25 мая
Работа на добровольных началах — это освященный хлеб. Безработный ценит больше всего то, что он полезен кому-то, кто еще беднее. С тех пор как Вейсс принял меня в «Смиренные», мои несчастья отодвинулись на почтительное расстояние. То, что я увидела, сделало мои беды вполне выносимыми.
Впервые после моего устранения из Франс-Иммо у меня появилось кресло на колесиках, ящики в столе, вешалка. Я работала по графику, сотрудники со мной разговаривали, я обедала с ними, отвечала на телефонные звонки. Я уходила из дому, и этот выход не имел отношения к моему раку, не удалял меня от него и не приближал.
Вот уже третий вторник я приходила в филиал Назарет, вешала свой пиджак, садилась за свой стол, открывала ящики, отвечала на телефонные звонки. Мирей, пенсионерка из Монтрея — шеф бюро, также в добродетельном жанре, но поприятнее Розетт Лабер, спросила меня, видела ли я передачу «Фотографии нет». Когда она смотрела ее, она вспомнила меня, потому что туда был приглашен следователь. Я рассказывала Мирей о профессии Антуана, не упоминая его самого. Какая была тема передачи? Мирей не успела ответить, ее перебил телефонный звонок.
— Назарет, слушаю, — сказала она.
Затем она предложила сходить за кофе. Тебе стандартный или большой? Мирей вернулась, держа по стаканчику в каждой руке. Как мне нравились эти ритуалы. Я поднималась на поверхность, заглатывала кислород большими глотками и видела небо. Главное преимущество работы — это появляющееся чувство равновесия. Огромного, фундаментального. Чтобы оценить его по достоинству, надо быть долго лишенным этого элементарного права.
С тех пор как я работаю для «Смиренных», о Люке Вейссе ни слуху ни духу. Мирей считала, что он посвящает свои вторники филиалу Дофин, откуда идет прочесывать Булонский лес. Служитель всех подбирал бродяг, умерших прямо на тротуаре. Он организовывал похороны для тех, кто и так никому не нужен, а уж после смерти тем более.
— В морге их держат две недели, в надежде, что объявится семья, — сказала мне Мирей, похлопывая себя по волосам. У нее было круглое личико, взбитые, густые волосы, она носила костюмы со старомодным кружевным жабо и лаковые черные туфли. Ее пятьдесят девять лет не мешали ей сюсюкать, словно маленькой девочке, я находила это очень трогательным.
Рак приучает вас находить трогательными все черты характера отдельных людей. Уважать и даже ценить эти черты, присущие одному уникальному существу, которое никто не сможет заменить.
Телефон опять зазвонил. Ответив, Мирей положила трубку и возобновила наш разговор. Вейсс служил мессу во вторник в восемь часов вечера у метро Бонн-Нувелль. Часовня была всегда набита до отказа, Вейсс исповедовал в смежной комнате. Как говорила Мирей, отец Люк предпочитал старинной исповедальне разговор двоих людей, глядящих друг другу в глаза. «Сходи туда как-нибудь вечером, это забавно. Там и окрестные служащие, и приблудившиеся обыватели, и проститутки, и бродяги, и трансвеститы, и все это прекрасное общество слушает мессу, ходит на исповедь. Знаешь, почему? Потом Вейсс угощает их в ризнице, приглашаются все. Розами там не пахнет, надо быть не брезгливым».
Сердце Мод поблескивало у меня на лацкане. В церкви оно светило впустую, Вейсс смотрел на меня только в момент причастия. Я по-прежнему не причащалась, кажется, это его огорчало. Когда выстраивалась очередь за «телом господним», я оставалась на своем месте. Его манера наклоняться, чтобы дать облатку детям, меня потрясала. С малышами Люк был нежным, как женщина.
Чем больше я узнавала степень его святости, тем яснее передо мной рикошетом представала моя собственная. Вейсс был добродетелен по собственному выбору, я — в силу обстоятельств. Это было как с раком: он выбрал, я подчинялась.
Кроме Люка, в моей пустыне не было искушений.
У Мирей были муж, дети, внуки, домик в Иври, за который она выплачивала ежемесячный взнос в Франс-Иммо, пенсия служащей, друзья и круг общения, — словом, все. Эта жизнь, полная до краев, включала в себя поступки и мысли, о которых Мирей иногда сожалела. Отшельнице, которой я стала, и раскаиваться было не в чем. Над своей тетрадью, со своими кошками я вела аскетическую жизнь. В каком-то смысле, писание — это служение.
Среди «Смиренных» я была новичком. У Мирей опыта было на двоих. Раз в месяц, вооруженная исключительно своим терпением, она сопровождала Вейсса по улицам Парижа, в борьбе с проституцией и нищетой. Капля в море, но приходилось попотеть. «Ты поймешь, когда пойдешь с ним», — предупредила она меня. «Мы и не подозреваем об этом дерьме, пока сами в него не окунемся. Насмотришься всякого. Токсикоманы, умирающие от СПИДа и продолжающие колоться, дети, предоставленные самим себе, — не обязательно ехать в городские предместья Бразилии: мы и не представляем, что творится рядом с собственным домом!» — добавляла она.
Слушая Мирей, я думала, что нищета, как и рак, — это грязь, которую мы не хотим замечать, пока нас не ткнут носом, несчастье, которое случается только с другими и которое порядочные люди игнорируют свысока, словно сами застрахованы от него, будто чума не может коснуться их.
Я носилась со своим раком, будучи совсем недавно отверженной, но отверженность была раком нашего общества.
«Сидящие на минимальном пособии, проститутки и другие жители пригородных трущоб, которые скатываются в наше учреждение, — это сливки общества по сравнению с той вонью, нищетой и насилием, с которыми сталкиваются выезжающие на места», — заключала Мирей.
Она не знала, как я попала в Назарет. Вейсс требовал от меня молчания, я была выбрана — благодаря ему — среди сотни желающих. Работа на добровольных началах приветствовалась. «Они были правы. Вы будете нам полезны», — просто сказал мне Вейсс в Поль-Бруссе, официально принимая меня на работу.
Розетт была на седьмом небе, Люк Вейсс посвятил ее в тайну.
В этот вторник Люк шел из Назарета в район Сен-Лазар. Мирей готовила корзинки с едой, термосы и «нескафе», я отобрала одежду, презервативы, книги и лекарства. Насколько я поняла, сопровождающий менялся каждый вторник, по очереди. В этот вторник Вейсс взял с собой добровольца из Врачей Мира. «Отец мог бы обойтись без него, он изучал медицину перед семинарией», — сказала мне Мирей.
Мне нравилась ее особенность наполнять тишину словами, не стесняясь их значения. Я, привыкшая к тишине, к тишине в течение недель, если я не выходила из дома, удивлялась всему этому шуму. Это был шум жизни.
Для бродяг у Вейсса была терапия: слово освобождало, выслушивание было его прививкой. Лечение этого врачевателя душ состояло в том, что он давал выговориться тем, на кого всем было наплевать. Слушая проституток, токсикоманов, бродяг и трансвеститов, он достигал того, что они, в свою очередь, слушали его. Тогда он их направлял, предлагал место в приюте, социальную или медицинскую помощь. Процесс мог длиться недели, месяцы. «Слушать — это понимать, понимать — это уже любить», — повторяла Мирей.
Что было самое волнующее — Вейсс и я, мы понимали друг друга на расстоянии и в самом малом, и в самом большом. Я видела его насквозь, была для него раскрытой книгой, мы взаимно приводили друг друга в движение.
Мирей не скупилась на похвалы. Покидая Вильжюиф, отец Вейсс становился Моисеем нищеты, святым городского ада. Рак, нищета, умирающие, отверженные — всюду, где проходил Самаритянин, славили его добродетели. «Странно, раньше он приходил каждый вторник», — заключила Мирей. Я не решилась спросить, когда это раньше.
Мои пасхальные восторги длились недолго. После нашего общения по Клоделю, Люк избегал меня.
Я была добровольцем в Назарете, и я ходила на службы в Вильжюиф, точка. Похоже, овца выздоравливала. Тем лучше, если можно ее спасти, в конце концов мы все дети Божьи. Вот что, казалось, хотел сказать ангелочек.
Я могла бы вручить Люку приз Мольера, как лучшему актеру на земле. Сила, элегантность, ум, сердце — у Вейсса было все, что я ценю, но каждый раз, когда я отвоевывала клочок земли, он отбрасывал меня на исходные позиции. Гордость отца или желание побороться?
Он любил меня. Тем не менее он изображал тупицу, забывшего урок, делал из меня одинокую мечтательницу, подменял нашу правду вымыслом. Однажды, когда мы, наконец, пошли в кафетерий при раковой больнице, Вейсс поздравил меня с новой работой.
— Увидимся в Назарете, — сказал он, улыбаясь Розетт, нашей компаньонке, приглашенной по случаю.
Появилась официантка с кофе. Это была толстощекая и веселая блондинка. Она поздоровалась с Вейссом, задала ему какие-то довольно личные вопросы, на которые он ответил с теплотой. Уходя, блондинка наклонилась и поцеловала его в щеку. Он ответил ей тем же. Как я завидовала той, что уходила, унося нежность Вейсса и наши тарелки. Я угостила бы всех пациентов больницы, чтобы иметь возможность поцеловать священника.
— Какая странная жизнь, вы идете работать сегодня же, — воскликнула Розетт в мертвой тишине. — Господи Иисусе, Элка! — продолжила мадам Лабер, поворачиваясь ко мне, — вы ведь даже не знаете, выздоро…
Вейсс оборвал ее на полуслове.
— Привет, дочери мои!
Он встал, бросил монеты в блюдце. Розетт покраснела.
— Вы позвонили отцу Жанти? — прошептал перевозчик Стикса, перед тем как отправиться к новым приключениям. Его вызвал раковый больной в отделение хирургии пищеварительного тракта.
Как никогда, голос Люка Вейсса был голосом, который Господь создал для меня. Розетт, казалось, совершенно не замечала чувственности звукового климата. В эпоху, когда запрещалось запрещать, когда разрешено все, кроме неутоления желаний, целомудрие Вейсса казалось мощным возбуждающим средством. Люк хотел, без сомнения, подбавить немного серы в свой ладан.
Мой третий сон преследовал меня настолько, что я не осмеливалась смотреть на него во время проповеди. В церкви раковых больных оратор продолжал убеждать нас любить друг друга, Любовь была высшей заповедью. Ничего нет важнее, чем любить своего брата или свою сестру. Любить нужно глубоко, отрешаясь от себя самого. Любить — отдавать все, и особенно себя. Эти слова, произнесенные миленьким отцом, подливали масла в огонь. Превратившись в огнемет, я истребляла сама себя на его глазах. Проповедник простодушно смотрел на меня. Он обладал искусством и особой манерой ловить мой взгляд, заключая: «Помолимся за тех, кто не знает этой любви». Он нарочно это делал или как? Я трепетала, стоя на ватных ногах. Под конец речи все крестились, в то время как я сдерживалась, чтобы не броситься ему на шею.
Мои крестные муки не кончались. Столько сокровищ в витринах, а дотрагиваться запрещено! Искушения Тантала! Божественная пытка! Святой ад!
Когда Вейсс говорил «любовь» или «счастье», ему верили. Несомненно, особенность тембра. «У него вибрато!» — сказал бы Боссюэ. Голос его был чистым, как хрусталь. Проповеди у него тонкие и простые, потому что он, конечно, думал, как святой Венсан де Поль, что «простота всех обращает в веру». Когда он восклицал перед Евхаристией «Возблагодарим Господа», я воплощала собой первичный проект Церкви, я была Воскресшая из Воскресших.
Мужчина в тренировочном костюме зашел в помещение и решил обратиться ко мне. Мирей не пришла ко мне на помощь, я уже могла летать при помощи своих крыльев. Моего посетителя выселили, подрядчики реконструировали его квартал. Выселенный был лишен всех прав, болен туберкулезом, и у него больше не было ни гроша. «Мне нечего есть», — сказал он. После того как он просил милостыню в метро, он отказывался обратиться в Срочную Службу Социальной помощи. Я утешала его, как могла, но что можно было сказать?
Я усадила его в кафетерии, позвонила в бюро Службы Социальной помощи округа. Надо было убедить женщину, пребывавшую в скверном настроении, в необходимости ему помочь; в конце концов она смягчилась и согласилась его принять. Я снабдила моего гостя бутербродом, бутылкой пива, деньгами, билетиками на метро, посоветовала ему ехать немедленно. Когда я спросила его имя, он назвался Иовом. У него были седые волосы, трехдневная щетина, во рту осталось два гнилых зуба. Он говорил, что ему тридцать пять лет, выглядел он на шестьдесят. Иов дрожал от страха. Я говорила с ним приветливо, старалась его успокоить, записала в блокнот имя служащей Бюро, перезвонила ей. Я хотела увериться, что Иов сегодня же получит место в приюте. Человек поблагодарил меня удрученным взглядом, обещал сообщить новости о себе и ушел.
Когда я подняла руку, чтобы ему помахать, я увидела за его силуэтом другой силуэт.
В проеме двери мне улыбался Люк Вейсс. Его взгляд говорил мне «я люблю тебя» или я ничего не понимаю в мужчинах.
Его глаза были как будто утяжелены весом ресниц, за подписью Шагала.
Он был в мирской одежде: темная майка, джинсы, стальные часы, сандалии заменяли «текника». В довершение моего смущения слева на черном свитере блестел крест. Я не могла отвести от него глаз, это забавляло моего мучителя.
Мирей возникла между нами.
— Здравствуйте, отец, представляю вам Элку Тристан, нашего нового добровольца по вторникам. Элка? Это отец Вейсс, священник «Смиренных».
— Здравствуйте, — сказала я холодно, пожимая руку, которую мне протягивал Люк.
Бумага Библии, китайский шелк, японский атлас! Какая сумятица! Я хотела бы взять эту руку и поцеловать ладонь, мужчинам это нравится. Вейсс, казалось, чувствовал себя прекрасно, я же была парализована.
Я зарылась в мои бумаги, в то время как он прохаживался туда-сюда с отсутствующим видом, открывая металлический шкаф, пробегая глазами бумаги. Я была тщательно одета. Правда, мой туалет не очень подходил для ревностной католички, но был идеален для роковой женщины и для моего «Первого встречного». Черное обтягивающее платье, прическа, духи. Нравился ли Вейссу «Балтазар»? У Люка был нюх во всех смыслах этого слова, малейшая деталь привлекала его внимание.
Во всяком случае таким я представляла себе Вейсса.
Судя по его манере ощущать мое присутствие, двигаться в заданном пространстве, по его голосу, я была уверена, что он будет великолепным любовником.
Когда терпеливо и с уважением наблюдаешь за кем-то, ужас сколько можно заметить деталей. Их сумма составляет личность, мозаику, которой всегда недостает кусочка, но которую ты продолжаешь побеждать. Я уже насмотрелась на «текника», и поэтому новшество в виде сандалий заинтриговало меня.
Я открыла словарь, я знала Вейсса: все, что он делал, было исполнено смысла. «Сандалии, жен. р., от латин. sandalium, в свою очередь, от греч. sandalon, обувь из дерева, ремешками прикрепляющаяся к стопе. В начале христианской эры первые священники надевали сандалии во время священных церемоний».
Я закрыла словарь Робер. Сандалии Вейсса были похожи на сандалии Христа на витражах. Я бы охотно сняла одну, чтобы поласкать щиколотку, помассировать пятку. Я бы наклонилась и поцеловала бледные ножки, которые усиливали мое смятение. У Вейсса были красивые ноги, но я была его ахиллесовой пятой.
Единственный объект моих желаний был причиной моего беспокойства. Вейсс инспектировал картотеки, шкафы, стеллажи. Разве ему так нужно было везде рыться, как он это делал с самого прихода? По его поведению можно было предположить, что он демонстрировал свое удовольствие от встречи со мной и, несомненно, хотел, заходя поминутно в мою комнату, видеть меня.
В то же время ничто не подтверждало справедливости этой теории. Это могло быть так, а могло быть иначе. Ничто не доказывало, что Вейсс мной интересовался. Это было как Бог, как мое выздоровление, благотворная тайна театра, бутылка, наполовину полная и наполовину пустая. Орел — ты выиграл, решка — я проигрываю.
«Старина, да ты в плохом настроении», — подумала я. Вдруг священник остановился рядом со мной, перечитывая письмо, которое напечатала Мирей. Он наклонился, открыл ящик моего стола и стал искать черный фломастер, прошло сто лет, прежде чем он его нашел. Я покраснела и подумала, что, может быть, он делал все это, чтобы посмотреть на мои ноги. Я довольно-таки высоко положила ногу на ногу и из-за жары не надела чулок. Вейсс выпрямился, подписал бумагу и улыбнулся мне с отсутствующим видом.
— Как дела? — спросил он.
Казалось, ему было наплевать на меня, как на свой первый потир.
— Очень хорошо, — ответила я. Он был уже в соседней комнате.
Я принимала желаемое за действительное. Вообще, есть ли Бог?
Мирей нарушила мою задумчивость.
— У меня есть талоны в кафетерий. Вы пойдете, отец? — спросила она, закрывая ящики на ключ.
Я бы отдала все, чтобы быть на ее месте и интересоваться его ответом, как прошлогодним снегом, да только я была на своем месте и его ответ меня удручил.
— Спасибо, Мирей, в следующий раз.
* * *
«Надо внести полную ясность», — сказала себе Элка, фурией влетая в церковь. Что еще замышлял ангелочек? Служба уже началась. Мирей ничего не преувеличила. Церковь Благовещения — место встречи угнетенных и оскорбленных. Кассиры, швеи, проститутки, бродяги, заблудившиеся туристы, мелкие воришки, пьяницы и квартальные полицейские останавливались на этом зыбком плоту по причинам, совсем не связанным с идеей Спасения души.
Церковь Благовещения казалась прибежищем, пользующимся доброй славой. Зимой, без сомнения, здесь было тепло. Летом в прохладе, под колоннами, высокими, как пальмы, ждал легкий ужин. Запаха ладана уже не чувствовалось, стоял мощный запах затхлости. Не было ни органа, ни хорала, был компакт-диск со «Страстями по Святому Иоанну». Музыка Баха отличалась тем, что выражала какую-то совершенно особую боль, которую, однако, все чувствовали.
Элка пробралась между соломенными стульями и устроилась с краю у прохода, чтобы видеть отправляющего службу, несмотря на расстояние. Церковь Благовещения была большая, как собор. Элка заметила нескольких проституток и улыбнулась им на ходу. Ее платье с разрезом не выделялось среди мини-распашонок и туфель на платформе. Было несколько красивых блондинок в узких коротких брюках, проколотые или татуированные пупки виднелись из-под заношенных вышитых маек. Одна рыжая надела африканский парик с плюмажем, брюки клеш от бедра обтягивали ее маленький соблазнительный зад. Элка подумала, что она сама тоже была проституткой на свой манер. Все, что она сделала в жизни без души, чтобы выиграть больше денег или просто выиграть, припомнилось ей сейчас.
Теперь Элка считала, что каждая минута ее жизни священна, и придавала ей совершенно такое же значение, какое она раньше придавала геройским поступкам и созерцанию.
Музыка напомнила ей хор в церкви Мадлен. Июньским вечером они слушали «Страсти по Иоанну» с Мелким Бесом. На эстраде, поставленной перед алтарем, выстроились семь рядов: баритоны, сопрано, басы, басы-баритоны и меццо; молодые и старые подмастерья музыкального спектакля. Она снова увидела красную книжечку, листы которой они переворачивали, в то время как поты, исходящие из их многочисленных глоток, звучали, чтобы создать великолепный унисон. Она вспомнила черные платья женщин и темные костюмы мужчин, их красивые внимательные лица, обращенные к дирижеру, который легким, воздушным жестом придавал смысл этому движению. Рука его казалась чайкой над морем. Она плакала от счастья, погруженная в океан звуков, сплавленных в единую гармонию. Она улавливала высокие и низкие звуки, которые пузырьками появлялись на поверхности и исчезали, захватывающую объемность, сама разнородность которой объединяла этот мощный поток.
Музыка преобразовывалась в стонущее море. Зыбь вибрировала, по ней пробегали течения. Прилив и отлив поднимались и опускались в теле Элки, но внутри бездонной пропасти звука царило безбрежное озеро, озеро гения Баха.
По вторникам Вейсс покидал заложников рака ради двора чудес. Калеки эпохи смешивались с местными служащими. Элка наступила на несколько листков с церковными гимнами, обнаружила две бутылки на стуле, старые газеты и экскременты за колонной. Она заняла место среди девушек. Японцы щелкали бродягу, заснувшего перед «Душами чистилища». Вошла слепая с волкодавом-поводырем, который улегся в проходе.
В полумраке алтаря Вейсс вел борьбу против бремени социальных условий. Прилив нищеты и коррупции захлестывал его, но, вместо того чтобы бросить все, ангелочек бился, как настоящий черт. Потеряет ли он почву под ногами? Упадет ли, сбитый зыбучими песками действительности?
Пахло мочой, спермой и потом — в общем, запахом жизни. Соседки Элки красились.
— Я ему сказала, что я взяла бы в рот, будь у него презерватив, — прошептала рыжая.
Она прыснула от смеха, содрогаясь и держась за бока. Лицо ее было исковеркано оспой. Слепая рыгнула во время возношения даров. Сотрясаясь от судорог, сосед Элки поднял рукава, обнажая мученические вены, печать токсикомана. «Наиболее зависимый из двоих не тот, про которого так думают», — сказала себе Элка. Она просмотрела развитие своей болезни, ее привыкание к Вейссу было полным.
На свои наряды некоторые женщины надели крест. Они целовали образки и распятие во время чтения «Отче Наш» с закрытыми глазами. Другие, одетые в пестрые обноски, с вышивками гладью, воланами, в украшениях, достойных парада геев, крестились. Как Церковь решалась отвергнуть тех, кто ее так любил? В Ветхом Завете народу Израиля не хватало рабочих рук — отсюда неприятие онанизма и гомосексуализма.
На заре третьего тысячелетия мастурбация не поражала больше никого. А геи были нежными и добрыми, как ягнята. Элка жалела этих страдальцев, перебивающихся с хлеба на воду, не котирующихся ни на работе, ни в семье, этих естественных союзников женщин, этих существ, уничтожаемых когда-то нацистами, уничтожаемых порой и сейчас глупостью. Она подумала о друге, умершем от СПИДа, свободном электроне недвижимости. «Я переспал с ним всего один раз, Элка, и от этого я умру, веришь?» — говорил он.
Всех изгоев любви, одиноких и законно-сожительствующих, гомосексуалистов и гетеросексуалов, Элка любила их всех. «Разве ты не первый из парий?» — сказала она Христу. Парень ласкал щеку своего дружка. Лицо его было усеяно пятнами. Голгофа! Бубоны! Финальная карцинома! Тритерапия пришла к любимому слишком поздно. Две женщины целовались, переплетая свои языки, и это было прекрасно.
Эта картина напомнила Элке, что во времена ее дебюта во Франс-Иммо она любила женщину тайной и оттого ни с чем не сравнимой любовью. Эта женщина, стройная и светловолосая, долго занимала ее мысли. Они жили в одном доме. Однажды, прогуливаясь в Кабуре, обе подруги остановились перед витриной антиквара. Стройная и светловолосая женщина заметила секретер, который ей понравился, хотя она не была склонна восторгаться чем-либо. Элка вернулась, чтобы купить столик и распорядиться о его доставке на дом для той, чьи обаяние и ум покоряли ее.
Из-за этой подруги Элка поняла: чтобы вас соблазнить, человек должен быть обольстительным, точка. После этого случая у нее сохранились нежное, яркое воспоминание и уверенность, что главное в человеке — это не пол, а просто сам человек.
— Бог любит вас, — утверждал Вейсс издалека. — Благая весть — это любовь, которую Он несет каждому навечно.
Посадка головы, жесты и осанка: оратор держался хорошо.
— Он супер, священничек, — восхитилась соседка Элки, подсчитывая выручку.
— Если бы все так сутану носили, не надо было бы и в компартию вступать, — подбавил жару человек в синей спецовке.
— Деньги правят, все является товаром, и товар нас потребляет, но Любовь Господа поддерживает наше мужское и женское достоинство.
— Заткнись, девственник, — крикнул кто-то.
Вейсс начал петь, смешивая их печаль со своей. Он отправлял службу один, без сопровождения, «а капелла», его любовь стала всеобщей до такой степени, что Элка поняла все. Ее пронизал порыв, связанный с ее выздоровлением, с искуплением. Она хотела бы спасти их всех, она отдавала им Господа Всеблагого без исповеди, ее рак был лишь каплей в море дерьма, и будь что будет!
— Поверим в исполнение Божественного Промысла, — воскликнул Люк, словно знал все.
Она вспомнила о священном договоре. «Pepleropboremon», по-гречески, говорилось в словаре, — это «то, что является объектом абсолютной уверенности». Она закрыла глаза, чтобы представить лицо в Шайо. Она послала вопрос. Ответ Очей Черных пришел.
Вейсс избегал ее, потому что он завтракал, обедал и ужинал вместе с ней, потому что он спал с ней, просыпался с ней, потому что он принадлежал ей душой и телом, боясь даже сойти с ума. «Ты думаешь, Господи, что он любит меня до такой степени?» — спросила она из кокетства.
— Помолимся за тех, кто считает себя нелюбимыми, — ответил Вейсс издалека. Сначала был благодарственный молебен, потом святое причастие. Элка вспомнила, что до тринадцатого века христиане не причащались: пришло время этим воспользоваться! Разносчик пиццы, затянутый в оранжевый комбинезон, бродяга с багровым лицом, три брюнетки в мини-юбках и на высоких танкетках, две женщины-вамп с волосатыми икрами помогали Вейссу распределять святое причастие. Элка поднялась и пошла за когортой, которая двумя колоннами приближалась к алтарю.
— Пощади грешников, Господи, — пели проститутки.
Какой голод утолял священник? Мериньяк ничего не понял. Разум был следствием случая, доброта — результатом Божественного Промысла. Под огромным распятием Вейсс казался таким маленьким и таким беззащитным, но единственным в своем роде и исполненным всеми силами своей надежды! Без него этот нынешний собор распался бы, но куда бы они все разбежались? Элка выглянула из-за плеча своего соседа. Причастие имело успех. Будут ли хлеб и вино? Тело и кровь Господни? Влюбленная не ведала этого, единственное, что она знала, — в конце ее ожиданий находится тот, кто накормит ее из своих рук Элка поняла, что она встала не с той стороны. Глядя священнику в глаза, как Захея, нависший над зеваками, бесстыдница перешла в другую очередь.
В пяти сантиметрах от отправляющего службу Элка заметила пушок на его щеке, его глаза, которых никогда не видела так близко, тяжелые ресницы, опускающиеся на золото его зрачков, и даже услышала, как потрескивает материя, облачавшая ее возлюбленного.
Она склонилась перед ним. Он был не только «Служителем всех», гарантом благовеста: он был человеком из плоти и крови. Она склонилась перед своей любовью грациозно, как женщина, которая всю жизнь падала ниц перед своими возлюбленными. А между тем такое приветствие она делала впервые и впервые участвовала в трапезе Господней. Этим неуловимым движением она демонстрировала свою страсть к мужчине и уважение к роду его занятий. Это был духовный поклон, знак принадлежности.
Вейсс вздрогнул. Минута была исполнена значения настолько, что любая мелочь могла ее нарушить. Они совершали причастие на другом уровне, и это было непросто. Тело священное и тело мирское сливались в полном и тайном согласии. Вейсс взял облатку и уверенным движением положил в ее ладонь.
— Тело Христово, — прошептал он в трех сантиметрах от ее рта.
Ее глаза превратились в дрель, черный бурав, потрескивающий от бархатных молний. Она открыла рот, выставив напоказ свои губы, шею, грудь женщины. Слабея, она почувствовала святой выступ грудей и узнала их нежную выпуклость. Они тоже причащались.
— Аминь, — пробормотала она. «Любовь моя», — добавила она мысленно, любуясь наклонившимся к ней Люком. Зрачки все углублялись. Появилось золото в самородках. Очи Черные воплощались. Песнь и Вейсс становились единым.
Она проглотила облатку. Губы умолкли, тела отдалились, но над священным сосудом их глаза еще причащались. Глаза священника были окнами в жизнь. Открывая их, открываешь безбрежные горизонты.
Все иглы, воткнутые в ее сердце, сломались и выпали в виде тончайшего пепла, совершенно безвредные и абсолютно уничтоженные. Не понимая этого явления, одновременно и физического, и духовного, и в мире движения частиц, и в царстве невидимого, Элка вышла.
Она ушла до угощения, приготовленного Вейссом. Много выстрадав, Элка холила каждую свою радость, как ювелир свои сокровища. Перед закрытием занавеса она каждый вечер убирала все с витрины, укладывала каждое воспоминание в футляр, поверх остальных, с осторожностью матери.