бы, как со скал срываются в полет ее священные птицы — голуби. Одно из не очень древних по моим археологическим меркам предание рассказывает, что в этих источниках Эрос погружал в сладкий яд любви свои стрелы. Туда не пускают птиц, которые не умеют или не могут спеть сладкую песнь любви. И сколь ни печально, я скажу тебе, что прежде всех источники Афродиты недоступны для птицы старость.

В приятной беседе, с хорошим вином под вкусную закуску подошла полночь. Мой друг посмотрел на часы и хлопнул себя по лбу: «Программа еще далеко не кончилась, время идет, давай, выпьем кофе с коньяком — и на свое место!». Спустя некоторое время мы прихлебывали ароматный коньяк с густым кофе, к которым нам подали сладкий изюм. В добром расположении духа и добром подпитии мы пошли на нашу скалу. Профессор предусмотрительно наполнил знакомый мне термос не обычным напитком, а виски. Я не ждал особого приглашения.

— Ты ждешь, а самое главное, я хочу рассказать тебе продолжение истории, ее конец. Как ты помнишь, она обещала подумать, а ты знаешь, что думает тот, кто может и сколько может. Невозможно догадаться, мой мальчик, что она придумала и соответствующим тоном преподнесла мне в ближайшие дни. Мне была великодушно предложена вечная дружба, как будто дружба требует меньше любви, преданности, служения, верности, сострадания и участия. Намеки подобного рода мне делались и раньше, но я не придавал им значения. Наверное, я начал понемногу прозревать, потому что заметил какую-то связь во времени, когда они возобновлялись. Обычно это бывало после моих более или менее продолжительных командировок за границу или на периферию или же после ее отсутствия по какой-либо причине в Софии. Я начал понимать, что игра ведется не только между нами двоими, но и при активном участии кого-то третьего.

Конечно, я понятия не имел, что происходит там, на другом фронте. Она ничем не выдавала, что та или иная сторона печется на том же огне, что и я. Однако мне стало ясно, что ее возвращение ко мне ранней осенью этого года было хорошо рассчитанным ходом. Возможно, нужно было как-то повлиять на того, другого, так же как я в свое время был здорово зажат в угол тем другим. Иначе говоря, скрепя сердце я мало-помалу, краешком глаза начал наблюдать за происходящим, что само по себе, как сейчас понимаю, было революционным скачком в эволюции наших отношений. Капля по капле из этой маленькой щелочки начала вытекать магма, скопившаяся в душе, и медленно, но неотвратимо стала испаряться моя большая любовь, которой, казалось, не будет конца и края. Мне было горько, когда я размышлял об этом несчастном создании, играющем вещами большими, чем оно способно уразуметь, неподвластными ему. Я был уверен, что в конце концов все обратится против нее, причем тогда, когда она меньше всего того ожидает. У меня было неодолимое желание помочь ей, но я знал, что все бесполезно и я только еще больше все запутаю, самые лучшие мои побуждения будут истолкованы превратно и так далее. Именно тогда я начал представлять ее себе в обществе другого человека, в чужих объятиях, в чужой постели. Кошмары сводили меня с ума, и все-таки я, наверное, излечивался от болезни.

Мы продолжали встречаться, беседовать, заниматься любовью, как сейчас называют то, что не имеет никакой цены без любви. Само слово показывает, что таким образом оно лишается содержания. Сколько это продолжалось, не могу точно сказать — дни блаженства текут вне времени, время останавливается. Кошмары тянутся бесконечно долго. Но ничто человеческое не начинается с таких грандиозных ожиданий, не проходит через такие муки и не кончается такой полной катастрофой, как любовь. Внутренне я уже дал от себя все, что мог — хорошее или плохое — я отдал самого себя, от меня уже нечего было взять. Я предал близких моему сердцу людей, но я верил, что в конце концов они поймут меня и простят. И в этом я не обманулся. Но я видел, что самое многое, на что была способна она, это позволить любить себя. И это она считала вершиной любви.

Однажды под каким-то предлогом она уехала — по ее словам в родной город, где у нее еще были родственники. В это время я работал много, до одержимости. В таких случаях результат не всегда высокого качества. Как обычно, я ждал ее с нетерпением, но она медлила, задерживалась больше, чем обещала. Наконец она вернулась и дала о себе знать. Помимо всего прочего, я жаждал прочесть ей только что законченный отрывок одного исследования, которое ее живо интересовало. Мне казалось, что я достиг чего-то исключительного. Послушай меня, мой мальчик, не води любимых женщин на фильмы, которые делаешь. Они могут нанести тебе жестокую рану и даже не из дурных побуждений, а нехотя, невольно. У меня же была идиотская привычка, работая, представлять себе восторженный взгляд любимой. При этом она, возможно, была права — работа была еще совсем сырая. Но мы хотим видеть в любимых не критиков, а восторженных поклонников. Нелогично, глупо, но так. «Тайна сия великая есть!». Ну да ладно.

Мы встретились, пошли в одно из любимых наших заведений, поужинали, а потом оказались в своем гнездышке. Я просто не хотел замечать досаду, которая явно демонстрировалась. Моя самоуверенность не раз играла со мной злые шутки. Согласие пойти в нашу квартирку было дано с явным нежеланием, но я не захотел обратить на это внимания. Однако меня понесло, и я уже не чувствовал опасности. Как только мы вошли, я достал два бокала, налил и принялся читать упомянутый опус, представляющий собой, по моему мнению, новое слово в археологии. Он был довольно кратким. И тут холодным душем обрушились на меня замечания, оговорки, высказанные небрежно, с явным желанием побыстрее покончить с разговором. Я же разошелся и высказал целую тираду, причем не по предмету дискуссии, а ни больше ни меньше как по любви, точнее насчет того, как любящий человек должен относиться ко всему, даже неуспехам другого человека и тому подобное. Когда я посмотрел на нее, я открыл в ее глазах на этот раз не лед и мрак, а ненависть, нескрываемую ненависть. Наверное, так ежи в минуту опасности сворачиваются в колючий клубок, готовые отразить любое нападение врага. Открытие было настолько неожиданным, что застало меня неподготовленным, и вместо того, чтобы как обычно проявить мягкость, скрыться за лживой личиной, я тоже весь сжался, как перед прыжком, и выставил колючки. Не хочу мелочиться, не буду передавать весь этот скандал во всех его мерзких подробностях, скажу только, что на этот раз я высказал многое из того, что так долго копилось на душе. Хладнокровной, хорошо спланированной, но жестокой и методической обороной она окончательно вывела меня из себя. И, наверное, я здорово разошелся, потому что вдруг услышал:

— И вообще, если хочешь знать, в эти дни я была не дома а… — и она назвала город, где, как мне было известно, временно находился тот, второй.

Это было сказано с бесподобным нахальством. Этой пощечины я не выдержал. Я дернул ее за руку, вытолкал за дверь, потом кое-как запер квартиру. Хорошо еще, что мне все же хватило рассудка проводить ее, потому что на дворе стояла ночь. В машине я кричал, что было мочи, как валаамова ослица, извергал страшные ругательства, потому что сердце мое захлестывала любовь и жалость к ней и самому себе. Когда мы подъехали к ее дому, я уже кричал, не владея собой, что не хочу никогда, нигде, даже случайно ее видеть, чтобы она старалась не попадаться мне на глаза и тому подобные любезности. Она враждебно молчала, только время от времени поглядывала на меня, будто видя впервые. Как только я остановил машину, она бросилась из нее, сильно хлопнув дверцей. Это был конец. Потянулись долгие месяцы. То ли она скрывалась от меня — я не знаю, только и в самом деле я ее нигде не встречал. Но тайная надежда, что она даст о себе знать, отыщет меня, или выскажет извинения, сожаление, что мы хотя бы случайно увидимся, не оставляла меня. Я снова крутился у телефонов, там, где я по обыкновению мог ее увидеть, вроде бы бесцельно кружил по заведениям, с заготовленным видом, на случай если наткнусь на них двоих. Все тщетно, время шло, а оно лечит и самые лютые раны. Один из моих друзей, который видел, что со мной творится, в шутку подкинул мне, что несчастная любовь излечивается другой, менее несчастной.

Я могу написать целый трактат о том, как капля по капле, крупица по крупице в сознании моем распадался скульптурный образ, созданный моей фантазией, как прекрасные осколки этого изваяния оказывались в грязи, в нужнике жизни. Жалкие осколки когда-то совершенного и прекрасного. Как постепенно из любви рождалась ее противоположность, как наше жалкое и горькое, как яд, познание приходит на смену былому блаженству тела и души. Думаю, что это небезынтересная тема, но, должен сказать, что нигде не встречал я описания того, что я пережил. Завидовать надо не нам, археологам, а писателям, потому что их территория необъятна и неисчерпаема, как человеческая душа, для исследований в их распоряжении столько миллиардов случаев, сколько людей на этой грешной земле.

Во время моего самолечения, в котором с братской любовью участвовал мой друг, перед которым я когда-то плакал, я много передумал, много читал. Тогда меня по-настоящему заинтересовала тема Пигмалиона. Несравнимо более поверхностный по сравнению с Мольером англичанин Бернард Шоу написал целую пьесу под названием «Пигмалион», которую он назвал «романом в пяти действиях». Кто знает, может, с людьми поверхностными нужно быть более поверхностным, но Шоу как-то ближе к истине, когда его Хиггинс кричит герцогине, созданной им самим из уличной девчонки: «Спрячь когти, кошка!». Великолепно и с тонким знанием дела Шоу показывает, как вырванная из своей среды, лишенная корня и перенесенная на другую почву Элиза, в сущности, становится гораздо более несчастной после того, как вульгарному материалу была придана прекрасная форма — назад для нее пути нет, она уже вкусила другой жизни, и вперед для нее тоже нет дороги! Пусть даже в шутку, но Шоу хорошо подметил смешную и в то же время грустную гордость своего Пигмалиона, который заявляет, что отдаст свое произведение не меньше чем принцу: «Я не допущу, чтобы мой шедевр попал к какому-нибудь Фредди», — вопит он. Но это напрасные вопли. У Эврипида гораздо мудрее, помнишь финал: «Предвиденное человеком не сбывается».

В поисках целебного бальзама от любви я был безудержен, как и в самой любви. Не мудрое, а всего лишь умное и хитрое, то есть временное и мелкое, утешение, которое я себе нашел, состояло в том, что я везде, где только мог, искал убийственные аналогии. Не могу забыть, какое удовольствие доставляло мне теперь перечитывание некоторых мест в «Одиссее» Джойса о пошленьком воплощении пассивного и иррационального «извечно женского начала» в госпоже Молли с ее вечным «да», чем, между прочим, и кончается огромный роман. Чудовищным изощрением сознания, ума, разума Блюм освобождается от кошмаров и примиряется с изменами жены, когда он созрел до понимания того, что не только он, муж, супруг, но и следующий, и последующий любовники Молли — просто ритуальные жертвы одному и тому же божеству.

Или взять, к примеру, слишком современную историю «любви» между Клавдией и Гансом во время карнавала на масленицу в «Волшебной горе». Как ты знаешь, Клавдия исчезла на следующий же день и, не прошло много времени, как появилась с новым любовником, на этот раз голландским миллионером Пеперкорном. Вот она, современная пародия на «священную свадьбу» древних, которая происходила во время какого-нибудь земледельческого праздника и связывала людей, пока длились торжества. Рыцарский, ритуальный поединок Томас Манн заменил игрой в великодушие, игрой слов, любезностей, пришедших на смену кровавой схватке за даму сердца.

…Прошло много времени, пролетели годы, — продолжил после многозначительного молчания профессор, — и, если исключить совершенно случайные или связанные с нашей работой встречи, можно сказать, мы потеряли друг друга из виду. Вскоре после того как мы расстались, она вышла замуж. Не за того, второго, а за кого-то третьего, четвертого — не знаю, это меня не интересует. Теперь она в разводе. Женщина в возрасте, хотя, конечно, и не пожилая, у нее есть дети. В своей области она сумела сделать себе имя, хотя от нее можно было ожидать гораздо большего. Сейчас она где-то посередине — в чем-то чуть выше, в чем-то чуть ниже среднего уровня, если не сказать, что теряется в общей массе.

Сравнительно недавно, перед самой моей поездкой сюда, я как-то встретил ее, совершая, так сказать, рейд по магазинам. Я увидел ее в толпе в центре города. Она тоже меня увидела, улыбнулась мне прежней улыбкой, улыбкой своей молодости, мы поздоровались и разговорились. К концу разговора, в котором мы оба старались выглядеть как можно естественней, впервые с тех счастливых времен, она сказала: «Если не имеешь ничего против, давай встретимся». Я, естественно, не имел ничего против, но не могу сказать, что сгорал от желания. Неужто это возможно, чтобы для нас перестал существовать человек, который когда-то поглощал нас целиком? И действительно, в предстоящие два вечера у меня были неотложные дела, я предложил ей встретиться на третий день. Возможно, она подумала, что я придаю себе важность, хочу показать, что не спешу к ней, как в былые времена, когда не было такого дела, которое я не отложил бы ради встречи с нею. Но от ее наблюдательного взгляда по всей вероятности не укрылось, что теперь все было просто, как между добрыми знакомыми и коллегами. Наверное, это произвело на нее большее впечатление, чем все мои крики в тот последний вечер.

Мы провели несколько грустных часов в одном из тех мест, где когда-то мы встречались, и чувствовали себя как на похоронах самой прекрасной, самой лучшей частью нас самих. Мы рассказали друг другу о жизни, о наших родных и близких, посмеялись над новыми веяниями и новыми именами в нашей области. Однако все это будто бы не касалось нас, не волновало никаких чувств. К нашей истории мы не рисковали приблизиться даже издалека, делая вид, что здесь все ясно само собой. И знаешь сынок, так как я был свободен, только наполовину занят беседой, по ее виду, глазам, рукам, голове, новым морщинкам, словам и манерам я обнаружил, что на этом нашем кладбище она плачет и будет плакать еще горше и безутешней, чем я! Внезапно я понял, — голос его набирал высоту, — не все пропало даром, нельзя сказать, что ничего не осталось. Дело любви даже своей катастрофой может вершить прекрасное. Передо мной был спасенный кораблекрушенец, страдающий и понимающий, более чем когда-либо человек, мать, которой есть что сказать своим детям. Для меня она, пожалуй, была случайной женщиной, то же самое я мог пережить и с другой, но для нее случившееся и я сам не могли быть случайностью! Когда я остался один в тот вечер, я пережил то же, что и Пигмалион за столом перед запотевшим кувшином с вином и плоской рыбой. Тогда я полюбил саму любовь. И твердо решил здесь, на Кипре, заняться настоящей историей Отца бога.

В необычайном волнении он шагал вокруг, а потом встал прямо передо мной и громко крикнул в темную ночь:

— Нет, неправ Достоевский! Не красота, а любовь спасет мир! Она более великая, чем красота, чем вера и надежда. Она рождает и ваяет саму красоту, саму любовь. Для рождения красоты не нужна эта низменная, ненасытная, отвратительная и всепоглощающая утроба. Красота — бесполый ангел, ей неведома невыносимая мука мироздания, идущая от раздвоенности, различия полов, безутешные рыдания, которые исходят из этого ада. Этот ангел — детище мук любви, посланный дать нам успокоение, отдых, гармонию и утешение. Посмотри, что сталось с Ницше, который отдал красоту, любовь и милосердие слабым, посмотри, что вышло из сверхчеловека — он сошел с ума!

Мое страдание — еще громче кричал, повернувшись к морю, старик, — первое в моей стране негероическое страдание, которое будет зачтено, положено на весы, когда начнется страшный суд, потому что оно было великим!..

Он сделал шаг вперед, и тут я увидел, что он пьян, смертельно пьян. Я подошел и подхватил его на руки. Он покорился мне без сопротивления. Осторожно усадив его на камень, я начал собирать вещи. Он обронил голову на грудь, будто заснул. Мы не могли вернуться, потому что в таком состоянии он не мог вести машину. Я сидел и молча ждал.

Начался рассвет. В этих местах светает так же быстро, как и смеркается. Впервые я встречал рассвет на юге. Сначала улетели летучие мыши и рощица снова стала банановой. Потом разлился особый свинцовый блеск на низких оливах, разнесся тонкий аромат корицы. Позади холмы отбросили в сторону моря длинные тени, предвещая появление солнца. Море приобрело фиолетовый оттенок гиацинта.

Старик спал. Вскоре он проснулся и мы молча поехали.