Дьявол в сердце

Жей Анник

ЧАСТЬ III

ЛЮК

 

 

25 мая

Работа на добровольных началах — это освященный хлеб. Безработный ценит больше всего то, что он полезен кому-то, кто еще беднее. С тех пор как Вейсс принял меня в «Смиренные», мои несчастья отодвинулись на почтительное расстояние. То, что я увидела, сделало мои беды вполне выносимыми.

Впервые после моего устранения из Франс-Иммо у меня появилось кресло на колесиках, ящики в столе, вешалка. Я работала по графику, сотрудники со мной разговаривали, я обедала с ними, отвечала на телефонные звонки. Я уходила из дому, и этот выход не имел отношения к моему раку, не удалял меня от него и не приближал.

Вот уже третий вторник я приходила в филиал Назарет, вешала свой пиджак, садилась за свой стол, открывала ящики, отвечала на телефонные звонки. Мирей, пенсионерка из Монтрея — шеф бюро, также в добродетельном жанре, но поприятнее Розетт Лабер, спросила меня, видела ли я передачу «Фотографии нет». Когда она смотрела ее, она вспомнила меня, потому что туда был приглашен следователь. Я рассказывала Мирей о профессии Антуана, не упоминая его самого. Какая была тема передачи? Мирей не успела ответить, ее перебил телефонный звонок.

— Назарет, слушаю, — сказала она.

Затем она предложила сходить за кофе. Тебе стандартный или большой? Мирей вернулась, держа по стаканчику в каждой руке. Как мне нравились эти ритуалы. Я поднималась на поверхность, заглатывала кислород большими глотками и видела небо. Главное преимущество работы — это появляющееся чувство равновесия. Огромного, фундаментального. Чтобы оценить его по достоинству, надо быть долго лишенным этого элементарного права.

С тех пор как я работаю для «Смиренных», о Люке Вейссе ни слуху ни духу. Мирей считала, что он посвящает свои вторники филиалу Дофин, откуда идет прочесывать Булонский лес. Служитель всех подбирал бродяг, умерших прямо на тротуаре. Он организовывал похороны для тех, кто и так никому не нужен, а уж после смерти тем более.

— В морге их держат две недели, в надежде, что объявится семья, — сказала мне Мирей, похлопывая себя по волосам. У нее было круглое личико, взбитые, густые волосы, она носила костюмы со старомодным кружевным жабо и лаковые черные туфли. Ее пятьдесят девять лет не мешали ей сюсюкать, словно маленькой девочке, я находила это очень трогательным.

Рак приучает вас находить трогательными все черты характера отдельных людей. Уважать и даже ценить эти черты, присущие одному уникальному существу, которое никто не сможет заменить.

Телефон опять зазвонил. Ответив, Мирей положила трубку и возобновила наш разговор. Вейсс служил мессу во вторник в восемь часов вечера у метро Бонн-Нувелль. Часовня была всегда набита до отказа, Вейсс исповедовал в смежной комнате. Как говорила Мирей, отец Люк предпочитал старинной исповедальне разговор двоих людей, глядящих друг другу в глаза. «Сходи туда как-нибудь вечером, это забавно. Там и окрестные служащие, и приблудившиеся обыватели, и проститутки, и бродяги, и трансвеститы, и все это прекрасное общество слушает мессу, ходит на исповедь. Знаешь, почему? Потом Вейсс угощает их в ризнице, приглашаются все. Розами там не пахнет, надо быть не брезгливым».

Сердце Мод поблескивало у меня на лацкане. В церкви оно светило впустую, Вейсс смотрел на меня только в момент причастия. Я по-прежнему не причащалась, кажется, это его огорчало. Когда выстраивалась очередь за «телом господним», я оставалась на своем месте. Его манера наклоняться, чтобы дать облатку детям, меня потрясала. С малышами Люк был нежным, как женщина.

Чем больше я узнавала степень его святости, тем яснее передо мной рикошетом представала моя собственная. Вейсс был добродетелен по собственному выбору, я — в силу обстоятельств. Это было как с раком: он выбрал, я подчинялась.

Кроме Люка, в моей пустыне не было искушений.

У Мирей были муж, дети, внуки, домик в Иври, за который она выплачивала ежемесячный взнос в Франс-Иммо, пенсия служащей, друзья и круг общения, — словом, все. Эта жизнь, полная до краев, включала в себя поступки и мысли, о которых Мирей иногда сожалела. Отшельнице, которой я стала, и раскаиваться было не в чем. Над своей тетрадью, со своими кошками я вела аскетическую жизнь. В каком-то смысле, писание — это служение.

Среди «Смиренных» я была новичком. У Мирей опыта было на двоих. Раз в месяц, вооруженная исключительно своим терпением, она сопровождала Вейсса по улицам Парижа, в борьбе с проституцией и нищетой. Капля в море, но приходилось попотеть. «Ты поймешь, когда пойдешь с ним», — предупредила она меня. «Мы и не подозреваем об этом дерьме, пока сами в него не окунемся. Насмотришься всякого. Токсикоманы, умирающие от СПИДа и продолжающие колоться, дети, предоставленные самим себе, — не обязательно ехать в городские предместья Бразилии: мы и не представляем, что творится рядом с собственным домом!» — добавляла она.

Слушая Мирей, я думала, что нищета, как и рак, — это грязь, которую мы не хотим замечать, пока нас не ткнут носом, несчастье, которое случается только с другими и которое порядочные люди игнорируют свысока, словно сами застрахованы от него, будто чума не может коснуться их.

Я носилась со своим раком, будучи совсем недавно отверженной, но отверженность была раком нашего общества.

«Сидящие на минимальном пособии, проститутки и другие жители пригородных трущоб, которые скатываются в наше учреждение, — это сливки общества по сравнению с той вонью, нищетой и насилием, с которыми сталкиваются выезжающие на места», — заключала Мирей.

Она не знала, как я попала в Назарет. Вейсс требовал от меня молчания, я была выбрана — благодаря ему — среди сотни желающих. Работа на добровольных началах приветствовалась. «Они были правы. Вы будете нам полезны», — просто сказал мне Вейсс в Поль-Бруссе, официально принимая меня на работу.

Розетт была на седьмом небе, Люк Вейсс посвятил ее в тайну.

В этот вторник Люк шел из Назарета в район Сен-Лазар. Мирей готовила корзинки с едой, термосы и «нескафе», я отобрала одежду, презервативы, книги и лекарства. Насколько я поняла, сопровождающий менялся каждый вторник, по очереди. В этот вторник Вейсс взял с собой добровольца из Врачей Мира. «Отец мог бы обойтись без него, он изучал медицину перед семинарией», — сказала мне Мирей.

Мне нравилась ее особенность наполнять тишину словами, не стесняясь их значения. Я, привыкшая к тишине, к тишине в течение недель, если я не выходила из дома, удивлялась всему этому шуму. Это был шум жизни.

Для бродяг у Вейсса была терапия: слово освобождало, выслушивание было его прививкой. Лечение этого врачевателя душ состояло в том, что он давал выговориться тем, на кого всем было наплевать. Слушая проституток, токсикоманов, бродяг и трансвеститов, он достигал того, что они, в свою очередь, слушали его. Тогда он их направлял, предлагал место в приюте, социальную или медицинскую помощь. Процесс мог длиться недели, месяцы. «Слушать — это понимать, понимать — это уже любить», — повторяла Мирей.

Что было самое волнующее — Вейсс и я, мы понимали друг друга на расстоянии и в самом малом, и в самом большом. Я видела его насквозь, была для него раскрытой книгой, мы взаимно приводили друг друга в движение.

Мирей не скупилась на похвалы. Покидая Вильжюиф, отец Вейсс становился Моисеем нищеты, святым городского ада. Рак, нищета, умирающие, отверженные — всюду, где проходил Самаритянин, славили его добродетели. «Странно, раньше он приходил каждый вторник», — заключила Мирей. Я не решилась спросить, когда это раньше.

Мои пасхальные восторги длились недолго. После нашего общения по Клоделю, Люк избегал меня.

Я была добровольцем в Назарете, и я ходила на службы в Вильжюиф, точка. Похоже, овца выздоравливала. Тем лучше, если можно ее спасти, в конце концов мы все дети Божьи. Вот что, казалось, хотел сказать ангелочек.

Я могла бы вручить Люку приз Мольера, как лучшему актеру на земле. Сила, элегантность, ум, сердце — у Вейсса было все, что я ценю, но каждый раз, когда я отвоевывала клочок земли, он отбрасывал меня на исходные позиции. Гордость отца или желание побороться?

Он любил меня. Тем не менее он изображал тупицу, забывшего урок, делал из меня одинокую мечтательницу, подменял нашу правду вымыслом. Однажды, когда мы, наконец, пошли в кафетерий при раковой больнице, Вейсс поздравил меня с новой работой.

— Увидимся в Назарете, — сказал он, улыбаясь Розетт, нашей компаньонке, приглашенной по случаю.

Появилась официантка с кофе. Это была толстощекая и веселая блондинка. Она поздоровалась с Вейссом, задала ему какие-то довольно личные вопросы, на которые он ответил с теплотой. Уходя, блондинка наклонилась и поцеловала его в щеку. Он ответил ей тем же. Как я завидовала той, что уходила, унося нежность Вейсса и наши тарелки. Я угостила бы всех пациентов больницы, чтобы иметь возможность поцеловать священника.

— Какая странная жизнь, вы идете работать сегодня же, — воскликнула Розетт в мертвой тишине. — Господи Иисусе, Элка! — продолжила мадам Лабер, поворачиваясь ко мне, — вы ведь даже не знаете, выздоро…

Вейсс оборвал ее на полуслове.

— Привет, дочери мои!

Он встал, бросил монеты в блюдце. Розетт покраснела.

— Вы позвонили отцу Жанти? — прошептал перевозчик Стикса, перед тем как отправиться к новым приключениям. Его вызвал раковый больной в отделение хирургии пищеварительного тракта.

Как никогда, голос Люка Вейсса был голосом, который Господь создал для меня. Розетт, казалось, совершенно не замечала чувственности звукового климата. В эпоху, когда запрещалось запрещать, когда разрешено все, кроме неутоления желаний, целомудрие Вейсса казалось мощным возбуждающим средством. Люк хотел, без сомнения, подбавить немного серы в свой ладан.

Мой третий сон преследовал меня настолько, что я не осмеливалась смотреть на него во время проповеди. В церкви раковых больных оратор продолжал убеждать нас любить друг друга, Любовь была высшей заповедью. Ничего нет важнее, чем любить своего брата или свою сестру. Любить нужно глубоко, отрешаясь от себя самого. Любить — отдавать все, и особенно себя. Эти слова, произнесенные миленьким отцом, подливали масла в огонь. Превратившись в огнемет, я истребляла сама себя на его глазах. Проповедник простодушно смотрел на меня. Он обладал искусством и особой манерой ловить мой взгляд, заключая: «Помолимся за тех, кто не знает этой любви». Он нарочно это делал или как? Я трепетала, стоя на ватных ногах. Под конец речи все крестились, в то время как я сдерживалась, чтобы не броситься ему на шею.

Мои крестные муки не кончались. Столько сокровищ в витринах, а дотрагиваться запрещено! Искушения Тантала! Божественная пытка! Святой ад!

Когда Вейсс говорил «любовь» или «счастье», ему верили. Несомненно, особенность тембра. «У него вибрато!» — сказал бы Боссюэ. Голос его был чистым, как хрусталь. Проповеди у него тонкие и простые, потому что он, конечно, думал, как святой Венсан де Поль, что «простота всех обращает в веру». Когда он восклицал перед Евхаристией «Возблагодарим Господа», я воплощала собой первичный проект Церкви, я была Воскресшая из Воскресших.

Мужчина в тренировочном костюме зашел в помещение и решил обратиться ко мне. Мирей не пришла ко мне на помощь, я уже могла летать при помощи своих крыльев. Моего посетителя выселили, подрядчики реконструировали его квартал. Выселенный был лишен всех прав, болен туберкулезом, и у него больше не было ни гроша. «Мне нечего есть», — сказал он. После того как он просил милостыню в метро, он отказывался обратиться в Срочную Службу Социальной помощи. Я утешала его, как могла, но что можно было сказать?

Я усадила его в кафетерии, позвонила в бюро Службы Социальной помощи округа. Надо было убедить женщину, пребывавшую в скверном настроении, в необходимости ему помочь; в конце концов она смягчилась и согласилась его принять. Я снабдила моего гостя бутербродом, бутылкой пива, деньгами, билетиками на метро, посоветовала ему ехать немедленно. Когда я спросила его имя, он назвался Иовом. У него были седые волосы, трехдневная щетина, во рту осталось два гнилых зуба. Он говорил, что ему тридцать пять лет, выглядел он на шестьдесят. Иов дрожал от страха. Я говорила с ним приветливо, старалась его успокоить, записала в блокнот имя служащей Бюро, перезвонила ей. Я хотела увериться, что Иов сегодня же получит место в приюте. Человек поблагодарил меня удрученным взглядом, обещал сообщить новости о себе и ушел.

Когда я подняла руку, чтобы ему помахать, я увидела за его силуэтом другой силуэт.

В проеме двери мне улыбался Люк Вейсс. Его взгляд говорил мне «я люблю тебя» или я ничего не понимаю в мужчинах.

Его глаза были как будто утяжелены весом ресниц, за подписью Шагала.

Он был в мирской одежде: темная майка, джинсы, стальные часы, сандалии заменяли «текника». В довершение моего смущения слева на черном свитере блестел крест. Я не могла отвести от него глаз, это забавляло моего мучителя.

Мирей возникла между нами.

— Здравствуйте, отец, представляю вам Элку Тристан, нашего нового добровольца по вторникам. Элка? Это отец Вейсс, священник «Смиренных».

— Здравствуйте, — сказала я холодно, пожимая руку, которую мне протягивал Люк.

Бумага Библии, китайский шелк, японский атлас! Какая сумятица! Я хотела бы взять эту руку и поцеловать ладонь, мужчинам это нравится. Вейсс, казалось, чувствовал себя прекрасно, я же была парализована.

Я зарылась в мои бумаги, в то время как он прохаживался туда-сюда с отсутствующим видом, открывая металлический шкаф, пробегая глазами бумаги. Я была тщательно одета. Правда, мой туалет не очень подходил для ревностной католички, но был идеален для роковой женщины и для моего «Первого встречного». Черное обтягивающее платье, прическа, духи. Нравился ли Вейссу «Балтазар»? У Люка был нюх во всех смыслах этого слова, малейшая деталь привлекала его внимание.

Во всяком случае таким я представляла себе Вейсса.

Судя по его манере ощущать мое присутствие, двигаться в заданном пространстве, по его голосу, я была уверена, что он будет великолепным любовником.

Когда терпеливо и с уважением наблюдаешь за кем-то, ужас сколько можно заметить деталей. Их сумма составляет личность, мозаику, которой всегда недостает кусочка, но которую ты продолжаешь побеждать. Я уже насмотрелась на «текника», и поэтому новшество в виде сандалий заинтриговало меня.

Я открыла словарь, я знала Вейсса: все, что он делал, было исполнено смысла. «Сандалии, жен. р., от латин. sandalium, в свою очередь, от греч. sandalon, обувь из дерева, ремешками прикрепляющаяся к стопе. В начале христианской эры первые священники надевали сандалии во время священных церемоний».

Я закрыла словарь Робер. Сандалии Вейсса были похожи на сандалии Христа на витражах. Я бы охотно сняла одну, чтобы поласкать щиколотку, помассировать пятку. Я бы наклонилась и поцеловала бледные ножки, которые усиливали мое смятение. У Вейсса были красивые ноги, но я была его ахиллесовой пятой.

Единственный объект моих желаний был причиной моего беспокойства. Вейсс инспектировал картотеки, шкафы, стеллажи. Разве ему так нужно было везде рыться, как он это делал с самого прихода? По его поведению можно было предположить, что он демонстрировал свое удовольствие от встречи со мной и, несомненно, хотел, заходя поминутно в мою комнату, видеть меня.

В то же время ничто не подтверждало справедливости этой теории. Это могло быть так, а могло быть иначе. Ничто не доказывало, что Вейсс мной интересовался. Это было как Бог, как мое выздоровление, благотворная тайна театра, бутылка, наполовину полная и наполовину пустая. Орел — ты выиграл, решка — я проигрываю.

«Старина, да ты в плохом настроении», — подумала я. Вдруг священник остановился рядом со мной, перечитывая письмо, которое напечатала Мирей. Он наклонился, открыл ящик моего стола и стал искать черный фломастер, прошло сто лет, прежде чем он его нашел. Я покраснела и подумала, что, может быть, он делал все это, чтобы посмотреть на мои ноги. Я довольно-таки высоко положила ногу на ногу и из-за жары не надела чулок. Вейсс выпрямился, подписал бумагу и улыбнулся мне с отсутствующим видом.

— Как дела? — спросил он.

Казалось, ему было наплевать на меня, как на свой первый потир.

— Очень хорошо, — ответила я. Он был уже в соседней комнате.

Я принимала желаемое за действительное. Вообще, есть ли Бог?

Мирей нарушила мою задумчивость.

— У меня есть талоны в кафетерий. Вы пойдете, отец? — спросила она, закрывая ящики на ключ.

Я бы отдала все, чтобы быть на ее месте и интересоваться его ответом, как прошлогодним снегом, да только я была на своем месте и его ответ меня удручил.

— Спасибо, Мирей, в следующий раз.

* * *

«Надо внести полную ясность», — сказала себе Элка, фурией влетая в церковь. Что еще замышлял ангелочек? Служба уже началась. Мирей ничего не преувеличила. Церковь Благовещения — место встречи угнетенных и оскорбленных. Кассиры, швеи, проститутки, бродяги, заблудившиеся туристы, мелкие воришки, пьяницы и квартальные полицейские останавливались на этом зыбком плоту по причинам, совсем не связанным с идеей Спасения души.

Церковь Благовещения казалась прибежищем, пользующимся доброй славой. Зимой, без сомнения, здесь было тепло. Летом в прохладе, под колоннами, высокими, как пальмы, ждал легкий ужин. Запаха ладана уже не чувствовалось, стоял мощный запах затхлости. Не было ни органа, ни хорала, был компакт-диск со «Страстями по Святому Иоанну». Музыка Баха отличалась тем, что выражала какую-то совершенно особую боль, которую, однако, все чувствовали.

Элка пробралась между соломенными стульями и устроилась с краю у прохода, чтобы видеть отправляющего службу, несмотря на расстояние. Церковь Благовещения была большая, как собор. Элка заметила нескольких проституток и улыбнулась им на ходу. Ее платье с разрезом не выделялось среди мини-распашонок и туфель на платформе. Было несколько красивых блондинок в узких коротких брюках, проколотые или татуированные пупки виднелись из-под заношенных вышитых маек. Одна рыжая надела африканский парик с плюмажем, брюки клеш от бедра обтягивали ее маленький соблазнительный зад. Элка подумала, что она сама тоже была проституткой на свой манер. Все, что она сделала в жизни без души, чтобы выиграть больше денег или просто выиграть, припомнилось ей сейчас.

Теперь Элка считала, что каждая минута ее жизни священна, и придавала ей совершенно такое же значение, какое она раньше придавала геройским поступкам и созерцанию.

Музыка напомнила ей хор в церкви Мадлен. Июньским вечером они слушали «Страсти по Иоанну» с Мелким Бесом. На эстраде, поставленной перед алтарем, выстроились семь рядов: баритоны, сопрано, басы, басы-баритоны и меццо; молодые и старые подмастерья музыкального спектакля. Она снова увидела красную книжечку, листы которой они переворачивали, в то время как поты, исходящие из их многочисленных глоток, звучали, чтобы создать великолепный унисон. Она вспомнила черные платья женщин и темные костюмы мужчин, их красивые внимательные лица, обращенные к дирижеру, который легким, воздушным жестом придавал смысл этому движению. Рука его казалась чайкой над морем. Она плакала от счастья, погруженная в океан звуков, сплавленных в единую гармонию. Она улавливала высокие и низкие звуки, которые пузырьками появлялись на поверхности и исчезали, захватывающую объемность, сама разнородность которой объединяла этот мощный поток.

Музыка преобразовывалась в стонущее море. Зыбь вибрировала, по ней пробегали течения. Прилив и отлив поднимались и опускались в теле Элки, но внутри бездонной пропасти звука царило безбрежное озеро, озеро гения Баха.

По вторникам Вейсс покидал заложников рака ради двора чудес. Калеки эпохи смешивались с местными служащими. Элка наступила на несколько листков с церковными гимнами, обнаружила две бутылки на стуле, старые газеты и экскременты за колонной. Она заняла место среди девушек. Японцы щелкали бродягу, заснувшего перед «Душами чистилища». Вошла слепая с волкодавом-поводырем, который улегся в проходе.

В полумраке алтаря Вейсс вел борьбу против бремени социальных условий. Прилив нищеты и коррупции захлестывал его, но, вместо того чтобы бросить все, ангелочек бился, как настоящий черт. Потеряет ли он почву под ногами? Упадет ли, сбитый зыбучими песками действительности?

Пахло мочой, спермой и потом — в общем, запахом жизни. Соседки Элки красились.

— Я ему сказала, что я взяла бы в рот, будь у него презерватив, — прошептала рыжая.

Она прыснула от смеха, содрогаясь и держась за бока. Лицо ее было исковеркано оспой. Слепая рыгнула во время возношения даров. Сотрясаясь от судорог, сосед Элки поднял рукава, обнажая мученические вены, печать токсикомана. «Наиболее зависимый из двоих не тот, про которого так думают», — сказала себе Элка. Она просмотрела развитие своей болезни, ее привыкание к Вейссу было полным.

На свои наряды некоторые женщины надели крест. Они целовали образки и распятие во время чтения «Отче Наш» с закрытыми глазами. Другие, одетые в пестрые обноски, с вышивками гладью, воланами, в украшениях, достойных парада геев, крестились. Как Церковь решалась отвергнуть тех, кто ее так любил? В Ветхом Завете народу Израиля не хватало рабочих рук — отсюда неприятие онанизма и гомосексуализма.

На заре третьего тысячелетия мастурбация не поражала больше никого. А геи были нежными и добрыми, как ягнята. Элка жалела этих страдальцев, перебивающихся с хлеба на воду, не котирующихся ни на работе, ни в семье, этих естественных союзников женщин, этих существ, уничтожаемых когда-то нацистами, уничтожаемых порой и сейчас глупостью. Она подумала о друге, умершем от СПИДа, свободном электроне недвижимости. «Я переспал с ним всего один раз, Элка, и от этого я умру, веришь?» — говорил он.

Всех изгоев любви, одиноких и законно-сожительствующих, гомосексуалистов и гетеросексуалов, Элка любила их всех. «Разве ты не первый из парий?» — сказала она Христу. Парень ласкал щеку своего дружка. Лицо его было усеяно пятнами. Голгофа! Бубоны! Финальная карцинома! Тритерапия пришла к любимому слишком поздно. Две женщины целовались, переплетая свои языки, и это было прекрасно.

Эта картина напомнила Элке, что во времена ее дебюта во Франс-Иммо она любила женщину тайной и оттого ни с чем не сравнимой любовью. Эта женщина, стройная и светловолосая, долго занимала ее мысли. Они жили в одном доме. Однажды, прогуливаясь в Кабуре, обе подруги остановились перед витриной антиквара. Стройная и светловолосая женщина заметила секретер, который ей понравился, хотя она не была склонна восторгаться чем-либо. Элка вернулась, чтобы купить столик и распорядиться о его доставке на дом для той, чьи обаяние и ум покоряли ее.

Из-за этой подруги Элка поняла: чтобы вас соблазнить, человек должен быть обольстительным, точка. После этого случая у нее сохранились нежное, яркое воспоминание и уверенность, что главное в человеке — это не пол, а просто сам человек.

— Бог любит вас, — утверждал Вейсс издалека. — Благая весть — это любовь, которую Он несет каждому навечно.

Посадка головы, жесты и осанка: оратор держался хорошо.

— Он супер, священничек, — восхитилась соседка Элки, подсчитывая выручку.

— Если бы все так сутану носили, не надо было бы и в компартию вступать, — подбавил жару человек в синей спецовке.

— Деньги правят, все является товаром, и товар нас потребляет, но Любовь Господа поддерживает наше мужское и женское достоинство.

— Заткнись, девственник, — крикнул кто-то.

Вейсс начал петь, смешивая их печаль со своей. Он отправлял службу один, без сопровождения, «а капелла», его любовь стала всеобщей до такой степени, что Элка поняла все. Ее пронизал порыв, связанный с ее выздоровлением, с искуплением. Она хотела бы спасти их всех, она отдавала им Господа Всеблагого без исповеди, ее рак был лишь каплей в море дерьма, и будь что будет!

— Поверим в исполнение Божественного Промысла, — воскликнул Люк, словно знал все.

Она вспомнила о священном договоре. «Pepleropboremon», по-гречески, говорилось в словаре, — это «то, что является объектом абсолютной уверенности». Она закрыла глаза, чтобы представить лицо в Шайо. Она послала вопрос. Ответ Очей Черных пришел.

Вейсс избегал ее, потому что он завтракал, обедал и ужинал вместе с ней, потому что он спал с ней, просыпался с ней, потому что он принадлежал ей душой и телом, боясь даже сойти с ума. «Ты думаешь, Господи, что он любит меня до такой степени?» — спросила она из кокетства.

— Помолимся за тех, кто считает себя нелюбимыми, — ответил Вейсс издалека. Сначала был благодарственный молебен, потом святое причастие. Элка вспомнила, что до тринадцатого века христиане не причащались: пришло время этим воспользоваться! Разносчик пиццы, затянутый в оранжевый комбинезон, бродяга с багровым лицом, три брюнетки в мини-юбках и на высоких танкетках, две женщины-вамп с волосатыми икрами помогали Вейссу распределять святое причастие. Элка поднялась и пошла за когортой, которая двумя колоннами приближалась к алтарю.

— Пощади грешников, Господи, — пели проститутки.

Какой голод утолял священник? Мериньяк ничего не понял. Разум был следствием случая, доброта — результатом Божественного Промысла. Под огромным распятием Вейсс казался таким маленьким и таким беззащитным, но единственным в своем роде и исполненным всеми силами своей надежды! Без него этот нынешний собор распался бы, но куда бы они все разбежались? Элка выглянула из-за плеча своего соседа. Причастие имело успех. Будут ли хлеб и вино? Тело и кровь Господни? Влюбленная не ведала этого, единственное, что она знала, — в конце ее ожиданий находится тот, кто накормит ее из своих рук Элка поняла, что она встала не с той стороны. Глядя священнику в глаза, как Захея, нависший над зеваками, бесстыдница перешла в другую очередь.

В пяти сантиметрах от отправляющего службу Элка заметила пушок на его щеке, его глаза, которых никогда не видела так близко, тяжелые ресницы, опускающиеся на золото его зрачков, и даже услышала, как потрескивает материя, облачавшая ее возлюбленного.

Она склонилась перед ним. Он был не только «Служителем всех», гарантом благовеста: он был человеком из плоти и крови. Она склонилась перед своей любовью грациозно, как женщина, которая всю жизнь падала ниц перед своими возлюбленными. А между тем такое приветствие она делала впервые и впервые участвовала в трапезе Господней. Этим неуловимым движением она демонстрировала свою страсть к мужчине и уважение к роду его занятий. Это был духовный поклон, знак принадлежности.

Вейсс вздрогнул. Минута была исполнена значения настолько, что любая мелочь могла ее нарушить. Они совершали причастие на другом уровне, и это было непросто. Тело священное и тело мирское сливались в полном и тайном согласии. Вейсс взял облатку и уверенным движением положил в ее ладонь.

— Тело Христово, — прошептал он в трех сантиметрах от ее рта.

Ее глаза превратились в дрель, черный бурав, потрескивающий от бархатных молний. Она открыла рот, выставив напоказ свои губы, шею, грудь женщины. Слабея, она почувствовала святой выступ грудей и узнала их нежную выпуклость. Они тоже причащались.

— Аминь, — пробормотала она. «Любовь моя», — добавила она мысленно, любуясь наклонившимся к ней Люком. Зрачки все углублялись. Появилось золото в самородках. Очи Черные воплощались. Песнь и Вейсс становились единым.

Она проглотила облатку. Губы умолкли, тела отдалились, но над священным сосудом их глаза еще причащались. Глаза священника были окнами в жизнь. Открывая их, открываешь безбрежные горизонты.

Все иглы, воткнутые в ее сердце, сломались и выпали в виде тончайшего пепла, совершенно безвредные и абсолютно уничтоженные. Не понимая этого явления, одновременно и физического, и духовного, и в мире движения частиц, и в царстве невидимого, Элка вышла.

Она ушла до угощения, приготовленного Вейссом. Много выстрадав, Элка холила каждую свою радость, как ювелир свои сокровища. Перед закрытием занавеса она каждый вечер убирала все с витрины, укладывала каждое воспоминание в футляр, поверх остальных, с осторожностью матери.

 

27 мая

— Чтобы церкви были полными, надо, чтобы проповедник внушал доверие. А чтобы священник внушал доверие, достаточно увидеть его под руку с женщиной. Священник-гомосексуалист будет любить мужчину, и что тогда? Подумаешь. Сексуальная ориентация не имеет значения, Бог — это нежность и любовь, Любовь — заповедь всех заповедей.

Элка разговаривала с негритянкой, которая слушала, лежа на спине, задрав ноги.

— Церковь, как скороварка, готовая взорваться, ее иерархия сидит на крышке. Монахи останутся монахами: они хотят пустыни, но статус священника должен измениться: он невыносим, — заключила Элка. И почему нет священнослужителей на определенный срок?

Через четыре или пять лет клерикалы могли бы оставаться на новый срок или менять свое состояние, не подвергаясь унизительному «расстрижению», состряпанному Церковью, чтобы опозорить своих возлюбленных. Неужели священники-протестанты хуже служат Богу оттого, что у них есть дети? Неужели восточные православные священники хуже служат обедню, если накануне занимались любовью?

Рак делал ясновидящими агностиков, размышляющих о судьбах Церкви, словно устанавливал в их мозгу прожектор, освещающий горизонт. Если священник становится отцом семейства, то, может быть, хватит ему жить на минимальное пособие? Ведь увеличивали же зарплату медсестер.

Элка включила свой компьютер. На сайте «Монд» она узнала о смерти Пьера Батона, наступившей после инфаркта.

Менеджер оставил двух сыновей и дочь. Элке стало жаль их. А что с империей недвижимости, которую построил их отец? Что с его состоянием? С его загородными поместьями? С его бассейном на крыше? Элка вздохнула и вышла из сайта. Она больше не смотрела новости о реконструкциях. Вейсс считал, что нужно измениться самому и искупить грехи своего сердца, прежде чем переделывать что бы то ни было. Если рассуждать в этом духе, к чему тогда сайт Worlwidelmmo.com?

Элка никому ничего не посылала по электронной почте и ниоткуда ничего не получала. «Завтра я позвоню Бертрану», — пообещала она себе. Она была так одержима Вейссом, что даже время ускоряло свой бег. Были Бог и Вейсс — это уже много. Люк думал о ней каждый день. Уверенность в этом была ее силой, а надежда — ее вакциной.

Дни были длинными, солнце — вечным, свет золотил балюстраду. В мае жизнь сладка, ночи нет. Кошки спали. Благодаря священному договору, Вейсс любил ее. Она переживала самый прекрасный месяц в Париже, тот, о котором мечтают американцы.

 

28 июня

Вся эпоха спрессовалась в отрезке, как будто для моментального черно-белого снимка. Разные поколения и этнические группы, кресты и исламские головные платки смешались на время между двумя остановками. Блондины, брюнеты, маленькие, высокие, толстые, старые, красавцы, уроды, туристы и коренные парижане грациозно стиснули друг друга.

На станции «Сен-Лазар» какой-то незнакомец обнял меня. Я, придавленная к старушке, которая мне добродушно улыбалась, не могла проверить, повезло мне или нет. Каждый был прижат к своему соседу. Все было пестрым, космополитичным, парижским. При оголенном, ярком свете, под стук колес никто не возмущался даже на поворотах, когда скорость бросала нас друг на друга. Красавица-негритянка — косички, задница, белая майка — впрыгнула к нам прямо сквозь закрывающиеся двери. Ей нашли место. Пот, пачули, затхлый запах подземелья: воняло в метро изрядно.

Я опаздывала в Назарет. Я ездила туда каждый день: руководители Ассоциации взяли меня на полную рабочую неделю. Не Вейсс ли замолвил словечко?

Зарплата моя была минимальной, но я была весьма горда тем, что у меня есть работа, служебные отношения и даже привычки. В тот день, когда меня приняли на работу, вечером на террасе кафе «Сен-Жан» мы с Люком и Мирей выпили по коктейлю «кир».

Моя начальница сказала, что я слишком ранимая, и это мой большой недостаток. Я должна стать жестче, сердце должно «забронзоветь». Чего только не насмотришься в Назарете, работая в благотворительных организациях: нельзя тащить на себе несчастья всего мира. «Никогда не давай ни денег, ни номера своего мобильного», — посоветовала мне она. Табличка с надписью в прихожей сообщала возможным злоумышленникам, что касса пуста и грабить нечего.

На станции «Гран-Бульвар» я смогла наконец сесть. Я люблю откидные сиденья рядом с дверьми: я чувствую себя более свободно. Я могу сразу выскочить из вагона, смотреть на входящих, читать рекламу. Она безобразная, но это безобразие мне нравится. Реклама, как и вечерние передачи по телевизору в восемь сорок пять, — канва для моих снов.

— Мама, ты видела пиписку? — восклицает ребенок за моей спиной.

Гигантский пенис закрывает нам обозрение. Моя соседка отводит глаза, мы с ребенком всматриваемся в эту рекламную твердость. Какое влияние она может оказывать на сбыт кальсон? Неужели уровень продаж зависит от степени эрекции? И достаточно ли мы возбуждаемся от товара? Никто не шевелился. Ребенок заплакал. Похоже, что реклама потерпела провал? Рядом с ней царил огромный зад. Хороший ли у него рекламный рейтинг? Надписи на стене подтверждали непристойность того, что предлагалось нашему равнодушию.

Кто-то отвлек меня от моих мыслей. Высокий, худой человек откинул сиденье и сел рядом со мной, лицом против движения. Я увидела газету «Эмосьон» Кельвина Кляйна.

— Извините, я много места занимаю, — сказал парень, не глядя на меня: его хозяйственная сумка касалась моих ног.

Брюнет наклонился, чтобы убрать свою сумку и не заезжать на мою территорию. Поведение воспитанного гражданина. Я увидела красивые руки. Голос пронзил мое сердце, так как вежливого пассажира звали Антуан.

— Мам, это ты?

Он улыбнулся, я тоже.

— Чего только не делает случай, — заговорил мой сын, наклоняясь, чтобы меня поцеловать. — Похоже, у тебя получше со здоровьем?

— А у тебя?

— Я обедаю с папой.

Вагон остановился. «Рю-де-Буле», Антуан встал, перекинул сумку через плечо. Его волосы были коротко подстрижены, чуб торчал надо лбом. Мой сын все улыбался, на нем были черная майка и бежевые брюки. На ногах — коричневые сандалии.

— Созвонимся, мам. Невероятно, до чего же ты хорошо выглядишь.

— Как твоя работа?

— Статья вышла в «Газетт дю Пале». Я тебе пришлю.

Антуан сделал улыбку «все хорошо» и соскочил на перрон. Пока двери закрывались, мой сын затерялся в толпе.

Я вышла на «Бонн-Нувелль» и поднялась по ступенькам, стараясь ни о чем не думать. С тех пор как у меня рак, я умею обходить душевные муки, держать их на расстоянии. Однако они наступали на меня, готовые взорвать мне голову, как сказал бы Антуан. Звонок мобильного отвлек меня. Я ответила. «Алло?» — сказал Люк Вейсс, одним ударом убивая мою боль.

— Это вы?

— Во вторник ваша очередь ехать со мной.

— Куда?

На больших бульварах моей радости я забыла о Мирей и о Назарете. Работа ничего не значила, без Вейсса я была ничем. Я шла наугад, приклеив ухо к «Нокиа». Вейсс украшал жизнь, а телефон был великолепным любовным инструментом.

— В фургончике «Смиренных», а куда бы вы хотели?

— Извините меня, я на улице.

— Ну, улиц мы увидим много. Вы не боитесь?

— Нет.

— До вторника.

Люк Вейсс положил трубку. Чтобы сделать то же самое, я выпустила мою сумку из рук, нажимая на все кнопки подряд. Мое волнение придавало новым технологиям дополнительную таинственность.

— Вы не могли бы быть повнимательнее? — крикнул прохожий, на которого я натолкнулась.

Я отсутствующе ему улыбнулась, держа телефон в руке. Открытая сумка стояла на тротуаре. Мое безумие было очевидно. Человек поднял брови и посмотрел на небо, призывая его в свидетели.

* * *

В этот вечер Элка позвонила Бертрану. У него не было автоответчика. Сиамка отказывалась есть. Когда Элка включила телевизор, ее взгляд встретился с глубоким, острым взглядом Сиамки. Элка позвонила ветеринару и назначила встречу. Чтобы обмануть свое беспокойство, она записала в свой дневник фразу из Эдмонда Жабеса, певца «иудаизма после Бога»: «Слово предшествует книге по мере того, как она его произносит. Поэтому можно сказать, что письмо — это медленное шествие сквозь смерть».

В двадцать два часа Элка перезвонила Бертрану, его все еще не было. Что он делал? В двадцать три часа Сиамка исчезла под кроватью Элки.

 

1 июля

В магазине «Бон Марше» распродажа гнала народ в отдел белья. В первый раз за семь лет я последовала за толпой.

Погрузив ладони в корзины, я дотрагивалась до атласа и касалась шелка. Шел парад одноцветных, в полоску или в горошек дамских гарнитуров, изощрявшихся в искусстве «спрячьте это у меня». Этим летом для женских бюстов устроили настоящий праздник. Красные, желтые, голубые, зеленые: обилие расцветок и фасонов.

Иногда моя рука встречалась в корзине с чьей-то чужой. Мы с соперницей обменивались ненапряженными улыбками, если у нас не совпадали размеры.

Отбрасывая внушительные бюстгальтеры и подростковые миниатюры, я искала свое счастье.

85 В! Код доступа к женственности! Пароль для полового удостоверения личности! В ассортименте было десять моделей 85 В, размер средней груди, но ведь надо же было, чтобы у дочери Мод кое-где было все нормально.

Я прикладывала чашечки к майке, натягивая лайкру или кружева, чтобы представить будущее декольте. Сколько раз прежде я выполняла этот ритуал, не думая о нем? Будучи лишенной его столько времени, только теперь я осознавала его значение. Конечно, надо было, чтобы гарнитур был мне по размеру, но он также должен был удовлетворять «маленького бога» моих мечтаний. Чтобы купить лифчик, необходимы были два условия: иметь груди и желать. Ко мне, ленточки, кружева, бархат! Моя фривольность достигла пика. Я стала женщиной-куклой, глупой и вычурной, я забыла о безработице, депрессии, раке и жизни без Мод. Я забыла даже Бертрана и Сиамку.

Опьяненная, я почувствовала, как растет маленький вулкан. Чашечка ложилась на мое женское тело так, как она должна ложиться. Ум руководил возрождением плоти, воображаемая грудь становилась на место. Восстанавливающая хирургия сделает остальное.

Я рылась наугад, исследуя чашки с подбивкой, на косточках и без, чашки, «невидимые под самым обтягивающим свитером», регулируемые бретельки, болеро. «Кер Круазе», «Диор» и «Ла Перла» снизили цены, чтобы восторжествовать над моим скромным бюджетом.

— Вот этот великолепный, — сказала мне продавщица заговорщическим тоном.

Она была права. Полупрозрачный проказник подойдет для Люка. Унося добычу, я выходила из магазина, плача от радости. Семь лет несчастий растворились в оборках.

На улице Севр я обрела свои прежние заботы и июльскую жару. «Нокиа» зазвонил.

— Элка Тристан?

Я узнала голос друга Бертрана.

— Мадам, мне очень жаль. Бертран Азар умер. Легочная эмболия. Он не страдал.

— Бертран?

— Похороны послезавтра.

Я стояла перед ларьком, вокруг которого были навалены кипы газет. Я упала и не ушиблась.

— Мадам, что-нибудь случилось? — спросил какой-то человек, подбирая мой телефон.

 

3 июля

Похоронный обряд завершался. Верил ли Бертран в Бога? Он никогда не говорил о таких вещах, но с возрастом задавал себе все больше вопросов. Я должна была бы бросить ему спасательный круг. Рассказать про Очи Черные в Шайо и про мою песню.

Всегда думаешь, что у тебя есть время, но друзья непредсказуемы. И остаешься здесь со всем тем, что ты должен был им сказать.

Я жалела, что не было Люка. Он смягчил бы мою скорбь, произнеся верные слова, невзирая на обстоятельства, а может быть, и благодаря им: священник больных раком знал смерть. Когда он говорил, ему удавалось внушить немного надежды оставшимся в живых. Люди начинали смиряться с разлукой, с отъездом навсегда. Иногда, когда Люк был особенно в ударе, приходило даже желание умереть, настолько прекрасно и желанно было то, что он описывал. Слияние с Божественным, невидимый мир. Он говорил о непреходящем счастье, и все земное казалось таким преходящим. Особенно друзья. Сегодня ты обедаешь с ними, а завтра приходишь к ним на похороны. Можно искать любовь до конца жизни. Исчезновение друга навсегда создает пустоту в любом существовании.

В отличие от любви дружба зависит от прошлого. Ей нужен опыт, долгие годы, переписка, встречи с обильными возлияниями, телефонные звонки, взаимные утешения, откровения, но не полные. Смех и молчание, слова, в которых порой раскаиваешься, два-три забытых обещания. Короче, некая насыщенность. Бертран жаловался, а я не слушала: вся в своей жизни. Если бы мы увиделись, я бы заставила его пойти к врачу. Было ли хоть что-то прочное в нашей хрупкости до того, как пришла вечность в шелесте крыльев и вздохе ангелов?

К концу обряда я окропилась святой водой. Близкие Бертрана занимали первый ряд, некоторые лица поразительно напоминали его лицо. Семьи, которые создаешь, бывают ближе настоящих, но на финише узы крови уничтожают избирательное сродство. Липовая видимость! Манипуляции! Бертран лелеял внешние приличия, но семьи уважают искусство, ненавидя актеров.

В веренице провожающих я последовала за гробом до похоронного автобуса. Теперь Анку, с которым в свое время сражалась Мод, увозил Бертрана. Было жарко: слезы высыхали на моем лице. Зимой земля в диапазоне скорби. Мы плачем, мы страдаем, но и земля промерзла, небо низкое и тяжелое, тучи собираются. Все в сговоре, чтобы узаконить траур.

Тот же траур летом шокирует. Небытие выступает в застывшем воздухе городов скорби. Синева неба, зелень, тяжелая, как груди женщины, заря без дуновения ветерка, длинные вечера: головокружение одолевает. Летом мы плачем, словно ощупывая пустоту. Самый томительный траур в августе. Контраст между испытываемым горем и великолепием утра может довести до самоубийства.

Приближались коммерсанты из Франс-Иммо с выражениями на лицах, приличествующими этой церемонии. Я вернулась и спряталась в часовне. Похороны будут завтра в Лилле.

Я поставила свечку за упокой души Бертрана и села перед алтарем. Наверху, на витраже, Бог бдел с начала времен. Я еще раз ощутила умиротворение в храме. Меня окутало пухом, в нем свернулась моя печаль, но потом вдруг восстала и взметнулась до витражей.

— Почему Бертран?

Бог не хотел открывать мне тайну. Впервые после заключения нашего пакта он молчал. Исчезновение Антуана, смерть Бертрана, Сиамка с глазами умирающей, одной рукой Бог давал, другой забирал? Либо ты умираешь, и он тебя не спасает, либо живешь в рубище несчастного Иова, надо лишь быть терпеливым.

Я знаю, что сказал бы мне Люк. Очи Черные допускали и испытания, и траур. Бог не был волшебной палочкой, которую достаешь из сумки, произнося магические заклинания. Я отсюда слышала его слова: «Иногда нам внемлют, иногда — нет Мы понимаем позднее».

— Раз воля твоя исполняется «как на земле, так и на небе», ты допускаешь и несчастья, Бог? — спросила я с упреком.

Церковь опустела. Кто-то склонился надо мной из прохода.

— Элка?

Я подскочила.

— Я занимаюсь этими похоронами по долгу службы, — прошептал Луиджи.

— Как он?

— Все ждет Алису.

— Он знает, что у меня был рак?

— Он часто говорит о вас.

Я встала. Луиджи последовал за мной из церкви. Метрдотель постарел, думаю, как и я, за все эти годы. У Луиджи не было рака, но возраст — это тот же рак, который понемногу забирает нас всех. Метрдотель казался меньше ростом, чем был в моих воспоминаниях, ему угрожало облысение. На нем был черный пиджак, темно-синяя рубашка и черные очки, которые, мне показалось, я узнала, потому что подарила их семь лет назад Франку. Я уже все простила Франку, но присутствие Луиджи заставляло меня стискивать зубы.

— Он под следствием: рынки Иль-де-Франс. Крысы бегут с корабля. Надо бы вам ему позвонить.

— А еще что?

— Он лишился Алисы, но у него оставались дела. Если он лишится всего, ему будет трудно.

— У него есть галерея.

— Надо будет все продать.

Я вздрогнула.

— Как мадам Жанвье?

— Досрочно вышла на пенсию.

— А Соланж Шеврие?

— Вы знаете китайскую поговорку: «Сядь на берегу реки, и однажды ты увидишь плывущее по ней тело твоего врага».

— Я выкарабкиваюсь, Луиджи.

— Лучше бы ему было любить вас, чем ждать Воскрешения плоти.

Метрдотель окунул пальцы в кропильницу и перекрестился. Элка улыбнулась.

— Вы обратились к вере?

— Нет, но я сомневаюсь.

— Привет Леа.

— Не говорите Франку, что когда-то я вам рассказывал про Алису. Нам, слугам, он все еще нужен.

Близкие Бертрана и катафалк исчезли, как в дурном сне. Солнечный свет отскакивал от брусчатки, я увидела скамейку, витрину галантерейной лавки, ее жалюзи на крючках, площадь. Можно было подумать, что ты в провинции. Проводы Бертрана прошли в атмосфере полной нереальности. Девочка, напевая, прыгала на одной ножке в воображаемые классики, как делают все маленькие девочки хотя бы раз в жизни. Дуано понравилось бы. Я опомнилась: Бертран умер, Луиджи держал меня под руку.

— Мне казалось, что вы его очень любили?

— День на день не приходился.

Луиджи ушел большими шагами. В нем было что-то от морского офицера, списанного на берег. Я проследила за ним взглядом, пока он не свернул за угол на пересечении улицы Бонз-Анфан и бульвара Брюн. Мирей отпустила меня на вторую половину дня. Пока ризничий закрывал двери церкви, я поняла, что Бертран мне больше никогда не позвонит. Никто уже не скажет так, как он говорил: «Это Азар». Мы больше не пойдем в «Регату». Мы никуда уже больше не пойдем. Я снова увидела Бертрана, его проницательный, полный доброты взгляд: сочетание, дающее великие книги и прекрасные лица.

Очки полумесяцами и его вышедшие из моды жилеты растворялись в вечности. Встретит ли он Мод на балу Дорогих Ушедших?

* * *

Элке хотелось поговорить с Вейссом. То, что не имеет никаких последствий в случае, если ты звонишь мужчине, которому предположительно нравишься, становится чрезвычайно сложным со священником. Если он включил автоответчик, она должна тщательно продумать сообщение, чтобы оно сохранило свое воздействие после многочисленных прослушиваний.

Если Люк Вейсс поднимет трубку, как он отреагирует? Он звонил ей без особенной причины; сделав этот первый шаг, он, конечно, рассчитывает, что она не воспользуется создавшимся положением. Ее звонок мог нарушить установившееся между ними хрупкое равновесие. Злоупотребляя возможностью набрать его номер в любое время, она будет похожа на обжору в буфете, который сваливает все в одну тарелку. Как только начинаешь испытывать к кому-то чувства, живешь в страхе ему не понравиться. Слово, лишний жест выдают твою глупость. Никогда не попадавший впросак ум того, кто разрешал себя любить, придавал ему дополнительное очарование. Слава Богу, объект не был постоянным, любовники меняли маски на качелях любви. Было всегда два веса и две меры: весомость одного подчеркивалась легкостью другого, и наоборот.

С одной стороны, ей хотелось услышать голос священника. С другой — она боялась его реакции. Вейсс становился непредсказуемым божеством, которому ее желание обязывало подчиняться. Она размышляла, какой выбрать стиль поведения. Конечно, была смерть Бертрана, но было и то, что происходило между ними.

Целомудренный, как весталка, Вейсс не был похож на других мужчин. Малейшая ошибка в оценках могла продемонстрировать суетность чувств, которые она хотела ему привить. Любовная атмосфера напоминала кривое зеркало на ярмарках: любовник безмерно вырастал, привязанность к нему превращала его в какого-то монстра. Каждый влюбленный — карлик, партнер — гигантская мать, вынужденная без конца принимать жесткие меры.

Если бы Вейсс был ей менее дорог, Элка не колебалась бы. Речь шла о трауре, а каждый священник — лекарь души. Она задавала себе тысячу вопросов, понимая, что каждое из ее решений являлось частью целого, составляющего ее образ. Образ, который он создавал.

Она решила действовать. Сообщение, записанное по телефону церкви, было ясным. В случае необходимости можно рассчитывать на Вейсса, подобно Святому Кадо, он врачевал все раны. Оставив номер мобильного на 24–32, священник разрешал любому раковому больному мира ему позвонить. Почему же она должна быть единственной больной, которой что-то мешает это сделать? Разве смерть Бертрана не оправдывает то, что она его беспокоит, даже если он находится у изголовья умирающего?

Она прослушала пять гудков. Автоответчик ужасно долго не включался. А может быть, ангелочек все это время вводил в память текст и закрывал файл, перед тем как выключить компьютер?

— Алло?

Никто не произносил это слово так медленно, так серьезно. Это «алло» должно остановить болтливого и беспечного. Как будто, постоянно находясь рядом со смертью, Вейсс кутал свой телефон в траурный флер.

— Алло, — настаивал Голос.

— Это Элка.

Установилась тишина, подобная исполненной смысла тишине в церкви после проповеди. Она это предвидела и сумела преодолеть немое неодобрение.

— У меня умер друг.

— Мне очень жаль.

Голос священника потеплел. Господин Святой от Рака достал свой стетоскоп и прикладывал его к сердцу страдающего. Если бы она разделяла его жизнь, у Вейсса всегда была бы под рукой аптечка на случай несчастья.

— Где вы?

— У себя.

— Что вы делаете?

— Ничего.

Вейсс не такой человек, чтобы бездельничать, считая ворон. «Надо узнать, где он живет», — решила Элка.

— Вы живете в доме священника?

— Нет.

— А где вы живете?

— На острове Сен-Луи.

Она должна была это предвидеть. Вейсс был Робинзоном Бессмертия. Я буду твоим Пятницей отныне и навеки веков, подумала она, как властная мать, настоящая еврейская мамаша. Она представила себе обстановку: белые стены, книги, скрипящий пол, такой пол, которому завидуют американцы.

— Я уже не молода. Вы заметили?

— Все страдания усиливаются во время траура.

— Моего друга звали Бертран.

— Расскажите мне о нем.

Она ринулась вперед, возвращая дружбе ее истинное место. Мод, Бурдон, Антуан, Теобальд, Франс-Иммо, Мелкий Бес, Круэлла, еврейское кладбище в Фонтенбло, она рассказала обо всем.

— Я понимаю, — сказал Вейсс.

Она смущенно посмотрела на часы. Какое бесстыдство! Как она решилась на такую откровенность! Теперь Вейсс знал все.

— Извините меня.

— Там, где Бог, там душа. Там, где душа, там Бог. Проповедь 10, Отец Экхарт, — сказал Вейсс, кладя трубку.

 

5 июля

Сиамка умирает. Ветеринары, как Круэлла: жестокие, бездушные профессионалы. У них нет ни одного слова утешения. С тех пор как я живу со своими кошками, я заметила, что ветеринары не очень-то любят животных. Взять хотя бы цены за прием: в три, в четыре, в пять раз дороже, чем у врача. «Гоните деньги», — говорят все специалисты по животному царству, за редким исключением. Такими исключениями чаще являются женщины, мужчины редко работают по призванию.

Каждый день я хожу с больной на уколы, притупляющие ее страдания и опустошающие мой кошелек. Эта мука — несчастье в масштабах Сиамки, чье значение в моей жизни обратно пропорционально ее размерам. Значит, я — кошачья мамочка? Имеющиеся на этот счет знаменитые примеры успокаивают. Бомарше, например, чья собака Фолетт носила ошейник с надписью: «Меня зовут Фолетт и господин де Бомарше принадлежит мне».

Я беру Сиамку на руки. Она всегда была очень легкой, а теперь стала вовсе дуновением ветерка. Сердце у меня сжимается. Она мурлычет, как умирающая кошка. Положив свою голову принцессы на мою отсутствующую грудь — я забыла протез, — Сиамка страдает от моей боли. Ее боль лежит на моей ране, маленькое тело разговаривает с моим. Я еще раз чувствую связь, соединяющую все живущее с человеком: Сиамка воплощает эту связь. «Не бойся ничего, — шепчет она. Самое главное — это твое выздоровление. Думай о Люке. Бертран видит тебя. Я прожила свою кошачью жизнь. Ты будешь вспоминать меня».

Шоколадная мордочка, миндалевидные глаза, длинные ресницы, тонкие усы, надменная элегантность, которую Сиамка сохранит до последнего вздоха, находятся уже по ту сторону дюны.

— Ты права, моя милая, — сказала я, орошая ее шкурку своими слезами. — Когда я вовсю болела раком, я не чувствовала никакой печали.

Жизнь продолжается, несмотря на ее смерть, и Бертран, может быть, видит нас: эта мысль, внушаемая Сиамкой с ее изысканной деликатностью, напоминает мне, что завтра — вторник.

* * *

Чтобы рассеять неловкость, Элка заговорила о «Кровавых розах» Дали.

— Вы знаете, отец, накануне операции, которая чуть не стоила мне жизни, я настолько себя идентифицировала с этой замученной женщиной, что показала хирургу фотографию «Кровавых роз». Врач был очень компетентным, очень милым, но не воспринял мои слова всерьез. Чувства больного, его предвидение событий, — кто берет их в расчет? Таким же образом, потом, я поняла, что выкарабкаюсь, и я вам…

Она замолчала.

Люк Вейсс вел машину с нахмуренными бровями.

— Вы покажете мне фотографию, — сказал он.

Они сидели в фургончике, который спускался вниз по левой стороне авеню Фош. От их телесной близости Элка робела до такой степени, что было необходимо делать усилие, чтобы говорить.

— Я говорила вам…

Она задохнулась и бросила взгляд на него. Они приближались к воротам Дофин.

— Пристегните ремень.

— Мы же приехали?

— Пожалуйста.

Она повиновалась.

— Я не имею права сдавать кровь. Мне делали переливание много раз.

Вейсс бросил взгляд в зеркальце и затормозил.

— Дурак, — сказал он, — я мог его сбить.

Он нажал на клавишу, и вдруг она услышала «Очи черные». Он взял компакт-диск на их первый вторник! Он подумал об этом. Она отвернулась, как будто пейзаж и июльские гуляки в высшей степени интересовали ее. Волнующая мелодия старого припева наполнила кабину. Она покраснела и подумала, что это красиво — краснеющая женщина. Не отрицая великолепия подростковых страстей, Элка открывала для себя единственное преимущество возраста: все понимаешь лучше, особенно «Очи черные». Смогла бы она настолько дорожить Вейссом, если бы не видела смерть так близко?

Она любила так впервые в жизни. «Если его счастье в Церкви, я оставлю его ей», — сказала себе она, удивленная и потрясенная силой этой любви. Пьер Корнель сидел между ними на переднем сиденье. Вейсс заметил тайного пассажира, хотя и не подал вида. Фургончик кое-как продвигался вперед, но сидящие в нем были в тупике. Как мог Вейсс любить ее, ведь тогда ему надо оставить все, ради чего он родился? Потребовал бы он, чтобы она прекратила писать?

Так как они знали все это, Люк и Элка делали вид, что им весело. Она подумала о «Комической иллюзии». Не тогда ли появляется любовь, когда возможности к ее существованию исчезают?

Луч солнца бил в лобовое стекло. Она вынула черные очки из плетеной хозяйственной сумки. Когда она их надела, то поняла, что он заметил ее слезы. Им не нужно было ни смотреть друг на друга, ни говорить, особенно о важных вещах. Удивляясь, они проверяли друг друга, и телом, и духом. Главным впечатлением было ощущение фатальности.

— Я думал, что вы не придете, — сказал он, будто извиняясь.

— Ну вот, вы видите, что мы тут.

Она укусила изнутри себе щеку, чтобы не разрыдаться. Он повернулся к ней с такой улыбкой, что осушил ее слезы.

— Самое важное — это любить, — сказала она себе.

— Вы видели Дютрона и Шнайдер в фильме Жулавского?

— Да.

— Тогда вы меня знаете.

— Да.

— Вас это не пугает?

— Нет.

— Но это все-таки довольно далеко от ваших проповедей.

— Да не так уж.

Он повернул по направлению к воротам Пасси. Булонский лес заявил о себе одним-двумя более или менее естественными озерами, велосипедными дорожками, несколькими аллеями для верховой езды и зеленью, большим количеством зелени. Вблизи каждого дерева было видно, что какие-то листья уже увядали: осень вила свое гнездо в зелени, и конец прекрасных дней рисовался уже в их начале. Острый глаз замечал тут пожелтевшую ветку, там опавший лист. Лето было еще прекраснее оттого, что ему угрожала осень.

На ней был бюстгальтер из «Бон-Марше», протез на ней сидел как влитой. Нравился ли ему черный цвет, который она все время надевала? «Балтазар» скромно торжествовал.

Фургончик «Смиренных» выехал на бульвар Сюше. «Не может быть, — сказала она себе, — мы проедем мимо того самого особняка!» Она посмотрела на Люка Вейсса. На нем были черный свитер, бежевые брюки и его «христовы» сандалии. С течением дней бледная кожа приобретала золотистый оттенок. Благодаря солнцу и опущенному стеклу она заметила трогательный пушок.

— Мы заедем сначала к Франсине, трансвеститу, «работающему» тут на углу. Мирей нашла ему место в приюте, и я надеюсь…

— Пожалуйста, остановитесь.

Люк Вейсс затормозил. Среди Элкиных знакомых попадались и умные мужчины, и услужливые, но редко и то и другое вместе. Вейсс обладал обоими этими качествами: он припарковался, не задавая вопросов.

— Приятно, что на вас можно положиться.

Люк Вейсс вышел из машины. Его покорность была удивительной. В такую прекрасную погоду Мелкий Бес, может быть, был дома? Тогда он был в саду, и Луиджи, если только не было Леа, расставлял послеобеденный кампари на ротанговом столе. Все проходит, все приедается, но люди не меняют привычек или почти не меняют.

— Здесь, — сказала она.

Вейсс пошел за ней до кованой железной решетки. Главный вход был надстроен, за оградой вилла хранила свои тайны.

— Я полагаю, что это важно, — сказал Вейсс, глядя на часы.

— Речь идет о моем прежнем отце.

Вейсс нахмурил брови. «У нового глаза бесподобные», — подумала Элка.

— Войти нельзя?

— Нет.

Они обошли вокруг ограды.

— Здесь, — сказала она, — смотрите, камней не хватает.

Они поднялись на цыпочки. Она почувствовала крайнюю близость тела Вейсса, потом ее внимание отвлеклось открывшимся зрелищем. За садовым столом, на котором выстроились несколько стаканов, ведерко для льда и серебряный шейкер, Мериньяк просматривал прессу. Перед тем как перейти к еженедельникам, он с поразительной скоростью листал газеты и в бешенстве бросал их на лужайку.

— Он под следствием, а биржевые показатели падают, — пробормотала Элка.

На менеджере был домашний пиджак в стиле обольстителей из пьес Эрнеста Фейдо. Волосы его поседели, он вжался в кресло, которое меньше пострадало от времени, чем его владелец. Долговечность вещей может сравниться только с силой их инерции. Садовые принадлежности и мебель противостояли непогоде: их фальшивое добродушие было обманчивым.

Предметы быта обладали той же жизнестойкостью. Несомненно, дома у Бертрана, уже после его смерти, по-прежнему оставались электрический чайник и пылесос, которые она ему купила, потому что он был не способен дойти до «Дарти». Между двумя пребываниями в больнице она воспользовалась распродажей, не задумавшись ни на мгновение, что техника с гарантией на два года может пережить ее друга.

— Не видно ничего, — пожаловалась она.

Люк прижал палец к губам. Мериньяк продолжал чтение, опустошал стакан, бросал лед. Вейсс казался зачарованным сценой, словно находил в ней что-то особенно интересное, как будто ничто, кроме читающего, не имело значения.

Способность священника вживаться в происходящее была одним из его немаловажных притягательных свойств. Он впитывал все, как губка, вибрировал от вашего волнения. Пока Вейсс изучал Мериньяка, она воспользовалась моментом, чтобы укротить укротителя. Профиль священника казался слишком красивым, чтобы быть правдой: ресницы, как черный лес, орлиный нос, девичий рот, волевой подбородок, почему надо было игнорировать эти сокровища под тем предлогом, что их обладатель служит мессу? Тайна традиций и догм, на которую никто не удосуживался посмотреть с новой точки зрения. Новое, нео: христианство — это ведь привнесение нового, новый союз, Новый Завет и tutti quanti? Священник, без сомнения, был знамением Бога на Земле, но главным образом он был проявлением собственной жизнеспособности. Признать человечность священника — значит признать его сексуальность. Принять сексуальность — значит предполагать наслаждение.

— Церковь боится женщин, — вдруг вспылила Элка. — Под этим страхом скрывается ее ненависть к наслаждению.

— Может, поговорим об этом в другой раз?

Упершись в стену, Вейсс смог взобраться на ограду.

— Я долгое время был скаутом, — жизнерадостно объяснил он, залезая на камень.

Беззвучность, гибкость, бархатные лапы: священник был кошкой. Сиамка, которую вчера госпитализировали и держали под капельницей, ждала, когда люди наберутся храбрости положить конец ее страданиям. Существует ли кошачий рай? Сердце ее сжалось, когда она увидела, что Люк спрыгнул в сад, словно он всю жизнь проникал к чужим людям, как взломщик. Она услышала шуршание веток, восхищаясь его смекалкой. Поднявшись, как ни в чем не бывало, Вейсс протянул руки, чтобы помочь ей. Он схватил ее за талию и поставил на лужайку. «Он еще и сильный», — подумала она.

— В сутане такое проделать, должно быть, трудно, — сказала она, отряхивая пыль с рук.

— Спасибо Ватикану II!

Они пробирались вдоль ограды, приподнимая лавровые ветви, чтобы оценить ситуацию. Элка была рада увидеть Мелкого Беса, но присутствие экс-отца затмевалось наличием нынешнего. Пригнувшийся к траве, жующий веточку, Люк Вейсс давал ей лишнее доказательство своей преданности. Если бы сработала сигнализация, священник оказался бы в сложном положении.

Взгляд Элки пробежал от крыльца до окна с закрытыми ставнями прежде, чем зафиксироваться на хозяине дома. Менеджер заканчивал обзор прессы. Он скомкал последнюю страницу. Его лицо выражало усталость человека, который проиграл, но не может в этом себе признаться. Его состояние, очевидно, таяло как в биржевых бурях, так и под давлением судей. Даже если допустить, что имеются сбережения на черный день, зачем «быть самым богатым на кладбище», как говорила Мод?

На склоне жизни продолжая собирать в житницы зерно, король бетона не видел проходящие лета. В своем пиджаке жиголо на излете, Мериньяк казался скорее маленьким, чем хитрым. Вдруг он стал трогательным — старый малютка, которому жизнь перестала подчиняться как раз в тот момент, когда подводятся итоги. Опустошив последний стакан, тот, кто воплощал процветание недвижимости, посмотрел на свои руки. О ком и о чем думал Менеджер Года в июльских сумерках? Свет слабел, собираясь вокруг лавра, чья тень падала на гравий. Вилла погружалась в полумрак.

— Да я его знаю, — прошептал Вейсс.

Занятая своими мыслями, Элка не отреагировала, спрашивая себя, как настолько заурядный человек мог когда-то внушать ей такую страсть. Как и все его смертные братья, хозяин Франс-Иммо балансировал между величием каждого живущего, знающего, что он умрет, и «ничтожеством, полным тайн», как любил выражаться Мальро. Он не был ни цитаделью добродетелей, ни скопищем пороков; иногда радушный, но чаще неприятный, Мериньяк был похож на нее: человек со слишком человеческими слабостями. Словно чтобы доказать ее правоту, Менеджер стал ковырять в ухе мизинцем. Потом исследовал ею, перед тем как вытереть о шелк.

Франк встал, потянулся и направился к низкому столику, где стоял проигрыватель для компакт-дисков. Он присел на корточки. Вдруг в саду раздались первые такты танго Карлоса Гарделя «El dia que te quieras». Звук бандонеона напоминал определение, которое Сантос Диссеполо дал танго: «Грустная мысль, под которую танцуют».

«День, когда ты меня полюбишь» казался сгустком ностальгии, чем-то почти таким же прекрасным, как «Очи черные». Франк прибавил звук. Танго было рыданием души, и Мелкий Бес громко плакал. Он сделал несколько танцевальных па со стаканом в руке. Возил ли он Алису в Буэнос-Айрес? Предчувствовал ли он, что, вопреки уверениям танго, счастье никогда не возвращается?

Диск, очевидно плохо вставленный, начал блеять: танцор застыл на месте. Хотя и привыкший ко всякого рода какофониям, Вейсс заткнул уши. Мериньяк тщетно тряс проигрыватель. Через несколько минут ему удалось достать диск, который он начал топтать ногами. Садом овладела тишина.

— Вам нравятся «Очи черные»? — прошептала Элка.

Люк утвердительно кивнул. Элка спросила себя, не о божественной ли партитуре идет речь.

— Тогда скажите это, — настояла она.

— Кто живет в любви, живет в Боге, — прошептал Вейсс так, словно это было признание.

«Он любит меня», — подумала Элка. Лодка дня поднималась по ручью к лужайке, усеянной лютиками. Мериньяк упал в кресло, обхватив голову руками. Шпионы поняли, что он плачет. Путешественница из Арденн не почувствовала никакой радости. Ее равнодушие показалось ей безбрежным и пустынным настолько же, насколько необъятной была прежняя привязанность. Ей бы хотелось утешить Франка. Сочувствие заставляло ее страдать от печали других. Это была не добродетель, а условный рефлекс. Все выжившие обладают этой чертой.

Осколки разбитого диска напоминали Элке, что прежний идол падал с пьедестала. Взгляд Вейсса развенчивал статую, обрушившуюся в мертвой тишине. Настоящий или воображаемый, вечный или бренный, Менеджер, которого она так любила, мог продолжать обогащаться или окончить свои дни в тюрьме, Элке не было до этого дела.

В свете этого открытия шпионка поняла, что, возможно, настанет день, когда она почувствует такое же равнодушие в присутствии Вейсса. Ее новый бог был создан из того же тленного материала — любовного чувства. И то, что казалось невозможным в данную минуту — она любила Вейсса так, как никого не любила, — могло случиться в будущем. Каким бы жестоким он ни казался, этот закон относился и к Вейссу, стоит только ему превратить ее в своего кумира. Таким образом, можно было сказать, что самого дорогого на свете — Очей Черных — того, для чего живешь и без чего, возможно, умрешь, не существовало. Речь шла об иллюзии, которая рассеивается, когда всматриваешься в прошлое, и которая не имеет будущего.

Она смотрела на перекопанное поле, где когда-то каждое воскресенье верила в то, что видела; теперь она знала, что никогда ничего не видела, что все было внешним впечатлением, иллюзиями, оптическим обманом, ощущением, головокружением. Включилась автополивка, лужайки, хвойные деревья и кусты задрожали, издавая знакомый шелест, о котором Элка забыла, но который, лишь зазвучав, разделил ее жизнь надвое, воскрешая лето до Арденн. Сколько раз этот шепот был сигналом к отъезду, когда она поднималась из подвала с Мериньяком? Тысячи разветвлений прошлого зашелестели по рощицам ее памяти, освежая ее воспоминания, как источник, спрятанный в зелени, орошал каждую клумбу, каждый пласт земли. Мягкий и упрямый фонтанчик воды восстанавливал с мучительной точностью время, бывшее до Вейсса.

Странным образом вертящийся столбик воды как будто задавал ритм тем летам, которые придут, когда она и Вейсс исчезнут с картины; вода будет течь после них так же, как она текла до этого.

Услышать, как включается автополивка, убедиться в том, что она производит все те же звуки в то же время, несмотря на перипетии жизни, значило ощутить ирреальность последней. Потерял ли Мериньяк свою империю? Спас ли Вейсс ее от страны теней? Существовала ли действительность или нужно умереть, чтобы узнать это?

Люк показал на окно второго этажа, где открылись ставни. Луиджи и Леа высунулись, чтобы посмотреть на хозяина. Горничная располнела, но казалась менее уставшей от жизни, чем ее напарник. Луиджи был в темно-синем свитере и черных очках, которые Элка видела на похоронах Бертрана. Леа поднесла руку ко рту, как будто для того, чтобы спрятать улыбку, которая, вероятно, играла у нее на губах. Ставни закрылись.

— Такие люди, как он, всегда выпутываются, — подвел итог Вейсс, уставший от увиденного.

Он пошел к ограде, на которую снова залез. Присел, чтобы помочь подняться Элке. Спрыгнув с внешней стороны ограды, они очутились перед фургончиком.

— Новая эра, другие времена! — возликовала Элка, открывая сумку, висевшую у нее на плече.

В ней был паспорт Мод, в котором она хранила, на удачу, пакт былых времен. Она расправила листок и пробежала его глазами.

— Что это? — спросил Вейсс, заинтригованный видом крови.

— Ничего, — ответила она.

Она сняла свои золотые часы, прикрепила их к бумажному самолетику и бросила снаряд в сад к Мериньяку.

— А вы меткая, — констатировал Вейсс.

Священник сел за руль и включил мотор.

— Я вас не спрашиваю, который час, — сказал он, опуская стекло.

«Наш», — подумала она. Вейсс высунулся из окна, чтобы посмотреть, сможет ли он свернуть в аллею. Он ехал медленно.

— Вы сказали, что вы знаете Мериньяка? — переспросила пассажирка.

— В прошлом году он прямо здесь спас токсикоманку, которую избивали.

— Франк?

— Той ночью ваш друг сильно рисковал, дилер был вооружен.

— Это, наверное, была блондинка.

— Говорят, что потом он ей передал деньги, и с тех пор она завязала.

— Какая-то рождественская сказка.

— Почему бы и нет?

— Мелкий Бес не так плох, как кажется?

— Всегда может случиться неожиданное искупление.

— И вы, значит, тоже не святой?

— Конечно, нет.

Люк обернулся к Элке с таким видом, словно просил прощения. «За какую это вину он заранее просит прощения?» — спросила она себя. С сомнением она подумала, что скоро надо будет прекратить писать. Выздоровевшая и даже спасенная, она закончила свою историю. Князь Мира был не Мериньяк.

— Не забудьте «Кровавые розы», — напомнил священник, притормаживая перед группой трансвеститов. Мы припозднились, — сказал он, высовываясь из фургончика для рукопожатия.

Раздались жидкие аплодисменты.

— Элка, возьмите кофе и презервативы, я займусь остальным.

— У меня дома есть фотография «Кровавых роз». Я смогу показать вам ее после мессы.

Она вышла из машины, ступая, как по минному полю…

— Месса в церкви Благовещения отменена до сентября, — сказал священник, поднимая стекло.

 

6 июля (22 часа)

Мы покинули улицу Сен-Луи-ан-л'Иль и направились на улицу Двух Мостов. Надо было проехать вдоль террасы бистро, витрины антиквара и нескольких ворот, чтобы достичь дома номер 7. Проход в подъезде, слишком узкий — от почтовых ящиков, вел во внутренний двор. Пройдя это патио, оказываешься перед дверью с зелеными наличниками.

Вейсс повернул ключ.

— Будьте, как дома, — сказал хозяин, проходя. Проем был такой узкий, что мне пришлось наклониться.

Он повесил свою сумку. В однокомнатной квартире был очень высокий потолок. Нишу занимала Богоматерь с младенцем. При каждом движении двери луч света ложился на статую; своим наивным изяществом деревянная полихромная скульптура напоминала религиозное искусство шестнадцатого века.

— Кто подарил вам эту статую?

— Моя мать, когда меня посвятили в сан.

Комната была темная и большая, как часовня. Я насчитала четырнадцать мозаик, изображавших крестный ход. Окно украшал витраж с абстрактным рисунком. Я заметила четыре афиши выставок. Два папы Фрэнсиса Бэкона — что думал Вейсс о поведении Пия XII во время Шоа? — соседствовали с черной Девой Ченстоховской. В этом парадоксальном сочетании был весь Вейсс. Вдоль беленых известью стен вытянулись стеллажи. Книги — открытые, закрытые, карманные или дорогие, мирские или священные, часто встречающиеся или редкие, — были навалены на паркет. Я открыла одну наугад. «Новый словарь литературных персонажей». Я взяла другую: «Предисловие к еврейской Библии» Жоржа Стейнера. На камине были сложены словари.

— Вы любите читать? — я старалась оставаться серьезной.

Вейсс повернулся ко мне спиной. Сидя на оранжевой молитвенной скамеечке, он благоговейно слушал сообщения на автоответчике.

Я пообещала себе выяснить номер телефона на острове, поскольку телефонная компания «Франс Телеком» отказала мне в этой информации. Карминный балдахин отделял сцену от кулис. Бархат, закрывающий альков, был того же цвета, что и материя на диване, насколько было видно из-под бесчисленных французских и иностранных газет, разбросанных повсюду.

Прямо напротив входа стоял дубовый стол, над которым висело распятие. Требники и молитвенники стояли храмовыми колоннами с каждой стороны деревенской скамьи, грозя обрушиться. Я села на канапе, и башня рассыпалась. Больше я не решалась пошевелиться: малейшее движение могло стать причиной обвала.

Пока Вейсс слушал сообщения из Вильжюифа, я вдруг поняла, услышав голоса пленников Лабиринта, что они там, а я уже на воле. Жизнь трепетала рядом. Это надо было отпраздновать! «Выпьем, капитан! Чокнемся за Провидение», — сказала я себе, проводя инвентаризацию письменного стола.

Слева направо стояли компьютер, вроде бы виденный мной в Поль-Бруссе, принтер, дисковод, маленький музыкальный центр, колонки, авторучка «Уотерман», десять черных фломастеров, пачка «Мальборо», множество окурков «Житана», пять дискет, Библия на английском, листы «Навигатора» 80 граммов, колода из 32 карт, «Израиль» Бернарда Франка (как Вейсс отыскал оригинальное издание?) и «Искра души» Отца Экхарта. Два компакт-диска привлекли мое внимание: «Месса на Рождество Богородицы» Вивальди и последний альбом Бьорк. Я приподняла пустой стакан и вдохнула запах солода.

Слава Богу, кроме проповеди любви, у Вейсса было много занятий. Этот кавардак понравился бы Бэкону. Я взяла пресс-папье, напоминавшее «Однорукого Амура» Сезанна. Если всмотреться поближе, ангел с обрезанными крыльями был похож на Вейсса. Зрачки, загадочная улыбка, тога, — фигурка казалась миниатюрой с хозяина дома. Священник не страдал нарциссизмом, — кто же подарил ему двойника? Признательный раковый больной? Обращенная в веру проститутка? Таинственный курильщик «Житана»? Я поставила бронзовую вещицу на место, на каракули, которые попыталась расшифровать.

«Грязные деньги: смертельный риск для наших демократий? Тысячи миллиардов долларов мафиозных денег, не считая торговлю оружием, наркотиками, проституцию и т. д.» Затем следовало несколько цифр. Тонкий, черный, почти неразборчивый почерк, — это почерк Вейсса? Он готовил новую книгу?

Повернувшись спиной, широко расставив ноги, Люк диктовал сообщение некоему Ксавье. Он положил трубку, снова набрал номер, как будто был один в комнате. Он всю ночь проведет на своей фосфорецирующей скамеечке? Чувствовал ли он непривычность моего присутствия или ему это было абсолютно безразлично? Я завидовала его спокойствию. Мой приход на остров мог бы показаться победой Пятницы над Робинзоном, но ведь от маленького дикаря можно было ждать чего угодно.

Шаг вперед, два назад, бросок, поворот: Вейсс навязывал мне па сложнейшего танго. «День, когда ты меня полюбишь, пришел», — подумала я с относительным удовлетворением. Я подумала о пути, пройденном с момента вторжения Вейсса в мою жизнь раковой больной, вышедшей из комы. Ночь могла наступить в лесу Арденн, Вейсс взял мою руку.

— Будьте как дома, — сказал он, зарывшись в свои телефонные справочники.

— Вы что-нибудь потеряли?

— Я должен прослушать все звонки сегодня же, вы знаете почему.

— Я себя спрашиваю, настолько ли я атеистка, насколько ей кажусь.

— Доброта всегда рядом с верой: эта доброта сильнее зла.

Вейсс не потрудился обернуться. Его короткие волосы, его затылок, черный свитер, казалось, объединились против меня. Он снова напомнил мне крестьян, которых Жан-Франсуа Милле расположил спиной к зрителям. Ты ничего не знаешь о них, но все сказано. Искусство показывало тайну людей, чтобы лучше ее раскрыть. У любви было такое же свойство распознавания.

— Церковь посещают все реже, но религия возрождается, — категорично заявила я, чтобы положить конец своему смятению.

Вейсс подошел. Его дыхание участилось, я услышала это с тревогой, как врач, следящий за первыми симптомами усиленного сердцебиения больного. Я бы отдала все, вплоть до сердца Мод, чтобы узнать правду о его сердце. Не ту, показную, а другую, тайную, тоже священную. Довольно мы потанцевали на тротуарах Буэнос-Айреса: пришло время забыть о танго и перейти к признаниям. На внутренних пляжах билось о пирс море равноденствия. Бакланы, на которых смотрел Христос бездны, облетали заливаемые морем утесы. Мое желание было таким сильным, что оно снесло плотину, и боль согнула меня пополам. «Во имя жизни, во имя моей плоти, поцелуй меня», — говорила моя молитва.

— Вы думаете, что можно сравнить возвращение священного с возвращением подавленного чувства у Фрейда? — проговорила я голосом, который не мог пробудить сомнений.

Если он меня разденет, я оставлю бюстгальтер.

— Фрейд видел в религии мираж, возникающий как ответ на наши страдания, — ответил священник, соблаговолив обернуться.

Его благодарный взгляд вдохновил мое упорство. Желание не только не ослабело, оно стало более острым, как отточенная о камень шпага. Придонные волны, полные водорослей, бились о дамбу, пена взлетала на немыслимую высоту.

— Наука не признает священного, но, отвергая всякую трансцендентность, мы усиливаем варварство, не так ли? — спросила я с идиотским видом, наклоняясь, чтобы он увидел кружево из «Бон-Марше».

— Нет ничего более варварского, чем религиозные войны. Посмотрите на права человека: атеистический гуманизм существует.

Я обвела комнату взглядом: так в Ливане оглядывают закуски, перед тем как сесть за стол. Так же, как было два Вейсса — человек из крови и плоти и добрый пастырь, так и во мне жило два существа — влюбленная женщина и писака.

Женщина, несомненно, была ослеплена, но у писателя была способность к двойному видению. Мой взгляд фотографировал каждый квадратный сантиметр берлоги, где жил тот, кто являлся также и персонажем. Мне хотелось кое-что записать, набросать план, но не могло быть и речи о том, чтобы открыть карты. Вейсс ни в коем случае не должен догадаться, что я веду дневник. Насколько я знала ангелочка, ему совсем не понравилось бы то, что я взяла на себя смелость рассказать нашу историю.

«Какую историю?» — спросил бы он, раз и навсегда выставляя меня за дверь. Было не время все портить.

— Отсюда — важность доверенной нам задачи, нам, помощникам Господа, — снова заговорил священник, принося из кухни бутылку водки и два стаканчика. Он бросил в свой стакан четыре кубика льда, оставив один мне. Говорила ли эта демонстрация некой воздержанности о том, что у отца Люка нет никаких недостатков, ни малейшей щелочки в доспехах ангелочка? Стало быть, в той борьбе, которую каждый человек, со времен Иакова, ведет с Ангелом, Вейсс победил раз и навсегда? Его добродетель казалась обескураживающей. Из духа противоречия я выпила свой стаканчик залпом. Жар сделал мои щеки пунцовыми. Под допингом алкоголя я бросилась вперед очертя голову.

— У меня соринка в глазу.

На эту ложь во благо меня вдохновили слезы, выступившие от «Смирнофф». Вейсс подошел. Как мелкий воришка, я схватила его руку и украдкой поцеловала ладонь. Плоть была нежная и теплая, как голубок. Вейсс отпрыгнул назад, на почтительное расстояние.

— Некоторые «помощники Господа» влюблены и не делают из этого историй, — прорычала я.

У меня внутри все закипало. Мне надоело ходить вокруг да около. Зачем он привел меня к себе? Чтобы обозначить вехами пути, связывающие женское начало со священным?

«Это случилось», — сказала я себе, понимая, что совершила оплошность. Усевшись поудобнее на диване, в окружении газет, я спросила себя, делает ли «Балтазар» свое дело. Я поклялась бросить вызов священнику, но парень казался упрямым. Я опустила голову, разглядывая туфли, лак на ногтях. Взгляд критически поднялся до бедер, обтянутых черными брюками. Вопреки внешнему впечатлению, я была охотником, а этот мужчина с мощными руками — дичью. Подняв голову, я пристально посмотрела на свою жертву, стараясь ее загипнотизировать. Если через пять минут Вейсс не бросит меня на свою пыльную постель, мне остается уйти в монастырь. Вейсс сидел на своей оранжевой скамеечке С выражением лица корсара, который перед абордажем спрашивает себя, а что, собственно, за груз на судне. Я была невестой пирата, настоящей недотрогой, единственная форма святости, которую я могу от себя требовать. В золотистом свете, исходящем от лампы, зрачки священника казались бездонными колодцами. В краях колодца отражалась моя звездная ночь. Черной и Полосатому Вейсс понравился бы. Подумав о Сиамке в агонии, я уронила несколько слезинок, вовсе не от опьянения, а от печали. Такова жизнь: всегда привкус соли в праздничном пироге.

Зазвонил мой мобильный. Я достала его из сумки.

— Алло? Это Лилли, твоя сестра.

— Меня здесь нет.

— Ты меня не удивляешь.

— Я решила поберечь себя, — сказала я Вейссу, отключаясь.

Он кивнул со своей терапевтической улыбкой и наклонился к миниатюрному музыкальному центру. Я узнала первые такты «Магнификата ре мажор». Когда хозяин дома распрямился, стразы креста засверкали. «Не искушай меня больше», — взмолилась я совсем тихо. Я представляла изгиб плеч, грудь, мощную, как средневековая крепость, рот, подобный пуховой подушечке. Этот рот был создан не для того, чтобы молиться, а чтобы порхать там, где плоть любит ощущать губы. Когда Вейсс прищурился, ресницы склонились над озером, как летняя листва.

— Не будем больше об этом, — сказал он.

— Наоборот, будем.

Вейсс держался. Несмотря на внешнее впечатление, я чувствовала, что он плывет в межзвездной пустоте любви, движимый глубинным желанием тела, которое дарило себя ему. Подозревал ли он, что женщина не приходит случайно к мужчине домой? Думал ли о том, о чем не говорилось вслух, но что предугадывалось? Знал ли он, что у каждой эпохи свои любовные привычки и что наша эпоха изменит мир? Что после нас будет не потоп, а конец всяческого лицемерия? Что с нами, может быть, придет Ватикан III и воцарение счастливого священника? Строя фантастические планы, я закрыла глаза. «Ты будешь моей матерью, моим сыном, моей кровью и плотью от моей плоти», — поклялась я себе. Вейсс смотрел на меня так, как будто я была его любимой иконой. С одной стороны, тишина, скупой и раздраженный голос, с другой — лица ангелов.

Длилось молчание. Мой желудок взбунтовался против навязанной ему диеты. Вчера это бурчание унизило бы меня. С тех пор как у меня рак, я, как снисходительная мать, радовалась всем смешным слабостям моей плоти.

— Хвала Господу, вы выздоравливаете, — сказал Вейсс таким серьезным, проникновенным тоном, что меня затрясло.

Помнил ли он о церкви Шайо? Подозревал ли о договоре, который я заключила с Господом в Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю? Люк взял стул и сел.

— Когда благая весть объявлена, Святой Дух живет в букве: тогда совершается Писание, — добавил он.

Как Мериньяк прибегал к помощи дьявола, так Вейсс прятался за Очами Черными. У Господа широкая спина. Глухой гнев задушил мое желание. Когда море уходит, вся галька обнажается. Уж не думает ли ангелочек отделаться проповедью? Он хотел тратить себя, ничего не принимая взамен? Навязать нам платоническую любовь? Я не давала обет целомудрия. «К чертовой матери!» — подумала я.

— Или Бог не мог избегнуть Шоа и не смог меня вылечить, или он меня вылечил и предоставил полную свободу действий, — ответила я сухо.

— «Поэтому мой народ будет изгнан…»: Исайя, глава III, строфы 25—8. Я отсылаю вас к бедам Иова, которые остаются великой тайной.

— Довольно!

— Я могу говорить только о том, что знаю.

— Разрешено чувствовать, запрещено делать, не так ли? Опять ваша ненависть к наслаждению.

— Зло сегодня — не наслаждение, Элка, сегодня это — власть денег.

— Почему же не кричать об этом на всех площадях? Ваша Церковь кривится, когда слышит о сексуальной морали. Что касается Папы, римской курии, интегристов ваших — и говорить нечего! Где Иисус Христос в этих оглупляющих догмах? Со времен энциклики Нитапае vitae вы множите ошибки, запреты, посмотрите на себя, Боже мой!

— В Церкви тоже есть консерваторы: ее сотрясают те же противоречия, что раздирают общество.

— Кроме одного — равенства! Когда же вы покаетесь перед половиной человечества? Мать, шлюха, вечная вторичность, доброволец с большим сердцем: жалкое восприятие женщины.

— Я прошу у вас лично за это прощения.

У Люка были самые черные глаза, которые я когда-либо видела у человеческого существа. Кроме Бога в его вотчине Шайо, ни у кого нет такого взгляда. Водка была слишком перченой, «Магнификат» слишком великолепным, Бах слишком совершенным. Я снова протянула свой стакан, который он наполнил до краев. Он тоже принялся пить. Создавалось впечатление, что он не брезгует водкой. У нас был один и тот же рост, одно и то же телосложение, нежная кожа и сердца-близнецы. Я вдруг поняла, что мне наплевать на мои груди, как на прошлогодний снег. Я отдала бы все, вплоть до оставшейся у меня груди, только бы этот красивый придурок, сидящий передо мной, отрекся от отречения.

— Другие священники живут любовью, о которой вы не хотите говорить. Не я, а их страдания вызывают скандал, — закричала я, движимая энергией отчаяния.

— Я не смог бы пережить клятвопреступления, Элка, и поэтому вы меня не ненавидите.

— Вы полагаете, что я люблю вас, как первопричастника?

Я все испортила.

— Уже поздно, я отвезу вас.

Люк Вейсс поставил свой стакан и взял ключи. «На своей машине или на фургончике «Смиренных»?» — спросила себя я. На весах любви я была в неудачной чаше, той, что никак не поднималась. Я взяла свою сумку и, пользуясь тем, что Вейсс повернулся ко мне спиной, бросила в нее ангела с обрезанными крыльями. По крайней мере у меня будет сувенир от Люка. Любовь сошла с картины: в жизни она тоже была однорукой. Оцепенение от водки заглушало мою боль.

— Элка?

— Да.

— Мне очень жаль.

Сердце Вейсса было открытой книгой. На форзаце торжествовал Августин. Ангелочек жертвовал нами во имя добродетели. Какое странное, экзотическое слово, немодное, смешное, его никто уже не употребляет. «Храни свои мечты», — сказала я себе в прихожей. Я подмигнула Деве Марии, пребывающей в своем зеленом луче. «Да будут счастливы те, кто поверил в исполнение божественных обещаний», — добавила я, как молитву.

 

7 июля

Вейсс ехал по Парижу, Элка сидела рядом. Ночь была голубой, как «Арлекин» Пикассо (1903). Насыщенный, чуть ли не кричащий, голубой цвет, голубой голубого периода, вздымавший ночь, как звездный флаг. Ох, этот потрескивающий голубой цвет Парижа на площади Согласия в полночь июльского вечера… Машина Вейсса была маленькая, старая, грязная, из тех, что нравились Элке. На заднем сиденье она заметила портфель и своего старого Бодлера. Она с нежностью матери обласкала его взглядом. Вейсс, значит, так любил ее библию, что везде возил с собой? Ее столько читали, перечитывали, надписывали, столько вырезали, трепали, рвали, неужели в ней еще можно было что-то разобрать? «Любить — это отдавать все», — повторял совершающий богослужения. «И даже отдаваться самому», — подумала Элка, последовательная в своих мыслях. Чтобы доставить ее на улицу Томб-Иссуар, Вейсс, словно забывший их спор, ехал окольными путями.

— Вы водите?

— У меня нет машины.

— Я на своей езжу только вечером.

Одновременно пребывая в разных эпохах, Вейсс предпочитал своей Клио общественный транспорт. Мериньяк говорил: «If you're not part of the solution, you're part of the problem». Люк повернулся к Элке с видом корсара. «Как ты красив, мой любимый, и как изящен», — пробормотала она.

— Что вы сказали?

— Ничего.

Она смотрела на свои ноги, как делают это на мессе во время приношения даров. В этом замкнутом пространстве они казались близкими, воодушевленными одной и той же мечтой, исключая некоторые истины. Ситуация стояла на мертвой точке, но близость их тел открывала перспективы. Элка созерцала площадь Ратуши.

— Как-нибудь сходим пообедать в ресторанчик «Простуженная кошка» на улице Ассас?

— Да.

— Там есть горячие устрицы и вино Шасс-Сплин 1990 года. Вы спросите, почему Шасс-Сплин? Потому что хорошо звучит, правда?

— Да.

Элка набирала очки. Миленький отец и она, кажется, были на одной волне.

— С девятого июля я на каникулах, — заявил Люк.

— Отличный план. В час пятнадцать, девятого, пойдет?

Вейсс кивнул. Элке стало хорошо, потому что она любила священника, который, слава Богу, больше не был похож на святого. От Бастилии «Клио» поехала по улице Риволи. Туристы всего мира заплатили бы целое состояние, чтобы оказаться на ее месте. Она потеряла свои золотые часы, но на часах в табачной лавке было двадцать три пятьдесят. Бодлер уносил их обоих навстречу утренним сумеркам. Вейсс смотрел прямо перед собой, профиль погибающего ангела. Элка вздохнула.

— Раньше я была эгоисткой.

— Вам виднее.

— Вы думаете, я за это поплатилась?

— Господь — это не страшный дядька с розгами в руках.

Она увидела его руку на переключателе скоростей. За рулем жесты Вейсса были точными, в нем угадывалась многообещающая сила. Чтобы оценить любовника, достаточно проехаться с ним в машине. Вейсс мог увезти ее на край земли, и даже сидя на месте «смертника», она была согласна. Она положила ногу на ногу, глядя на улицу Риволи, которая вытягивала шею, чтобы стать на уровень их новых отношений, рядом с площадью Согласия. Она включила радио, узнала звук «Нова». «Я больше не люблю тебя, моя любовь, каждый день я больше не люблю тебя». У Ману Чао и у Люка Вейсса были одинаковые голоса.

Священник делал все для того, чтобы разбередить ее раны. Светофоры зажигались все одновременно зеленым светом, неизменно зеленым, настолько далеко, насколько доставал взгляд. Демонстрируя цвет их свободы, огни подавали друг другу руки, создавая зеленый коридор через весь Париж. Как добродушные заговорщики, они кланялись, когда машина проезжала мимо, словно пальмы, склоняющиеся перед покидающими пустыню. Можно было подумать, что Вейсс руководил префектурой полиции.

Они проехали вдоль Тюильри, сохраняя скорость, которую Люк, казалось, рассчитал почти до секунды, чтобы уехать как можно дальше без помех. С их ковра-самолета она видела, как разворачивается изумрудная гирлянда, ведущая к будущим эрам, туда, где ничто и никогда не является препятствием. Как будто у них было будущее. Или как будто, прожив его, они очутились в раю.

Вейсс ехал к Трокадеро. У него на связке были ключи от Шайо и его служебных помещений. Несмотря на поздний час, он решил забрать письмо, оставленное для него в ризнице. «Шайо? Странно», — воскликнула изумленная Элка.

— Почему?

— Потому.

Вейсс вез ее в вотчину Черных Очей! Она зашла в церковь Шайо, перед тем как встретить Вейсса. В Шайо она умоляла Бога исцелить ее, сама не веря в это по-настоящему. Выйдя из этой церкви, куда они сейчас войдут вдвоем, она, сама того не зная, победила смерть.

Никто не выбирал эти странные даты, события разворачивались сами собой. Но таким образом, что, выстроившись одно за другим, они неожиданно приобретали смысл. Как будто события происходили в определенный момент, момент, выбранный кем-то не здесь и не только благодаря чьей-то воле.

— Вы увидите, это красивое место, — сказал Люк, и, маневрируя, повернулся к ней.

Несмотря на темноту, Элка узнала окрестности Шайо. Почему он привез ее сюда? Помнил ли Люк, что их дороги скрестились здесь несколько месяцев назад?

Она наклонилась, чтобы взять сумку, в которой был ангел с обрезанными крыльями. Она не испытывала никаких угрызений совести по поводу этого воровства. Вейсс был ее братом, какая может быть между ними кража. Одна Вселенная, один и тот же пароль, коды близнецов! С первого взгляда глубокий тайный сговор, атомы, переплетенные теснее тесного, одинаковые чувства, возникающие одновременно. Величайший шок и взаимная открытость, невыразимое изумление. Он пережил его так же, их первое рукопожатие? Когда Элка встала, держась за ручку дверцы, Вейсс так напряженно на нее смотрел, что она застыла. В его зрачках хищный зверь бился в клетке. Его дикая натура пересилила: решетка сломалась. Ее пронизал этот взгляд.

— Я пошел на разведку, — сказал Вейсс, как ни в чем не бывало.

— Я не тороплюсь, — еле выговорила она.

Хотя и обессиленная, она добавила глазами постскриптум, Вейсс взмахнул ресницами в знак получения сообщения. Их глаза искали друг друга, переплетались без малейшего стеснения. Вейсс был согласен говорить о любви, но так, чтобы это делалось в молчании. Он вышел из машины. Когда дверца хлопнула, Элка очутилась голой в снежной степи. Ее тело пропитывал холод. Пустое сиденье рядом было прообразом будущего. Эта бездонная пустота будет ее повседневностью. Как потерпевший кораблекрушение смотрит на удаляющийся спасительный корабль, так и она смотрела на Вейсса, идущего к церкви.

Она подумала о Бертране, потом о Сиамке. Смерть собирала пыльцу в промежутках ее мысли, паразитировала на ячейках мозга. Смерть казалась пчелиной маткой. Она делала свой яд из надежд. Она роилась над верой. Как все королевы, она царила. Ее присутствие даже не было неприятным, напротив ее жужжание позволяло предпринимать бессмысленные поступки. Например, заболев раком, соблазнить священника, дьявольщина, которая охладила бы многих суеверных.

Чтобы посмеяться над смертью, Элка брызнула духами на то место, где бьется пульс. На ее венах на сгибе локтя не было видно ни шрамов, ни повязки. Покончено с анализами крови. Она открыла сумку. Роясь в нагромождении предметов, образовавшемся в сумке из-за этого безумного вторника, она обнаружила свою медицинскую карточку из Арденн. Хотя ее номер был во всех компьютерах Вильжюифа, Вейсс стер его из своей памяти.

Кто-то постучал в стекло. Прекрасное лицо появилось снова.

— Пошли. О чем вы думаете?

— Обо всем.

— Почему вы плачете?

— Потому что мне хорошо.

Она пошла за ним на паперть. Колокольня казалась огромной. Они поднялись по десяти ступеням входа. Часы на фронтоне показывали час ночи. Вейсс толкнул дверь, на которой было вывешено расписание месс. Церковь была погружена в ночь. Когда дверь закрылась, Элка узнала эту глубокую тишину, свойственную местам отправления культа, эту пушистую вату, предохраняющую от всего, включая тебя самого.

— Посещение может носить спортивный характер, — уточнил Вейсс, светя зажигалкой, — но местность я знаю.

Заинтригованная Элка продвигалась вдоль бокового нефа. При свете одной только зажигалки они прошли узкие коридоры, спустились по лестнице. Запах плесени стоял в горле. Они были в подземной тюрьме? В склепе? «Электричество отключено в связи с мерами безопасности во время ремонта», — уточнил Люк.

Элка узнала пол, мощеный мозаичными плитками. Она вдыхала запах ладана и воска. Особый запах церкви, запах, который показался ей странно знакомым, как привычные крики чаек составляют часть пейзажа.

Вейсс комментировал посещение. Эхо его голоса раздавалось под столетними сводами. Ее охватило волнение. Почему он не взял ее за руку, чтобы она не упала? Он открыл скрипучую решетку. Элка увидела бюст женщины, прислонившейся спиной к мраморной башне. Она восхитилась ее белой грудью. В башне было три окна, украшенных драгоценными камнями. Камни сверкали золотистыми огнями.

— Письмо в ризнице, но в которой? — нервничал Люк, зажегший еще одну зажигалку и отдавший ее Элке.

За большим проемом полукруглой арки она прочла следующую надпись: «Ecclesia enim figuram mundi gerit». «Это место всегда казалось мне райским», — перевел Вейсс, пришедший в хорошее настроение. Без него Элке было бы страшно. Церковь казалась кораблем призраков. Бродивший с незапамятных времен по Шайо, Вейсс знал здесь все закоулки. «Элка, сюда», — прошептал он, показывая дорогу. Боковая часовня служила крещальней. Барельеф привлек внимание Элки: «Святой Кадо, целитель», — уточнил Люк. Выставляя вперед сердце Мод, Элка подскочила. Она увидела вдалеке апсиду, где царила икона с черными глазами. Узнала ряды стульев, сборники песнопений, кафедру, прислоненную к колонне, исповедальни с каждой стороны центрального прохода. Она прошла дальше, ступая по мозаичным розеткам, и увидела главный алтарь, над которым возвышалось распятие. Она протянула руку, задев надгробную плиту, и сделала шаг назад, чтобы не натолкнуться на аналой. Посередине пролета Вейсс перекрестился. Из глубины церкви к апсиде они прошли от дня Всех Святых до утра Пасхи. Холодные и темные своды поперечного нефа контрастировали с теплыми красками хора, освещавшими неф, как праздничный костер.

— Продвигаемся от смерти к воскрешению, — уточнил Люк.

— Я знаю эту дорогу.

Сердце Элки сжалось. Их прогулка по церкви напомнила ей переход через Арденны.

— Присмотритесь получше. Жизнь торжествует.

Он указывал на витражи над алтарем. В сиянии они теряли очертания. Был зажжен огонь. В его отблесках дрожали светлячки. Элка смотрела на пляшущее пламя свечей. Белые, очень белые, такие же белые и прозрачные, как ее провожатый, они четко выделялись на мшистых камнях. Их было десять, двадцать, тридцать, даже больше. Смирившись с невозможностью пересчитать их всех, Элка довольствовалась ощущением их тепла на щеке. Эльфы танцевали по нефу. Люк Вейсс протянул ей свечу, перед тем как зажечь свою.

— Идите за мной.

Ему не пришлось настаивать. В святом месте он был первым в связке. В колеблющемся свете свечей они прошли вдоль галереи, достигли часовни Чистилища. Элка споткнулась о плетеные стулья, потому что шла, подняв голову, глядя на свод, нависающий над хором. Где были Очи Черные? Гигантское изображение Христа исчезло. Стена растаяла в ночи. Вдвоем перед Богом, миленький отец и она составляли пару: она хотела поблагодарить Хозяина Дома. Увы! Никого не было. Где фриз, покрытый тонкой позолотой, лицо, овеянное нимбом, альфа, омега? Она всматривалась в ночь, не находя и тени божественного взгляда. Ничего! Ночь без звезд! Ничегошеньки! Бог их надул.

— Люк? Зажгите, пожалуйста.

— Это невозможно.

— Прекратите!

Десять ступенек вели к главному алтарю. Она поднялась по ним и наткнулась на три театральных кресла. Самое большое из них, обитое карминным бархатом, напоминало кресло Мольера. Церковь назвали Шайо не просто так: речь шла о гигантском народном театре. Главная сцена напоминала «Комеди Франсез». На алтаре белая скатерть, казалось, ждала машинистов. Распятие представляло собой часть декораций. Такая схема понравилась Элке. Куда складывают костюмы, кропило, просфоры, чаши, кадила, словом, аксессуары? Где были кулисы, в ризнице? Вейсс не надел свое римское одеяние, но в нем как будто бы всегда уживались два человека. На сцене он был похож на бродягу, в жизни — на святого.

Элка нашла розовые гортензии у подножия креста. Хороший знак. Вейсс склонил голову. Он сложил руки и молчал. Может быть, он молился за них? Просил об исполнении желания? Почему он не обнимет ее? Боится шокировать Бога? Очи Черные и не такое видали… Жаль, что их не было. Вейссу не нужно было видеть, чтобы верить, а ей это было необходимо.

Держа руки под подбородком, Вейсс читал «Отче Наш». Она хотела бы, чтобы он отслужил мессу для них. Мессу их первого вечера, памятную службу любви, о которой мечтают верующие и неверующие, торжественное богослужение, которое увлекает и тех, у кого есть вера, и тех, у кого ее нет. Главную мессу страсти, которую мог отслужить один только Вейсс, пребывавший и вовне, и внутри, бывший и серой, и ладаном. Красавец Господа поднял бы спасительную чашу; алхимия между ними и Господом была бы совершенной: «Мы вечны», — заключил бы Вейсс. Потом они преломили бы хлеб любовников и разлили бы ливанское вино. Бах разделил бы праздник. Толпы маленьких лисят прятались бы за колоннами.

— Элка? Вы идете?

Люк улыбался ей с видом Арлекина. Особая тишина, плотная, как китайский шелк, позволяла слышать его дыхание. Священник направился к левой от алтаря двери. Элка шла по пятам. Проходя мимо колонны она увидела плакат «Разбитые сердца». Зеленое и белое, священное знамя вздымало свои цвета. Благая весть была объявлена. Элке хотелось остановиться, чтобы поблагодарить Господа, но Вейсс, казалось, торопился.

При свете неверного пламени они дошли до середины здания. Ризница была темной, огромной, с высоким потолком.

— Осторожно! — сказал Вейсс и взял ее за руку, когда она наткнулась на что-то.

Посетительница наклонилась, чтобы осмотреть препятствие. Она сделала один шаг вперед, два назад, наталкиваясь на какие-то предметы. В какой заброшенный сарай их занесло? Вейсс зажег одну свечу, потом вторую, потом третью, словно фокусник, довольный производимым эффектом. Элка поняла. Все люстры церкви лежали в ряд у их ног, ожидая гипотетического ремонта. Каждый светильник был оснащен четырьмя рядами стеклянных тюльпанов, десятью коронами из кованого железа, пятью дубовыми фризами, семью стальными косичками, на которых она увидела крылатого быка. Прекрасные свидетели былых столетий, большие светоносные корабли прошли через века и пережили все войны, революции и восстания. Перед их древним великолепием наука умолкала. Тезисы и антитезы теряли свой смысл. Элка поняла, почему клирос был таким черным и почему Бог блистал отсутствием.

— Жалко, — вздохнула она.

— Трудно, — признал Вейсс. — Правоверным нечему радоваться. Церкви нужна молодежь.

Священник казался озабоченным. Надо срочно начинать стройку. Надо все отреставрировать, модернизировать, не меняя сути. Традиция, обновление: эта песня более чем знакома Ремеслам Франции. Чего же они ждут?

— Так надо делать, — сказала Элка.

— Что вы в этом понимаете?

— Я все знаю.

— Тогда в нынешних условиях вы можете мне сказать, где находится то, что я ищу?

Они засмеялись. Ладонь Элки прикоснулась к вековому камню.

— Хоть пыль эта историческая и священная, она мне кажется признаком обветшалости и грязи, — заметила посетительница.

Вейсс осматривал апсиду при свете свечи. Сквозь золото и перламутр витраж ризницы просвечивал рождением света. Это было красиво, и священник гордо выпрямился: он видел все глазами Элки. Темные сундуки, барельефы, скульптуры и витражи исчезали в ночи. Поддерживаемые каменными птицами карнизы казались разбитыми. Фигура Святой Девы Обета, утешающей скорбящих в своей столетней нише, была достойна полного освещения. Консоли, птицы и капители были укрыты полукруглым сводом, на котором скопилась грязь. Паутина посверкивала в лунном свете.

— Вечерний паук — надежда, — сказала Элка, чтобы утешить своего проводника.

Они услышали шум крыльев, воркованье. «Голуби свили гнездо под окном», — уточнил Вейсс. «Это вносит некоторое оживление», — обрадовалась Элка, рассматривая развешенные стихари и ризы. «Разум — самая скорая птица, ты летишь быстро, Ангел мой», — пробормотала она, вспоминая продолжение псалма. Она погладила лиловую епитрахиль.

— Почему женщины не могут быть священниками, если вам людей не хватает?

Люк не ответил. На письменном столе из темного красного дерева Элка листала требники, приподняла потир. Где же ливанское вино? Она обернулась. Помещение было так заставлено, что она споткнулась. Обломки прошедших эпох, люстры казались мечтами, мечтавшими улететь. Кто видел их минувший блеск?

— Когда вы соборуете умирающего, о чем вы думаете?

— Что Бог попрал смерть.

— Вам не страшно?

— Я такой же человек, как и все.

Вейсс выстроил свечи на сундуке. Она вдохнула ладан, который он жег для нее. Он открыл черную поминальную книгу. Она рассматривала ее, пока он искал письмо, переворачивая страницы.

— Меня окрестили в день святого Люка, восемнадцатого октября. Странно, правда?

— Когда веришь в Бога, нет ничего странного. Или все странно, что то же самое.

Подняв голову, Люк, как будто по ошибке, вонзил кинжал в глаза Элки. У металла был золотой отблеск. Ни один взгляд не мог бы ее так взволновать. Она вспыхнула, он погрузился в свой реестр. Она увидела, как блеснул крест на черном свитере. Если ангелочек думал обмануть плоть, используя такие хитрости, он ошибался. Их обмены взглядами происходили самым развратным способом. Зрачки переплетались, расширялись, это было зрелище не для слабонервных и несовершеннолетних.

— Вот письмо, которое я искал!

Вейсс открыл конверт и положил записку в карман. Он захлопнул крестильную книгу так резко, что между ними поднялось облачко пыли.

— Если бы я воспитывалась в гареме, я никогда не решилась бы… ну… Вы понимаете?

— Да.

Она повернулась к нему спиной, обходя люстры, считая их для забавы. Ей пришлось бросить это бесцельное занятие. «Господин аббат? Вы знаете, сколько у нас пленников?» — крикнула она, глядя на запрестольную часть алтаря, контуры которой она смогла различить. Эхо усилило дрожь ее голоса. Так как она никого уже не слышала и ничего не видела, она обернулась. Люк Вейсс шел за ней на таком близком расстоянии, что она толкнула его. Священник попытался сохранить равновесие. Он протянул руки. Она схватила его. Они медленно, очень медленно упали на черно-белый шашечный пол.

Тысячи часов, которые она провела, представляя себе эту секунду, миллиарды секунд, которые она думала об этом часе, обрушились вместе с ними. Лежа на спине, каждый чувствовал холод камня и жар соседа.

— Я так устала, — прошептала Элка.

— Это ты? — сказал он, и его могучая широкая ладонь провела по каждой выпуклости ее лица.

Люстры занимали столько места, что они съежились, чтобы уместиться среди них. Надгробная статуя вдруг снова почувствовала вкус к жизни. Она повернулась, придав своей позе такую естественность, что сам Бог не смог бы ее упрекнуть. Взобравшись на Эверест черного торса, она увидела крест, блестящий на шотландской шерсти, в двух сантиметрах от сердца Вейсса.

Первый раз в своей жизни Элка вдыхала запах священника, касалась его кожи, чувствовала тяжесть мускулов и его мужской плоти. Удачный случай не повторится. Одно слово, лишний жест, и они восстановят вертикальное положение взрослых людей. Люк Вейсс не двигался. Она положила голову ему на грудь. Что может быть естественней. Однако то, что он на это согласился, было чудом. Дотрагивался ли он когда-нибудь до женщины? Сердце билось сильными мерными ударами. Люк вздохнул, потом его рот отправился в полет, коснувшись сначала ее лба. Тело бабочки было в золотых пятнышках, синий кобальт покрывал усики. Люк освободил черные крылья, которые бились на веках Элки. Он клевал щеки, нос, подбородок лежащей так, что она могла догадаться о месте следующего прикосновения и радоваться, наслаждаясь мгновением. Кожа священника стала ее кожей, атлас и шелк ласкали друг друга.

Люк порхал (в благородном смысле слова), чуть касаясь ее шеи, ее плеч; она, изумленная, закрыла глаза. После долгих лет пребывания в могиле, наслаждение стало отвлеченной идеей, забытым воспоминанием. И вот теперь, наполовину гепард, наполовину сфинкс, наслаждение выходило из гроба, чтобы развернуться. Оно поднималось, расправив крылья, и вся их жизнь была в нем. Элка улыбнулась. Люк целовал ее грудь туда, куда вешают награды и вонзают нож.

Элка разорвала кокон и вышла на свободу: волшебная стрекоза, не верящая своему счастью. Есть связь между действием и тайной, и жесты Люка призывали ее к этому двойному причастию. Они продолжали молиться, но по-другому. Рот Люка прижался к ее рту: ей показалось, что она умирает. Она вдохнула и выдохнула. Все хрустело и освобождалось в ней, все шло к нему. Она положила руку на его талию, на живот, опустила ее ниже. Он застонал. Люк был такой же мужчина, как и все, она убедилась в этом. Он был даже больше мужчина, чем многие, чему она порадовалась, как опытная женщина. Словно великаны, долго вынужденные пребывать в состоянии карликов, они освобождались при помощи друг друга, открывая свой истинный рост, свое тело из плоти и крови. Поза наслаждения настолько напрашивалась, что они ее почти боялись. С прерывистым дыханием, с распахнутыми глазами, со сведенными руками Люк казался водолазом, на долгие годы лишенным возможности погружения и вытолкнутым вверх.

В свете свечей его лицо было мертвенно бледным. Эта божественная бледность создавала августейший ореол, который их окружал. Элка положила руку на его щеку и почувствовала слезу. Она взяла на себя его боль и зарю, которая уже поднималась. В его объятиях она стала самой добротой. Она понимала все, и даже больше. В эту минуту, когда его тело стало наконец существовать, священник испытывал, без сомнения, мучительные страдания. Чтобы прекратить свистопляску мыслей, успокоить муки клятвопреступника, она положила руку на его затылок и потеребила короткие волосы. Как долго этот затылок представлял собой категорическое неприятие, и вот она его касается. Она прижала к себе его тело так, как она делала с Антуаном в первые месяцы.

Ласка сразу же положила конец и плачу, и страху.

Успокоенный, Люк превратился в отца. У него появились силы и блеск. Они перевернулись, он принял позу. Она задыхалась под его тяжестью, но хотела этого. Она услышала первые такты «Князя Игоря», музыку из ее детства у Тристанов. За плечами Вейсса при пламени свечей она заметила Христа на кресте. Сандалии полетели вдаль. Стрекоза превращалась в хищную птицу. Метаморфоза казалась полной. Губы Вейсса были бархатными, как июльская малина, но зубы кусали все на своем пути. Она положила палец на его губы, чтобы почувствовать их на ощупь. Слюна была сладкой. Ее палец любил его рот. Она облизала его, впившись глазами в Люка. Эта смелость внесла путаницу, с которой они уже не совладали.

Их руки начали разведку под одеждой друг друга. То, что было скрыто от взглядов, обнажалось. Проявлялись мускулы тел. Она защищала свой бюстгальтер с яростью античной амазонки: у той ведь тоже была только одна грудь. Люк не настаивал. Рука его пробежала по талии Элки, отважилась пойти дальше. При этом продвижении Элке снова показалось, что она умирает. Они задыхались, распластанные в свете свечей. Вейсс начал действовать быстро, черное сладострастие выходило из клетки. Сотрясаемое судорогами животное гладило свои перья. Желание не давало пощады. После жестокого обращения, после изоляции, после того, как его стреножили, надели намордник, знать не хотели, теперь зверь рвался на свободу. Орел набросился на плоть, которая притягивала руку, рот и то, что утоляет голод. Элка стонала, как все женщины, но у нее одной было дорогое ему лицо. Он целовал его, словно касался губами алтаря после причастия. Его руки оказались голыми. Наверное, он снял свитер? Она видела его плечо, его белые грудные мышцы, потолок ризницы. Богоматерь улыбалась ей под арию «Князя Игоря». Почему это детское воспоминание ассоциировалось с самой обнаженной и свежей любовью? Она заметила стихари, положенные на стул, и серебряный потир на полке. Она различала, не видя, предметы культа, потому что смотрела на Люка с благоговением. Любовь открыла его самое прекрасное лицо, лицо ведущего церемонию, его воскресное лицо.

Оба хотели пройти до конца протокол чувств, и ничто не могло стать препятствием, даже Бог. Они скорее бы умерли на месте, чем прервали движения, приходившие безупречно, логично, одно за другим, как будто они репетировали их на расстоянии в течение веков. Совершенно бледный, с черными глазищами, Вейсс действовал с удивительной быстротой, быстротой света, которого здесь не хватало.

Она опять уступила, приподнялась, чтобы облегчить ему задачу. Одним движением она ему открылась, как высшее дитя. Напор Люка был беспощадным, но экстаз покрыл ее боль.

С трепещущими ноздрями Люк смотрел на нее без страха и упрека. Слезы его высохли еще до того, как стали заметными. Они познавали друг друга. Это было мгновение необыкновенной силы. Они обменивались своими тайнами, представляя собой одно тело, одну плоть. Крохи смерти, остававшиеся в Элке, были задушены… Она закрыла глаза, чтобы ничего не видеть, как будто роль пороха заключалась в незнании взрыва. Действительно, везде, где был рот или член Люка, возникала женщина, — так, что Элка сама рождала себя в наслаждении. Поцелуй любимого совершает иногда это чудо. Все чувства сплелись в этой сказочной близости.

Люк не торопился. Торопить стала она: она хотела, чтобы все произошло одновременно. Она сжалась с силой, — и снаружи, и внутри, — так, что он потерял управление. Обняв Элку с обеих сторон, он нырнул и застыл на мгновение, чтобы придержать лошадей. Она прижалась к нему бедрами с мужской силой. Он подчинился ее воле. Она приподнялась так решительно, что он вскрикнул. И, победив, она поняла, что теперь может умереть.

 

9 июля

Была хорошая погода, у выхода из метро туристы в шортах рассматривали карты. Атмосфера каникул охватила террасы кафе. Официанты казались статистами из американского фильма. В длинных белых фартуках, посвистывая, они протирали столы. Воробьи щебетали на скамьях. Прохожие думали о безрассудных и легкомысленных вещах, стараясь сохранить важный вид взрослых людей. Париж был праздничным, жизнь была прекрасна, и, если вдуматься, даже великолепна. Небо сияло чистой, без облачка, синевой, предвестницей тысячи приятных событий. Я посмотрелась в витрину. Все усилия, которые я приложила ради Люка Вейсса, кажется, увенчались успехом. Нельзя было лучше использовать то, что дала мне природа. Я могу быть и некрасивой, и обольстительной, — это зависит от момента. Скажем так: я хорошо себя знаю.

Я была готова к первому свиданию как следует. Ванна, лен, духи, все самое утонченное. Я была нарядная, оживленная, мужчины оборачивались. Рабочий на стройке даже свистнул. Накануне я позволила себе купить в магазине «Пятилапый волк» комплект в мальчишеском стиле. Корсаж и коричневые блестящие брюки под цвет сандалий. Этот костюм можно долго носить, и он не помнется. Его легко снимать.

Я приближалась к ресторану на ватных ногах. Вначале любовь — это страницы истории. Некоторые даты надо знать наизусть, знаменитые сражения, опасные ситуации, капитуляции, стратегию. Соперники желают друг друга, а остальное касается военной логики.

За дверью меня ждал человек. По тому, как он поклонился, я поняла, что красива. Во всяком случае, я чувствовала себя красивой, в Париже этого достаточно.

— Мадам Тристан? Столик на двоих? Следуйте за мной, пожалуйста, — сказал хозяин, зачеркивая мой заказ.

На нем был блейзер с золотыми пуговицами. Мы с Франком обедали когда-то в «Простуженной кошке». Мне нравилась вывеска, район, квартал, несколько провинциальный интерьер зала, остались хорошие воспоминания о еде. Метрдотель довел меня до круглого стола. Посетители прервали разговор, что является признаком появления хорошенькой женщины или известной личности.

Я выпрямилась. Успех оттенял мой блеск. Сколько хороших и приятных вещей случилось со мной после семи лет несчастий! Я вылечилась от рака, у меня было свидание с человеком, которого я любила. Антуан мне сегодня позвонил. Теобальд останется моим Крестным навсегда. Мне нравилось работать в Назарете. «Князь Мира» играл главную роль везде.

Рядом с Люком я стану прелестной пожилой дамой. Мы будем читать кипы газет перед камином. Мы будем спать в просторных домах, чьи толстые стены защищают от жары. Благодаря внутреннему покою я буду красивой и милой, Люк сохранит свою красоту, потому что Очи Черные будут с нами.

Человек пододвинул стул. Я села, повесила сумку на спинку. Он предложил мне аперитив, я попросила шампанского. Девушка поставила на стол бокал и соленое печенье. Я надкусила печенье, сделала глоток. Минута была чудесная. Я посмотрела время на своих новых часах и открыла Библию на том месте, которое хотела прочесть своему любовнику. «Отныне она твоя сестра: это решает небо. Отныне ты ее брат, и она твоя сестра. Она дана тебе навсегда, и Господь даст вам благодать и покой. Отныне вкушай и пей, Господь позаботится о тебе» (стих 7/11, 7/12). Я закрыла Книгу. Это были в точности те слова, которые нам бы сказал Очи Черные. По-моему, он играл здесь какую-то роль. Люк будет очарован красотой текста.

— Может быть, посмотрите меню, пока ждете? — сказал метрдотель, прервав мои мечты.

Я взяла меню, которое он мне протягивал. Было тринадцать часов двадцать минут. Вейсс парковал свою «Клио» неподалеку, если только он не поехал на метро? Сколько пересадок и переходов от острова Сен-Луи? Чем занимается священник на каникулах? Я допила бокал, съела последнее печенье и увидела, что какой-то человек наблюдает за мной. У него были светлые волосы, он разговаривал с седоволосой женщиной, которая сидела ко мне спиной. Я убрала Иерусалимскую Библию и решила больше не смотреть на дверь. Еще никто никого не заставил прийти, изучая входную дверь. Когда Вейсс появится, понимая, что опоздал, нужно, чтобы он не испытал неловкости. Я погрузилась в изучение меню.

Это было прекрасное меню по сезону. Свежие овощи, ягоды. Я подумала о рте Люка, о некоторых очень откровенных вещах и покраснела. Человек все смотрел на меня. Я закрыла меню. У меня были красивые жесты обольстительницы. Я была одновременно и действующим лицом, и объектом, и охотником, и дичью. Все шло хорошо. Я подумала о наших наслаждениях, таких экстравагантных, что снова залилась краской. Я хотела Люка. Когда любовный эксперимент происходит, впадаешь в зависимость.

— Может быть, еще бокал, мадам? — спросила девушка, ставя на стол новую тарелку с соленым печеньем.

Я покачала головой и зажгла сигарету. Я желала Люка Вейсса, точка. Кто-то поставил передо мной пепельницу. Я любовалась своими руками: раковая пятерня сменилась ручкой феи. У меня все снова было! Пальцы! Ладонь! Линия любви и линия жизни переплетались, чтобы дать мне счастье.

Я докурила сигарету, раздавила ее в пепельнице. Мой бокал был пуст. На розовой скатерти оставалось несколько крошек. Было тринадцать тридцать пять. Вейсс ненавидел заведенные правила, женщин, которые опаздывали, в то время как мужчина, ожидая их, курил сигарету за сигаретой. «Значит, нечего было и горячиться, месье», — сказала я себе, глядя на соседа по столику. Он опустил глаза. Может быть, он писал диссертацию об одиноких женщинах в ресторане? Или его спутница была настолько скучна? Надо было действовать.

— Скажите, пожалуйста, где туалет? — тихо спросила я девушку, убиравшую посуду с соседнего столика.

— В глубине зала, налево.

Я встала со всем апломбом, на который была способна. Спустилась по ступенькам. Открывая дверь с надписью «Женщины» я увидела на часах, купленных за три франка шесть су в «Комеди-Франсез», что было тринадцать сорок. Маленькая стрелка стояла на Расине, большая — на Корнеле. У Люка было столько дел. У рака не бывает каникул. Может быть, он у изголовья умирающего. Если только не епископ задерживает его у телефона. Иерархия очень иерархична в Церкви. Вейсс обязан слушать своего начальника, он не может ему объяснить, что у него свидание с женщиной в «Простуженной кошке».

Эта женщина в зеркале казалась бледной и испуганной. У нее был взгляд затравленного зверя. Я заставила ее улыбнуться. Она наклонилась, чтобы скрыть слезу, эта жалкая натура вечно найдет причину для слез. Я небрежно причесала ее, чтобы она перестала сожалеть о своей судьбе. Потом я поправила ей корсаж, он сидел криво. Нос у нее блестел. Тушь потекла. Если не из-за слез, то из-за жары, под глазами образовались темные полосы. Я закрылась в кабинке. Спустила воду. Потом я вымыла руки и снова посмотрела на неудачницу. Опершись на раковину, она распадалась. Ее безобразная внешность меня поразила. Где была дочь Мод? Женщина постарела. Ее коричневый костюм был ей не к лицу. Более того, у нее была всего одна грудь, вот что самое интересное! Я посмотрела на часы. Большая стрелка была на Вольтере. Было тринадцать пятьдесят. Я подумала о Бертране. Там, где он сейчас, ему наплевать на кроликов. (Подложить кролика — не прийти на свидание.) Он тысячу раз предпочел бы быть на моем месте. Все, все, что угодно, только не смерть.

— Я закажу, — сказала я бодро метрдотелю, садясь на место.

— Конечно, мадам.

Он пришел со своим блокнотом. Я просмотрела меню с отсутствующим видом. В конце концов у меня могло сорваться деловое свидание. Может быть, какой-то зануда, к счастью для меня, отменил встречу. Я выбрала две закуски и закрыла меню. Если Вейсс придет, он сразу приступит к еде, утешила себя я. За плотной тюлевой занавеской мелькали прохожие. Никто из них не останавливался, чтобы толкнуть дверь ресторана. Шпион и его спутница снимались с лагеря. Я, наконец, смогу вздохнуть. Седоволосая женщина могла бы быть красивой, но в ней было что-то ужасно неуклюжее.

— Я, наверное, перепутала день, — сказала я официанту.

— Бывает, — сказал он, ставя новые тарелки.

В шутку я выбрала террин из кролика. Было четырнадцать пятнадцать. Люк, казалось, забыл про наш обед. Может быть, ему что-то помешало? Надо было оставить ему сообщение, напомнить адрес «Простуженной кошки». Но после того, что мы пережили в церкви, я не решалась. Слишком большая близость отдаляет так же сильно, как и недостаточное знакомство.

Человек в блейзере наполнил мой бокал с преувеличенной предупредительностью. Я взяла сумку и наконец нашла свой мобильный. Мне было совершенно необходимо поговорить с Вейссом. Я не звонила ему раньше, лелея последнюю надежду. Самое страшное, если он решит, что я обезумела. Теперь ясно, что он не придет.

Вильжюиф 24–32 был на автоответчике. Приветственное сообщение было записано лично Розетт Лабер. «Вам нужно с кем-нибудь поговорить, вы разочарованы? Мы вас понимаем, но не волнуйтесь, разговор просто отложен. Вы позвонили в церковь Поль-Брусс. Мы не можем сейчас ответить. Скажите номер вашей палаты, ваш этаж, название отделения, в котором вы зарегистрированы, вашу болезнь, причину звонка, и мы вам перезвоним, как только сможем. Говорите после звукового сигнала!» И все это игривым тоном! Скетч, который позабавил бы самого Вуди, а Бог знает, как редко смеялся этот юморист. Розетт всегда на высоте! От неожиданности я повесила трубку, потом снова набрала номер. «Здравствуйте, это Элка Тристан, я хотела бы поговорить с отцом Вейссом, у него есть номер моего телефона, спасибо», — проговорила я неприятным голосом, чтобы не вызвать ни малейшего подозрения.

Затем, дрожа, я набрала номер Люка. Я приберегла лучшее на конец. Увы! Его мобильный четыре раза прозвонил в пустоте. «Невозможно оставить сообщение, — повторялась запись с голосом девушки-оператора. — Нажмите, пожалуйста, на кнопку со звездочкой и разъединитесь».

— Желаете горячий десерт? Если да, то нужно заказать сейчас, — предложил официант, ставя передо мной следующее блюдо.

— Я возьму только кофе, спасибо.

Персонал улыбался мне, как улыбаются тяжелораненым. Мой случай, видимо, казался безнадежным. Я позвонила в справочную и попросила номер острова в десятый раз. «Да, у нас есть Вейсс, имя Люк, в четвертом округе, Париж, Франция, но он в красном списке», — сказала мне некая Аксель Дюран, из Франс Телеком. Это была не новость.

Потом я попросила счет. «1 паштет: 120 франков. 1 устрица: 80 франков. Бар: 45 франков. Вода: 20 франков. Вино: 95 франков. Кофе: 20 франков. Всего: 380 франков (одна персона, стол № 10)». Я перечитала цифры, не понимая. Опять деньги на ветер.

Хозяин открыл дверь, стараясь не смотреть на меня. Может быть, это был не конец света, но и вывешивать праздничные флаги тоже не было повода.

 

9 июля (вечер)

Если бы я позвонила тебе, выходя из ресторана, ты бы здорово посмеялся, Франк? Ты упрекнул бы меня за дешевую сентиментальность. «Священная или мирская, задница остается задницей», — сказал бы ты, чтобы меня утешить. Я всегда ценила ясность твоего ума. Мужчина трахается, точка. Женщина дает себя трахать из сентиментальности. Любви не существует, мы возбуждаемся, весь романс — это поток гормонов, семенная жидкость, добавил бы ты. Вечная схватка! Герцог де Немур и Элиза, Жуандо против Солаль! Тристан и Мальдорор! Невозможная конфронтация! Немыслимый диалог! Если бы давеча ты видел меня на улице Ассас, ты бы начал издеваться надо мной. Есть земля, дела, рак, нищета, войны. Доводить себя до такого состояния из-за какого-то кролика! Более того, кролика в «Простуженной кошке». Лихорадочность связи животных тебя бы очаровала! Империя чувств, заметил бы ты мне, — это бесконечность для пуделей. Менеджер свысока смотрит на эти вещи. Философы, университетские историки и социологи — тоже. Аффекты запятнаны глупостью. «Какой у вас эмоциональный коэффициент?» — говорят высокие умы.

Однако Люк Вейсс живет показной жизнью, думая обо мне так же, как и я думаю о нем. Он не говорит об этом ни с кем, кроме Бога, и сходит с ума. Любовь, сексуальность, тело, разум, — назови нашу одержимость, как хочешь: Фритц Цорн был прав, у тебя есть выбор. Ты говорил, что тебе не повезло с любовью, но повезло с остальным. Ну, так вот, я могу сказать тебе теперь, остальное — липа.

А Люк Вейсс? — скажешь ты мне. Я оставила ему три сообщения. Если он не звонит, значит, у него есть на то причины. Я ему доверяю. Я уверена в нас. Теперь, Франк, мы квиты. Когда я буду действительно старухой, я перечитаю «Князя Мира». Я буду знать, что речь идет не о мечте, не о фантазии, а о реальности. Все, что пишут, происходит. Еще немного, и я бы умерла. Хорошая мысль была насчет дневника. Писать — значит углубляться во внутренний лес, с его водопадами, полянами, нормандской рощицей, — есть чем защититься. Вначале я прорубала дорогу с мачете в руке, движимая желанием убить.

Дальше я шла окольными тропинками вдоль океана, океана лютиков и маков, которыми я обязана Вейссу. Этот отец будет последним, единственным, кого я хочу в этой и в другой жизни, если вечность существует. Со мной происходит что-то особенное. Из-за своей особенности моя история становится почти твоей.

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». Помнишь плакат в Шайо? Поскольку ты страдаешь, как я страдала, и поскольку твои друзья тебя забыли и переходят на другую сторону улицы, чтобы не встретиться с тобой, у тебя душа бедного. Ты стал посмешищем твоих врагов, ты стал вещью на выброс: у тебя разбитое сердце. Тогда послушай, это того стоит.

Я не только не сержусь на тебя, я испытываю к тебе нежность. Удачи, папочка.

 

10 июля

Пятнадцать часов. Двое похорон сваливаются на меня одновременно: два бродяги, подобранные добровольцами. Похоронное бюро и Робло на один и тот же час. Я оставила новое сообщение Люку и безрезультатно позвонила по номеру 24–32 в Вильжюиф: там по-прежнему автоответчик. День будет длинным. Едва я начинаю составлять отчет о моих беседах с несколькими отверженными, как кто-то протягивает мне руку, которую я неохотно пожимаю. Розетт в Назарете! Я не только взволнована ее присутствием, а вообще чувствую себя скованно. Раковый доброволец прибывает без предупреждения. Ее присутствие ничего стоящего не сулит. Тем не менее я не свожу с нее глаз. Она пришла из мест, где, может быть, находится Люк. Каникулы, не каникулы — «Служитель всех» продолжает биться со смертью. Я не знаю, почему он хранит молчание, вернее, я догадываюсь, но я знаю, что он страдает. Может, он слушает «Очи черные» на своем острове? Может быть, Розетт обедала с ним. Она только что с ним разговаривала. Она знает, какая на нем рубашка, надел ли он сандалии. Она снова его увидит. Как Черная и Полосатый, как покойная Сиамка, я чую то, что люблю, на расстоянии.

— Вот карточки наших добровольцев, — сказала Розетт, бросая папку на стол моей начальницы.

Мирей листает ее с видом лакомки.

— Он подумал обо всем.

— Вы его знаете!

Слушая Мирей, которая занята тем, что вынимает некоторые карточки из папки, Розетт вспоминает о нестабильности на Севере — Юге. Она говорит дело, эта христианка-ударница. Я поднимаю голову и заливаюсь краской. Как все еретики, я могу себя кое в чем упрекнуть. Мой внешний вид грешен и идет вразрез с католической правоверностью, он не может ей понравиться. Накрашенные губы, лайкровая юбка, грудь (и настоящая, и фальшивая) напоказ: я, может быть, дьяволица Назарета, но меня предпочитает Бог. Дамы болтают, созерцая мои досье, лежащие без движения.

— Летом у Церкви появляется много организационных вопросов. Всегда уходят лучшие. Не успеваешь привыкнуть к священнику, — хоп, и он исчезает.

— Мне кажется, он мог бы нам заранее сказать.

В тревоге я разбираю почту. О ком и о чем они говорят? Я предчувствую худшее, а худшее — это если речь идет о Люке Вейссе.

— И не говорите! Сроки жмут, на сентябрь у меня никого нет.

— Никого? — говорю я, мертвенно-бледная, не в силах сдерживаться дальше.

Я краснею, ласка смотрит на меня.

— Наш священник уходит от нас.

— Как это «наш священник уходит от нас»?

Я сама понимаю, как глупо повторять каждое слово Розетт. Надо бы импровизировать, улыбаться, но я, хотя и ужасно лицемерна, не могу никого обмануть. Надо испить чашу до дна. Мне кажется, мое сердце разорвется, оно бьется с ненормальной и болезненной скоростью. Оно просто вырывается из грудной клетки. Мне все больней и больней, но точно еще ничего не известно. Сомнение остается, эта секунда еще не смертельна.

— Мы говорим об отце Вейссе.

Я застываю в кресле на колесиках. Люк. Чтобы отвлечь внимание, я начинаю ставить печати нашего агентства на конверты. Нужно приложить штемпель к обратной стороне конверта, и появится изображение Христа. Я так дрожу, что печать Назарета ложится криво. Я набрасываюсь на адреса. Беру фломастер, список. Буквы пляшут.

— Не забудь регистрацию на церковь Благовещения в сентябре; мы еще не знаем имя священника, но скоро узнаем, — советует Мирей.

Она внимательно смотрит на меня.

— Ты вся белая. Ты хорошо себя чувствуешь?

— Надо бы купить вентилятор, иногда здесь просто невыносимо, — говорю я, погружаясь в свои реестры.

Обе женщины кивают головами. В Назарете царит упадническая атмосфера. Вторничные добровольцы ушли на летние каникулы, в церкви Благовещения больше нет месс, Мирей сегодня вечером уезжает в Руан, считает часы. Агентство закрывается до сентября. Где бродяги находят пристанище летом? Загадка. Летняя жара решает их проблемы? Меня тошнит. Я наклоняюсь и открываю свою сумку. Беру мобильный, как утопающий хватается за спасательный круг. Сообщений нет.

— Отец Вейсс попросил о новом назначении без предупреждения, — продолжает Розетт, всаживая мне кинжал в спину.

— А куда он едет? — спрашиваю я тихим голосом.

На пару секунд я успокаиваюсь: Люка назначили в Кюри или в Анри-Мондор. Если только не послали в провинцию? Эти перемены объясняют его молчание. Он размышляет. Не надо сходить с ума.

— За границу. Больше ничего не известно.

Лезвие пронзает легкие, сердце задето.

— Что это значит — за границу?

— Мы узнали девятого июля, — вздыхает моя начальница. — Отец хотел сохранить секрет из-за больных. Это будет для них таким ударом.

Не хватало еще только разрыдаться.

— Так не исчезают. Он должен был оставить нам сообщения, корреспонденцию.

— Отец вам не позвонил, Элка? Он мне сказал, что позвонит, — удивляется Розетт.

Она добавляет, что аббат помолится за нас: он ей обещал, что будет упоминать нас в молитвах. У меня бред? Розетт скромно торжествует. Как Люк может через Розетт передавать мне что-то? Мне наплевать на его молитвы. Я хочу, чтобы он молился за меня, как в последний раз.

— Мы ахнуть не успели, как он уже улетел, — продолжает она. — Никто не говорит, куда. Будто бы сообщат позже. Странно! В конце концов вы знаете священников с их любовью к секретам! Он мог что-то ляпнуть кому-нибудь из начальства. Отец Вейсс за словом в карман не полезет. Я думаю, он бросил своих больных ради умирающих в Африке или в Косово. Такие люди всегда хотят отдать еще больше. Мне достается из-за этой истории столько же, сколько вам. Его заменит отец Оливери, не первой молодости. В Церкви Франции нет смены! А для того, чтобы ввести Папу в курс дела, понадобится немало времени! А как ваши токсикоманы отреагируют? У Люлю было столько связей.

— Просто черт знает что! — подлила Мирей масла в огонь.

Для них это была всего лишь рабочая проблема, организационный вопрос. А я умираю. Под моей кожей наступила зима. Люк. Они несут невесть что. Я изнемогаю от жары. Я открываю тетрадь с расписанием и вижу, что Вейсс, действительно, не записан на вторники в сентябре. Его имя стерто. Никто его не замещает. Я листаю книгу месс в церкви Благовещения. Его имя зачеркнуто. С каких пор? Еще вчера он был там. Я снова лезу в сумку, чтобы достать солнечные очки. Я приподнимаюсь, и обе женщины смотрят на меня с повышенным вниманием. У меня, должно быть, тот еще видок в черных очках в этой клетушке без окон.

— Что-то не так?

— Глаза болят.

В горле у меня вкус пепла. Паштет из кролика на всю жизнь? Единственный выход — туалет, но пока надо сохранять спокойствие. Почему он мне ничего не сказал? Почему они в курсе, а я — нет? Воцаряется тишина. Я знаю, что буду вспоминать об этой тишине всю жизнь. Когда я листаю страницы реестра, я слышу шелест бумаги. Я вся в поту. От пальцев остаются следы на тетради. Я везде оставляю отпечатки, кто придет меня арестовывать? В черном пластиковом стаканчике стоят три ручки, одна из них для похорон — у нее колпачок с красным сердечком. Я верчу карандаш похоронного бюро. Этот момент мне напоминает минуту, когда мне сообщили о раке. Диагноз — это топор. Ты слышишь новость. Ты понимаешь не все. Ты проживаешь каждую минуту, одну за другой.

Розетт все еще здесь, рядом с Мирей, позади меня. Она чует грех за десять километров. Служащая пришла разнюхать след, увидеть мою реакцию, чтобы подтвердить свои подозрения. Она читает на моем лице, как в открытой книге, и я даю согласие на это. Я дурная. А не из-за меня ли исчез отец Вейсс? Может быть, я враг Господа, Искусительница? Искушение — это то, что отдаляет от Черных Очей, а со мной Люк был к нему ближе, чем когда-либо.

Розетт права. Я не уважаю никого и ничего, сама смерть не заставит Сатану отступить. Моя беда, выложенная на столе добровольных служащих, омывается его кровью. Я встаю и беру ее на руки. Это тяжелое дитя, новорожденный с зияющей раной. «Баю-баюшки баю, баю деточку мою», — говорю я тихо, но младенец плачет еще сильнее. У него его тело и моя голова. Я прижимаю его к сердцу и укрываюсь в туалете, чтобы укачать ребенка.