Часть II
12
Утром меня достает трезвон. Спросонья не пойму, где правая сторона, где левая, тыкаюсь сначала рукой в стену, потом переворачиваюсь на спину и шарю по полу около постели, чтобы заткнуть будильник — он всегда там стоит.
Как говорит Ромашка, комфорт на вытянутую руку. Но будильника на полу почему-то нет. Соображаю — сегодня воскресенье!
А трезвон продолжается. Наконец понимаю — это же телефон! Вскакиваю как ненормальная, качаюсь из стороны в сторону, хватаю трубку, но почему-то молчу. Слышу голос Кости:
— Зойка?! Все! Гастроли кончились!
Балдею от счастья — Костя объявился! Мычу что-то маловразумительное:
— Ой! Костик… Ух, я рада!
А он:
— Где мать, не знаешь?
— Не знаю, — отвечаю.
— Я сегодня приеду… в пять. Ты ей не говори. — Смеется. — Я без предупреждения… Хочу отца сразить. А если ты ей скажешь, она ему передаст. Поняла? Ну пока! — Раздаются сигналы отбоя, они бьют меня по уху, а я сижу, боясь пошевелиться, — так меня потрясает его звонок.
Прихожу в себя, лечу к Лизку: вдруг она спит; стучу, молочу в дверь, спохватываюсь — надо же звонить, жму на кнопку звонка, слышу трель. Ни ответа ни привета. Значит, улетела птичка в неизвестном направлении.
Он-то едет, а не знает, что его ждет! Бросаюсь обратно, думаю: хорошо бы сварганить обед для Кости, вдруг Лизок не вернется — а у меня обед!
Открываю холодильник, а там ни черта! Бегу к Степанычу, он похрапывает. Не раздумывая, бужу его:
— Проснись!.. Степаныч!
— А?… Что?… — очумело смотрит на меня.
— Дай, — говорю, — монету. Смотаюсь на базар. Приготовлю воскресный обед, как у людей. — Про Костю, конечно, ни слова.
Степаныч простак, сразу прикупается, рад:
— Ну, дочка выросла! Значит, дождался! Ну хозяйка! — Лезет в карман брюк, висящих на стуле, достает десятку.
— Ты что?! — возмущаюсь. — Только вчера родился?!
Он протягивает мне еще красненькую. Хватаю деньги, бегу на базар. Он у нас недалеко. А там все прилавки пустые, только один мужик торгует мясом, и к нему очередь; на глазок прикидываю — мне не хватит, если стану в хвост. Отхожу в сторону, незаметно слежу за очередью, дожидаюсь, когда к продавцу подходит дяденька в очках, по наружности тихоня, бросаюсь вперед, кричу: «Ой, ой, прозевала свою очередь!» А сама на всякий случай прикидываюсь идиоткой, хохочу, головой мотаю, оттесняя очкарика. Тот смотрит на меня растерянно, но молчит. А я быстро выбираю кусок и бросаю на весы. Под общий гвалт удачно отовариваюсь и удаляюсь.
На всех парах, вполне довольная собой, возвращаюсь домой, а у самой планы, планы — насчет обеда. И мечтаю, чтобы Лизок не вернулась.
Готовлю жаркое, открыла книгу и шпарю по ней. На готовку я ловкая. А места себе не нахожу по двум причинам: с одной стороны, рада возвращению Кости, я же его не видела целый месяц, с другой — от всех наших дел голова кругом.
С тех пор как у Кости появился отец, прошло три месяца: весна сменилась летом. Никогда раньше я не видела Костю таким веселым. Он даже один раз пригласил меня в кино. Я сидела с ним рядом в темном зале, и у меня все время кружилась голова: а вдруг он в темноте положит руку на мое плечо, то есть обнимет, — что тогда? Но он меня не обнял. А однажды он шлепнул меня и засмеялся. «Ты, — говорит, — скоро из лягушонка превратишься в принцессу, как в сказке». А я ему: «Дурак!» — хотя было приятно, что он меня шлепнул. Не знаю почему. Потом про это я рассказала Глазастой — у нее глаза от удивления стали круглыми. Она подумала и говорит: «Хороший знак». И я тоже надеюсь.
А Глебов, папаша его, мне очень показался. Степаныч заметил, что Костя совсем непохож на Глебова. Подозрительный оказался. Видно, ревнует. А по-моему, они похожи: носы одинаковые и оба, когда волнуются, слегка заикаются.
Между прочим, Лизок тоже изменилась за этот месяц. Можно сказать, ее подменили. Ах, Лиза… Лиза, Лизок. Куда умчалось твое веселье? То она мрачно выскакивает к лифту, не замечая меня, что сроду с ней не случалось; то вдруг расфуфырится и летит куда-то сломя голову; то по ночам печатает, печатает, печатает… Один раз я по часам проверила: в час ночи она печатала, я легла спать, а будильник поставила на четыре, он зазвонил, я ухо к стене — а она все вкалывает! Степаныч спрашивает: «Ты, дочка, заметила, Лизавета какая-то не такая?…» И смотрит на меня. «Заметила», — говорю, но не более того, не распространяюсь. Не хочу с ним обсуждать Лизу, чтобы зря не мучить его. А сама размышляю: «Странная у нее жизнь. Ну то, что судья к ней захаживает, — это нормально. А почему к ней шляется шофер Судаков? Мужики на нее летят, как пчелы на цветок. Она поэтому и замуж не выходит. То все время будет один, а тут — смена караула. Клёво».
Однажды она врывается к нам, а у меня Ромашка. Ну, она слегка тушуется. Вижу, ей неохота при посторонних свою просьбу выкладывать, но надо позарез, поэтому, поколебавшись, спрашивает:
— Девчонки, вам все равно, где сидеть?
Мы молчим.
— Посидите у моего телефона.
Вешает нам лапшу на уши: мол, я такая важная персона, мне обязательно будут звонить. Приходим, садимся, ждем, когда она уйдет. А она намылилась, но тянет, причесывается перед зеркалом, хотя вся в аккурате, губы перемазывает, пудрится. Наконец берет сумочку и говорит:
— Ах да… Главное забыла. Позвонит Борька… — Догадываюсь: она так судью называет. — Скажи ему… — Замолкает — не знает, что ему сказать. Правду нельзя, а вранье не придумала.
Незаметно подглядываю за ней, вижу, как у нее ломаются брови, образуя два шалашика над тоскливыми глазами. Мне ее жалко, что она не может придумать вранья, если ей это надо. А Ромашке начхать на Лизу, рассматривает ее с удовольствием, упивается ее растерянностью.
— Ну, в общем, передайте ему, что я ушла, — мучается Лизок. Снова замолкает, ходит по комнате, на нас не смотрит, даже в свое любимое зеркало не заглядывает, когда проходит мимо, вся сникает и со злостью произносит: — Ну ни черта в голову не лезет!
— А мы зачем?… У нас мозги свежие, молодые, мы за вас придумаем, — елейным голоском предлагает Ромашка. — Скажем: вы уехали, чтобы передать Косте оказию. Скажем: надо было срочно, чтобы не опоздать. Он же на это обязательно клюнет. Элементарно.
— Ты права, — неохотно соглашается Лизок. — Так ему и скажите. — И уходит.
Возвращается поздно, часов в десять, и не одна, а с мужиком. Прижимаю ухо к стенке, слушаю: нет, не судья. Во дает, думаю! Тот ей звонит, он раз сто звонил, пока мы с Ромашкой у нее сидели, а она нового приводит. Она же мне сама рассказывала, что судья в нее врезался. Да это видно невооруженным глазом. Например, идем мы по улице, судья навстречу по другой стороне. Сразу рвет к нам, как псих ненормальный в отключке, чуть встречный мотоцикл не сбивает. Правда, правда, хотел взять его на таран. Мотоциклист еле спасается, объезжает его, делает зигзаг, выскакивает на тротуар. Лизок хохочет. Прохожие на нее оглядываются. Ей хоть бы что: ей весело, она и хохочет. А я зажимаюсь. Судья на меня ноль внимания, только на нее. Смотрит, смотрит, без отрыва.
— Лиза, — говорит, — как удачно я тебя встретил. Хорошая примета для меня!
Ну, конечно, она сияет. От сияния классно смотрится. Вот бы такой стать, тогда бы Костя мне всякие слова говорил. Хохочу, что думаю про это. Они смотрят на меня: что это, мол, с ней, чего она ржет, дурочка? Краснею и, конечно, тут же начинаю улыбаться своей кретинской улыбочкой. Хоть бы провалиться сквозь землю. Еле сдерживаюсь, чтобы не убежать.
А теперь она чужака приводит, слышу через стену его влезающий в ухо хрипловатый басок: «та-та-та», словно он закрывает рот пустой банкой и лопочет в нее, ни слова не разобрать. Думаю, в лучшем случае Судаков. И что повадился? На хрена он ей сдался, спрашивается? Может, про нас выведывает? Она ему что-нибудь ляпнет, и он все поймет!
Завожусь, дрожу, так меня и подмывает зайти к ней. Повод-то у меня есть: Глебов звонил.
— Зойка, перестань грызть ногти! — вопит Степаныч. — А то врежу.
Перестаю. Руки сцепила на груди, чтобы не грызть. Начинаю еще больше психовать, не выдерживаю — и к ней. Звоню — думаю, сейчас она меня ошпарит, хочу отступить, но стою, не убегаю.
Открывает — от нее духами и вином.
— Теть Лиз, — говорю, — судья звонил.
А она палец к губам: мол, молчи, дуреха, а сама:
— Входи, — говорит, — Зоечка, детка! — Хватает меня и тащит в комнату.
Вижу, мужик сидит ко мне спиной, не поворачивается. Понимаю, ему неприятно, что я пришла и разрушила их теплую компанию. Нарочно громко чихаю, будто простудилась, и говорю:
— Здрасте!
Надо отвечать, а он не оглядывается: неохота ему почему-то засвечиваться и показывать свою физиономию.
Лизок пододвигает мне стул и заботливо предлагает:
— Зойка, ты простудилась. Выпей-ка чаю с малиной. — Лезет в буфет, достает банку с вареньем.
— Теть Лиз, — говорю, — с вареньем — это я обожаю. — Усаживаюсь поудобнее, надолго, шумно двигаю стул, потом вещаю на манер Ромашки, ее елейным голоском с подсадкой: — Теть Лиз, а я вам не помешаю? У вас же гости.
«Этот» дотумкал, что у него безнадега. Разворачивается… и я балдею! Вместо шофера Судакова передо мной вырисовывается капитан милиции Куприянов! Он в гражданском: костюмчик, рубашечка при галстуке, рыжие волосики торчат ежиком. Тут я почему-то зверею, ухмыляюсь, сверлю его насквозь и бабахаю:
— Извините, капитан Куприянов, но я вас со спины не признала. — Нажимаю на словах «капитан Куприянов», чтобы у него не было сомнения, что я его знаю.
Ему вся эта петрушка не нравится, молчит, зло поглядывает маленькими глазами, веснушки побледнели на лице, на скулах ходят желваки. Говорит сквозь зубы:
— Ух ты, узнала! А я думал, в гражданке я инкогнито.
— Конечно, узнала, — говорю.
— Значит, народ все же любит и знает свою родную милицию.
Тетя Лиза выходит на кухню, он — шмыг за нею. Я тоже не дура, тут же подкрадываюсь к двери. И не зря. Слышу, он шепчет:
— А ты ее выставить не можешь?
— Неудобно, — отвечает Лиза. — Она наша соседка, к тому же Костина подружка.
— Ах, Лизок, Лизок… — Голос у Куприянова скрипит от злости, в нем мне чудится угроза. — Ну ладно, поживем — разберемся. Только ты потом не пожалей, когда поздно будет.
От этих слов я сразу пугаюсь — у меня это с пол-оборота. И понимаю: Лизок тоже пугается. Мы с нею боимся одного и того же: вдруг он что-нибудь знает.
— Миша, ну что ты злишься? — говорит она. — Я не могу ее выгнать, — переходит на шепот, закладывает меня. — Она у нас с приветом, с нею надо осторожно, а то выкинет какое-нибудь коленце.
Я не обижаюсь, пусть закладывает, думаю, лишь бы с Костей обошлось. Слышу, Куприянов двигается, шарахаюсь на свое место, и он тут же появляется. Кивает мне, говорит: «До скорой встречи, шалунишка». Жмет мне руку, так что у меня пальцы трещат. Терплю и улыбаюсь. Он доходит до дверей и оборачивается.
— Твоя улыбка, — говорит, — имеет горизонтальное распространение… Интересно, где она обломается? — И сматывается, не дожидаясь моего ответа.
Высовываю ему вслед язык — пропади ты пропадом! Чего захотел: «До скорой встречи»! А получилось так, что он как в воду смотрел.
А все, между прочим, началось с ерунды. Иду по улице. Моросит дождь. У нас в городе как дождь — так грязь. Ноги скользят в липкой каше, на стенах домов выступают темные пятна. А я сразу надеваю темные очки, плыву в полутемноте — и вокруг не так противно. Натыкаюсь на Попугая, нашего учителя по труду. Он у мальчишек ведет автодело. Его прозвали Попугаем, потому что он каждое слово любит повторять по нескольку раз. Ты ему скажешь, а он повторяет. Привычка такая. Ну, в общем, он идет, а я его обхожу, он приставучий и разговорчивый. Начнет долдонить — не отвяжешься. Но он хватает меня за руку, вопит:
— Думаю, Смирнова, ты или не ты? Ну загримировалась, ну даешь! А выросла, изменилась, — бросает мне комплимент, — в лучшую сторону!
Клюю, улыбаюсь, снимаю очки.
— Хорошо, что я тебя встретил, — продолжает. — Собирался уже искать вашу компашку… Тут срочное дело. — И тянет меня в подъезд, чтоб зря не мокнуть. — Ты, Смирнова, сейчас ахнешь!
А сам болтает, болтает: «ля-ля-ля-ля», как он ездил в деревню, как приехал, как пошел к старым дружкам в автохозяйство…
Ну, я его прерываю:
— Петр Егорыч, я готова ахнуть!
— Раз так, раз ты спешишь, — говорит, — пожалуйста, без подготовки. Прислонись к стене, чтобы не упасть.
— Прислонилась, — отвечаю, — не упаду, пока дом не рухнет и не придавит. — Еще шучу, еще ничего не знаю и, можно сказать, не боюсь, хотя легкий холодок страха ползет по спине.
— Так вот, — продолжает Попугай, — ваш Самурай… подзалетел!
Когда он это сказал, меня сразу как ножом по сердцу полоснуло, но молчу, жду продолжения.
А он смотрит на меня:
— Чего это ты так покраснела?… Или в курсе?
— Покраснела? — переспрашиваю, а сама чувствую: в жар кидает. — Может, на солнце перегрелась. — И спокойно продолжаю: — А что он такое натворил?
Попугай с грустью отвечает:
— А то, — говорит, — машину угнал, раскурочил, а потом еще и поджег.
Тут я на самом деле пугаюсь: думаю, раз знает Попугай, то скоро узнают все. Что делать?… Голова кругом. На всякий случай надеваю очки. Начинаю прикидываться — ненатурально хохочу, выкрикиваю:
— Ой, не могу! И разбил, и угнал, и поджег!.. И еще обчистил!.. — Захлебываюсь от смеха, потом обрываю и говорю: — За кого вы его принимаете? Он что, бандит? Он музыкант, композитор, поэт, а не вор. Ясно? — Мне понравилось, как я отбрила Попугая, у самой на душе стало легче, и я спокойно завершаю нашу беседу: — Интересно, кто вам наплел эту чепуху? Откуда такие печальные новости?
— Оттуда, — отвечает. — От верблюда. Он плюнул, я поймал. — Смотрит на меня, изучает. — Есть такая персона, давно мне знакомая, называется Судаков. Не слыхала?
Лепечу что-то несуразное, мотаю головой: нет, мол, а сама соображаю, что нужно рвать к Глазастой, чтобы обо всем ей рассказать. Может быть, она что-нибудь придумает.
А Попугай свое:
— Ну повстречались мы с Судаковым. Зашли в пивбар. Сидим. Пьем пиво. То да се. Он мне жалуется, что попал под суд, что главный свидетель по делу Зотиков, что он его надежда и опора, что если бы не он, его бы упекли куда следует за милую душу, вообще всю историю выкладывает с подробностями, да ты ее знаешь, думаю, не хуже моего. — И снова сверлит меня глазами, не хуже капитана Куприянова.
Хорошо, что я в очках, а то по моим глазам он бы сразу догадался, что я в отключке от страха. Спокойно отвечаю. Медленно тяну слова, стараюсь изо всех сил, чтобы не выдать себя:
— Конечно, знаю. Мне Самурай рассказывал. Еще зимой… Он был пассажиром в той машине… и все! А вы плетете! Ну, вы прямо писатель, вам бы в газету сочинять.
— Если бы… — Попугай печально вздыхает, обдавая меня винно-водочным перегаром.
Чтобы осадить его, нарочно отмахиваюсь ладошкой, говорю:
— Кажется, я захмелела.
— Извини, — отвечает, — позволил себе на каникулах. — Глазки опускает, вот-вот заплачет, так ему, бедному, жалко Самурая. — Каюсь, тут не без моей вины. Когда Судаков назвал Зотикова своей «надеждой и опорой», то я, признаться, сплоховал. Стал Самурая хвалить: отличный парень, прирожденный водитель. Судаков так и присел от моей информации. В глазах помутнение, челюсть отвисла. «Он же не водит машину?» А я качусь по наклонной: «Как не водит, когда я его сам обучил. Он у меня автогонщик, ас». Вот тут Судаков сразу обо всем догадался.
Плыву, улыбаюсь идиотской улыбочкой, только слюни не пускаю. Пришла расплата! Ноги и руки дрожат, думаю: пропал Костя, его теперь загребут в зону. А он же слабый, не выдержит, ему же конец! И так мне стало страшно, хоть криком кричи! Выдавливаю:
— Что-то я не поняла… о чем догадался Судаков?
— О том, — говорит Попугай, — что Самурай и есть тот самый угонщик, которого ищет милиция.
— А-а, — говорю, — вот интересно! Самураю все передам, вместе посмеемся.
Сматываюсь, чтобы последнее слово осталось за мной, в спешке запутываюсь в собственных ногах и падаю. Очки слетают с носа — разбиваются. Плачу и ругаюсь последними словами: «Ну, Попугай, дерьмо, вонючка тухлая, достал меня!» Очки жалко…
Встаю. Попугай поднимает мои очки, протягивает:
— Не расстраивайся, Смирнова. Очки — дело поправимое… — И нашептывает мне в ухо: — Рекомендую наладить связь с Судаковым. Он парень понятливый. Действуйте через меня.
Отталкиваю его — убегаю. Бегу домой, твержу: «Пропал Костя, пропал!» Вспоминаю свой сон. Он мне приснился перед тем, как мы угнали эту проклятую машину. Вещий сон, натуральный. Сижу будто я в машине, а она катится в пропасть, и меня швыряет от стенки к стенке, а машина летит вниз. Потом цепляется за дерево и висит. Страшно было висеть над пропастью!
Прибегаю домой, звоню Глазастой, а той нет дома, и мамаша ее как-то чудно разговаривает: мол, позвони ей туда, сама знаешь куда. Как в сказке для детей. Она там.
— А где «там»? — спрашиваю. — Скажите номер телефона.
— Ах, ты не знаешь, где она? — Голос у нее дрожит, чувствую, пугается, словно проговорилась о запрещенном. — Тогда позвони вечером.
Пристаю:
— Она мне очень нужна. — Пугаю ее: — Потом поздно будет.
— Извини, — говорит. — У меня ребенок плачет. — И быстро бросает трубку.
Странная у Глазастой мамаша: какого-то ребенка придумала, когда всем известно, что у Глазастой нет ни брата, ни сестры.
Накручиваю Ромашке. Да разве ту схватишь дома?
Остается Каланча, а она без телефона, а меня страх съедает, не могу оставаться с ним одна. Бегу к Каланче. И вот тут-то все совсем запутывается!
Лечу, значит, не разбирая дороги и встречных лиц, вбегаю в квартиру Каланчи — у них все нараспашку, замок сломанный, дверь еле держится на петлях. Подскакиваю к их комнате, хочу ворваться, но слышу мужской голос и останавливаюсь. Может, хахаль ее мамаши, думаю, тогда от ворот поворот. Они всегда у нее злые, пьяные, пристают. И сама она стерва отпетая. Обзывается. А голос у мужчины — знакомый, хриплый басок.
— В тюрягу захотела, кретинка? — кричит.
Ответ — молчание.
Начинаю смеяться: это же телик, киношку крутит. Дергаю дверь, а она на запоре. Каланча любит киношку. Она теперь по видеотекам ошивается. Один раз меня затянула, там такое показывали — обалдеешь! Я сбежала. Каланча надо мной хохотала, подлянку мне подкинула, все девчонкам рассказала. Ромашка ухмыльнулась, говорит про меня: «Она у нас непорченая!» А Глазастая, как ни странно, скривила губы и промолчала.
И тут раздается натуральный грохот, словно кто-то падает. Потом прорезается плачущий голос Каланчи:
— Дяденька, не бейте! Я все-все скажу!
Меня ошпаривает — вот тебе и телик! Офигенно!
Каланчу избивают! Слышу ответ:
— Да разве я тебя бью?… Ты же сама упала. Ноги тебя не держат от страха… Вот в зоне тебя пришьют. Там девчонки знаешь какие боевые? И салазки тебе устроят, и что-нибудь еще похлеще. Они придумают, они веселые.
— Дяденька, я все-все скажу! — хнычет перепуганная Каланча.
Тут меня осеняет: это его голос, Куприянова! Еще не соображаю, что к чему, а уже догадываюсь, что он у нее выпытывает про нас. Ух, пугаюсь! Хочу броситься наутек, но шагу ступить не могу! Вот говорят: вижу свою смерть, а отступить в сторону, чтобы не столкнуться с нею, не хватает сил. И у меня так. Голос Куприянова меня завораживает. Вжимаюсь в угол. От страха грызу ногти. Что-то я сейчас узнаю! Лучше бы убежать, лучше бы заткнуть уши, чтобы больше ничего не узнавать, а то неизвестно, что делать. Но я не убегаю, стою.
За дверью тишина. Куприянов покашливает. Каланча всхлипывает. Дымком тянет.
— Подымить хочешь? — спрашивает.
— Я не курю, — врет Каланча, — что вы.
Слышу:
— В зоне закуришь.
Каланча жалобно подвывает.
— Ну ладно, не реви. Протокол допроса я составлю, а ты подпишешь. Будешь меня слушать, я тебя прикрою…
Страшно. Про себя думаю: «Пропал Самурай, пропал, обложили со всех сторон». Плачу. Слезы сами собою текут. Жалко Костю. Вижу рыжего таракана, он не торопясь ползет по стене. Жирный, отполированный. Отворачиваюсь, а то меня стошнит.
Слышу:
— Значит, кто первый заметил машину с ключом?
— Глазастая, — выдавливает Каланча.
Стою, грызу ногти.
— Фамилия ее, имя? — слышу. — Что ты суешь клички. У меня протокол! Ты не увиливай — со мной не пройдет!
Не знаю, что он там с нею делает, может, сигаретой руку прижигает, потому что все еще тянет дымком, но она вскрикивает:
— Дяденька, больно!.. Я скажу, скажу!.. Забыла… как ее фамилия… Честно.
— Ты что, олигофрен? — спрашивает.
— А что это такое?
— Ну, дебилка, недоразвитая.
— Нет, я не дебилка, — отвечает Каланча. — Я нормальная, у нас Зойка дебилка.
Стою, почему-то опять плачу. Себя, наверное, жалко. Слышу:
— Зойка тоже из вашей команды?
— Да. Зойку зовут… Смирновой.
— Запишем…
Тишина. Понимаю: он записывает про меня. Нисколько не пугаюсь. Радуюсь. Значит, Самурай будет мучиться и я с ним. Легчает вроде, сердце успокаивается…
— Ромашка у нас еще — Сонька Вяткина. — Вдруг: — А Глазастая, значит, Сумарокова. — Смеется: рада, что вспоминает. Стучит, выходит, и еще радуется; вот, думаю, подлюга-расподлюга. Она же преступница!
— Сумарокова? — переспрашивает Куприянов. — А ты ее отца не встречала?
— Не встречала. Живет на улице Фигнера.
— В новом шикарном доме?
— Ага. У них там внизу дядька сидит, никого не пускает.
— Охранник называется, — почему-то смеется Куприянов. — Неплохо складывается. Сумарокова… Опять же судья под именем Глебов. Ух, закрутился винт, да схватит его гайка. — Голос по-прежнему едкий, но теперь не такой злой. — А когда Зотиков сбивает стариков, то вы все убегаете? А почему он вернулся?
— Сакс забыл, — отвечает Каланча.
Тишина. Слышно, как на кухне разговаривают женщины про мужиков, ругают их, про детей — тоже ругают. Слышу:
— Подпиши вот здесь… Фамилию выводи разборчиво, аккуратно… А то потом откажешься, скажешь — не ты.
Тишина. Видно, Каланча подписывает.
— Ну молодец! Законная подпись! — Голос у Куприянова довольный. — Да ты не дрожи. Что дрожать — дело сделано. Не ты первая, не ты последняя. Не думай про то, что ты раскололась, думай — себя спасла! Государству опять же помогла. У тебя одна жизнь, другой не будет, так что надо ее прожить, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы. А по-нашему, спасай свою шкуру до последнего вздоха. Вот какая наука. Ты мне еще спасибо скажешь. И держи язык за зубами. Никому я этого не покажу, если его мамаша, Лизок, себя по-умному будет вести. Тебе сколько?
— Четырнадцать, — отвечает Каланча.
— Давай дружить. — Он что-то там сделал, Каланча громко рассмеялась.
Слышу, Куприянов двигает стулом, понимаю: собирается уходить. Значит, надо мотать отсюда. Осторожно, чтобы ни шороха, ни звука. Сталкиваюсь в коридоре с какой-то женщиной. Она шарахается от меня, провожает взглядом, но ничего не спрашивает.
Узелок туго затягивается, дыхалку перекрывает. Сначала Попугай, теперь Куприянов. Что же будет с Костей — неужели сядет?! На улице остановилась около мотоцикла Куприянова, собираю слюну во рту и выплевываю на сиденье. Запоминаю номер мотоцикла, чтобы подстеречь его в другой раз и проколоть колеса.
Холодно. Колотит. Оглядываюсь — оказывается, я сижу на откосе. С Волги ветер. Уносит гарь и дым из города. Легче дышать. Легче думать. Думаю, как расправиться с Каланчой — убить ее мало. Зверею. «Убью ее, — твержу, — убью подлянку! А что это Куприянов, — думаю, — про Лизу говорил, намекал на какие-то совместные дела?» Вдруг меня обжигает как огнем: действовать надо, надо к Ромашке и к Глазастой, может, они что-нибудь придумают. У Глазастой голова, она соображает.
Бросаюсь домой. Выбегаю из лифта, на ходу выхватываю ключи… и вдруг замечаю — у Лизы дверь приоткрытая. Пугаюсь: что еще случилось? А если вернулся Костя? Вот ужас! Дверь как-то подозрительно не закрыта, вроде бы прикрыта, щель маленькая, а не захлопнута. Тихонько открываю, вхожу… Дверь оставляю нараспашку, чтобы легче было убегать, если что не так. Заглядываю в кухню. Вижу, сидит ко мне спиной Лизок.
— Теть Лиз? — окликаю.
Она резко поворачивается, от моего неожиданного появления лицо у нее совсем незащищенное, как бывает у человека, когда он один, сам с собою. В последнее время она здорово выхудилась: мордочка с кулачок и глаза торчат.
— А-а, — говорит, — это ты, входи. — А сама жует черствую горбушку хлеба.
— Что это у вас дверь не заперта? — спрашиваю.
— Не заперта? — совсем не удивляется. — Не знаю. Забыла захлопнуть. — А сама, не двигаясь, продолжает жевать хлеб.
— Теть Лиз, — спрашиваю, — что это вы хлеб всухомятку?
Молчит, не отвечает; посмотрела на хлеб и снова жует.
— Пойдемте, я вас супом накормлю.
Она опять не отвечает: не слышит. И тут я, дурочка, не выдерживаю, срываюсь и вдруг как закричу:
— Теть Лиз!
Она смотрит на меня с большим удивлением, словно впервые замечает. Ждет.
— Теть Лиз, — говорю, — я была у Каланчи… Ну, знаете, из нашей команды… самая длинная. Я вам про нее рассказывала. Помните?
Она смотрит, но я по глазам вижу — не включается. Добавляю тихо:
— А там у нее… Куприянов. Тот самый. Ментяра. Он на нее орал, угрожал, и она ему… все-все рассказала.
Включается:
— Что… рассказала?
— Что… Костя угнал машину. — Шепотом произношу. Мы с ней раньше никогда об этом не говорили, но она не удивляется, что я в курсе. Думаю, сейчас взорвется после моих слов, а она молчит.
Продолжаю:
— Протокол он составил, и Каланча подписала.
— Знаю, — отвечает. — Он только что звонил.
— Ну и что же делать? — спрашиваю в отчаянии.
— Ничего. Куприянов нам поможет. Он мне обещал. — Криво улыбается. — С ним все просто.
А у самой вид перевернутый, точно она стоит на краю пропасти и вот-вот сорвется — и насмерть!
— А еще раньше я встретила на улице Попугая! — кричу. Думаю: надо остановиться, надо остановиться, пока не поздно, а не могу. — Наш учитель по автоделу, Попугай — прозвище. Так вот он мне говорит, что Судаков, шофер, тоже знает про Костю.
— И про это слышала, — отвечает тем же чужим голосом.
Теперь молчу я. Ничему она, выходит, не удивляется, но это почему-то не успокаивает. Наоборот, беспокоит. Думала, я ей скажу — сразу станет ясно, что делать. А тут все окончательно запутывается.
— А ты никому ни полслова! — предупреждает. — Поняла?
Киваю, что поняла.
Звонит телефон. Лизок уходит в комнату. Плетусь следом. Она снимает трубку. Вдруг вижу: слегка преображается. Милая улыбка появляется на лице. Молчит, слушает, что ей говорят, сияет. Преображается, ее узнать нельзя. Смеется!
Догадываюсь, кто звонит, — конечно, судья. Удаляюсь.
Прихожу домой, сразу звоню Глазастой. Она снимает трубку, как всегда, мрачная. Тут я вдруг думаю, что ни разу не видела, как Глазастая улыбается.
— Это ты с матерью разговаривала? — спрашивает.
— Я, — отвечаю.
Она молчит. В другое время я бы пошутила про ребеночка, который у них откуда-то появился, спросила бы, не она ли его тайно родила или что-нибудь в этом духе. Но сегодня мне не до этого, я продолжаю:
— Приходи, надо поговорить. Степаныч во второй. Так что я — одна. Ромашку захвати.
Она ничего не расспрашивает, говорит:
— Освобожусь через два часа и приду. — Вешает трубку.
Опять я одна. Жду из последних сил. Достаю пылесос, начинаю убирать квартиру. Шурую, а из головы не выходят наши дела. Когда звонят в дверь, бросаюсь открывать со всех ног, думаю: наконец-то увижу девчонок. Открываю дверь, а они не вдвоем, а втроем — с Каланчой.
Застываю. Раньше думала, сразу брошусь ее убивать, а тут застываю — стою в проходе онемевшая. «Вот, — думаю, — наглая! Всех заложила и приперлась!»
— Войти можно? — спрашивает Ромашка и отодвигает меня в сторону.
Они проходят в комнату, рассаживаются. Плетусь за ними, что делать с Каланчой, не знаю.
— Курево есть? — нахально спрашивает Каланча.
— Ах ты, падло, курево тебе надо?! — Мне кажется, я кричу, потом понимаю, что губы у меня еле шевелятся и никто никаких моих слов не слышит.
Почему-то иду в комнату к Степанычу, достаю пачку «Беломора», бросаю Каланче.
— Фу, гадость! — говорит. — А сигарет нету?
— Нету, — отвечаю, — обойдешься, курильщица.
А сама думаю: сейчас все криком выложить или подождать? Вдруг она сама расколется? Надо же ей дать шанс. Одно дело — я скажу, тогда девчонки ее растопчут; другое дело — она сама. Смотрю на нее, как она «беломорину» раскуривает, руки у нее подрагивают. Значит, про это думает, глаз не поднимает. А я стою жду!
— Так что там у тебя случилось? — цедит Глазастая.
— Откуда ты знаешь, что случилось? — пугаюсь.
— По твоей улыбочке прочла… Для этого большого ума не требуется.
Хихикаю не к месту. Они смотрят на меня, удивляются. Думают, видно, вот идиотка! Сбиваюсь, тороплюсь, выкладываю им в красках про Попугая и Судакова, сама от страха чуть не воплю.
Они долго молчат. А что тут скажешь? Они же давно про это перестали вспоминать, думали, все позади, кроме Каланчи, конечно. А тут вдруг!
— Ну, трепло проклятое, Попугай! — возмущается Ромашка. — Надо же!
— Попугай сказал, — говорю, — что с Судаковым можно договориться.
Слежу за Каланчой. Она спокойна: ей-то это на руку.
— Может, пойдем в милицию? — нахально предлагает Каланча. — Теперь все равно всех выловят.
— А Самурай как же? — спрашиваю.
— А что Самурай? Каждый сам за себя.
— Молчи, тварь! — Бросаюсь на нее, колочу по голове, по лицу, не разбирая. Первый раз в жизни бью человека! Ору: — Его же посадят!
Глазастая и Ромашка оттаскивают меня от Каланчи.
— Психичка ненормальная! — выкрикивает Каланча. — За что ты меня? Кошка вздрюченная!..
Снова бросаюсь на Каланчу, но Глазастая перехватывает меня, обвивает руками и прижимает к себе. Колочусь у нее в руках, потом почему-то успокаиваюсь. Чувствую тепло ее тела, чувствую, что я не одна.
— Продолжай, Каланча, — ухмыляясь, говорит Глазастая. — У тебя очень интересный ход мыслей.
— Ну, поставят нас на учет в милиции, — поддается на покупку Каланча. Волнуется, краснеет, глаза бегают, но свое продолжает: — Ну что нам сделают? Скажут, сами пришли, значит, осознали. Полагается снисхождение. Мы, что ли, разбили машину? Самурай разбил, пусть отвечает.
— Как по писаному читает, — говорит Ромашка, — точно заранее выучила.
— А что? — огрызается Каланча. — Мне своя шкура дорога, я в тюрягу не хочу.
— Ты все пролепетала? — с угрозой в голосе спрашивает Глазастая. — Хочешь меня иудой сделать? Я ведь должна не Самурая заложить, а Христа в себе продать… Вижу, ты про них, несчастная, ничего не знаешь. Да я под пыткой никого не выдам, а не то что сама побегу сознаваться. И тебе, Каланча, советую поступать так же!
А я сама в ту пору ничего ни про Иуду не знала, ни про Христа. Я и в церкви ни разу не была.
Мы все были антихристы. Вот что я скажу. И долго будем за это расплачиваться.
Вижу, Каланча насмерть пугается. Теперь ясно после слов Глазастой: она ни в жизнь сама не сознается.
Думаю, значит, все-таки придется мне.
Приближаюсь к ней, смотрю в упор — она почти лежит в кресле, ногу на ногу закидывает и верхней так дрыгает, что до моего подбородка достает. «Сейчас ты у меня подрыгаешь!» — думаю, а сама дрожу. По-прежнему смотрю на нее в упор.
Она старается спрятаться от моих глаз.
— Ты что на меня уставилась? — спрашивает. — Совсем чокнулась, кошка драная?
Ишь какая хитрющая, все сворачивает на мою любовь! Хватаю ее за дрыгающую ногу. Она вырывается.
— Еще раз бросишься, разукрашу — родной папа не узнает!
— И брошусь! — отвечаю. А у самой в голове шумит, во рту пересохло.
— Ну попробуй! — говорит.
— И попробую, — отвечаю. — Вставай! Я сидячих не бью!
Сама думаю: она не встанет, а она встает, хотя вижу: боится. Ее лицо ко мне приближается, на верхней губе у нее выступают мелкие капли пота, как росинки на траве; потом вижу: на носу веснушки. Раньше я их никогда не замечала. «Сейчас я ее уничтожу, — думаю, — пусть получит свое. Что заработала, то и получай!»
Кровь бросается мне в голову, руки сжимаются в кулаки, я готова заорать про нее всю правду и уничтожить! Но вдруг меня как током прошивает, пробивает насквозь как молнией. Что Каланча, когда я сама виновата больше ее — вот в чем дело. Если бы я не испугалась Куприянова и сразу ворвалась, она бы ничего ему не сказала! А я стояла в коридоре, дрожала, подслушивала, а не входила, не спасла ее от предательства!
И тут меня насквозь второй раз как током прошивает — какая же я подлянка! — да так прошивает, что я вскрикиваю от боли.
— Ты что? — спрашивает Глазастая.
— Ничего, — вру. — Ногу подвернула. — Наклоняюсь, щупаю ногу. Голова у меня кружится, и я падаю на пол.
Глазастая поднимает меня, смотрит, словно что-то понимает.
Вдруг, как из темноты, прорезается Ромашка:
— Революционному трибуналу все ясно… Надо дать этому шоферюге на лапу. Чтобы молчал.
— Ты думаешь, он возьмет? — спрашивает Глазастая.
Ромашка смеется:
— Посмотри вокруг, слепая подруга, открой глазки! Весь мир продается и покупается, всем нужна монета, а какой-то бедняк шоферюга откажется? Не такой он дурак… Вот дождемся Самурая и скажем ему: пусть действует, если не хочет загреметь.
— Ему и так плохо, — замечает Глазастая. — Нечего его совсем загонять в угол. Деньги надо достать самим и отдать Судакову.
«Ну, Глазастая, — думаю, — вот человек!» И тут же предлагаю:
— Я могу у Степаныча перехватить. Он поможет.
— А сколько надо? — спрашивает Каланча.
— Это вопрос, — замечает Глазастая. — Спросим у него.
— Держи карман шире! — возмущается Ромашка. — Он знаешь сколько заломит!.. Так дела не делаются. Назовем свою сумму… и поторгуемся. Надо ему кинуть куска три… Машина ведь вдребезги.
— В жизни не видела столько денег, — сознается Каланча. — Где их взять-то?
— Можно потрясти моих родителей, — спокойно предлагает Ромашка.
Мы очумело смотрим на нее.
— И они дадут? — радуюсь я.
— Ну ты дура! — хохочет Ромашка. — Они удавятся. Сами возьмем.
— А если твой папаша побежит в милицию? — спрашивает Каланча. — На нас еще и это повесят.
— Не побежит. Он всего боится! — ухмыляется Ромашка. — И потом, надо же нам как-то выкручиваться, раз влипли. Я, например, так же, как и Каланча, в тюрягу не хочу и даже на постоянную прописку в милицию не желаю. С какой стати мне светиться — у меня вся жизнь впереди.
— Значит, заметано? — спрашивает Глазастая.
— Заметано, — отвечает Ромашка.
Радуюсь: вдруг правда мы поможем Косте?…
А Каланча впадает в истерику, выскакивает из кресла, руками размахивает, тонким чужим голосом твердит:
— Не, не, не… без меня, — и хочет вообще слинять, отступает к двери, вот-вот бросится бежать. — Я не пойду ни в жизнь!
— Пойдешь, — твердо произносит Глазастая. — Все пойдем. Вместе машину брали, вместе и пойдем. Тут все поровну виноваты.
Каланча сникает, сгибается, стоя у стены, ломается пополам, руки болтаются ниже колен, глаза побитой бездомной собаки, голову втягивает в плечи, словно ждет, что ее ударят. Понимаю ее: она боится мента Куприянова, она же у него на крючке, и нас боится, особенно Глазастую. Подхожу, обнимаю как подругу, говорю:
— Да ладно тебе пугаться. Пойдем вместе. Никто не узнает.
— Завтра родители уезжают на дачу. И меня волокут. Так, часов в двенадцать, — горячо шепчет Ромашка. — Сегодня я уведу у матери ключи, пусть они думают, что это все из-за нее случилось, а ты, Глазастая, приходи за ними.
— Так быстро? — вырывается у меня, но я тут же замолкаю, чтобы не подумали, что я тоже пугаюсь.
— А что тянуть? — спрашивает Ромашка. — Только надо, чтобы вы наследили, ну, чтобы был настоящий грабеж. Деньги лежат в шкафу, в нижнем ящике, под бельем, в железной коробке.
13
Смотрю на часы: уже два, летит время, когда не надо. Костя в дороге, катит домой, считает себя счастливым, а я шурую с обедом, чтобы заглушить страх и тоску. Впереди — суд! Судаков пока помалкивает. А мент Куприянов держит Лизка за горло. Этот мент офигел: сторожит ее около работы, вылавливает утром, совсем как судья, только у того получается благородно, а у этого нет. Всякому ясно: он своего добьется или Костя сядет. Я подумала: сходить к жене Куприянова и все ей рассказать, но боюсь навредить Косте. Подумаешь обо всем — жить страшно! Да, голова кругом. Когда мы «брали» квартиру Ромашки, я сильно испугалась. По дороге думала все время о Косте, и было хорошо, радовалась, что мы без него все сделаем и он никогда об этом не узнает. Приятно было его спасать. А в квартире у Ромашки испугалась. Чужие вещи подействовали. Старый тяжелый буфет следил за мной разноцветными стеклами. Они были как живые глаза.
— Глазастая, — выдавливаю с трудом, — взяли и пошли.
Глазастая не отвечает, шарит в ящиках шкафа. А Каланча замечает за стеклами в буфете вино, глазами вращает, тоже боится, но тянется к бутылке, шепчет:
— Какая пузатенькая, я такой никогда не видела.
— Это ликер, — громко и отчетливо произносит Глазастая. — Он сладкий.
От громкого голоса Глазастой мы с Каланчой замираем. Я втягиваю голову в плечи, жду чего-то невероятного. Но прихожу в себя от обыкновенных слов Каланчи:
— Надо попробовать.
Открываю глаза, вижу, Каланча берет пузатенькую. Я вцепилась и не даю.
— Отстань! — кричит она. — Ромашка велела наследить! Вот я и слежу! — Вырывает бутылку, выпивает большой глоток. Улыбается: — Вкусно! — Облизывает губы. — Девчонки, пробуйте!
Мы с Глазастой не хотим. Я не двигаюсь с места, а Глазастой не до того: она нервно шурует в шкафу.
Вижу ее руки, пальцы тонкие, с маникюром, на одном колечко горит с маленьким камушком, а когда она поднимает руки вверх, то пальцы у нее заметно дрожат.
Перехватываю ее взгляд, чувствую, на губах появляется моя улыбочка, спрашиваю неизвестно зачем:
— Тебе страшно?
Она режет в ответ, сердится на меня:
— Не страшно… Противно. Суки, перепрятали, что ли, деньги?
— Ты не там ищешь, — вспоминаю. — Ромашка же сказала: в нижнем ящике.
Глазастая чертыхается. Теперь окончательно ясно, что она тоже боится, только делает вид.
— Дуры, что не хотите выпить, — говорит Каланча.
Она напивается, хохочет. Выливает вино на ковер, а он у них красивый — картинка, белый с синими разводами, и вино растекается бурым пятном. Тут я кричу, сама не знаю почему:
— Что ты наделала?
А она хохочет, кричит:
— Круши буржуев! — И как грохнет об пол вазу с цветами.
Мне плохо, голова кружится.
— Тихо! — командует Глазастая. Достает из-под белья железную коробку, обмотанную клейкой лентой. Коробка старая, на ней нарисована девушка в кружевном платье до полу и в чепце. И что-то иностранными буквами написано. Глазастая срывает ленту с коробки, открывает ее — а там денег доверху, одними сотенными.
Балдеем. Переглядываемся.
— Тут много, — говорю. — Давай отсчитаем три тысячи, а остальные обратно.
— Тогда они сразу узнают про Ромашку, — срезает Глазастая.
— Так ведь больше лучше, чем меньше, — шепчет Каланча. — Глаза у нее вспыхивают, огоньки внутри загораются. Смеется. — Три шоферу, остальные нам!
Глазастая не отвечает, молча снимает рюкзак — запасливая какая, с рюкзаком приходит, — набивает туда деньги, закидывает за спину и говорит:
— Я выхожу первая. Ты, Каланча, за мной. И перестань хихикать! — Берет ее за плечи и встряхивает. — А ты, Зойка, последняя. Ключи пусть так и лежат на видном месте.
Смотрю: ключи лежат на столе — один длинный и два коротких. «На три замка запираются сразу, — думаю, — а все равно не убереглись. Родная дочь подставляет», — мелькает в голове.
— Зойка, тебе говорят! Ты что не слушаешь? — дергает меня Глазастая.
Подымаю глаза на нее в упор. Она почему-то резко отворачивается, цедит: «Двери не запирай — прикрой, и все. Встретимся завтра. Сегодня меня не ищите». Поворачивается и уходит, поддергивая рюкзак, набитый деньгами.
Рюкзачок смешной, на нем аппликация медведя, я его еще по школе помню. Вспоминаю это и чуть не плачу.
Потом выходит Каланча. Пьяная она, надралась сладенького, цепляется за что-то в коридоре, чуть не падает. Слышу, еще лифт, стерва, вызывает.
А я как во сне плаваю, будто я где-то далеко, а тело мое тут. Приседаю на край стула, забываю, что надо отсюда мотать. Сижу, застывшая, и сижу. Слышу, кто-то входит, а не пугаюсь. Спокойно так думаю: милиция или соседи, пусть меня схватят, и делу конец. Загремим на пару с Костей. А девчонок я все равно не выдам, возьму всю вину на себя. Поворачиваю голову к двери — и жду.
Вырастает Каланча. Удивленно смотрит, спрашивает:
— Ты что уселась?… Совсем чокнулась.
Хочу ей ответить, но язык не слушается. Она хватает меня за руку и вытягивает из квартиры.
На следующий день продолжение. Ждем Глазастую.
— У нас дома бедлам, — весело сообщает Ромашка. — Отец мамашу стукнул. Та ревет. Не понимает, кто у нее ключи свистнул. Всю ночь они не спали, что-то там перекладывали, пересчитывали. А сегодня новые замки ставят. Мать говорит: «Я тебя давно просила: поставь квартиру под охрану милиции». А он: «Нашла придурка. На милицию ставить — все равно что голову в петлю сунуть».
— А ты чего радуешься? — спрашиваю Ромашку.
Она молчит, потом отвечает:
— Мое личное дело.
Сидим ждем Глазастую, а ее все нет и нет.
— А может, она взяла деньги — и с концами? — спрашивает Каланча.
Тут как раз раздается звонок, мы все трое, не сговариваясь, бросаемся к двери.
Глазастая спокойная, красивая, даже больше, чем всегда. Разодетая в пух и прах, в широкой кожаной куртке с плечами, в длинной юбке, с подмазанными глазами. Картинка!
— А деньги где? — нетерпеливо спрашивает Ромашка.
— Деньги… в одном месте, — отвечает Глазастая. — Не буду же я их с собой таскать?
Мы с Каланчой при сем присутствуем, в разговор не влезаем.
— А сколько там всего, пересчитала? — небрежно роняет Ромашка, словно проверяет Глазастую.
— Пересчитала, — говорит Глазастая и, как нарочно, замолкает.
— Ну?! — не выдерживает Ромашка.
— Десять тысяч, — произносит наконец Глазастая.
Ромашка облегченно вздыхает, и я вдруг понимаю почему: все в норме. Глазастая ее не обманула.
— Десять?! — балдеет Каланча. Она застывает с открытым ртом вроде меня.
— Каланча, закрой варежку! — хохочу. — А то плюну!
— Иди ты! — Она отмахивается, я ей мешаю.
— А почему ты их не принесла? — спрашивает Ромашка. — Шоферские могла оставить, а остальные надо было принести.
— Вот именно! — подхватывает Каланча. — Не зря же мы их брали.
Глазастая молчит. Ромашке это не нравится.
— Они ведь не твои, а мои! — с вызовом говорит Ромашка. — Так что поехали за ними! — Встает. — Я бы их поделила между нами.
Каланча тоже нетерпеливо вскакивает, предложение Ромашки ей очень нравится.
— Не поделишь! — отрезает Глазастая. — Не твои это деньги, и не мечтай!
Тут я качаюсь, чуть не падаю — ничего себе пирожки!
— А чьи же, позвольте узнать? — ехидничает Ромашка, но сама как-то уже не в себе.
— Трудно ответить. — Все стоят вокруг Глазастой, но она продолжает сидеть. — Вроде бы ничьи… Пока. Их можно приспособить… Например, отдать в детский дом, где счастливые радостные дети, окруженные заботой своих воспитателей, ни разу не ели досыта! И устроить им обжираловку! Представляете, сколько детей можно накормить за семь тысяч?
— Чего-чего?! — Ромашка бледнеет. Глаза от злости узкие, неприятные. — С какой стати?! Пусть на них государство жертвует! Ишь ты, добренькая за чужой счет! Кради у своего папаши и жертвуй! Девчонки, как вам это нравится? — Она ищет у нас поддержки.
— Мне лично не нравится! — кричит Каланча.
А я молчу: я на стороне Глазастой.
— Пошли! — требует Ромашка. Хватает Глазастую за рукав куртки и тянет в неистовстве на себя.
— Вещички не рвать! — цедит Глазастая и отталкивает Ромашку ногой.
Та отлетает в угол. Вскакивает, вопит:
— Отдай, стерва, мои деньги! — Захлебывается в словах. Конечно, ей обидно. — Скажи спасибо, что я вам три куска отвалила за ваши вонючие шкуры! Мне спасаться не надо, не я соучастница угона, а ты! Ты увидела тачку с ключом! Ты!.. И сказала Самураю!
«Вот как она поет! — думаю я. — Вроде Каланчи!» Мне бы тоже закричать на Ромашку, заорать: «Что ты, подлюга, из-за денег давишься?!» — А я молчу. Смотрю на Глазастую, как на спасительницу, а сама молчу и дрожу.
Ромашка подступает к Глазастой — вот-вот кинется на нее, но в последний момент останавливается, драться не решается. Глазастая сильная, гимнастикой занимается.
— Ты мои деньги выложишь! — с угрозой говорит Ромашка. — Выложишь… или подавишься ими! Я тебя заложу, себя не пожалею!
— Забудь, подруга! Денег ты не получишь, — спокойно отвечает Глазастая. Ее не одолеешь, она невозмутимая, сбою не дает. — А заложишь — тебе же хуже.
Ромашка поворачивается и убегает. Хлопает дверью изо всех сил. А что ей остается делать?
Наступает тишина. Ее нарушает Каланча.
— Пойти, что ли, за Ромашкой? — спрашивает.
— Иди, — соглашается Глазастая. — Ее не надо оставлять одну.
Каланча быстро уходит. Ей, видно, охота к Ромашке, чтобы все обсудить.
— Ромашку я не боюсь, как ты понимаешь. Никого она не заложит. Себя сильно любит. Каланчу я нарочно отправила, чтобы не отсвечивала. А деньги при мне. — Глазастая скидывает куртку, а под нею рюкзачок с деньгами. — Теперь вопрос: как передать их Судакову? А потом решим, что делать с остальными.
— А как же насчет детдома? Ты же говорила, отдадим детдомовцам.
— Говорила… А вдруг отец Ромашки их не украл, а вдруг они честно заработанные?
— Но Ромашка же сама рассказывала про отца.
— Ромашка что хочешь наплетет, если ей выгодно. Она же заранее знала, что там десять, а не три.
Значит, заранее придумала, чтобы мы их взяли. Спрашивается — для чего? Для себя, конечно. Смотрю на нее в ужасе, говорю:
— А если они честно заработанные, значит, мы — воры!
Глазастая не отвечает, сама, видно, про это думает.
— Поживем — увидим, а пока я предлагаю написать Судакову письмо. Текст я придумала. Слушай… — И произносит с выражением: — «Вот тебе дармовые деньги, халява, и молчи на суде, а то тебе хана!..»
Глазастая ждет моего ответа. Она смотрит на меня, а я молчу.
— Ты не грызи ногти — отвечай! — требует Глазастая.
А я не знаю, что ей ответить. У меня наступает предел: как я узнала, что мы воры, так и рухнула — ничего не соображаю.
— Если передать ему из рук в руки, — продолжает она, — он увидит нас, перестанет бояться, подумает — девчонки. А его надо запугать, чтобы понял: положение у него безвыходное. С этой шушерой, со стариками, по-другому нельзя. Они привыкли бояться. Пусть дрожит за свою шкуру, тогда нас не заложит. Ты пойми, лягушонок, — она обнимает меня, чувствую ее теплую руку на плече, — мы в этом мире одни, не спасем сами себя — никто нам не поможет.
Вижу, она крепко сжимает зубы, под кожей у нее обозначаются скулы, лицо делается каменным. Берет рюкзак, открывает, отсчитывает три тысячи.
— А остальное, — говорит, — спрячь. — И отдает мне рюкзак с деньгами.
Совсем пугаюсь.
— А куда же я его спрячу?
— Ну хоть в шкаф. Они же у вас никому не нужны.
Беру рюкзак, засовываю его в шкаф под постельное белье.
— Пойдешь со мной на это дело? — спрашивает Глазастая.
— Пойду, — отвечаю.
— Ну и хорошо. Не откладываем в долгий ящик. Завтра все сообразим. Он выходит на работу в восемь. Я проследила.
— Кто — он? — не соображаю.
— Судаков… Ну шофер, — спокойно объясняет Глазастая. — Приходи в половину… Жди меня на углу Песчаной. — Улыбается. — И рванем.
Киваю. Она надевает куртку, набивает карманы деньгами, неожиданно обнимает меня и целует. Потом уходит. А я долго стою у окна, смотрю, как она идет по двору, и пальцами держу то место на щеке, которое она поцеловала.
Думаю: «Никто меня не целовал лет десять».
Утром стою на углу Песчаной. Прихожу раньше времени. Всю ночь не спала, боялась: вдруг деньги из шкафа исчезнут. Ночью встаю, кладу рюкзак с деньгами себе под подушку. Жестко стало, не сплю, в голове: воры мы, воры!
Трясет и тошнит — от страха перед встречей с Судаковым, от ужаса наших дел, от сырого тяжелого воздуха, в котором перемешался туман и заводская грязь. Вдруг солнце прорвалось, муть заиграла — и стало красиво. «Может, жить можно, — думаю, — может, еще не все пропало?»
Жду. Вдруг какой-то мотоциклист пролетает мимо меня, разворачивается и останавливается рядом. Вот, думаю, нелегкая принесла. Смотрю — ну и страшилище. На черном шлеме вокруг глаз сделаны широкие зеленые обводки, а вокруг рта — красные. Топчусь на месте — скорее бы Глазастая пришла. Прохожу чуть вперед, чтобы оторваться от него, слышу, катит за мной. Снова оглядываюсь, чтобы крикнуть ему: «Не приставай и вали своей дорогой!» А он зелеными глазами вращает, чувствую: гипнотизирует. Отхожу еще дальше, ноги у меня уже заплетаются. Слышу: «Зойка-а!» Оглядываюсь: мотоциклист снимает шлем, а это — Глазастая! Смеюсь, отлегает от сердца: любимая подруга на месте.
— Испугалась? — спрашивает, сама улыбается, я ее такой веселой никогда не видела. Киваю. — Я эти обводки сама нарисовала, чтобы ему страшнее было.
Ему — это Судакову.
— Ну ты даешь! — говорю. — Я и не знала, что у тебя мотоцикл.
— У знакомого напрокат взяла, — отвечает. — Вот тебе шлем. — Снимает с пояса второй шлем, он тоже разрисован. — Под ним тебя никто не узнает.
Я подставляю ей голову, мне весело с подругой, забываю, зачем мы сюда пришли. Она надевает мне на голову шлем, застегивает ремешок, пальцы у нее ледяные, когда она дотрагивается до моего горла. Хихикаю. Но мне приятно, что она за мной ухаживает.
— Теперь садись сзади, — приказывает и протягивает тугой сверток. — Здесь все… Письмо и… — Недоговаривает. Нам обеим все понятно, а осторожность не мешает, потому что мимо нас то туда, то сюда снуют прохожие. — Работаем так… Видим, он выходит из дома. Дом его на той стороне. Летим на скорости по нашей стороне, сравниваемся с ним, пересекаем дорогу, влетаем ему на тротуар, он видит нас, балдеет, ты ему суешь сверток. Без слов, молча. И мы исчезаем! На всякий случай я замазала номер на мотоцикле грязью, чтобы он его не запомнил. Только сверток не вырони.
— Не выроню. — Прижимаю сверток изо всех сил к себе.
— Если засыпемся, — привычно цедит Глазастая, — ты ничего не знаешь, я тебя попросила помочь, а что и зачем — ты не в курсе.
Смотрю на нее как дура, киваю.
— Видишь его дом? — показывает рукой. — Номер семь. Трехэтажный с одним подъездом. Видишь?
— Вижу, — отвечаю, хотя ничего не вижу: у меня козырек шлема все время сползает на лоб. Шлем мне велик, но я боюсь об этом сказать Глазастой, а то сорву операцию.
Сидим ждем, я на боевой изготовке: правой рукой держу сверток, левой — козырек шлема, чтобы он не сползал. Думаю: «По улице ходят люди, а мы должны влететь на тротуар… А если собьем кого-нибудь? Или пойдет встречный транспорт, когда мы будем пересекать улицу?» Думаю про себя, чтобы не пугать Глазастую. Опускаю левую руку, козырек падает — улица исчезает, слышу только ее шум. Снова держу козырек, рука тяжелеет, затекает. Время идет медленно, хочу посмотреть на часы, отрываю руку от козырька, он падает, время разглядеть не успеваю. Шепчу в спину Глазастой:
— Сколько осталось?
Та отвечает, не поворачивая головы, сквозь зубы:
— Минута… Приготовились!
Чувствую, как напрягается ее спина. Она включает мотор. Начинается. Мотоцикл дрожит. Глазастая еще подгазовывает, дрожь передается всему телу. Хватаюсь за Глазастую левой рукой, козырек падает, ничего не вижу.
— Черт! — слышу Глазастую. — Он не один!
Лихорадочно поднимаю козырек, вижу Судакова с двумя мальчишками. Вспоминаю: у него же два сына! Каждый держит его за руку. Пугаюсь: как же я буду отдавать ему сверток, когда у него обе руки заняты? Хочу сказать об этом Глазастой, но наш мотоцикл отчаянно ревет и летит вперед. Я резко заваливаюсь набок, хватаюсь обеими руками за Глазастую, чтобы удержаться на сиденье — козырек падает, теперь я опять ничего не вижу, но, хотя я и ослепшая, соображаю, что выронила сверток!
— Стой! Стой! — ору, стучу по спине Глазастой. Она тормозит. — Сверток! — ору, спрыгиваю на дорогу и бросаюсь обратно.
Вижу, какой-то мальчишка вырывается от матери, подхватывает сверток и несет мне. Подбегает, видит мой разрисованный шлем, бросает сверток — и наутек. Поднимаю сверток, бегу обратно к Глазастой. А Судаков маячит впереди, приближается к трамвайной остановке. Понимаю: надо торопиться. Сажусь, хватаюсь за Глазастую, козырек падает, еду как в танке. Мотоцикл ревет, срываясь с места, летит почти по воздуху. Совсем ничего не соображаю, думаю: «Главное, не упасть и не выронить сверток!»
Мотоцикл словно одолевает препятствие и резко останавливается. Глазастая бьет меня локтем в бок, выхватывает у меня сверток. Какое-то время, еще не понимая, что происходит, я пытаюсь удержать сверток и не отдаю ей. Но она все же вырывает. Поднимаю козырек. Вижу: мы стоим на тротуаре перед растерянным Судаковым, его сыновья что-то орут и тыкают в нас пальцами, а он сам держит наш сверток.
В следующую секунду мотоцикл снова рвет с места, и снова весь мир для меня пропадает, я держусь за Глазастую двумя руками, чтобы не упасть.
Глазастая останавливается около моего дома, снимает с меня шлем, вешает его себе на пояс. Я стою, низко опустив голову. «Ну, — думаю, — сейчас она мне врежет!»
— Завтра в три, — говорит, — у тебя. Передай Каланче и Ромашке.
— Думаешь, Ромашка придет после вчерашнего?
— Придет. А куда она денется? Деньги-то у нас. — Погазовала, махнула рукой и уехала.
И ни слова о том, как я чуть все не испортила. На следующий день сижу жду девчонок. Настроение получше: все-таки отдали деньги Судаку, Костику это на пользу. У меня теперь из-за Костиных дел напряженка, я взвинченная, моторная. И девчонок жду с тяжелым сердцем. Ромашка опять будет собачиться из-за денег — дались они ей! Господи, когда это все кончится?
Звонок в дверь, бросаюсь открывать, от нервности никак не могу отпереть замок. Воплю: «Девчонки, счас!» Толкаю дверь, а передо мной, вместо Каланчи и Ромашки, — Попугай собственной персоной. Балдею. Он улыбается, а я нет. Думаю: «Что еще случилось?» Этот неспроста пожаловал.
— Не ожидала? — спрашивает. — В комнату можно пройти?
— Проходите, — отвечаю. Наперед знаю, что он от Судакова, но спрашиваю: — Что случилось?
Про себя думаю: «Если будет еще требовать денег, не дам».
Он усаживается, оглядывается:
— Ты одна?
— Одна, — отвечаю.
— Ну, тогда можно к делу.
Лезет в карман и достает оттуда наш сверток, тот самый, который мы вчера утром с Глазастой отдали Судакову.
«Ну, — думаю, — дела!» А сама смотрю на сверток, точно вижу его впервые. Делаю круглые глаза.
— Узнаёшь? — спрашивает.
— Что — узнаю? — продолжаю прикидываться.
— Вижу, что узнаёшь… Поэтому буду краток. — Он разворачивает сверток, передо мной рассыпаются сотенные бумажки. — Судаков возвращает вам деньги. Сказал, что и без денег не собирается выдавать Самурая. Так что принимай деньги обратно и дай мне в этом расписку.
— Какие деньги, какую расписку? Не понимаю. — И отталкиваю деньги от себя. В голове путаница, не знаю, как поступить, помню только, что Глазастая велела мне от всего отказываться.
— Ну, если деньги не твои, — говорит Попугай, — то адью! — Сгребает сотенные и встает.
— Нет, — говорю, — не уходите. Может, деньги и не мои, но я знаю чьи.
— А чьи? — спрашивает.
— Чьи — не скажу! Но передать их хозяину могу.
— А расписку напишешь?
— Напишу, — говорю. Про себя думаю: «Господи, хоть бы девчонки пришли!» — Только я никогда расписок не писала.
— Это дело поправимое, — говорит, — тащи бумагу и ручку.
Притаскиваю тетрадь, сажусь, жду. Он диктует:
— «Я, Смирнова, подтверждаю настоящим заявлением…» Ты пиши, пиши, — торопит он.
— А я пишу, — отвечаю, а сама медленно вывожу буквы и все думаю: «Где же они?»
Он продолжает диктовать:
— «…что Федоров Петр Егорович вернул мне три тысячи рублей по поручению гражданина Судакова. В чем и расписываюсь — 3. Смирнова».
Он вырывает листок, читает его, потом заставляет меня расписаться и прячет мою расписку в карман. Я начинаю собирать деньги, но он меня останавливает.
— Подожди, — говорит, — я пересчитаю их на твоих глазах. Деньги любят счет.
Попугай пересчитывает деньги медленно, а я его не тороплю. «Пусть, — думаю, — считает». Отсчитывает одну тысячу, я тоже с ним вместе считаю, подвигает ко мне, потом так же вторую, а третью пересчитывает и прячет себе в карман.
— Вы что?! — ору. — Берете чужие деньги?!
— За тяжелую работу, — говорит. — И за молчание. По вашей вине я стал соучастником. Вот за это я и беру. Скажи спасибо, что мало. Нынче что это за деньги? А я своей репутацией рискую.
— А расписку?! — ору. — Я вам дала расписку на три тысячи! Верните, — говорю, — мою расписку.
— Так я же тебе принес три тысячи, — нахально отвечает. — А тысячу ты мне отдала за работу. Вот так. — И идет к двери.
Я цепляюсь за него, падаю, волочусь по полу, кричу:
— Подождите, так нельзя! Деньги чужие! Мы же не воры!
А он отрывается, отпихивается, пинает меня ногой, открывает дверь и исчезает.
Плюхаюсь на пол около двери, совсем очумелая. Заткнуть бы уши, завязать глаза и спрятаться под кровать, чтобы никто не нашел. Плачу. Потом вдруг думаю: «А чего я плачу?…» Забываю, что произошло, помню, что-то случилось, а что — не вспоминается. Голова тяжелая, еле ее удерживаю, и спать охота. Тут раздается звонок. Встаю, открываю — передо мной Глазастая, да не одна, а с Джимми. Он прыгает на меня, визжит от радости, тыкается в щеку холодным носом и облизывает. Язык у него влажный, мягкий. Хохочу, обнимаю его. И вдруг меня прошибает, вспоминаю все.
— Глазастая! — ору в ужасе.
— Что случилось?!
Язык у меня заплетается, буквы наскакивают одна на другую, получается абракадабра.
— Попуукрты…
Глазастая пялится на меня, ни черта не просекает.
— Тихо, тихо, — просит ласково. — Говори медленно… По слогам. Ты же у меня умная, хорошая.
Смотрю на нее, но не могу выдавить ни слова.
— Ну давай. — Глазастая обнимает меня. — Ну давай, ты же умеешь по слогам.
— По-пу-гай… у-крал… у нас… ты-ся-чу рублей! — Эти слова доходят до меня, и я продолжаю по слогам, все рассказываю Глазастой.
Она молчит, смотрит куда-то в сторону и молчит.
— Ты почему не удивляешься? — спрашиваю.
— А я готова к любой подлости, — отвечает. — Меня не удивишь. — Потом цедит: — Подонок отпетый! Козел пьяный!.. — Обрыв. Она снова замолкает. Губы крепко сжаты, глаза колючие, приказывает: — Джимми!
И мы вылетаем. Улица у нас тупиковая, дом стоит последним, так что Попугая нам легко догнать. Бежим втроем — Глазастая первая, за нею Джимми, потом я. От бега мне делается жарко, и я снова становлюсь нормальной, как все. Мне не страшно, я прикрыта Глазастой, плевать я хотела на Попугая. «Попугай — мразь, подонок! — шепчу. — Козел двуногий!» Чувствую, что зверею, готова на драку.
Скоро мы его замечаем. Идет, между прочим, не спеша, вразвалочку. Совесть, видно, не беспокоит. Не знаю, что там Глазастая придумала, но только, когда я рву вперед, чтобы налететь на Попугая, перехватывает меня — потише, мол.
— А почему? — не понимаю.
— Народу много, — отвечает. — Надо переждать.
Правда, народу вокруг полно, а я и не подумала об этом.
Попугай по-прежнему маячит впереди. Он доволен собой, по спине видно — упивается. Наверняка о выпивке мечтает на чужие денежки, гад! Идем, идем… По одной улице, по другой… Жмемся к стене, дышать боимся, чтобы не засветиться.
Попугай сворачивает в сквер. И мы туда. Оглядываюсь — пусто. Ни одной фигуры не видно. Ну, думаю, пора действовать.
— Глазастая, — говорю шепотом, — рвем?…
Она не отвечает, неожиданно приказывает:
— Джимми, ко мне! — Берет его за ошейник. А потом как закричит чужим, страшным голосом: — Фас, Джимми! Взять! — И толкает его на Попугая.
Все происходит в одну секунду, я даже ни о чем подумать не успеваю. Джимми мелькает у меня перед глазами, взвивается в воздух и тяжелой тушей обрушивается на спину Попугая. Тот падает на живот, видит страшный оскал Джимми, закрывает голову руками. Он не кричит — видно, от страха теряет голос, а только как-то жалобно стонет.
Глазастая оттаскивает собаку. Та упирается, приседает на задние лапы, рычит, скалит пасть.
Попугай садится, нас он не узнает, не понимает, кто мы, кричит:
— Я в милицию заявлю! Я с вас три шкуры спущу! Вашу собаку прирежу, на шапки, в розницу!
— Хватит придуриваться! — обрывает его Глазастая. — Ослеп, что ли?
Попугай пялится на нас, выкатывает глаза, но, видно, плохо соображает.
— Не узнаёшь? — Глазастая улыбается. — Это Сумарокова.
Попугай приходит в себя:
— Сумарокова? — Переводит взгляд на меня. — И Смирнова.
— Вот именно! — цедит Глазастая. — Гони монету!
Попугай молча встает, отряхивается, стоит к нам спиной, потом резко поворачивается к нам и показывает фигу.
— Монету им отдай, чего захотели! — Его худая долговязая фигура изгибается в нашу сторону. — На-ка, выкуси, выкуси! Вот вам, в морду, в морду! — Он тыкает в нас фигой, медленно отступает и ругается матерными словами, обзывая нас: — Курвы-ы! На человека зверя натравливать! Как в концлагере! Фашистки!..
— Это ты человек? — обрывает Глазастая. — Сейчас я захлебнусь от восторга.
Джимми оглушительно лает, вырываясь.
— Даю минуту на раздумье, — говорит Глазастая, — и спускаю собаку.
У меня начинают дрожать ноги, и я шепчу Глазастой, чтобы Попугай не услышал:
— Глазастая, не надо! Глазастая, не надо! Вдруг Джимми загрызет Попугая.
Вижу, Попугай озирается кругом: позвать на помощь некого, и все-таки он в отчаянии бросается наутек. Бегать он не умеет, но бежит — так ему неохота отдавать деньги.
— Глазастая, не надо! — кричу я.
Но она меня не слышит и спускает Джимми.
Джимми бросается вперед, сбивает Попугая, и они начинают кататься по земле, и Попугай вопит: «А-а-а!» Я как ненормальная лечу следом, подскакиваю к ним, хватаю Джимми за шею и хочу его оттянуть от Попугая и не могу, ору: «Глазастая!» — хотя она уже рядом и мы вместе держим Джимми, а Попугай отползает чуть в сторону.
— Ну?! — подстегивает Глазастая Попугая.
— На! — вопит он. — Подавитесь, б… ди! — И швыряет нам деньги.
Они рассыпаются по траве.
— Стой! Не уходи! — приказывает ему Глазастая. — Зойка, пересчитай деньги.
Ползаю по траве, собираю эти проклятые деньги, я их теперь ненавижу, пересчитываю, сбиваюсь со счету, смотрю в растерянности на Глазастую, почему-то реву.
— Не реви, — орет, — пересчитай еще раз!
Снова пересчитываю, все в норме, свертываю деньги, рассовываю по карманам.
Мы поворачиваемся и уходим. Он что-то бешеное кричит нам вслед, но мы уже не разбираем слов. До дома идем молча. Джимми тоже устал, понуро трусит рядом. Еще издали вижу Каланчу. Ее голова торчит над всеми прохожими. Потом замечаю и Ромашку. Значит, пришла, несмотря на вчерашний скандал. Они ждут нас, ничего не ведая. Мы не виделись всего один день, а сколько произошло.
Подходим в напряженке. Джимми радостно бросается к девчонкам, но Ромашка отпихивает его. Губы у нее накрашены помадой, в ушах сережки с камушками, дорогие, материны. Солнце в них играет желтыми и синими огоньками. Она смотрит мимо нас, ни ответа нам, ни привета. Вот, мол, я такая гордая, знайте: ничего я не прощаю.
А Каланча машет нам ручкой:
— Мяу!
«Тоже мне, кошка! — думаю. — Научилась у Ромашки!»
Глазастая проходит вперед, мы молча идем за нею. Чувствую: Ромашка ненавидит ее, вцепилась бы ей в шею своими острыми зубками и укусила бы до крови, если бы решилась. От нее веет холодом и злостью.
Входим в квартиру. Располагаемся. Глазастая говорит:
— Зойка!.. Расскажи по порядку! Чтобы им все было понятно, как в азбуке, от «А» до «Я»! — Смотрит на них и улыбается.
Вот, думаю, выдержка. Следую ее примеру, спокойно рассказываю про мотоцикл, про то, как мы отдавали деньги Судакову и как я сверток с деньгами уронила.
— Ну ты шляпа! — вздыхает Каланча. — Их же могли увести… Любой прохожий…
— Не увели, — обрываю, вспоминаю про ее штучки с Куприяновым, вставляю ей фитиль: — Тебя же там не было.
Она нисколько не обижается, хохочет:
— Я бы не прозевала, я бы у тебя их из-под носа увела!
Злюсь, но не обращаю на нее внимания, продолжаю клеить в красках про Попугая. Они в отпаде — от Попугая никто такой прыти не ожидал. Потом выгребаю тысячу из карманов и бросаю на стол.
— А остальные? — спрашивает Ромашка, не глядя на Глазастую.
— Все тут, — говорит Глазастая. — Зойка, верни всю монету хозяйке! Мы же не воры. Взяли для общего дела. Не нужны — возвращаем.
Каланча и Ромашка молчат. Лица у них настороженные, ждут подвоха. Кажется, будет драчка. Иду за деньгами. Интересно, что Глазастая будет делать. Неужели отдаст всю монету Ромашке? Приношу ее рюкзак с семью тысячами и сверток Судакова с двумя. Смотрю на деньги. Думаю: «Может, правда, лучше их отдать Ромашке и забыть про все? А дальше ее дела».
Глазастая открывает рюкзак, мы следим за нею, всовывает туда остальные деньги, задраивает его, протягивает Ромашке. И вдруг говорит:
— Вернешь родителям!
Ее слова — как взрыв бомбы, а потом тишина. Каланча сидит с открытым ртом. Ромашка балдеет, по лицу красные пятна идут. Ну а я радуюсь, я в отпаде, это новый поворот, Глазастая — умница!
— Ну дела-а! — хохочет Ромашка. — А что я им скажу?
— Да, что она им скажет? — подхватывает подпевала Каланча.
— Отец прибьет, — мрачно добавляет Ромашка.
— Не прибьет, — успокаивает ее Глазастая. — Ты же говорила, он тебя обожает.
— Обожает? — нервно переспрашивает Ромашка. Крашеные губки расползаются в ухмылке. — Может быть, только очень индивидуально, по-своему: сначала деньги, потом меня. Он из-за них кого хочешь удушит.
— А я верила, — признается Глазастая, — думала, ты у него на голове сидишь.
Ромашка не отвечает, глаза сухие, но слова произнести не может — видно, боится сорваться.
— Ну а мать? — спрашивает Глазастая.
— А-а, она всегда за него… Курица.
Теперь уже и Глазастая молчит. И я тоже молчу — а что тут скажешь, если такая неожиданность.
— Родители… — вздыхает Каланча. — С ними не заскучаешь. Всяк по-своему хорош. Моя, например, вчера хотела подложить меня под своего хахаля… Коньячком угощали… А я коньячок выпила, а им крутанула динамо.
— Как — подложить? — не понимаю. Мутит почему-то…
— Замолчи, Каланча! — цедит Глазастая.
Вскакиваю, убегаю. Пью воду, зубы стучат о стакан. Слышу:
— Берите по куску, — предлагает Ромашка. — Остальное — мое дело.
— Деньги надо вернуть, — отвечает Глазастая. Спокойно так отвечает, без нерва. — Ты на меня не сердись, но так лучше будет.
— Катись ты в задницу! — срывается Ромашка. — Надоело!.. Пошли, Каланча!
Слышу: из комнаты доносится шум, двигают стулья, раздаются торопливые шаги.
— Уйди с дороги, Глазастая! — говорит Ромашка.
После этого наступает тишина. Прислушиваюсь, но все молчат. Потом голос Глазастой — медленный, тянучий, неохотный:
— Отдай деньги и вали на все четыре!
— Уйди! — В голосе Ромашки угроза. — По-хорошему прошу. В последний раз…
И снова тянет Глазастая, точно она слова произносит через силу:
— Ты же знаешь меня, Ромашка, я не отступлю.
— Бей ее, Каланча! — вдруг орет Ромашка.
Что-то там падает, кто-то вопит, и сквозь весь этот шум прорывается безумный голос Глазастой.
Она наконец-то просыпается:
— Фас, Джимми! Возьми их!
Пугаюсь, думаю: «Джимми порвет девчонок!» Не помня себя, врываюсь как сумасшедшая.
Все молчат, стоят как завороженные. И я теперь их различаю и догадываюсь, почему Ромашка и Каланча такие застывшие, — они боятся Джимми! Ищу его глазами: вижу — лежит в углу, морда между лапами, весь пришибленный, виноватый, бьет хвостом по полу. Смеюсь, понимаю: он и не собирается выполнять приказ своей хозяйки. Смотрю на Глазастую, и тут мне делается страшно, тут я понимаю, почему Ромашка и Каланча такие застывшие. В вытянутой руке Глазастой финка!
Смотрю на финку, оторваться не могу. Красивая финка, автомат, лезвие длинное, узкое, кончик ножа тонкий, как игла. Иду к Глазастой, финка меня притягивает, оказываюсь между нею и девчонками. Те пользуются этим, рвут к выходу.
Глазастая отшвыривает меня и снова встает у них на дороге, рука с финкой упирается в Ромашкину грудь.
Ромашка ухмыляется: хватит, мол, дурака валять. У меня тоже губы сами собой растягиваются в улыбку. Вот-вот мы все начнем хохотать.
Но Глазастая отступает, проводит лезвием по своей ладони, делает ладонь лодочкой, и сразу вся эта лодочка наполняется кровью.
— Ты что?! — ору.
— Себя не жалею, — говорит Глазастая. Она вытирает окровавленную ладонь о джинсы, оставляя на них темный след. — И тебя, Ромашка, не пожалею.
— Бешеная стерва! — выдавливает Ромашка. — На, подавись! — Швыряет Глазастой рюкзак с деньгами. — Умыла ты меня!
После этого Глазастая отступает в сторону, не пряча финки, и Ромашка с Каланчой уходят.
Нож щелкает, лезвие скользит внутрь рукоятки.
Хватаю Глазастую за руку:
— Покажи!
Она нехотя открывает ладонь. Разрез у нее глубокий, пересекает ладонь надвое.
— Что же ты наделала, дуреха? — вырывается у меня. Тут же пугаюсь, что обозвала Глазастую «дурехой», думаю: «Сейчас она мне врежет!»
Но она ничего, смотрит печально, цедит:
— Чепуха.
Бегу на кухню, хватаю йод и бинт, лечу в комнату, выливаю йод на рану. Глазастая ревет благим матом, прыгает от боли чуть ли не до потолка. Потом я ей туго перебинтовываю руку.
— Порядок, — говорит. — Пошли. У нас нет времени. — Закидывает рюкзачок с деньгами на плечо.
Мы идем на дело — отдавать деньги. Джимми вроде меня плетется понуро. Ему, как и мне, неохота идти. Но Глазастая решила, а я ей подчиняюсь. С другой стороны, не бросишь ведь ее одну? Мы идем к Ромашкиному отцу на работу.
— Проще было бы зайти к ним домой, — говорю.
— Ничего не проще, — отвечает Глазастая. — Дома никого постороннего, а в магазине люди.
Глазастая звонит. Мы с Джимми стоим рядом, слушаем.
— Лев Максимович? — Голос спокойный. — Мне надо вас срочно увидеть… Подруга вашей дочери. Около магазина… Нет, лучше вы выходите. Вы меня узнаете по собаке.
Стоим. Ждем. Начинается сильный дождь, и мы все трое втискиваемся в будку телефона-автомата. Я трушу. Глазастой по-прежнему хоть бы хны. Она садится верхом на Джимми, смеется, изображает из себя ковбоя. Понимаю: это она для меня, чтобы я успокоилась.
Дождь усиливается. Мимо нашей будки несутся потоки грязи. Черная каша поворачивается, как в кипящем котле, булькает и пенится чем-то гадким и вонючим.
Из магазина выскакивает Вяткин. Небольшого роста и толстый. Одет как фраер, в хорошем костюме и с галстуком. Я его сразу усекаю, Ромашка — его копия, толкаю Глазастую в бок. Она машет ему перевязанной рукой, улыбается, словно рада. Он останавливается на пороге: ему неохота выходить под дождь, и зовет нас. Прыгая между потоками, мы подбегаем, запросто так, точно у нас это обычное дело.
— Идите за мной, — говорит он. — Вот только собака…
— Я ее оставить не могу, — решительно отвечает Глазастая.
Вяткин не слушает ее ответа, быстро уходит. Мы спешим за ним, перед Джимми все расступаются, и мы идем, как по пустому коридору, хотя в магазине много народу. Сворачиваем куда-то и оказываемся в комнате с письменным столом.
— Ну, в чем дело? — спрашивает Вяткин, не глядя на нас, усаживается в кресле и тут же начинает кому-то звонить.
— Вот вам. — Глазастая без долгих разговоров протягивает ему рюкзак с этими разнесчастными деньгами.
— Мне? — удивляется Вяткин. Он вешает трубку телефона и неуверенно берет рюкзак.
— Вам, — отвечает Глазастая. — Откройте. — А сама отходит ко мне и берет зачем-то Джимми за ошейник.
Пугаюсь еще больше: зачем она берет Джимми за ошейник? «Ну, сейчас начнется битва!» — думаю. Оглядываюсь: если что не так, можно смыться — дверь открыта настежь. Слежу за Вяткиным, стою, каждая жилка во мне дрожит, готова в любую секунду схватить за руку Глазастую — и в дверь! Смотрю, Вяткин подтягивает к себе рюкзак, открывает на нем молнию. Он все делает медленно… Заглядывает внутрь рюкзака… и откидывается назад. Не ожидал! Вижу — балдеет. Глаза круглые и бесцветные, точно два металлических шарика, рот открывается… Неожиданно хихикаю. Понимаю: не вовремя. Глазастая на меня косится — прикрываю рот ладошкой. Ну и видик у него — обхохочешься! Я даже про страх забываю.
Вяткин быстро задергивает молнию, бросается к двери, закрывает ее, подходит к нам и шипит:
— Что это… значит?
— Мы у вас их взяли, — отвечает Глазастая. — А теперь возвращаем. Они нам оказались не нужны.
— То есть как взяли?! Вы… вы… украли! — Он хватает Глазастую за плечо.
Джимми угрожающе рычит, шерсть на нем встает дыбом.
Вяткин пугливо отскакивает.
— Сидеть, Джимми! — приказывает Глазастая.
— Ну, ты у меня заплатишь! — кричит Вяткин. — Я милицию вызову! — Хватает трубку телефона и начинает крутить диск.
— Не надо звонить, — говорит Глазастая. — Вы же не хотите посадить свою дочь в тюрьму?
— Ах, вот в чем дело! Значит, это ее работа! Ну, я с нее три шкуры спущу!
— Только попробуйте ее хоть пальцем тронуть, — угрожает Глазастая, — пожалеете! Мы выходим.
— Дряни! — кричит нам вслед Вяткин. — Чудовища!
14
Костя неслышно открыл дверь, в узкую щель просунул руку с саксофоном, затем проскользнул сам и втащил чемодан. Тихо опустил на пол. Все удалось как нельзя лучше: он не произвел ни шороха, ни звука. Ему хотелось поразить Лизу своим неожиданным возвращением.
Прислушался: в квартире было тихо. Он пересек коридор, сдерживая дрожь ожидания, и заглянул в комнату. Там было пусто. Лиза куда-то испарилась, оставив в доме жуткий кавардак. На тахте валялись ее платья, — видно, она второпях выбирала, в чем покрасоваться. Костя стал звонить Глебову, заранее улыбаясь в ожидании его голоса. Но и того не оказалось дома. Тоже куда-то слинял. Костя совсем сник, почувствовал себя обиженным — эффект неожиданного появления не произошел.
«Ну ладно, что делать, в конце концов, сам виноват, приехал без предупреждения», — успокаивал он себя. Открыл чемодан и вытащил оттуда небольшой сверток — подарок Лизе. Кофточку с кружевным воротничком. Развернул, расправил и положил на видное место — на ломберный столик. Полюбовался: кофточка ему нравилась. «По-моему, отпад, — подумал он. — Мать будет в восторге. Подставит плечи — и порядок». Потом достал из пакета широкополую серую шляпу — для Глебова. Примерил перед зеркалом. Покрасовался, решил: обалденная шляпа, таких в городе днем с огнем не сыщешь, пятидесятые годы, ретро, единственная в своем роде. Если отец не решится ее носить, возьмет себе.
Костя опять подумал про отца и снова позвонил ему. Ни ответа ни привета. Его взгляд упал на газету, которая почему-то валялась на полу, — видно, мать уронила и не удосужилась поднять. Из газеты выглядывал кончик нераспечатанного конверта. Костя нагнулся, подцепил письмо и, не глядя на конверт, вскрыл и вытащил оттуда… новую повестку в суд. Его как обухом по голове! Подумать только, его снова вызывали! И теперь уже не на разговор, а на судебное разбирательство, которое должно было состояться скоро, вот-вот, всего через неделю.
Страх на мгновение парализовал его, что-то заныло в груди. Он громко крикнул: «У, проклятье!» Если бы он знал, то не приехал бы — и все! Ну, мать, не могла предупредить! А он, дурачок, забыл про это и думать. А его волокут обратно.
Что делать?… Матери дома нет, отца нет! Он заметался, как дикий зверь в клетке, туда-сюда, от стены к окну — не идет ли Лиза; снова метнулся к телефону, набрал Глебова, но тот, конечно, не ответил.
Бросился к Зойке, еле сдерживая себя. Та открыла ему дверь, подмазанная, нарядная, вся в ожидании.
— Ой, ты приехал! — лепетала она. — Ой, как я рада! Загорел. Красавчик! — При этом она сильно смутилась и покраснела.
— Где мать, не знаешь? — торопливо спросил он, не глядя на Зойку.
— Не знаю. Степаныч ее зазывал на телик, но она расфуфырилась и улетела. — Зойка не могла оторвать сияющих глаз от Кости. — Ты сейчас что будешь делать?… Может, пообедаешь с нами… с дороги?
Костя не ответил, бегом обратно и стал звонить бабе Ане, набирая длинный ряд цифр междугородного телефона. Сбиваясь в спешке и снова набирая, сгорая в нетерпении. Наконец, после долгого ожидания, бесконечных помех на линии, чужих голосов, музыки, непонятного грохота и визга, баба Аня сняла трубку, и он услышал ее неровный, немного испуганный голос и, не здороваясь, закричал:
— Представляешь, вхожу, а матери нет, а на полу валяется нераспечатанный конверт с повесткой в суд!
Он был в ярости и даже не заметил вначале, что проговорился, ведь баба Аня ничего не знала про аварию и про суд. Спохватился, прикусил язык, но поздно. «Ну и черт с ним!» — подумал, ожидая вопросов бабы Ани. Но она почему-то никак не прореагировала на Костины слова. Значит, мать ей уже все рассказала!.. Это ему не понравилось.
Что-то здесь изменилось за время его отсутствия. Все-все ополчились против него. Он один, один, а они все вместе.
— Здравствуй, деточка, — ласково сказала баба Аня.
— А-а, привет…
— Ты что же не здороваешься? Забыл?
— Забудешь здесь… Ну, мать дает! Обо мне совсем не думает.
— Что ты, напротив, — ответила баба Аня. — Только о тебе и хлопочет.
— Ты меня не успокаивай — все равно не успокоишь. Надоело. Мать успокаивала: все будет в порядке! Отец успокаивал! А в результате меня вызывают в суд. Да они просто обыкновенные трепачи! Поймали меня на крючок, как маленького. А я уши развесил — папочка, мамочка!.. Ну, они дают!
— Не надо так грубо, деточка, — перебила несмело его баба Аня.
— Грубо? Это я грубо? А они — не грубо? Не учи ты меня — ты же ничего не понимаешь! Кстати, где мать шляется? С отцом?…
Почему-то ему показалось, что он не одолеет мороки суда и обязательно погибнет. Яростный гнев вперемешку с отчаянием ударил ему в голову. Сейчас он ненавидел всех, правых и виноватых. И родителей, которые его так обманули; и девчонок, особенно, конечно, Глазастую, за то, что она подтолкнула его к этой машине; и шофера Судакова с его шуточками; и придурковатую Зойку с ее вечной улыбочкой. Пропадите вы все пропадом! Сбежать бы, сбежать — и никого никогда не видеть! Сбежать!..
Он слушал надтреснутый голос бабы Ани, не вдаваясь в смысл ее слов.
— Костик, ты бы приехал… Мы бы посидели, поговорили. Я бы тебе многое рассказала, и вместе бы все взвесили.
— Они что, часто встречаются? У них что, роман? — спросил он с издевкой. — Любовь втихомолку за моей спиной? Ну, меня просто никто не принимает во внимание. Не исключено, что они сейчас сидят у отца с выключенным телефоном.
Эта мысль так его поразила, что он, не слушая бабу Аню, бросил трубку и вылетел из квартиры. Около дверей дежурила Зойка, она открыла рот, чтобы что-то сказать, но он метеором промчался мимо.
«Как они посмели без меня?! — думал Костя, стремительно передвигаясь по улице. — Любовь разыгрывают. А какая может быть, к черту, любовь, когда он пропадает. Хорошо бы их застать врасплох, в постели! Вот было бы отменно!» Он откроет квартиру и крадучись войдет в комнату. Как ему хотелось их унизить. Он входит, а они в постели. Он им покажет, они у него попляшут на огоньке!
Но в квартире Глебова было пусто, тихо и чисто, как всегда. Костя, неожиданно для себя, вдруг обрадовался: хорошо, что их здесь нет, а то бы началась катавасия. Он любил комнату отца: она его успокаивала. И кровать, накрытая простым темно-зеленым одеялом, застланным без единой складки. И громоздкий древний дубовый стол, заваленный журналами и газетами. И шахматный столик с несколькими фигурами. Костя почувствовал усталость. Он прилег на кровать, сбросив кеды, закрыл глаза и тут же уснул, уткнувшись в подушку отца. Видно, спал крепко, потому что не расслышал, как Глебов открыл дверь, как громко хлопнул ею, и проснулся только от яркого света.
Перед ним стоял счастливый и довольный Глебов, то есть Костя понимал, что перед ним Глебов, но он бы его не узнал, если бы встретил случайно, — так тот изменился за месяц его отсутствия. Это был совсем иной человек — радостный и веселый. Он наклонился к Косте, потрепал по щеке, неумело и робко ткнулся в него, вроде поцеловал, и сказал:
— Должен тебе признаться, ты приехал удивительно вовремя! — Круто повернулся на каблуках и зашагал по комнате, что-то напевая себе под нос.
Костя лежал неподвижно, он невольно улыбнулся, глядя на Глебова, и почувствовал, что рад его видеть, что соскучился. Но тут же вспомнил, помрачнел, встал, протянул ему повестку:
— Скажи, что это значит?
Глебов взял повестку и, не читая, стал размахивать ею, говоря:
— Ты спросил: «Что это значит?» Умный и правильный вопрос…
Он задумался. Перед его глазами промелькнула вся его жизнь. Ему хотелось обо всем рассказать Косте, чтобы тот знал о нем все, но это была длинная история, а сейчас он волновался, ждал звонка Лизы и не мог сосредоточиться. Он только что сделал ей предложение: решил, что им надо пожениться. Он видел: в первую минуту Лиза обрадовалась, а потом почему-то испугалась, страх пробежал по ее лицу, и она убежала. Правда, он успел крикнуть, что будет ждать звонка, и ему показалось, что она согласно кивнула, но не оглянулась.
— Коротко тебе скажу, Костя, так: за время твоего отсутствия, пока ты покорял своим недюжинным талантом просторы нашей области, пока ты пел свои бесподобные песни, я совершил ряд открытий. — Глебов замолчал, посмотрел на Костю и громко рассмеялся.
Может быть, стены его квартиры еще никогда не слышали столь громкого смеха своего хозяина.
— Я рассказал Лизе во всех подробностях дело Воронкова, который был осужден неверно, и я два года боролся за его освобождение, хотя он был неприятным человеком. А в чем дело? Воронков работал директором мебельной фабрики, а на ней орудовала мафия. Воронков пил, гулял и все подписывал. И вот его посадили, и все хищения повесили на него, а настоящие жулики остались на свободе. Мне говорили: «Ну и что? Твой Воронков тоже не много стоит». — «А как же закон? — спрашивал я их. — По закону Воронков может быть осужден только за халатность». Закон превыше всего! — произнес Глебов, не замечая Костиной мрачности. — Государство, которое позволяет нарушать закон, совершает аморальный поступок! Ты скажешь: ничтожного человека не надо спасать, пусть погибает. А я тебе отвечу — нет, нет и нет. Каждый должен иметь свой шанс на спасение. Я сказал это Лизе, как вот сейчас тебе говорю, и прочел по ее лицу, что ей понравилось, как я себя вел в деле Воронкова, и, признаюсь тебе, мне было это приятно. Потом мы сидели на берегу и бросали в Волгу камешки — кто дальше. Я победил Лизу, и в результате мы поссорились. Теперь я жду ее звонка, чтобы начать новую жизнь!
— Вы что, решили пожениться? — догадался Костя.
— Да. Точнее, пока решила одна сторона. — Глебов говорил как бы шутя, но был бледен и беспрерывно ходил по комнате. — А вторая должна об этом сообщить по телефону.
— Что ж, поздравляю. Лично я — за. — Костя улыбнулся.
— Спасибо. Честно скажу: я рассчитывал на твою поддержку. — Глебов уселся на стул у телефона. — Буду сидеть и ждать.
— Ну какая ерунда! — Костя рассмеялся. — Зачем тебе мучиться? Ты что, боишься? Тогда давай я позвоню. — Он схватил трубку, чтобы звонить. — Я уверен: она согласна. Уж поверь, я свою мамашку знаю.
— Нет, Костя, так нельзя. — Глебов взял у Кости трубку и повесил на рычаг. — Нельзя человека хватать за горло. Лиза позвонит когда захочет. А я буду терпеть и ждать. Так надо.
— Ну ты странный! Зачем терпеть, когда можно не терпеть? Это же глупо.
Он подумал про себя: «Сколько он страдал из-за этого проклятого суда, сразу забыл обо всем, об отце и матери». Испуганно спросил:
— Так что мне делать с этой повесткой? Да прочитай ее, наконец, и скажи — это ошибка?
— Теперь никаких ошибок не будет, — твердо ответил Глебов, думая о своем. — Когда твоя мать семнадцать лет назад полюбила другого человека, то я не стал за нее бороться… Уехал. Теперь время показало: был не прав. Надо было поговорить с нею, попросить ее вернуться. Если бы она не согласилась, подождать, потерпеть год, два, десять лет, мне надо было всегда быть рядом с нею. Тогда я и про тебя узнал бы давным-давно… Я лежал в комнате, болел, она вошла с тобою на руках, а я махнул рукой — уходи, и все! Я даже не позволил ей рассказать о тебе… — Он снял трубку, приложил к уху и срывающимся от волнения голосом сказал: — Работает. Что же она не звонит?
— Ты что, издеваешься надо мной? — грубо взорвался Костя. — Я тебе про Фому, а ты мне про Ерему!
— Ты о чем? — вздрогнул Глебов и посмотрел на него с удивлением.
— У тебя в руке повестка… в суд. — Костя видел, что Глебов его не понимает. — Ты ее держишь в правой руке. Это я тебе ее дал только что. Прочти и объясни: почему меня вызывают в суд?
Глебов поднял повестку к глазам:
— Все нормально… Обыкновенная повестка. Дело идет своим чередом. Наступила пора, тебя и вызвали.
— А почему не к тебе?
— Ты не в курсе, Костя… Это не полагается по закону. Не могу же я вести процесс, в котором главный свидетель — мой сын! — Глебов опять громко рассмеялся.
— Но об этом никто не знает! У меня ведь другая фамилия. Я — Зотиков. Ты — Глебов.
— Об этом знаю я, — улыбаясь, ответил Глебов.
— Ты мой папочка всего три месяца! — огрызнулся Костя. — Это счастливое известие еще не потрясло основ нашего города.
— Ну, как сказать! — весело возразил Глебов. — Я не делал из этого тайны… Рассказал всем, кому мог. С большим удовольствием. В подробностях. Многие даже удивились, что я стал таким разговорчивым…
— А зачем? — со злостью перебил его Костя. — Зачем ты всем все рассказал?
— Скорее всего, от радости, — ответил Глебов, восторженно глядя на Костю. — Раньше я жил только работой. Проснусь ночью, ни в одном глазу, лежу… Думаю, думаю… о тех, кого судят. Раскидываю, почему у них так сложилась судьба? Кто в этом виноват? Это, конечно, не главное для суда — кто виноват? Главное — само преступление. А у меня всегда — кто же виноват? Когда для себя решишь это, по-другому судишь. Иных жалеешь, сердце кровью обливается. Других казнишь… И тогда, между прочим, совсем плохо на душе. Думаешь, а ведь родился он нормальным ребенком… — Он замолчал, лицо скривилось в страдальческой гримасе. — Понимаешь, — проговорил он скороговоркой, боясь, что Костя его остановит, потому что тот уже встал и нервно заходил по комнате, — раньше во мне не было радости. И я считал, что так и должно быть. Не предполагал, что смогу когда-нибудь радоваться. Жил знаешь как? Чем труднее, тем праведнее. А теперь… — Глаза его засверкали, лицо помолодело. — Сегодня проснулся от собственного смеха… Представляешь? По какому поводу, не знаю, но что-то там во сне случилось замечательное, и мой собственный хохот меня разбудил. Да я только за то, что нас свела эта история с автомобилем, готов расцеловать Судакова и отпустить его на все четыре стороны!
— Ну и отпустил бы! — обрадовался Костя. — Отпустил бы… и делу конец!
— Да нет, так нельзя.
— А ты возьми дело себе обратно — отпусти Судакова, и все! Ведь он не виноват. А? Прошу тебя!
— Но я же не смогу быть в этом деле объективным, — все еще улыбаясь, любуясь Костей, ответил Глебов.
— А я и не хочу, чтобы ты был объективным. Мог бы что-нибудь в жизни сделать и для меня.
— В этом ты прав… Я виноват… перед тобой и перед Лизой. Но теперь все будет по-другому! Поверь мне! Мы будем рядом, и я всегда буду тебя защищать. — Глебов взглянул на Костю, хотел его обнять, притянуть к себе: он показался ему несчастным и обиженным, но внезапное тревожное волнение поразило его.
Они стояли друг против друга, но не мирно стояли, а как перед схваткой. У Кости зло блеснули глаза и руки сжались в кулаки. В этот момент Глебов понял, что предчувствие беды в нем возникло не случайно и его подстерегало несчастье, притаилось и уже занесло над ним свой остро отточенный нож. Он склонился к шахматной доске и переставил неуверенной рукой фигуру коня. Он эту шахматную задачу решал уже третий день. У него теперь совсем не было свободного времени: то он встречал Лизу, то провожал, то они вместе гуляли, то шли в кино. Перед ним мелькнуло ее лицо, оно было грустным. Вообще он заметил, как в Лизе, через ее бесшабашное веселье и легкое мысленное бездумье, вдруг высвечивался лик задумчивости, и тогда она делалась очень похожей на бабу Аню.
— Вижу, как ты меня защищаешь! — закричал Костя. — Ну что ты прячешься за эти проклятые шахматы? — Он рывком, не помня себя, сбросил фигуры на пол.
Шахматы рассыпались. Глебов склонился и стал собирать их. У него всегда было так, он знал за собой эту дурацкую привычку: во время важного разговора он начинал заниматься самым неподходящим делом. Он поднимал фигуры с пола и ставил их на прежние места.
— Надо все же решить эту задачу, — неуверенно сказал Глебов, показывая на шахматы.
— «Поверь мне! Мы будем рядом…» — передразнивал его Костя. — Ты что же, не мог договориться, чтобы меня вообще не трогали? Мне эта история все жилы вытянула!
Глебов поднял на Костю глаза, полные отчаяния.
— Ничего нельзя сделать. Надо потерпеть. — Он покачал головой. — Ты же главный свидетель.
— Лгуны! Обманули! — кричал Костя, не контролируя себя. — Зачем вы меня обнадежили?
— Кто? — не понял Глебов.
— Ты и мать. Она сказала, что ты все уладишь.
— Я этого не обещал.
— Но это же само собой разумелось! Ты что, дурачок? Она верила, что ты все устроишь, и я верил!
— Не хотел тебе говорить раньше, — признался Глебов. — Дело осложнилось… Новый судья… Ильина ездила в больницу к старику Бочарову. У него тяжелый инфаркт. Возила к нему Судакова. Так вот, Бочаров настаивал на том, что за рулем машины был сам Судаков.
— Судаков! Вот дает старикашка! — Костя притворно рассмеялся. — А вы и уши развесили! Не мог же Судаков сам угнать машину!
— Угнать не мог, — ответил Глебов. — А вот когда сбил человека, то от страха сбежал. Потом придумал, что у него угнали машину, чтобы снять с себя вину.
Костя вздрогнул. «Если они покатят бочку на Судакова, — соображал он, — то чем это угрожает ему? Да ничем, пожалуй, только будет тяжко присутствовать при всей этой ахинее. Надо будет изгаляться, выкручиваться, сочинять всякую белиберду про несуществующего угонщика, чтобы спасти Судакова». Он посмотрел на Глебова, и впервые в нем возникла неприязнь к этому человеку. Скривил губы в гневе и обиде и издевательски процедил:
— А я не пойду в суд! Не пойду! И все! Осточертело! — Он с большим удовольствием и сладострастием заметил, что Глебову не понравились его слова.
«Что, получил? — со злорадством подумал он. — Выкручивайтесь как хотите».
— Это невозможно, — заметил Глебов.
Он легко мог загнать Костю в угол, сказав, что его привезут в суд с помощью милиции, но ему не хотелось его пугать, и он замолчал, наблюдая за Костей, точно ощущая, что этот разговор еще не окончен. Глебов понял, что в этой истории что-то нечисто: слишком он волнуется, слишком он боится суда; но и сам этого же боялся. Глебов не торопил события, ждал, сидя в кресле и размышляя о том, что его счастье оказалось быстротечным. Потом он подумал о Лизе, она вспыхнула в нем как пламя, но он даже и не вспомнил, что только что с таким нетерпением ждал ее звонка.
— Не понимаю, — выкрикнул Костя, — почему я должен волноваться из-за какого-то шофера? В гробу я его видел в белых тапочках! Пусть сам выкручивается!
— Ему будет нелегко, — ответил Глебов. — Ни один человек не сможет показать в его пользу. В лучшем случае Судакову придется отдать кругленькую сумму за разбитую машину.
Теперь Глебов говорил в пространство, не глядя на Костю.
— А ты не бойся, — едко заметил Костя. — Отстегнет. Он же левак. Теперь на автобусе ездит, так тоже левачит. Сам видел, он сбрасывал мешочников возле базара. Заколачивает будь здоров!
— Не говори того, чего не знаешь. — Глебов поймал себя на том, что рассердился на Костю. — Нехорошо это.
— Я не знаю? Может быть, ты еще скажешь, что есть шоферы, которые не колымят? Ну ты допотопный наивняк!
— Почему столько шума? Дело-то простое… Судаков нуждается в твоей помощи, а ты что-то придумываешь, чтобы ему в этом отказать. Странно, ей-богу, странно. Неужели у тебя нет простой потребности помочь человеку в беде?
— А я не работаю в бюро добрых услуг! — Костя рассмеялся: ему понравилась собственная острота.
По мере того как Костя выкрикивал свои слова, Глебов все больше и больше мрачнел.
— Все только для себя, милого и любимого… — с горечью произнес он.
— А как надо? — усмехнулся Костя. — Для других?… Старая песня. Тоска и вранье.
— Только для других — тоже не надо.
— Ну хоть за это спасибо! — Костя, паясничая, размахивал руками, корчил рожи, кланялся Глебову. — Не совсем вранье, а только наполовину.
— Попробуй меня понять, — серьезно заметил Глебов. — Жить надо со всеми и для всех, включая самого себя.
— И ты… так живешь? — недоверчиво спросил Костя.
— Да, — твердо ответил Глебов. — Не всегда выходит, но я стараюсь.
Костя внимательно посмотрел на Глебова. Его слова были необычными, раньше ему никто так не говорил: «Жить надо со всеми и для всех, включая самого себя». «И похоже, он не врет, как прочие, — подумал Костя, — похоже, что он на самом деле так живет. Уникум!»
— Если так… Если ты так живешь, то помоги мне!
В этот момент Костя готов был признаться Глебову, но испугался, отступил в угол, забился, стараясь занять поменьше места. Ему вообще захотелось исчезнуть. Он почувствовал острую неуверенность, нестойкость собственного существования.
«Вот бы умереть! — подумал он. — И ничего не надо и не страшно».
— Ну, что же ты замолчал? — спросил Глебов. — Продолжай. — Он увидел, как Костя обмяк, соскользнул по стене на пол, словно его не держали ноги. В одно мгновение он обо всем догадался. «Беда… — подумал он. — Беда». Хотя по инерции спросил: — Что же все-таки случилось, Костя?
— А то, — ответил Костя, — эту машину угнал я.
Глебов уже давно понял: в этой истории что-то нечисто, но сам себе в этом не признавался. Обманывал себя, растворяясь в счастье. А на что он надеялся? У него не было на это ответа. В голове крутились Костины слова, но он отталкивал их, не зная, что с этим делать, и как вести себя дальше, и что сказать Лизе. Только тут он вспомнил про Лизу и про то, что он ждал от нее звонка, который должен был перевернуть его жизнь. Теперь ему показалось, что это было все не с ним. Так иногда мгновенное несчастье растягивает время, и то, что было рядом, оказывается в недосягаемом отдалении. Глебов понял, что между ним и Лизой пролегла пропасть.
— Ты что молчишь? — не выдержал Костя.
Ему неприятно было, что Глебов молчал и что он робел от этого, и страх легким ознобом бежал по спине. Он уже забыл о том, что собирался умереть, и теперь мечтал только об одном: чтобы Глебов его спас. «Самое трудное, — думал он, — осталось позади. А теперь Глебов должен его спасти! В конце концов, он же его отец! Всегда, во все времена отцы спасали своих детей!» Он стал прежним, презрительно улыбнулся и сказал, ехидно выталкивая из себя слова:
— Ну, скажи свое слово… Пригвозди! — И высокомерно уставился на Глебова.
Тот медленно проговорил, преодолевая спазм в горле:
— Так… это… все-таки… был ты!
— Ну и что? Подумаешь… Угнал машину. — Костя продолжал себя взбадривать. — Не я первый, не я последний… — Он махнул рукой. — Да вам все равно нас не понять… Вы все рабы. Этого нельзя, того нельзя… Подыхай и надейся — вот что вы предлагаете.
— Ты чуть не убил человека, — сказал Глебов.
— «Чуть» не считается!
— Украл машину и разбил ее.
— Ну ты даешь!.. Я же не вор! Ты-то понимаешь, что это просто несчастный случай? Сделай так, чтобы не было виноватых.
— Так не бывает, Костя.
— Не бывает?… Вчера по телику передавали: по стране за день угнали двести сорок машин… И никого не поймали. Ну а я буду в этом списке двести сорок первым… Только и всего.
Костя увидел выражение лица Глебова, прочел на нем приговор и замер.
Перед Глебовым промелькнула Лиза, будто прошла мимо, лицо близко-близко, обдала его своим дыханием, свежим и сладким.
«Что теперь с нею будет? — думал Глебов. — А с Костей?… Как он мог на это пойти? Но и то не важно, как мог, важно, что смог! Что же делать, как спасти его?…»
Глебов подошел к Косте, обнял, усадил на кровать. Так они сидели долго и молчали. Костя не видел лица Глебова, не видел, как у него на глаза набегали слезы.
— Ты что же, и сейчас не собираешься мне помочь? — спросил Костя, едва владея своим голосом.
— Я пойду с тобою… в суд. Вместе пойдем… и я все сам расскажу. А потом начнем за тебя бороться…
— Нет! Нет! Нет! — Костя рывком сбросил с плеча руку Глебова, вскочил как ужаленный, закричал тонким, срывающимся голосом, губы и глаза у него побелели. — Не пойду! Не хочу! Лучше сдохну, чем туда! Ты предатель! Пре-да-тель!
— Зачем ты так? — с беспредельной скорбью спросил Глебов.
— Предатель! — кричал в истерике Костя. — Отец — предатель! Вот мать обрадуется! Одарил ты ее накануне свадьбы! Подарок — высший класс! Заложил собственного сына.
Глебов схватил Костю за плечи и сильно тряхнул. Он хотел привести его в чувство, хотел остановить поток его слов:
— Костя, успокойся и пойми! Что сделал — не воротишь. Но теперь тебе надо жить храбро.
— Ах, я еще, по-твоему, и трус! Спасибо за откровенность! — Костя был в исступлении. Нет, он не даст себя в обиду, он не будет ползать перед ним на коленях, умоляя спасти. Он лучше откажется от отца — жил без него и дальше проживет, но не унизится. — Я ничего не боюсь! — кричал Костя. — Только не хочу за так пропадать!.. Я угонял машины уже три раза. Слышишь — три раза! И дальше буду угонять, пока не куплю своей… Мне нравится лететь вперед, обгоняя таких, как ты!
Костя выскочил из комнаты, но тут же вернулся. Ему показалось, что он еще не все высказал Глебову.
— Мне не нужны твои подарки! — Он сорвал с себя куртку, которую ему подарил Глебов, и швырнул под ноги на пол. — Меня тошнит от них!
В безумии метнулся к выходу, хлопнул дверью так, что задрожали оконные стекла в квартире, и убежал, оставив позади себя поверженного Глебова.
Тот постоял, совсем не зная, что делать, потом сел на стул, закрыв лицо руками. Затем встал, погасил свет и пропал в поглотившей его тьме.
15
Костя вылетел на улицу, сразу оглянулся: не преследует ли его Глебов? Нет, никого не было. Костя глубоко вздохнул, наполнив легкие до отказа горьковатым воздухом, и бросился через улицу под самым носом у трамвая. Вожатый оглушительно зазвонил ему, ослепляя круглыми фарами. И Костя подумал: «Вот бы попасть под трамвай! Тогда бы «он» поплакал — убийца собственного сына!» Спрятался в сквере, глядя на освещенные окна глебовской квартиры.
Но вот свет в окнах погас. Костю затрясло от волнения. Кажется, Глебов одумался и решил его догнать… Часы на речном вокзале пробили девять раз, они гулко бухали в Костиной голове. Потом звякнули четверть часа, половину, снова четверть… и разразились десятью медленными ударами.
Глебов так и не вышел. Что он там делал в темноте? Лег спать или просто смотрел телик? Слушал «Новости», глотал информацию?
— Маразм! — пробормотал сквозь зубы Костя.
Ему стало холодно без куртки. Легкий ветерок и сырость от реки проникли за воротник рубашки, прошлись по спине и по рукам. От длительного напряжения у него устали глаза. «Ну и черт с ним! — выругался Костя. — Отец называется! Ну, я ему отомщу, покажу, на что способен, пропадать — так с музыкой! Он меня запомнит, увидит, какой я трус! Сейчас угоню машину и поставлю ему под окна, чтобы убедился!» Эта идея понравилась, показалась остроумной, он рассмеялся. Еще постоял минуты две-три в ожидании, одним махом перескочил железную изгородь сквера и нервной походкой, цепляясь ногой за ногу, будто пьяный, стал удаляться.
Теперь он бежал, не разбирая дороги, вляпался в лужу мазута, обрызгался с ног до головы, налетел на встречного, ничего не видя. Тот оттолкнул его; Костя упал, разбил в кровь ладони об асфальт. Вскочил, побежал дальше.
На площадке около большого нового дома, где стояло несколько припаркованных машин, он застыл, осматриваясь по сторонам. От страха сильно заныло под ложечкой. Он бы с удовольствием отказался от своей затеи, но сейчас для него главное было — победить отца, чего бы это ему ни стоило. Он не позволит никому, особенно отцу, унижать его!
Костя заскользил между машинами, цепко осматривая их двери и окна, пока наконец не увидел одну с открытой форточкой. Изогнулся, просунул тонкую руку, дотянулся до ручки двери, дверной замок щелкнул, в ту же секунду внутри машины зажегся тусклый свет и раздался пронзительный вой охранной сигнализации. Он обжег Костю, полоснул по сердцу. Вместо того чтобы бежать, застыл на месте преступления, прижавшись к вибрирующей машине. Он не мог пошевелиться: отчаяние парализовало его. Наконец Костя заставил себя встать. И тут же раздался крик: «Вон он! Дер-жи-и!» Костя, как бешеный зверь, не глядя по сторонам, рванул в пустое пространство ближайшей улицы, слыша позади тяжелый топот ног, и бежал вперед, пока не исчезли звуки погони и его не перестал преследовать сигнал сирены. Заскочил в первый попавшийся подъезд и, прижавшись разгоряченной спиной к холодной стене, отдышался. Когда он окончательно пришел в себя, то почувствовал, что злоба на весь мир захватила его целиком. Он сейчас ненавидел всех, потому что был один, среди темноты, холода и враждебного мира.
Наконец Костя начал успокаиваться, к нему вернулось хладнокровие. Он вышел на улицу, оглянулся — никого. Постоял, подумал, где бы ему найти машину, вспомнил: это было неподалеку. Через полчаса он уже подогнал «жигули» к подъезду Глебова.
Приключение с машинами на время отвлекло его, но, как только он добежал до дома и услышал голос Лизы, силы вновь оставили его.
— Костик! Приехал! — Счастливая Лиза бросилась к нему навстречу. — И сразу умчался! Ты голодный? — Она уже переоделась в его кофточку. Вся сияла. — Смотри! — Покрутилась, обняла его и поцеловала безжизненное лицо, не замечая этого. — Я так тебя ждала!.. Мне надо спросить у тебя разрешения…
Костя оттолкнул ее, вошел в комнату и в изнеможении упал на диван. Его вновь колотил озноб.
— Ты заболел? — Лиза потрогала его лоб. — Ты в лихорадке. — Выбежала из комнаты и вернулась со стаканом воды и с таблеткой. — Выпей аспирин.
Он молча отвернулся к стене, не открывая глаз.
— Что случилось, Костик? Почему ты без куртки?
— Не хочу от него никаких подарков! — Костя стремительно вскочил, будто его подбросили.
— Ты был… у него? — догадалась Лиза, и легкая улыбка радости коснулась ее губ. — Прости, но я не думала, что ты сегодня попадешь к нему. Ты же видишь, я ему еще не ответила. — Она старалась его успокоить, зная, что у него характер собственника. — Без тебя ни-ни… Ждала твоего возвращения, чтобы обсудить, чтобы ты разрешил мне выйти за него замуж. — Она убедила себя в невероятном: что все будет хорошо, что Глебову и Косте вообще ни к чему знать подробности ее вранья; пусть живут как живут, раз счастливы. Ведь Глебову от этого не хуже? И Костику — тоже нет. Лиза приветливо махнула своими кудряшками и улыбнулась. — Знаешь, он так тебя любит!
— Он меня любит?! — Костя мрачно посмотрел на Лизу. — И одновременно он любит все человечество.
— Ну и что? — Лиза была в восторге. — Наконец-то на нашем пути появилась благороднейшая личность. Цени, Костик.
— Знаю: ты с ним заодно! Я никому не нужен! — Он захлебнулся, горло ему сдавил спазм, и он зарыдал. Все напряжение, которое в нем скопилось за этот день, единым махом вырвалось наружу.
— Костик, боже мой, что случилось? — Лиза испугалась по-настоящему.
— Он не хочет меня судить — вот что!.. И передал дело другому… А я другого не выдержу! Он меня расколет!
— Как… передал? — едва произнесла Лиза.
— По закону папаши не имеют права судить сыновей… Поняла?
Лиза кивнула, еще не совсем понимая, что произошло.
— Вот он и передал… А я обозлился и все ему выложил. Думал, теперь-то он мне поможет, ведь ему деваться некуда! — Костя замолчал, припоминая всю сцену у отца.
— Что — выложил? — испуганно переспросила Лиза.
— Про машину.
— А он что?
Костя вдруг перестал захлебываться:
— Представляешь?… Предложил мне взяться за его ручку и топать в суд.
— Зачем? — не поняла Лиза.
— Признаваться… Чтобы другого не привлекали… Судакова. А меня что же, в тюрьму?!
Лиза видела перед собой бледного, перепуганного Костю и чувствовала, как его страх постепенно переползает в нее.
— Он решил, что я боюсь, — продолжал Костя. — А я просто не хочу загреметь из-за глупости. Даже если она моя собственная!
У него губы кривились от злости, он судорожно покусывал верхнюю губу. Волосы упали на лицо, закрыв лоб и глаза.
— Но я ему доказал, что не трус!.. Доказал!
— Как?… — спросила Лиза.
— Тачку угнал! Опять! Ему назло! И поставил под его окнами — пусть любуется.
— Костик!.. Костик… — только и смогла сказать Лиза, пытаясь успокоить сына и не находя для этого никаких слов.
— Можешь ему сообщить об этом! — Костя схватил телефон, сорвал трубку и протянул Лизе. — И еще скажи, что я его ненавижу!
Лиза взяла трубку, положила ее на рычаг. Она была возбуждена, она была так возбуждена, что, казалось, вот-вот потеряет сознание. Если бы разрыдалась, ей стало бы легче, но она понимала, что, несмотря на все, сейчас она — главная сила.
Что же делать? Лиза металась по комнате, бросаясь из одного угла в другой, отбрасывая в сторону стулья, совершенно не отдавая себе в этом отчета. Все свои невзгоды она переносила легко, притерпелась, махнула рукой — будь что будет! — и жила дальше. Но тут так не скажешь и не махнешь на все рукой — надо спасать Костика!
— Нет, нет, плакать не надо: слезами горю не поможешь, — твердила она, пытаясь преодолеть внутреннее отчаяние. — Я сейчас к нему… Надо только переодеться… надо быть спокойной и нарядной, чтобы он ничего не понял. Я его уговорю! Вот увидишь… Он будет тебя судить… Возьмет дело обратно.
Когда она все это сказала, то вдруг поверила, что все так и будет, и даже рассмеялась, как в былые времена.
Костя, который до сих пор молча и тупо следил за ней, вслушиваясь в Лизино бормотание, не совсем понимая смысл слов, резко вскинулся от ее смеха и бесцеремонно приказал:
— Сядь! А то у меня от твоей беготни в глазах перебор — вместо одной мамашки сразу несколько… и все смеются.
Лиза послушно села и виновато сказала:
— Он добрый и великодушный.
— Великодушный? Скажешь тоже. Да он кремень! От своих принципов ни за что не откажется, хоть застрелись!
— Но он любит тебя, — не сдавалась Лиза.
— По-своему. Он любит каждого уголовника, которого осудил. Ему ведь всех жалко. Он каждый день думает о них по ночам… Спать не может. Вот упекут меня в колонию, он и обо мне тоже рыдать начнет.
— Все будет хорошо, Костик. — Лиза обняла сына. — Вот увидишь! Я еще не знаю, как это образуется, голова кругом, но все будет хорошо.
— Я боюсь. — Костя прижался к матери, стараясь спастись под ее покровом.
— Что ты, Костик! — Лиза обняла сына. — Ты знай: я тебя никому не отдам!
Телефонный звонок заставил их вздрогнуть, и они теснее прижались друг к другу, пока он не умолк.
— Надо же! — не мог успокоиться Костя. — Собственного сына — в тюрьму! Вот это отец! А я его полюбил, поверил… Гордился им, будь он проклят! Ну скажи, мать, почему я такой несчастный, что даже родной отец не хочет мне помочь? — Он зарылся в ее волосах, жалобно всхлипывая.
— Да какой он тебе отец! — вдруг неожиданно вырвалось признание у Лизы. — Выкинь из головы… Не отец он тебе вовсе!
Костя слегка оттолкнул ее от себя, чтобы видеть. Лиза испуганно ладошкой прикрыла рот, но поздно: страшные слова уже вылетели наружу.
— Как… не отец? — едва слышно проговорил Костя, не отрывая взгляда от матери. Лицо его стало таким несчастным, выражение глаз такое недоуменное, точно кто-то сзади, подкравшись, всадил ему в спину нож и сейчас он должен был навсегда рухнуть.
— Ну, Костик, успокойся, — робко попросила Лиза, видя, что с Костей творится что-то неладное. По инерции продолжала свой рассказ: она теперь зацепилась за свое признание, ей надо было выложить ему все до конца. Виноватая, беспомощная улыбка блуждала по ее губам. — Я это выдумала. Случайно… повеселилась. Ну, дура, никогда вперед не думаю. Его хотела разыграть, и только. Понимаешь, я же не знала, что он поверит. Это в наше-то время?… Ему так разные женщины знаешь сколько детей накидают! — Лиза не сводила глаз с Кости. Она стояла перед ним как под дулом пистолета. — А потом дальше само полетело-поехало… Сначала он явился… Дальше… ты со своей машиной. Но я собиралась признаться. Честное слово…
— Ты хочешь меня успокоить? Да? — перебил ее Костя. — Чтобы я не страдал, что он меня не любит? Ну ты и хитрюга! — Он даже улыбнулся, но, заглянув в небесно-голубые глаза своей мамашки, понял с предельной ясностью, что та сказала правду. Он не знал, что ему теперь делать. Все рухнуло сразу. У него, оказывается, не было никакого отца — вот к этому он не был готов.
Лиза подошла к нему, чтобы вновь обнять, но он с такой силой оттолкнул ее, что она чуть не упала. В исступлении закричал:
— Вот ты дура!.. Последняя идиотка! Разве я ему бы сознался, если бы знал правду? Теперь я точно сел! Ненавижу тебя! Это ты меня своими кривыми ручками упекла!.. Ты! Ты! Ты! Выходит, он не отец мне, а судья! — Он затих: у него больше не было сил ни для крика, ни для отчаяния.
Костя упал на тахту. Лиза приблизилась к нему, стараясь заглянуть в глаза.
Они долго и молча сидели рядом, бедные и несчастные, и никто им не мог помочь в целом мире.
— Костя, я придумала! — оживилась Лиза. — Давай ему пока ничего не говорить… про отца. После суда скажем.
— Придется, — выдавил из себя Костя, хватаясь за Лизино предложение.
Они еще помолчали, не замечая движения времени.
— А ты помнишь, — неожиданно спросила Лиза, — как мы гостили у бабы Ани зимой? Тебе тогда было лет пять. — Она увидела, что Костя ее слушает, и продолжала: — Ты забрался на крышу погреба, соскользнул и зарылся с головой в сугроб. Снег попал тебе в рот, забил нос, залепил глаза, ты стал задыхаться… Испугался и закричал. На твой крик прибежал Дружок, стал лаять. Мы с бабушкой вытащили тебя из снега, привели домой, обогрели, а ты все продолжал плакать, жалобно всхлипывать. Я посмотрела на тебя и рассмеялась — ты был мордатый, щеки и нос алые. Ты обиделся, что я смеюсь, и еще сильнее заревел. Тогда баба Аня тебе сказала: «Не плачь, дурачок. Тебе не больно, ты просто испугался. А испуг как птичка, он уже улетел». Ты после ее слов сразу успокоился.
Костя промолчал. Он не чувствовал в себе никакой связи с тем далеким маленьким мальчиком. Сейчас его испуг никуда не улетел и крепко сидел в нем.
Снова раздался звонок, на этот раз в дверь. Они оба насторожились.
— Это отец, — прошептала Лиза и смешалась. — То есть… он.
Костю подбросило.
— Стой! — уцепилась за него Лиза. — Не открывай ему… Прошу. Я еще не готова.
Но Костя был неукротим, он оттолкнул Лизу, не слушая ее мольбы, и вышел в переднюю.
Лиза бросилась к зеркалу, она успела взмахнуть два раза расческой, поправляя прическу, и увидела в зеркале отражение Глебова. С трудом повернулась к нему, прижимаясь спиной к стене, чтобы не упасть. Глебов внешне был спокоен, в руке он держал Костину куртку.
— Извини, что так поздно, — сказал он Лизе. — Телефон у вас не отвечал. А я волновался.
— Ну зачем же так! — зло заметил Костя. — Это лишнее.
Глебов посмотрел на Костю, прошел в комнату, бросил куртку на тахту, сел.
— Лиза, постарайся понять, не впадая в панику, — попросил он. — Костя сознался мне — это он угнал машину.
— Костя?… Угнал машину? — Хотя Лиза была готова к этому разговору, она растерялась, начала лепетать несуразицу: — Ты его не слушай… Он тебе наговорит… Ты плохо знаешь нынешних детей, он на тебя обиделся… из ревности. Он к тебе ревнует… привык, что я его собственность. А тут я замуж…
— Лиза! — перебил Глебов.
Она замолчала, глядя на него загнанными глазами.
— Ты хочешь его спасти. Понимаю. Я бы сам тоже хотел… Если бы это было возможно, я бы всю вину взял на себя. Но этим ничего не изменишь. Я не сравниваюсь с тобой: ты — мать. Но мне он тоже не чужой. Все, что случилось, наше общее горе.
— Ничего с вами не случилось! — крикнул Костя. — Это с нами случилось.
— Костя! — попыталась Лиза остановить сына.
Но разве это было ей по силам, когда ему было нужно только одно: смертельно обидеть Глебова, растоптать его, уничтожить. Даже во вред себе! Он потерял всякую осмотрительность, к которой его призывала Лиза, возненавидел Глебова еще сильнее за то, что он не его отец. «Не отец, — думал он, — не отец! Так вот — на тебе!»
— Ты… То есть вы!.. Как жили, так и будете жить! В полном порядке, потому что… я не ваш сын! — Когда он это крикнул, то посмотрел на Глебова, увидел, что тот побледнел, и повторил несколько раз: — Я не ваш сын!.. Я не ваш сын!.. Не ваш! — Как кнутом прошелся несколько раз по Глебову, вкладывая в свои слова всю злость на несовершенство мира. — Да! Да! Она разыграла вас… Это была шутка. Вы поверили… А я ничейный! И никто не будет лезть мне в душу с любовью.
Костя нарочно приблизился к Глебову. Ему хотелось, чтобы тот сорвался, заорал на него, ударил, но Глебов только тихо спросил:
— Зачем ты так?
— А затем! Нам не нужна ваша жалость. Мы и без вас проживем. И не ходите больше к нам. Ни-ког-да! — И, не зная, как добить Глебова окончательно, процедил, не разжимая губ: — Жених несчастный…
Нет, Косте не удалось победить Глебова, как он ни старался. Тот отвел от него глаза и спросил у Лизы:
— Это правда?
— Прости, Боря… — еле слышно ответила Лиза.
Глебов машинально посмотрел в Лизино зеркало — и не узнал себя. Неудивительно: в мгновение ока было растоптано его счастье. Отдаленно он понимал, что надо уйти, что все сказано и надеяться больше не на что, но не уходил, а рассеянно бормотал, не отдавая отчета, что говорил вслух:
— Ничего… Ничего… Успокойся… Чтобы не сдохнуть прямо здесь. Ты быстро привык, что у тебя есть сын… Теперь придется отвыкнуть…
— Что? — спросила Лиза, но поняла, что Глебов ее не слышал.
Отчаяние и жалость к Глебову овладели ее душой сполна. Ей впервые остро и осязаемо захотелось исчезнуть из этого мира, умереть, чтобы забыть все-все, что она здесь сделала. В эту секунду она почувствовала странную невесомость, легкость в теле; ей показалось, что если бы она сейчас оттолкнулась посильнее от пола, то улетела бы куда-то ввысь. Потом это состояние пропало, и снова тяжелая ноша греха опустилась на плечи.
Она увидела, как Глебов повернулся к Косте, и напряглась, каждую минуту готовая прийти на помощь к тому, кто в этом больше будет нуждаться.
— Два раза в жизни я вел себя глупейшим образом, — сказал Глебов Косте, как будто они мирно беседовали, — и оба раза с твоей матерью.
Костя и Лиза молчали.
Глебов посмотрел на каждого из них поочередно: увидел Лизу такой, какой он ее любил бесконечно, — испуганной, открытой, похожей на потерянного ребенка; потом на Костю, мрачного и безответного.
— Простите, — сказал Глебов и быстро вышел, чтобы навсегда раствориться в пространстве. Неслышно открыл входную дверь, но в самом конце все-таки сплоховал: не придержал ее рукой, и она отчаянно-громко хлопнула.
Выстрел попал точно в Лизу — она зарыдала, не стараясь сдержаться, и от этого ее рыдания были еще тяжелее.
— Это пройдет… сейчас… минуту потерпи, — твердила она сквозь слезы. — Хорошо, Костик, что ты ему все сказал. Все-таки легче. Я тебе благодарна. Меня это мучило. Ты не думай, я каждую ночь просыпалась и все думала-думала, что с нами будет, куда я нас завела. Теперь легче… И может, все вообще обойдется, конечно, обойдется… не может не обойтись.
И Костя, в который раз завороженный ее словами, спросил с надеждой:
— Думаешь, я выкручусь?
— Выкрутишься, — уже почти бойко ответила Лиза.
— А что делать… с Глебовым? Он не заложит меня?
— Он?… Разве он может предать?
— Ну ты как на луне! Сейчас это запросто. В духе времени. Ради карьеры или выгодного дела. У нас историк спихнул директора и сел на его место, рассказав, что у того любовница есть. Бедному Тюленю даже оправдаться не дали. Он только пыхтел, обливаясь потом. Сняли как миленького. А ведь он был среди них самый хороший.
— Нет, это невозможно, — твердо ответила Лиза, — чтобы Боря…
А сама вдруг подумала: а что, собственно, она знала о Глебове? Неизвестно, каким он стал за эти годы. Кроме того, она дважды его обманула, и он вправе ответить ей тем же. Вот будет ей жестокая кара. «Надо немедленно идти к Глебову, — решила она, — сегодня же, ночью, не откладывая».
— Ты лучше не думай о суде, — сказала она Косте. — Считай, суд позади. У тебя фестиваль на носу. Вот главное. Завтра начну копить деньги. Наберу побольше халтуры. Мне предлагали две диссертации. Одна — о новой канализационной системе, другая — о разведении скота в труднодоступных районах.
— Обалденно! — вдруг рассмеялся Костя. — Дурдом! Они разводят скот в труднодоступных районах, лучше бы развели в легкодоступных.
— Конечно, скука и все вранье, но можно заработать две сотенные, — ответила Лиза. — Если соберусь с силами, смогу. Сошью модное платье и всех твоих девчонок — за пояс!.. «Кто это такая красивая?!» — «А это мамаша Самурая!» Славы хочу! Чтобы ты был знаменит, чтобы все было хорошо! — Она замолчала. Дыхание перехватило, к горлу подкатывал ком, и, сдерживая себя, проговорила: — Ты, Костик, о будущем думай — о Москве. Десятый в один миг проскочит — и прямо в консерваторию. Начнется праздник! — Посмотрела на сына и осеклась.
— А я спастись хочу… Не живу, жду. Знаешь, как трудно. — Он закрыл лицо руками, крепко надавив на виски. — Ну почему я такой несчастный?
— Ты несчастный? Вот даешь! У тебя голос, ты музыку сочиняешь, стихи пишешь…
— Это еще продать надо. В наше время знаешь кто счастливый? Торгаши да кооператоры. Были бы у нас деньги, всех бы купили — и делу конец. — Неожиданно Костя повернулся к Лизе: — Мать, а вдруг Судакова посадят?
Лиза ничего не ответила. Она уже думала о Судакове: как он себя теперь поведет, не выдаст ли Костика? И всякий раз отбрасывала эту пугающую мысль. Она устало махнула рукой сыну, попыталась снисходительно улыбнуться, но, неизвестно почему, как наяву увидела Костю, которого вел под конвоем милиционер и он уходил от нее все дальше и дальше, превращаясь в маленького мальчика, с головой, втянутой в плечи.
16
Глубокой ночью, когда Костя перестал ворочаться, Лиза встала. Ей не надо было одеваться: она легла в платье, и ничего не надо было искать в темноте: все приготовлено заранее. Единственно, что ей трудно, — это сдерживать судорожное нервное дыхание, чтобы Костя ее не услышал и не остановил. Она вышла в переднюю, сумку под мышку, туфли в руки — и тихо-тихо за дверь. Каменный пол лестницы пронзил, холодил ступни ног, но она терпела, не вызвала лифта и босая прошла два этажа вниз.
Костя не спал. Он сразу заметил все Лизины приготовления, зло усмехнулся про себя, решил схватить ее на месте преступления, когда она будет уходить. Он лежал в темноте и придумывал, как ее разоблачит, и долго ворочался, сочиняя страшные слова мести. Потом застыл в ночной тишине и подумал: пусть мать пойдет к Глебову, а вдруг он его пожалеет. Гордости больше не было.
Как только Лиза вышла, Костя подскочил к окну и увидел ее, почти бегом пересекающую темный двор. Одинокая фигура под куполом темного неба показалась ему легко-уязвимой. «И это мой спаситель? — подумал Костя. — Она никто в этом мире. У нее нет ничего, чем она может мне помочь. А я, придурок, верю ей. Да, Глебов сотрет нас в порошок и посыплет им дорожки в сквере около суда — и правильно сделает!»
Костя посмотрел на часы: было два ночи. А Лиза вернется не раньше чем через три часа. Она же думает, что он блаженно спит. Вот тоска и безнадега! Он походил по комнате, придумывая, чем бы заняться. От лунного света, который проникал в комнату, на стене выросла его тень. Он стал подпрыгивать, трясти головой, размахивать руками — и тень послушно выполняла каждое его движение. На стене вырастали фантастические картины, освещенные зеленоватым, призрачным светом.
Он услышал легкий странный смешок в ответ на собственные выкрутасы и понял, что это он смеялся над собой. Он смеялся в такой момент, ночью, в ожидании решения своей судьбы; нет, он сумасшедший, и все, что с ним произошло, — сумасшествие. Точно: он настоящий, законченный псих. А разве можно в чем-нибудь винить психа? Никто его не заставит сознаться — даже сам Глебов, хотя он знает правду. Он скажет, что просто пошутил над Глебовым на мамашкин манер, что они оба с нею шутники. И выложит, если надо будет, всю биографию Глебова и Лизы. И каждый ему поверит после такого рассказа.
Так у него всегда бывало: как бы он себя ни винил, в нем ни на секунду не пропадало яростно-сильное, непреодолимое желание выкрутиться, победить.
Его знобило, он лег, натянул одеяло до подбородка, потом накрылся с головой, чтобы согреться собственным дыханием, но стал задыхаться и рывком сбросил одеяло. Вот тоска! Надо позвать Зойку, решил он, и накрутить ее как следует, запугать, чтобы фанатки не возникали и не трепались, чтобы забыли вообще об этой проклятой истории. Надо им сказать: будут молоть — им же самим крышка! А что, если кто-нибудь из них уже протрепался, ради красного словца? Например, Каланча — у нее же плохо с мозгами.
Вскочил, оделся, зажег настольную лампу — яркий свет больно резанул по глазам. Позвонил Зойке, прислушиваясь к телефонному трезвону за стеной. Трубку упорно никто не снимал. Подумал: если отзовется Степаныч, он не ответит, а если тот в ночной, то Зойка дома одна.
Зойка взяла трубку на двадцать втором гудке. «Вот дрыхнет, зараза!» — с завистью подумал Костя, а он тут мучается, страдает, места себе не находит.
— Зойка, это я, — сказал он. Она никак не могла проснуться, и он повысил голос: — Ты что, оглохла? Степаныч в ночной? Тогда вали ко мне.
Зойка пришла заспанная, с припухшими глазами, лохматенькая, в длинном широком халате до пят, с рукавами, болтающимися до колен. Она была похожа на гнома. Уж до чего Костя был мрачен, а при виде этой фигуры рассмеялся:
— Ты откуда такой халат выкопала?
— Наследство от матери. Он теплый, — ответила Зойка, испуганно спросила: — Что-нибудь случилось?
— Да так, — туманно ответил Костя. — Мать удалилась… А мне не спится. Вот и разбудил тебя.
— А я рада, что ты меня позвал, — вырвалось у Зойки. — Сразу спать расхотелось. Я же тебя так давно не видела!
Костин ночной звонок показался ей необычным. Ночью всякое может случиться, подумала она. А вдруг Костя ее сейчас возьмет и поцелует? Она сделала осторожный шажок в его сторону, дыхание у нее остановилось. Конечно, он ее разбудил, чтобы поцеловать, не случайно у него какой-то странный вид. Ночной поцелуй. Зойка сделала еще полшага к Косте и вся сжалась.
— Что ты на меня уставилась? — спросил Костя. — Садись.
— Ничего, я постою. — Ей не хотелось отходить от Кости. Она пялила на него глаза, нависая над ним.
— Извини, что разбудил… Одному тошно.
— Ну и правильно сделал… А то мне какая-то хреновина снилась. — Она захохотала, крутясь на одной ноге, наступила на длинную полу халата и еле устояла.
— А что снилось?
— Что? Ну говорю же — ерунда. — Она снова хихикнула, все еще стоя около Кости. — Про «железную леди»… ну про Тэтчер… что я была в Англии.
— Ну ты, конечно, попала к ней на прием?
— Да нет! — рассмеялась Зойка. — Я там сама была… Тэтчер.
— Ты… Тэтчер?
— Вот именно, что я… Тэтчер. Сижу, приказываю министрам, а сама про вас думаю… С одной стороны, надо Англией заниматься, а сама все про вас и про вас — про тебя, про девчонок, неужели, думаю, мы расстались навсегда? Даже разревелась. Нет, думаю, так не пойдет, надо бросать Англию и сматываться.
Где-то просигналила машина, въехала во двор, хлопнула дверца. Костя бросился к окну: вдруг Лиза? Прижался лицом к стеклу, закрывая с боков глаза от света руками. Но нет, это была не она.
— Ты хоть когда-нибудь вставала в три ночи? — спросил Костя. — Да ты садись…
— Господи, сто тысяч раз. Когда мать у нас жила. Бывало, вернется после гулянки. Ну и пошла возня. Отец орет, она огрызается… Разбудят кого хочешь.
Помолчали.
— Случилась одна неприятная история, — вдруг сказал Костя. — Глебов оказался вовсе не мой папочка. — У него перехватило горло, задрожали губы, и он снова чуть не заплакал. — Фикция.
— Чего-чего? — не поняла Зойка.
— Фикция, говорю. Он не мой папочка. Представляешь?… Лизок заварила кашу, пошутила неловко… А я сдуру, как родному, всю правду ему выложил. Упал к нему на грудь и, рыдая, покаялся.
— Офигенно! — Зойка нервно вскочила. Халат у нее распахнулся, открыв голое тело, и Костя на секунду увидел ее худенькую грудь с коричневыми точками посередине. — Я закачалась!
— Не качайся, — оборвал ее Костя. — Лучше запахни халат.
Зойка смутилась, закопалась в халате, высунув кончик носа. Ее охватила паника: мало им Каланчи и мента-прощелыги, мало этого шофера, так еще и Глебов — фик-ци-я!
— Я все равно не сознаюсь… А ты девчонок введи в курс, чтобы молчали. Если хоть одна проболтается, всем будет плохо.
— Да ты за кого нас держишь?! — возмутилась Зойка, а сама еще раз подумала про Каланчу.
Небо над крышами посветлело. Внизу раздался грохот тяжелой машины, которая привезла в булочную хлеб. Рабочие разговаривали громко, бросая тяжелые подносы с хлебом.
— Вот черти, орут, — сказала Зойка. — Испекли хлеб ночью, а торговать будут весь день — и жуй черствый. — Она заметила, что Костя ее не слышит, смотрит куда-то в пространство и молчит. — Костя! — окликнула она его и тронула за руку. — Давай отчалим, а? Вместе, вдвоем. — Ей захотелось убежать куда-нибудь вдвоем с Костей, хоть на край света, чтобы — никого и она с Костей! У нее загорелись глаза. — Ни в жизнь нас никто не поймает.
— Куда отчалим? — не понял Костя.
— По маршруту. Уйдем в систему. Сначала в Ташкент. Говорят, обалденный город. Потом можно и в горы. Там высоченные горы, в снегах. Знаешь, я никогда в горах не была! Там все налажено, между прочим. Я возьму адреса. Мне Нинка из второго подъезда даст. Ну, знаешь, такая видная, блонд с черной прядью. Она тоже была в бегах больше года. Рассказывала: «Придешь по адресу к чужим людям, а тебе все рады. Вот что интересно! Ничего не расспрашивают, в душу не лезут. Спят все на полу, их много набивается в комнату. А утром встают и расходятся — кто куда. У каждого свои интересы…» Она там подружилась со многими, они теперь иногда к ней приезжают как к родной.
— А тебе-то зачем это? — спросил Костя. — У тебя же все в порядке… Степаныч.
— Не знаю. Но тянет. — Зойка криво ухмыльнулась. — Здесь все давит: учителя, мать, разные заботы. А так вроде ты есть — и тебя нет… Когда надо, поработать можно. Надоело — топай дальше. — Она задумалась. — А не хочешь работать, можно милостыню просить. Я бы бедно жила, мне почему-то хочется иногда жить бедно-бедно и милостыню просить. «Подайте бедному на пропитание!» — Зойка хихикнула, чтобы было не понятно, что она говорила то, о чем часто думала. — Я бы давно ушла, но Степаныча жалко. Охмурит его какая-нибудь прощелыга вроде матери.
— Несешь чепуху. Кому я там нужен с саксом? А я без музыки жить не могу.
— А можно стать бродячим музыкантом, — не сдавалась Зойка. — Идешь, бредешь… вытащил сакс… играешь. — Она была в восторге от собственной фантазии. — Тут же толпа собирается, тебя слушают! Между прочим, с большим удовольствием. Деньги бросают! Все же интересно. Точно, нищим жить хорошо. Свобода. Все люди — рабы денег, а мы нет… Нам же не надо будет ни перед кем выпендриваться!
— Заткнись! — прервал ее Костя.
Его чуткое ухо выловило из просыпающегося утра, еще не наполненного гамом и шумом, торопливые шаги Лизы.
Зойка бросилась к окну.
— Бежит, — сказала она. — Я, пожалуй, пойду.
— Сиди, — приказал Костя. — Уйдешь, когда она придет.
Он поставил стул посередине комнаты и уселся, положив ногу на ногу, прямо против двери. И Зойка села — на самый кончик стула. Она чувствовала себя неуверенно. Лицо у Зойки пылало, по губам ее прошлась виноватая, беспомощная улыбка. Она не любила, когда людей подсаживали.
В комнате было тихо. Они оба напряженно прислушивались, но не поймали ни шороха, ни звука, — видно, Лиза не воспользовалась лифтом. И как открылась входная дверь, они бы не услышали, если бы она слегка не скрипнула. И они поняли: Лиза вошла. Зойка не выдержала, бросилась в переднюю навстречу Лизе, но Костя успел ее перехватить за полы развевающегося халата, приложив палец к губам, чтобы молчала. Зойка, боясь дышать, села обратно.
Наконец Лиза появилась и увидела Костю и Зойку. Сначала лицо ее приняло удивленное выражение, потом испуганное: ей было неприятно, что ее ночное путешествие не осталось тайным.
Все молча смотрели друг на друга.
Теперь Косте и Зойке стало понятно, почему они не слышали Лизиных шагов, — она сняла туфли и держала их в руках.
— Я пойду, — быстро вскочила Зойка и, подметая пол длинным халатом, скрылась.
— А Зою ты зачем поднял среди ночи? — спросила Лиза, демонстративно обувая туфли.
— Наше дело, — нагловато ответил Костя. — Я же не спрашиваю, куда ты ушла ночью.
— А я и не скрываюсь… Ушла потихоньку, чтобы тебя не беспокоить. Была у Глебова.
— Нетрудно догадаться… Ну и как твой культпоход?
— Нормально, — живо заметила Лиза. Она находилась под впечатлением встречи. — И даже очень. — Подошла к зеркалу, чтобы поправить прическу. — Мы объяснились, это было нелегко. Я ему все-все рассказала. И, представь, он меня понял и простил. Он меня любит. Да, да, можешь не улыбаться. Когда я шла к нему, у меня из головы не выходили твои слова насчет предательства. Ведь он вполне мог это сделать, даже имел на это право. Так бы на его месте многие поступили, как ты говоришь, в духе времени. Но он оказался не такой.
— Ну а если отбросить лирику? — резко оборвал Костя.
Лиза вздрогнула:
— Сейчас… Костик, минуту передохну. Почему-то устала… сейчас.
От бессонной ночи под глазами у нее пролегли темные круги, она опала с лица, отчетливо видна была ее худоба и незащищенность.
— Я тебе по порядку. Ты во всем сам убедишься. — Ей было трудно говорить, она задыхалась, схватывая бледными губами воздух. — Извини, бежала всю дорогу, ни одной машины. Думала, ты проснешься, а меня нет — еще испугаешься.
— Скажите, какие нежности! — заметил Костя, сам того не желая. Он совсем не собирался на нее нападать, но, как только услышал, что Глебов все простил, тут же решил, что они оба против него. — Раньше я за тобой этого не замечал. Убегала — только тебя и видели. Хвост трубой. И не думала, что ребеночек ночью проснется и будет вопить от страха, разыскивая мамашку.
— Да, да, ты прав, Костик! — неожиданно вырвалось у Лизы. — Прав, как никогда. Я сегодня подумала, и не один раз, какая же я мерзавка! Свою жизнь провертела, пока к нему бежала. И веришь, захотелось умереть, и я бы умерла, если бы не ты… Ты же, Костик, ни в чем не виноват, а все я. — Она замолчала, провела рукой по лицу, жалобно улыбнулась. — Я так долго, потому что… трудно. Веришь, у его дверей простояла час — боялась позвонить, протяну руку к звонку — и отдерну. Ну, если бы он меня стукнул, или спустил с лестницы, или что-нибудь страшное закричал, или еще хуже — просто захлопнул двери, то я бы снова стала звонить. Я бы это пережила. А я боялась за тебя. Ну, если он меня выгонит, что нам тогда делать? Как я вернусь к тебе? В общем, я постучала, позвонить не смогла: ночью звонок всегда так резко бьет… И вдруг на первый мой стук, тихий-тихий, дверь сразу открылась, и я оказалась перед ним. Испугалась, чуть не бросилась бежать. Но, слава богу, не убежала. Потом поняла: он меня ждал под дверью, может быть, много часов; как вернулся от нас, так и ждал, стоя на пороге, не замечая времени. Почему-то был уверен, что я приду. — Лиза прошла по комнате, сжимая одну руку в другой. — Я же не слышала его шагов. Значит, он стоял у двери! Если бы он спал, разве услыхал бы мой стук? Никогда. Он отступил с порога, и я вошла. Встретил меня, как будто между нами ничего не произошло. Когда увидел, только сказал: «Лиза!» И, поверишь, больше ни слова. Но это было не удивление, вызванное моим приходом, и не приглашение войти; нет, он звал меня на помощь, чтобы я его спасла…
— А чего его спасать? — перебил Костя. — Ты лучше меня спаси.
— Конечно, конечно… Ты прав. Я обязательно тебя спасу. Но и о нем надо подумать.
Костя почему-то на это ничего не ответил, хотя Лиза, проговорив эти слова, решила, что он сейчас на нее обозлится, и остановилась перед ним в ожидании крика.
Костя молчал, автоматически нажимая на кнопку настольной лампы, то зажигая, то гася свет, и Лизино лицо от этого то темнело, то высвечивалось, и когда оно высвечивалось, то он видел ее глаза, и ему казалось, что перед ним не его «мамашка», а какая-то другая женщина. Эта перемена в ней его пугала.
— Я ведь к нему пошла из-за тебя, не из-за себя же! — сказала Лиза.
— Ну, над этим еще надо подумать, — заметил Костя.
— А что думать, когда это правда. Из-за себя я бы ночью к нему не побежала. Не решилась бы никогда. Наоборот, сбежала бы куда-нибудь подальше, хотя я перед ним виноватая.
— Что ты талдычишь одно и то же: виновата, виновата!..
— А как же, Костя? — Она не сказала «Костик», как всегда, и он отметил это про себя. — У меня перед ним большая вина.
— Что с тобой, мамашка? — почему-то испуганно спросил Костя. — Ты что, влюбилась, что ли?
— Не отрицаю этого, — вдруг, помимо собственной воли, призналась Лиза. — И вину свою признаю. Так виновата, что никогда не исправишь.
— Опять?! — Костя передразнил ее: — «Так виновата, что никогда не исправишь»! А я вот не чувствую за собой никакой вины.
Нет, нет, подумал он, он не признается в том, что виноват, потому что это признание будет его концом.
— А ты, Костик, артист. — Лиза улыбнулась. — Правда. Как меня передразнил, так не каждый сможет. — Замолчала, закрыла лицо руками, стараясь обрести хотя бы относительный покой. Чувствовала себя изнеможенной до предела. При этом, как ни странно, временами она забывала о сыне, который сидел рядом с нею, — его вытеснял Глебов. Она откинула руки от лица, с удивлением посмотрела на Костю и впервые почувствовала, что осуждает сына, смешалась от этого, спросила: — Костик, у тебя нет сигареты?
— Ты же знаешь, я не курю.
— Пойду попрошу у Зойки.
— Вот еще! — грубо ответил он. — Перебьешься. Лучше расскажи покороче, чем все закончилось.
— Ладно… Потерплю. Да и Зойка, пожалуй, заснула.
Лиза снова глотнула воздуха, вбирая его открытым ртом, и выдохнула — теплая струйка материнского дыхания достигла Костиного лица, и его это неожиданно расслабило. Лиза заметила перемену в сыне, обрадовалась и продолжала:
— Вот я смотрю на тебя и вижу: ты снова мне не веришь. Угадала? А у него такое было лицо, как тебе передать?… Собралось в кулак и почернело. Я заметила: он странно ходил, переставляя ноги с трудом, странно смотрел на меня, исподтишка, чтобы я не видела его глаз, и ничего не говорил. Ведь он мне только сказал: «Лиза!» — и больше ни слова. И вдруг вижу: он падает! Еле успела его подхватить, а он тяжелый. Ты же знаешь, у меня руки слабые, но держу его изо всех сил. Подумала: заболел. Говорю: «Боря, тебе надо лечь. Ты болен. Ты не спал ночь. Укроешься одеялом, согреешься, болезнь отступит». В общем, говорю ему это, а сама думаю: дело плохо. «Скорую» надо вызывать. Быстро стелю кровать. Пришлось ему помочь раздеться: он был не в силах. Уложила, укутала. И тут наши глаза встретились, и… я все-все поняла! Не болен он, а это я его так скрутила… Понимаешь, он меня всегда любил, дуру такую, а я его скрутила — он и рухнул.
— Мамашка, ну что ты мелешь чепуху! — Костя рассмеялся. — Разве так бывает, чтобы от любви человек заболел? «Чуть не упал, почернел»! Даешь!
— Бывает, Костик, бывает… Раньше сама не верила, а теперь увидела своими глазами. Когда я первый раз от него сбежала, он два месяца проболел, почти ничего не ел, не пил. Ну просто погибал. А я приехала в Вычегду с тобою на руках, ты грудной был; он увидел меня и уехал. Не смог простить. Баба Аня рассказала, как он болел, а я не поверила вроде тебя, а сейчас поняла: и тогда, и теперь с ним одинаково.
— А мне-то какое дело до этого? — снова разозлился Костя. — Ну что ты про себя да про него? А меня как будто и нет?!
— Костик, Костик, ты не прав, — сокрушенно сказала Лиза. — Я ведь про него рассказываю не случайно, хочу, чтобы ты правильно понял. Ты потерпи и поймешь — это имеет прямое отношение к тебе. Когда я обо всем догадалась по его глазам, спросила: «Боря, за что ты меня любишь? Ведь я дрянь». А он вдруг ответил. Я думала — не ответит, нет у него на это сил, а он ответил. «Я, — говорит, — знаю про тебя то, что ты сама не знаешь. Ты почему обманула меня? Не от злобы или расчета… От обиды, что я отказался от своей любви». Костик, — обрадовалась Лиза, — это же верно! В тот день в суде я все это придумала про тебя от обиды.
— Мамашка, дай платок, — сказал Костя.
— Платок? — сбилась с рассказа Лиза, ничего не понимая.
— Я рыдаю от умиления, ты что, не видишь? — Костя судорожно всхлипнул. — Ну хватит, ладно? На-до-е-ло! Осточертело! Переходи к фактам!
— К фактам? Пожалуйста. Вот тебе факты. Я ему вру: «Я к тебе пришла не из-за Костика». А как ему доказать, что я пришла не из-за тебя, не знаю. Заметалась, засуетилась. А он смотрит на меня, не отрывая глаз. Тогда я наклонилась к нему, обняла крепко-крепко, ну как тебя в детстве, и твержу: «Ты не думай, не думай! Совсем не из-за Костика!»
— А может, ты и вправду пошла к нему не из-за меня? — всерьез спросил Костя.
— Что ты, Костик! Что ты! Разве я имею на него право? После всего-то. И не мечтаю даже. — Лиза вдруг успокоилась. — Ты устал, я вижу… Поэтому вот тебе прямо с конца. Когда я его попросила, чтобы он тебе помог, сказала, что ты-то вообще ни в чем не виноват, а тоже несчастная жертва, то он знаешь что сделал? — Она перехватила загнанный, беспомощный взгляд сына. — Совсем не то, что ты думаешь… Я сама не ожидала этого. Готовилась к тяжелому разговору, думала, буду умолять его… Ну, в общем была готова на все. И вдруг он молча, не отвечая, встает, подходит к телефону, набирает номер и говорит. Вот слово в слово весь его разговор.
«Катя? — Это секретарь их суда. — Здравствуйте…» Ну она, естественно, сразу его спрашивает, может быть, по какому делу он звонит или почему у него такой странный голос. А он у него правда странный, надсадный, из груди. «Нет, — отвечает, — не заболел… Катя, — говорит, — я забираю себе обратно дело шофера Судакова. — Замолчал, слушал, что она ему отвечала, не перебивал, потом сухо-сухо, строго произнес: — Обстоятельства изменились. — Тут он снова замолчал, потому что эта Катя спросила у него про тебя. Я сразу догадалась. Как же, мол, вы будете участвовать в процессе, когда там в свидетелях проходит ваш сын? А он долго-долго молчал. Она, вероятно, подумала, что их разъединили, потому что он сказал: — Я вас слушаю… — И снова замолчал. Он стоял ко мне спиной. Знаешь, какая у него была спина? С опущенными плечами.
И очень вежливо закончил: — Простите, — говорит, — ради бога». — И повесил трубку.
Тут мне его так жалко стало. «Ах, — думаю, — ну какая же я дрянь поганая! Просто тварь!» — Лиза замолчала, судорожно подыскивая слова, чтобы уничтожить себя. — Последняя тварь, — прошептала она, но ей и этого показалось мало, и она добавила: — Сколопендра гнусная.
— А вот это мне неинтересно, — торопливо перебил Костя. — Оставь это для себя! Для снов. Это твоя совесть, а не моя.
— А твоя… что же? — тихо и испуганно спросила Лиза.
— Мне теперь не до нее. Сначала выкручусь, потом посмотрю.
Лиза не знала, что ему ответить. Подошла к окну и только теперь поняла, что наступил новый день, что на улице гремят трамваи и машины, что уже десять часов и она опоздала на работу. Скандал. Лиза схватила трубку, набрала номер и быстро проговорила, уже стоя на одной ноге:
— Это я, Лиза… Меня «мой» не спрашивал? Скажи, я в поликлинике. Через час буду… Потом расскажу.
Лиза как-то очень просто вошла в привычный ритм своей жизни — легкого вранья и необязательности поступков, хотя то новое, что проснулось в ней впервые у Глебова, все-таки держалось, мешало старым привычкам, беспокоило душу. Она на секунду замерла, словно застыла, чем-то пораженная, но беззаботно крикнула на ходу:
— Костик, живо собирайся! А я омлет сварганю. Знаешь, ты прав: главное, чтобы с тобой все уладилось. Ну, допросит он тебя как свидетеля… И ты свободен. Скорее бы это прошло.
— Вот именно. — У Кости настроение заметно улучшилось. — А совесть мы потом отмоем. — Ему понравилась собственная острота, и он рассмеялся. — Мамашка, а ты права. Он редкий человек. Такое нам простил.
— Я тебе говорила! — обрадовалась Лиза.
Глебов непрерывно стоял перед ее глазами. Как он позвал ее: «Лиза!» Она подумала, что никогда не забудет этого момента и того, как он решился без слов, без объяснений, помочь Костику.
— Он необыкновенный. Ну, святой, правду тебе говорю! А ты не верил.
— А теперь верю! — завопил Костя. — Ура-а-а!
Он схватил Лизу, поднял на руки и закружил по комнате. Он был сильный, тренированный, а она — перышко. Кружил, кружил, ждал, когда она начнет смеяться: он любил ее беззаботный смех, вселяющий в него надежду. Но Лиза не смеялась, прижалась к сыну, словно боялась, что он ее уронит. Чувствовала: сегодня ночью вся ее жизнь перевернулась, черствая душа была омыта любовью и добротой другого человека.
— Костик, хватит, отпусти… Мы же опаздываем!
Лиза выскочила из комнаты, слегка покачиваясь от Костиного кружения. А Костя засмеялся еще громче, вытащил сакс, сыграл несколько нот, нащупывая незнакомую мелодию. Потом оторвался от сакса и пропел:
— Му-ки со-вес-ти! Ну что по-де-ла-ешь… папаша… Хо-чешь ма-моч-ку любить… Умей платить!
Он снова прильнул к мундштуку, вдувая в него всю силу своих легких, развивая мелодию, делая ее угловатой, крикливой, диссонансной, выбрасывая отдельные звуки, острые как ножи, режущие слух.
В комнату вбежала Лиза и крикнула, чтобы перекрыть звуки саксофона:
— Костя! — Тот перестал играть, но глаза у него были где-то далеко от матери. — Последи за омлетом. Мне надо переодеться и навести марафет, а то я похожа на черта.
Костя пришел на кухню, схватил сковородку с омлетом, бросил на тарелку и, обжигаясь, съел. Оказывается, он здорово проголодался за длинную проклятую ночь.
Лиза остановилась в дверях:
— Ты что, все съел? — Лицо ее выражало неподдельное удивление. — А мне?
— Увлекся. — Костя виновато улыбнулся, стараясь загладить свою оплошность.
— А, чепуха! — махнула рукой Лиза, хотя по ее лицу прошла мгновенная обида, как острая боль. — Думала, мы вместе выйдем. Так страшно сегодня расставаться.
— Но тебе же надо позавтракать, — заботливо ответил Костя. — А я опаздываю. — Он схватил сакс, аккуратно уложил его в футляр — и был таков.
Лиза услышала, как он пел, выкрикивая: «… Хочешь мамочку любить, умей платить…»
Хлопнула дверь, и квартира опрокинулась в тишину.
«Бедный Костик, — подумала Лиза, — что его ждет? И сколько нам нужно еще сделать плохого, чтобы спастись. И как пережить суд и время, которое до него осталось?»
17
Суд над Судаковым должен был состояться через две недели. Это время Глебов провел в странном состоянии духа… Он делал все, что от него требовали, но думал только о Лизе и Косте. Ему надо было привыкнуть к тому, что Костя не его сын, что Лиза жестокая обманщица. Он должен был их возненавидеть, особенно Лизу, но ненависти в нем не образовалось. По-прежнему думал про Костю как про сына, а про Лизу как про любимую женщину, единственную в мире. Скажи ему сейчас: Лизы нет — и он бы умер. Его чувства не подчинялись логике событий. Ему казалось, что надо что-то пережить, что пройдет больное время — и все пойдет по-старому.
В ту ночь, когда Лиза была у него, проводив ее, он тут же лихорадочно стал действовать, почувствовал, что силы вернулись к нему. Он понял: Лиза любит его! Прочел это в ее глазах, увидел в неожиданном для Лизы строгом, горестном облике. Глебов вдруг решил, что открытие любви в тяжких условиях он ставит выше, чем в благополучии. Признавал проверку чувств испытанием. Так себя утешал. Да, она его обманула, и это плохо, а все равно он ее не осудил. Почему-то всплыли в нем строки: «Не судите, да не судимы будете».
Глебов совсем не спал, но изнурения бессонных ночей не ощущал. Только порой застывал, глубоко задумавшись, чего с ним раньше никогда не бывало.
«Собственно, что сделал Костя? — размышлял Глебов. — Совершил преступление: угнал машину и сбил человека. Но ведь он не злонамеренный преступник. Хороший парень, с некоторыми завихрениями. А кто виноват в его завихрениях, в духовной и нравственной путанице, которая царит в его голове? Не он ли сам и ему подобные, не окружающий ли мир, который Костя яростно отторгал? Отторгал, потому что не способен был жить в притворстве и лжи? А теперь его за это должны судить? И конечно, суд приговорит парня к сроку, а колония его разрушит».
Однозначное решение проблемы Кости окончательно покинуло Глебова. Раньше он был неукоснительно пунктуален, знал, что есть только один выход — осудить по закону. В нем пламенно жила страсть против беззакония во всех его видах, а теперь ему надо нарушить закон, чтобы спасти Костю. И он знал: он его нарушит. Он должен спасти Костю. Должен сохранить Лизу и Костю — это смысл его жизни. Для него всегда был важен смысл. Он освободит Костю, чего бы это ему ни стоило. Придя в суд, Глебов тут же зашел к секретарю, чтобы взять дело Судакова.
Катя порылась в бумагах, вытащила толстую папку и протянула ему. И тут ей позвонили, она стала разговаривать и приглашать кого-то в Политехнический на выступление рок-группы Самурая: «Ты не слышал Самурая? Ну чудик!.. Он мне очень нравится. Договорились?»
Глебов замер, слушая этот разговор, а Катя повесила трубку и спросила:
— Что-нибудь еще, Борис Михайлович? — И тут она вспомнила: — А как же дело Судакова? Там же Зотиков… ваш сын?
— Мой сын? — переспросил Глебов. — Это была шутка. — Он посмотрел на удивленную Катю. — А ты поверила?
— Поверила. Я была рада за вас.
Глебов резко повернулся. Но, взявшись за дверную ручку, оглянулся: Катя провожала его глазами.
— А ты знаешь, что Зотиков и есть тот знаменитый Самурай?
— Здорово! Можно будет с ним познакомиться, — неуверенно заметила Катя. Ее лицо все еще сохраняло выражение некоторой ошеломленности.
Между тем дни мелькали, приближая время суда. Пошли дожди, и цветные дымы заводских труб то пропадали во мгле, то сияли своими красками под ярким солнцем.
Глебов вел дело к закрытию, «ввиду отсутствия виновного». А Костя настолько успокоился, что зажил прежней беззаботной жизнью. Только Лиза ходила испуганная и подавленная. Глядя на Костю, она думала: «Мотылек летает, а крылышки ведь ему могут опалить». И эта фраза вспыхивала в ней десятки раз в течение дня и ночи, приобретая самые фантастические и нелепые формы. То ей снилось, что Костя летит в пропасть, на верную гибель, то наяву — днем — она видела, как у Кости вырастают тонкие прозрачные крылья, и их ему поджигают, и он горит и корчится от боли.
18
Суд был назначен на час дня. А девчонки уже с утра завалились к Зойке. Осторожно и молча прошмыгнули мимо двери Зотиковых и коротко позвонили. Зойка не удивилась, что они пришли, провела их в комнату, плотно прикрыла двери, посмотрела на Ромашку и почему-то шепотом спросила:
— Что ты так выпендрилась? Нашла время.
Та была в короткой юбке, когда она наклонялась, видны были трусики.
— А что? — нагло ответила Ромашка. — Суд — это театр.
— Замолчи ты! — гневно крикнула Зойка. — На суд мы не идем. Костя запретил. Нечего нам там отсвечивать.
— Жалко… — вздохнула Ромашка. — Люблю пройтись по острию ножа. Нервы пощекотать.
— Ну и порядок! — обрадовалась Каланча. — Рванем в кино, чтобы время быстрее прошло.
— Не высовывайся ты с этим кино! — грубо сказала Глазастая. — Заткнись и слушай!
— А я пойду, — быстро проговорила Зойка. — А вы меня ждите около суда. А вообще-то, девчонки, дело плохо… Вчера началось с утра. Зовет меня Лизок. Вхожу, смотрю: она какая-то очумелая. Глаза страшные. Говорит: «У меня к тебе просьба…» Качается как пьяная. Думаю, может, правда надралась? Принюхалась — нет, алкоголем не пахнет.
— От чего другого опьянела? — хихикает Ромашка.
— Может, все же помолчишь, трепло? — обрывает ее Глазастая. — Продолжай, Зойка.
— Ну, она меня позвала, а ничего не говорит. Я тогда спрашиваю: «Теть Лиз, ты что-то хотела сказать?» — ну, мягко так намекаю.
А она говорит: «Тебе?» — и снова ничего.
Тогда задаю вопрос: «Ну, отдали деньги Судакову?»
«Отдала», — отвечает.
«И он взял?»
«Взял, — говорит. — Сначала не хотел, тоже нервничает, боится, но деньги взял. Потом сказал: «Если присудят платить, заплачу, а нет — верну»».
«А сколько?»
«Много. На новую машину».
«А где же ты их достала?» — спрашиваю.
«Где надо, там и достала, — мрачно так отвечает. — Теперь мне надо встретиться с Куприяновым до суда, иначе он посадит Костю».
«Зачем?» — спрашиваю.
Она криво улыбается: «Надо сделать то, что он хочет».
«А что он хочет?» — не понимаю.
Она потрепала меня по щеке, как маленькую: «Любви он хочет».
— А что я говорила, что я говорила?! — закричала Ромашка. — Я умная, у меня голова!
— Ну а ты что ей на это сказала? — спросила Глазастая.
— Притихла, испугалась.
А Лиза говорит: «Лягу с ним в постель, и тогда будет порядок».
Мне ее жалко стало. Прошу: «Не надо, теть Лиз».
«Не лягу — донесет, стукач проклятый. Он сегодня ко мне вечером придет».
Полезла в сумку, покопалась, достала два билета в кино, протянула: «Вот, пригласи Костю… Не пугайся, он пойдет. Я его уговорю: это его любимый… фильм американский, «Серенада Солнечной долины»».
Я посмотрела на нее, а она отвернулась и говорит: «Мне теперь все одно: что в петлю, что в постель».
Взяла я эти билеты, девчонки, и почувствовала — сама умираю. Что-то, думаю, надо делать. Надо утихомирить этого рыженького. А ведь если он на суде все скажет, то и Глебов не спасет Костю. Ну и решила я пойти к жене Куприянова и все ей рассказать.
— Ты бортонутая, — сказала Ромашка. — Тебя надо вязать.
— Узнала адрес. Прихожу. Сердце колотится, ноги дрожат, убежать хочу, но Лизу жалко. Стою. Открывает мне двери девчонка. Я ее узнала, она из шестого. Такая рыженькая, на вид смышленая. Спрашиваю: «Мама дома?»
«Дома», — отвечает.
Появляется женщина. Ну, такой бочоночек, быстрая, ловкая.
«Проходи, — говорит, — садись».
«А муж ваш скоро придет?» — спрашиваю.
«Придет часа через два. А в чем дело?» — отвечает нервно.
Думаю: «Время есть». — И выкладываю ей все подчистую.
Что с нею стало! Сначала она покраснела, потом побелела, а потом как завопит: «Машка!»
«А ей-то зачем про это? — говорю. — Она же еще малолетка».
А тут Машка влетела.
А она ей: «Ты что подслушиваешь, дрянь! А ну вон на улицу!»
Потом мы план разоблачения рыженького составили, но она этот план не выполнила, а подстерегла Куприянова в нашем подъезде и расцарапала ему всю морду…
Тут Зойка что-то услышала, напряглась, оборвала рассказ на полуслове и тихо сказала:
— Костя и Лизок на суд пошли. И нам пора.
19
Глазастая, Каланча и Ромашка околачивались около суда уже несколько часов. Они изнывали от волнения и скуки. Сначала окна в зале суда были открыты, потом их закрыли. Ничего особенного, но почему-то это им не понравилось. Потом к суду подъехала машина «Скорой помощи», из нее выскочили два санитара в белых халатах. Они вынесли на носилках старика, того самого, которого сбила их машина. Он был свидетелем. Ромашка успела подскочить к носилкам и увидела, что старик живой. Санитары с носилками скрылись в здании.
После суда Зойка первая выбегла на улицу. Она очумела оттого, что Костя сознался, и была сильно не в себе. Заметалась, где бы спрятаться, чтобы посмотреть, как будут выводить арестованного Костю.
К ней подбежали девчонки.
— Ну как? — спросила Глазастая.
Зойка ничего не ответила, обалдело смотрела мимо девчонок: не узнавала их или забыла, кто они такие.
Девчонки переглянулись, поняли — дело плохо. Они такой Зойку еще никогда не видели: у нее почему-то сильно косил один глаз.
— Зойка, это мы! — тряхнула ее Ромашка. — Очнись, подруга!
Зойка перевела невидящий взгляд на девчонок, проскользнула по их лицам и вдруг застыла на Каланче. Глаз у нее перестал косить, она удивленно вскрикнула, словно ее поразило лицо Каланчи, стремительно бросилась на нее, сбила с ног, опрокинув на тротуар, и стала бить ногами, не разбирая, куда бьет. По лицу — так по лицу! По спине — так по спине!
— Ты что?! Ты что?! — орала перепуганная насмерть Каланча, закрывая руками лицо от ударов.
Глазастая и Ромашка пытались схватить Зойку, но она оказалась верткой и сильной, не давалась, кричала:
— Паскуда! Все из-за тебя! Заложила нас менту!.. Она заложила нас Куприянову! Раскололась!.. Стукачка! Сволочь паршивая! — И вдруг она беспомощно осела на тротуар рядом с Каланчой и затихла.
Глазастая и Ромашка безмолвно стояли рядом. Каланча поднялась, отряхиваясь, под их взглядами. Ей бы повернуться и убежать, но она почему-то не убежала. На щеке у нее был кровоподтек от Зойкиного удара.
— Вот они, наши красавицы, — сказал прохожий. — Наши дети! До чего довели Россию — девушки дерутся на улице, и не стыдно им!
— Иди ты, старый хрен! — огрызнулась Ромашка.
Глазастая потянула Зойку за руку:
— Вставай!
Тем временем к суду подъехал «воронок», и милиционер вывел арестованного Костю. Лицо у Кости было белое, словно его облили сметаной. Он шел, заложив руки за спину, и скрылся в милицейской машине, не оглядываясь. Вокруг машины столпились Лиза, Глебов, Судаков с женой и девчонки.
Машина тронулась. Зойка, не соображая ничего, растолкав всех, бросилась следом. Она бежала по середине дороги, хотя «воронок» давно уже исчез и ее могли сбить каждую секунду. Глазастая обогнала ее по тротуару, бросилась наперерез и повисла на Зойке, чтобы остановить.
Сколько времени они блуждали по улицам, Зойка не помнила. Она шла вперед не глядя, а с двух сторон ее держали Ромашка и Глазастая. А Каланча, опустив голову, упрямо брела следом. Потом она вдруг выскочила вперед и загородила дорогу Зойке.
— Ты долго будешь молчать? — спросила она. — Сил больше нет ждать. Скажи… Что там случилось?
— Он сознался… — с трудом выдавила Зойка, — что угнал…
— Вот чума! — возмутилась Ромашка. Ее пухлые губы вытянулись в ниточку. — Нашел, где правду говорить… В суде. В этой помойке. Ну, он слепой и глухой.
— У него не было другого выхода. — У Зойки задрожал голос. — Если бы он не признался, Судакова бы посадили.
— Ну и что? — не сдавалась Ромашка. — Это ведь надо было еще доказать. Может, Судаков бы сел, а может, и нет. А теперь Костю обязательно засадят за милую душу. Не пожалеют. И чистосердечное признание не поможет.
Зойка подавленно молчала. Какая-то сила бурлила в ней и требовала выхода, но она ее сдерживала.
— Ромашка права, — сказала Глазастая. — Не надо было признаваться. Тонка у него оказалась кишка. У нас с ними война… и нечего было играть в честность.
— Ух ты какая! — сорвалась Зойка, не помня себя. На Глазастую сорвалась, на любимую подругу. — Тебя бы на его место — покрутилась бы… — Ее крик остановил взгляд Глазастой, она увидела в нем такое отчаяние и сочувствие, что сразу замолчала.
Потом до нее дошел вопрос Каланчи:
— А нас он не заложил?
— Ах вот ты о чем? — неожиданно спокойно заговорила Зойка. — Ты о себе? Успокойся, ни слова… — И с гордостью за Костю добавила: — Он же благородный.
— Да я меньше вашего боюсь! — хохотнула Каланча. — Я же стукачка. А стукачей, как известно, не сажают. Просто если меня привлекут, то тренер вышибет из баскетбольной команды. Он у нас чистоплюй. — Она отбежала в сторону, высоко прыгнула вверх, оторвавшись от земли, вытянула руку, словно в ней был мяч, и бросила его в несуществующую корзину. Улыбнулась, помахала им рукой: — Счастливой прогулки! — и широким быстрым шагом скрылась вдали.
— Вымахала, чудище… — вздохнула Ромашка. — Скоро выше столба будет прыгать.
— А ты что, завидуешь ей? — удивилась Глазастая.
— Конечно, — призналась Ромашка. — Она весь мир исколесит, пока мы будем здесь гнить.
— Маленькие завидуют длинным. — Глазастая вытащила сигарету, щелкнула зажигалкой, сильно затянулась. — Длинные завидуют маленьким.
— Может, скажешь, ты никому не завидуешь? — рассмеялась Ромашка. — Воображала.
Глазастая промолчала. Она сосредоточенно курила. А Зойка стояла отрешенная, не слыша перепалки девчонок, не понимая, о чем они спорят. Она ощутила, что у нее в груди образовалась пустота, словно душа ее вылетела изнутри. И эта пустота расширялась и душила ее. Ей захотелось сделать себе больно, чтобы спастись, и она несколько раз изо всех сил стукнула себя кулаком в грудь.
Глазастая и Ромашка перестали разговаривать и молча наблюдали за тем, как Зойка остервенело дубасила сама себя.
— Может, у нее чердак поехал? — испуганно шепнула Ромашка в ухо Глазастой.
— Отстань, — не разжимая губ, отпихнула ее Глазастая и ласковым голосом спросила: — Зойка, ты что? — И тронула ее за плечо.
Зойка, не помня себя, отшвырнула ее руку, выбежала на волжский откос и бросилась вниз с обрыва, цепляясь за кусты, падая, катилась вниз и вниз, сбивая в кровь руки, пока не выкатилась на ровную площадку, уставленную старыми, полусгнившими скамейками. Она уселась на одну из них и затихла.
Здесь ее нашли Глазастая и Ромашка. Сели рядом и стали ждать, когда та очухается и заметит их.
— Несет от реки. Вонища, — сказала Ромашка, зажимая двумя аккуратными пальчиками ноздри. — И чего они в нее напихали!
— Родная река. Великая, — ответила Глазастая. — Терпи.
Тут Зойка заговорила, сбиваясь, путаясь в словах, заикаясь:
— Костя знаете как держался… Плюю, мол, на вас и не боюсь. Его допрашивал этот… — Она мучительно припоминала, кто допрашивал Костю, — лоб у нее сжался гармошкой, уголки губ беспомощно и горестно опустились, — и не могла вспомнить.
— Прокурор, дурочка, — пришла ей на помощь Ромашка.
— Точно… Прокурор! — Зойка обрадовалась, как прежде, без обиды. — Таким тихим голосом все вы-вы-выпытывал. А сам глядел в сторону. Спрашивал: «Свидетель Зотиков, вы хорошо помните тот день?» Он, су-су-сука, подвел его к черте.
Зойка замолчала, словно забыла про девчонок, неожиданно испуганно, счастливо улыбнулась.
— Сбрендила. — Ромашка отодвинулась от Зойки. — Ты что улыбаешься, Зойка?
— Вспомнила… У меня был день рождения, и вдруг он пришел и принес мне цветы. Сунул их мне в руку и убежал. Я закричала: «Костик, не уходи!» А он убежал, и я заплакала. Степаныч взял меня на руки, вытер мне слезы и сказал: «Дай, — говорит, — я поцелую твои глазки, чтобы они не плакали». Вот с того самого дня я Костю полюбила. — Зойка снова замолчала, по ее лицу пробежала судорога, и она продолжила свой рассказ: — Костик с Лизой сидели на второй с-с-скамейке. А я на последней… Спряталась в углу, только их затылки видела. А потом появился этот… которого мы сбили… старик. Потапов его фамилия. Ну, подумала я, сгорели. И точно, он нас похоронил: сказал, что узнал Судакова, что это именно он был за рулем. В тюрьму его, говорит, за решетку! А жена Судакова стала плакать. А сам он кричал и возмущался и звал на помощь Костю. А Костя молчал. И тогда Судаков тихо так произнес: «За что губишь меня, Костюха?» А старик вдруг сел мимо стула, упал и не шевелился. И все решили, что он умер. Глебов бросился к нему, закричал: «Вызовите «Скорую помощь»!» А потом старика унесли санитары, и Костя сознался. Суд отложили, а Костю арестовали по требованию прокурора.
— Теперь, может, и нас поволокут, — сказала Ромашка.
— Ну и пускай. Мы же соучастники. — Зойка криво улыбнулась.
— Ты что, не боишься? — спросила Ромашка.
— Не боюсь.
— Дура. А если в тюрягу? — побелела от злости Ромашка.
— Отсижу, — спокойно ответила Зойка. — Думаешь, тюрягу перетерпеть нельзя?
Глазастая мрачно посмотрела на Зойку:
— Ах, Зойка, Зойка, что ты знаешь про тюрягу!
Они сидели на мокрой скамейке. Шел мелкий дождь. А на той стороне работали гигантские подъемные краны. Их скрежет был похож на вопли динозавров.
20
Лиза вошла в комнату, сняла пальто и уронила его на пол. Услышала звонок от бабы Ани. Та часто названивала, но Лиза не снимала трубку. А тут сняла. С тех пор как Костю осудили на два года и отправили в детскую колонию за город, она беспрерывно добивалась свидания с ним. Но это ей никак не удавалось. Суд прошел гладко. Никто никого не привлекал за соучастие, а донос Куприянова, который он заставил подписать Каланчу, не понадобился, потому что отец Глазастой, генерал Сумароков, все решил по-своему: Куприянова с его доносом прогнал, а Глебова от ведения дела отстранил.
— Алло? — произнесла Лиза чужим голосом.
— Лизок? — испуганно спросила баба Аня, не узнавая дочери. — Это я, твоя мама. Поговори, пожалуйста, со мной чуток.
— Конечно, поговорю. — Лизе вдруг стало жалко бабу Аню. — Я здесь добиваюсь свидания с Костей. Кажется мне, увижу его — мне легче станет, а главное, ему тоже. А разрешения нет. Выследила в городе их начальника колонии, вполне нормальный на первый взгляд, а на самом деле законченный садист. Ему нравится, что все у него просят свидания с детьми, а он отказывает и от этого получает удовольствие. «Какие дети? — говорит. — Они преступники». Стою, прошу, плачу, а он смотрит на меня и улыбается. Садист.
— А что же ты ждешь от тюремного начальника? — сказала баба Аня. — От него другого и ждать не надо. Он ведь антихрист небось.
— А я теперь не та красотка… Мужики слабо реагируют на меня, чувствую, мне перестраиваться надо. Ты бы меня не узнала: сушеная вобла с глазами кролика.
— Почему кролика? — не поняла баба Аня.
— Потому что глаза красные, заплаканные, слезы весь цвет вымыли. А я говорю: «Если вы меня не пустите к сыну, я к товарищу Сумарокову пойду». Это папаша Глазастой, начальник КГБ.
— А ты и его знаешь? — удивилась баба Аня.
— Откуда! Он за семью замками сидит. Его никто никогда не видел. Он — Змей Горыныч. Я здесь попросила Глазастую: «Поговори с отцом». А она зло ответила: «А я с ним не разговариваю. Его попросишь — себе хуже сделаешь». Вот тут понимай как хочешь. Но когда я ему, этому проклятому садисту, сказала про Сумарокова, он задрожал и сразу стал оправдываться, что у них произошло ЧП, а после каждого ЧП свидания с заключенными автоматически на два месяца прекращаются. А ты знаешь, что такое ЧП?
— Конечно, знаю, — уверенно ответила баба Аня. — Чрезвычайное происшествие.
— Вот именно. И кто, ты думаешь, устроил эту чрезвычайку? Твои любимые Зойка и Глазастая. Сейчас я тебе все выложу — ты закачаешься. Зойка говорит: «Не увижу Костю — умру». Джульетту изобразила.
— Не надо так, Лиза, — попросила баба Аня. — Ты не знаешь, может, ей правда невмоготу.
— Да ты лучше послушай, что они придумали. Все организовала Глазастая. Она теперь души не чает в Зойке. Все готова для нее сделать. Поехала она на разведку. Ходит-бродит вокруг колонии, размышляет, как им добраться до Кости. И вдруг видит: в небе журчит маленький самолетик. Ну, она раскопала, что в соседней деревне живет умелец, который построил этот самодельный самолет с мотором от мотоцикла и летает над родной деревней. Глазастая пришла к нему, рассказала про Зойку и Костю, и они придумали, что он пролетит над колонией и сбросит Зойку на парашюте. Оказалось, и парашют у него есть.
— А что будет потом, они не подумали? — спросила баба Аня.
— Об этом они не думают. Ты что, не знаешь молодых? Ну, Зойка полетела, хотя ни разу с парашютом не прыгала. Представляешь, какой ужас: она прыгает, а парашют не раскрывается — что тогда?! Но, слава богу, этот умелец в последний момент передумал и посадил самолет на футбольное поле. А их в это время строем погнали на обед. Ну, они как увидели самолет, не слушая команды охранников, бросились к самолету. Подбегают, и Костя видит, что из самолета вылезает Зойка. Думаю, он здорово прибалдел. Она-то в восторге, хотя ни слова ему не успела сказать, только сунула в руку шоколадку. Тут подбежали охранники, и этот умелец закричал: «Вынужденная посадка! Мотор заглох». Ну, его все знали как психа, у которого не все дома, и отпустили вместе с Зойкой. — Лиза заплакала. — Зойка говорит, что пальцы у него были холодные-холодные. Ну, понимаешь, не могу. Подумаю о нем — и сразу реву.
— Сходи в церковь, помолись, — сказала баба Аня. — Попроси терпением тебя наградить.
И в этот момент разговора раздался звонок в дверь. Лиза попрощалась с бабой Аней и пошла открывать. Она спросила: «Кто?» Мужской голос ей ответил: «Сумароков».
Она перепугалась и долго не могла справиться с замком. Потом открыла. Перед ней стоял высокий мужчина, одетый в габардиновое серое пальто и серую шляпу. Глаза его были спрятаны за темными очками, а на руки натянуты темные перчатки.
— Можно войти? — спросил он скрипучим, как у робота, голосом и, не дожидаясь приглашения, пересек прихожую, вошел в комнату, поднял с пола Лизино пальто и бросил на стул. Оглянулся, чтобы сесть, но почему-то остался стоять, не снимая шляпу и перчатки. — По поводу вашего сына и моей дочери… Они никогда не были знакомы и никогда вместе не угоняли никаких машин и не летали на самолетах.
После этих слов он склонился к ней так близко, что она услышала его дыхание, взял ее за руку и крепко сжал запястье. Лиза от боли вскрикнула.
— Такая у меня позиция. — Он отпустил ее руку и пошел к двери.
Лиза его не провожала. Она слышала громкие удаляющиеся шаги, слышала, как открылась и захлопнулась дверь. Жуткий ползучий страх овладел ею. Она почувствовала смертельную усталость, с трудом доползла до Костиной тахты, прилегла и так крепко уснула, что не слышала новых беспокойных звонков телефона. А когда проснулась глубокой ночью, то никак не могла сообразить: приснился ей приход Сумарокова или это было на самом деле?
Лиза зажгла свет. Огромное лиловое пятно сжимало ее запястье. Теперь она четко вспомнила — это случилось.