Яне Ждановой редко снилась еда, а отец не снился вообще. Бомбардировки, звериный гул «мессершмиттов», взломанный лед Невы. Брызги крови на мордах безразличных сфинксов. Она металась по кровати и тихонько, как сирена, выла.

– Вставай, соня, – расталкивала она утром брата.

Савва недовольно сопел и прятался под одеялом:

– Чуть-чуть еще…

– Мама завтракать зовет.

Это действовало как заклинание. Стараясь опередить сестру, он бежал на кухню, где бледная, изнеможенная мать резала на крошечные порции хлеб.

Папы не стало в ноябре. Бабушка пережила его на неделю.

– Медленнее, медленнее, – говорила мама, поглаживая сына по отросшему ежику волос и одновременно проверяя их на предмет вшей. После Нового года мама сильно изменилась. За полтора месяца обратилась из розовощекой молодой женщины в дряхлую старуху. Но даже не это беспокоило Яну. Мама потускнела, выцвела, как старая фотокарточка, и глаза ее выцвели, и голос.

Савва уплетал вареную хряпу, почерневшие капустные листья, и подобострастно отщипывал крошки от хлебного ломтика.

– Прекрати чавкать, – цыкнула Яна.

– Вы помните тетю Тамару Кузнецову? – спросила мама, неповоротливо двигаясь по кухне, поднося детям чашки с кипятком.

Вчера она вернулась домой с керосином, но без обручального кольца.

– Встретила ее утром. Шли вдвоем от Кузнечного рынка. У нее два ведра жмыха. Два. Я рассказываю, как мы живем. Что, если я есть не буду, меня на иждивение поставят, а у меня дети. Она сочувствует. Бедные вы, мол, несчастные. А жмыха не дала. Я не просила, но она могла дать. Два ведра…

Мама споткнулась, облила себе запястье кипятком, но продолжала, как ни в чем не бывало:

– Я ей до войны книжки дарила, сервиз. В гости иду – всегда с подарком. А она. Два ведра.

Речь превратилась в бессвязное бурчание.

– Мам! – оборвала Яна женщину.

Та вздрогнула, как от пощечины.

– Что, солнышко?

– Ты утром музыку слышала?

– Не помню.

– По-моему, Стелла Сергеевна не играла сегодня.

Мать повела костлявым плечом:

– Тамарка сказала, что работников культуры будут эвакуировать, – в голосе проскользнули завистливые, раздраженные интонации, – наверное, и ее вывезли.

Савва растерянно глядел в пустую тарелку. Недоумевал, как хряпе удалось так быстро закончиться.

– Вряд ли, – произнесла Яна, – она бы попрощалась.

Девочка спрыгнула со стула, дернула брата за воротник:

– Идем гулять, обжора.

– А когда мы будем обедать? – Савва бросил тоскливый взор на печь. В котелке плавало размякшее от вываривания коровье копыто, из которого семья Ждановых десятый день цедила бульон.

– Когда добрые дела сделаем, – парировала Яна.

Мама оцепенело улыбалась, пока они надевали пальтишки, пока сестра помогала младшему брату укутаться в платок.

Подъезд смердел отходами человеческой жизнедеятельности. Канализацию отключили, а у большинства жильцов не хватало сил вынести экскременты на улицу.

– Почему мама не попросила у тети Тамары жмых?

– Потому что клянчить – нехорошо, – пояснила Яна.

– А что такое «бифштекс»?

Девочка замялась, решая, что хуже – соврать или правдой раздразнить и без того бурную братика.

– Не знаю, – сказала она, решив.

На втором этаже она остановилась и постучала в дверь:

– Стелла Сергеевна! У вас все нормально? Стелла Сергеевна!

Пожилая соседка работала в Публичной библиотеке и, когда была возможность, угощала детей сахаром. По утрам она играла на пианино Гайдна, Грига, Дебюсси. Особенно Яне нравились рапсодии Рахманинова.

– Ее забрал Африкан, – сказал Савва, топчась в луже нечистот.

«Опять двадцать пять», – вздохнула Яна мысленно.

– Я тебе говорила, что никакого Африкана не существует? Как и Кощея, и Змея Горыныча.

– Он существует, – упорствовал Савва, – я его ночью видел.

– Он тебе приснился?

– Не-а. Ты уснула, а я в окно посмотрел. Он у нас по двору ходил. Вот такой высокий!

Савва встал на цыпочки и поднял к потолку руку с деревянной лопаткой.

– Такой? – Яна отмеряла рост по своему плечу.

– Не! Как два этажа, вот!

– Ну-ну, – девочка повторно постучала в дверь и, не дождавшись ответа, побежала по ступенькам. Уточнила на бегу: – Он что, из Африки, что ли? Негр?

– Он Африкан.

– Ясно. А почему он должен был забрать Стеллу Сергеевну?

– Потому что он плохой, – Савва пыхтел от того, что приходилось пережевывать очевидные факты. – Самый плохой.

Они вышли из подъезда, и Яна проверила, хорошо ли сидит на брате ушанка. Близился март, но аномально холодная зима по-прежнему властвовала в Ленинграде.

– Подумай, Савелий, бывает ли на свете кто-нибудь хуже фашистов?

Савва честно думал полминуты.

– Африкан, – сказал он, взвесив все «за» и «против».

– Дурачок ты, Савелий, – Яна одарила брата легким подзатыльником.

Выбегая из арки, дети едва не врезались в дворника Лядова. Худой, как жердь, с опухшим от водянки лицом, он апатично ковырял снег лопатой.

Лядова контузило на финской войне, и как-то мама сказала, что у него гречка в голове, а Савва расплакался, услышав слово «гречка».

– Здравствуйте, дядя Архип, – приветствовала соседа Яна.

Мужчина уставился на нее воспаленными глазами. Пробормотал что-то нечленораздельное. Савва подергал за рукав снизу. Прошептал:

– Спроси у дяди Архипа.

– Что спросить?

– Про Африкана. Он его тоже видел ночью.

– Ага, – фыркнула Яна, – буду я позориться.

И увлекла за собой зазевавшегося брата. Дворник смотрел им вслед и непрерывно бормотал.

Улица была изрыта траншеями и воронками.

Похожие на призраков люди брели по тротуару. Целенаправленно, медленно, вязко, как во сне. Шатающийся милиционер. Ковыляющий на костылях подросток. Дистрофичная женщина с кастрюлей грязи.

– Сладкая земля! Меняю на хлеб сладкую землю! С бадаевских складов, вся засахаренная.

– Не ври! – устыдил женщину калека. – Ты ее здесь же и нарыла.

– Молчи, молчи, дурак!

Савва прилип к сестриному бедру. Она крепко сжала его кисть в заштопанной варежке.

Мороз щекотал открытые участки кожи, но по сравнению с недавними минус тридцатью казался пустяковым.

Из магазина на углу вылетел взлохмаченный парень. В руках – буханка хлеба. Он рвал ее зубами и, давясь, глотал смешанные с мукой опилки.

– Ловите вора!

Прохожие, те, у кого оставались силы, сбили парня в сугроб, принялись пинать ногами. Продавщица намеревалась отнять буханку, но ее грубо толкнули. Толпа отклевывала хлеб, не забывая вновь и вновь наносить удары. Кто-то выхватил окровавленную корку прямо из разбитого рта воришки. Жадно проглотил клейкую массу.

Яна стиснула губы в ярости, ускорила шаг.

– Там хлебушек, – робко сказал Савва.

Он размышлял о крошках, попавших в щели брусчатки.

– Заткнись, – поморщилась Яна, – только о жратве и думаешь. Хочешь быть как они?

Мальчик замотал головой.

Впереди подпирающие друг друга старички катили санки. На ухабе санки вильнули, и из них вывалился закутанный ребенок.

– Бабушка! Дедушка! Эй, погодите!

Старики не слышали.

Яна подбежала к распластавшемуся на тротуаре ребенку, склонилась над ним:

– Сейчас, малыш…

Порыв ветра откинул в сторону пеленки, обнажил синюшное лицо. Оно влажно блестело и пахло прогорклым сыром. Из крохотной ноздри высунул белую головку опарыш.

Яна сдержала крик. Ткнула Савву себе в бок, поволокла прочь. Мимо стариков, катящих пустые саночки. Мимо призраков. Мимо голода.

– А ты знаешь, какое у Феди прозвище? – спросил Савва.

Они шли по набережной. Слева лежала закованная в лед Мойка.

– Какое?

– Говняшка! – Савва звонко рассмеялся, и несколько идущих навстречу скелетов неодобрительно заворчали.

– Кто тебе такое сказал?

– Его двоюродный брат со мной в садик ходит. Говорит, что Федя пальцы говняшками мажет и нюхает.

– Бред. И, кстати, тех, кто сплетни распускает, их в пионеры не принимают. И в армию не берут. Ты слышал когда-нибудь, чтобы я про кого-то такие гадости говорила? Или папа?

Савва нахмурился.

– Мама говорит про людей гадости.

– Мама, – Яна поискала правильные слова, – мама женщина, а ты – мужик.

– Я больше не буду, – пообещал Савва.

Федю они увидели издалека. Он прогуливался у кинотеатра «Баррикада» с двумя лопатами под мышкой, и полы его шинели подметали асфальт.

Ушастый, с круглой, обритой под ноль головешкой, Федя Баркалов напоминал диковинную зверушку. Редкую амазонскую обезьянку.

С Яной их сдружила любовь к литературе. Оба зачитывали до дыр Герберта Уэллса, Беляева, Обручева, Толстого, того, что «Гиперболоид», конечно.

– Привет, Яна. Привет, Гулливер.

Федя протянул руку. Савва нерешительно отступил. Повисла пауза, в течение которой Ждановы изучали пальцы Феди, желтые, с коричневыми скобками грязи под ногтями.

Федя убрал руку и залился краской стыда.

Улыбнулся, показывая гнилые зубы.

Его родители работали на фабрике «Светоч», но, вопреки мнению Яниной мамы о фабричных работниках, цинги Федя не избежал.

– Прохлаждаешься? – прищурилась Яна. В их приятельстве она взяла на себя роль «старшего товарища». – Полезным бы чем занялся, пока нас ждал.

– Я… – Федя растерялся, – я… вот…

Он извлек из-за пазухи газетный сверток, вручил Яне и произнес с радостным смущением:

– Это тебе. Бутерброд.

– Бутер… что?

Она развернула сверток. Савва выгнул шею, его била дрожь.

– Хлебушек, – простонал мальчик.

– Что это? – холодно поинтересовалась Яна.

На кусочке черного хлеба примостился мясистый фиолетовый листок.

– Бутерброд, – хвастливо, захлебываясь эмоциями, сообщил Федя. – Я его сам приготовил. Для тебя.

– А это что? – Она подцепила фиолетовый ингредиент.

– У нас в горшке растет. Комнатный цветок, не помню, как называется. Их надо вместе…

Яна осторожно прикусила листочек, пожевала, скривившись, выплюнула:

– Гадость.

Потрясенный Федя шмыгнул носом. Яна отдала хлеб брату.

– Это мне? Все?

– Ешь медленно, – приказала она и кивнула разочарованному приятелю: – Что вылупился, Баркалов? До ночи будем здесь мерзнуть? За мной! – И она направилась к красноармейцу, дежурящему у кинотеатра. – Простите, товарищ…

– Еды нет, – рявкнул красноармеец. – Пошли вон, нет у меня еды.

– Мы… мы не попрошайничаем, – Яна гордо задрала подбородок, – Мы помочь хотим. Расчистить снег.

– А, – солдат опустил взор. Его лицо отекло от чрезмерного употребления подсоленного кипятка, муки голода исказили черты. – Идите к Аничкову мосту. Там помощь нужна.

Дети зашагали по Невскому проспекту. Яна впереди, следом – Федя. Замыкал шествие Савва. Он смачивал хлеб слюной и посасывал его, как леденец.

– История была, – начал Федя, – в Куйбышевском районе вчера девушку убили.

– Снарядом?

– Нет. Она официанткой работала в директорской столовой. Ухоженная такая, красивая. Вот ее и убили. Вилкой в горло, – Федя продемонстрировал, как именно вонзался в плоть красивой официантки столовый прибор.

– Дикари, – процедила Яна.

– Тебе что, официантку жалко? – удивился Федя искренне. – Они же воровки все. Обвешивают людей.

– Не все. Есть хорошие. И кто-то должен работать официантом. Каждый в жизни занимает свое место.

– Ага, особенно управдомы.

– И управдомы тоже, – отрезала Яна.

– А вот еще история была. Умер старик. А семья никому не сказала. Чтобы карточки за него получать. Он разлагаться стал. Так они его в окно засунули, между стекол, где прохладнее. Соседи идут, а в окне мертвяк.

Яна бросила быстрый взгляд на Савву. Испугалась, что братик вспомнит, как мама медлила до конца ноября, не говорила милиции про бабушкину кончину.

Мальчик умиротворенно доедал хлеб.

– Была такая история еще…

– Слушай, заткнись, а? Ты, вообще, хорошие истории знаешь?

– Хорошие? – Федя почесал затылок. Худая рука болталась в рукаве шинели. – Какие – хорошие?

– Такие. Вот, например. Одна женщина поменяла куртку на тарелку картофельных очисток. Вернулась домой, поняла, что в куртке карточки забыла, все.

Федя сочувственно присвистнул.

– На следующий день женщина пошла милостыню просить. А к ней подходит та, что менялась с ней, дает ей карточки и говорит: я вас обыскалась, вы в куртке оставили, заберите. И они обнялись и заплакали. Вот это история, Баркалов, а то, что ты рассказываешь…

Яна осеклась.

У морга, возле павильона Росси, стояло с десяток мертвецов. Прислонившиеся к стене, с вытянутыми по стойке смирно задубевшими телами, они наблюдали за живыми. Рты беззвучно кричали. Волосы развевались по ветру.

Последний привал перед тем, как быть сваленными в братскую могилу. В яму, где они сплетутся с другими несчастными в единый комок мерзлого мяса.

– Видишь, – тоном человека, доказавшего свою правоту, заявил Савва, – это Африкан снял с них обувь.

Детский пальчик указал на босые ноги трупов.

– Пошевеливайся, умник, – Яна подтолкнула брата.

У Аничкова моста с пропавшими статуями юношей и их коней Федя передал девочке лопату.

– Что за Африкан? – спросил он.

– Чудище, которое Савва выдумал.

– Ничего не выдумал, – огрызнулся мальчик, орудуя детской лопаткой. – Он по ночам ходит, снимает с мертвых обувь. В окна заглядывает и делает так, чтобы у людей надежды не было. Говорит им, чтоб они были плохими.

– Отлично справляется твой Африкан.

– Он не мой, – Савва поежился от мысли, что такое существо, как Африкан, может быть его.

– А ты ему не подыгрывай, – буркнула Яна, счищая лед с трамвайных путей, – и вообще, помолчи хоть пять минут.

Федю хватило на три.

– Я видел, как вон тот дядька дохлых крыс ел. Их грузовик раздавил, а он их ел.

«Ну и что, – отрешенно подумала Яна, – а мы Шубку съели, кошку нашу. Но это папа еще живой был».

– Какой дядька? – завертелся любознательный Савва.

– Тот, что следит за нами с набережной.

– Так это дядя Архип, дворник. У него гречка в голове.

Яна откинула с лица прядь волос.

– И правда дядя Архип. Чего это он забрел сюда?

Дворник Лядов стоял у замерзшего канала и бормотал в спутанную бороду.

Яна помахала ему рукой.

Дворник исчез в тени.

– Гречка в голове, – усмехнулся Федя и жадно понюхал пальцы с коричневой коркой под ногтями. Поймал на себе вопросительный взгляд Яны. – Не так кушать хочется, – смутился он, – если что-то вонючее нюхать.

Яна коротко кивнула.

– Не филонь, Баркалов, – сказала она, возвращаясь к работе.

И никто из них не филонил.

Уже в сумерках они с Саввой шли домой. Мышцы ныли, ноги подкашивались, но Яна улыбалась.

– Почему ты его не поблагодарила?

– Кого? За что?

– Говн… Федю. За бутерборд.

– За бутерброд, – исправила она и задумалась. – Понимаешь, он ждал благодарности. Он его мне принес, чтобы получить благодарность. А добрые дела просто так делаются. Доброта – это норма, ею не гордятся. Может, мне на Баркалове жениться за бутерброд его?

Савва захихикал.

Они вошли в подъезд, поднялись на второй этаж.

– Погоди. Навестим Стеллу Сергеевну.

Девочка опять заколотила в дверь библиотекаря.

– Ян…

– Чего?

– А тебе совсем есть не хочется?

– Как тебе сказать… Хочется, конечно. Но, если еды нет, мне что, человеком перестать быть?

Яна хлопнула по дверной ручке, и дверь отворилась, протяжно скрипнув. В коридоре горел свет. Их району везло, большинство ленинградцев обходились без электричества много месяцев.

– Стелла Сергеевна?

Девочка вошла в квартиру. Савва семенил за ней, стараясь не покидать безопасной зоны внутри длинной сестринской тени.

Стеллу Сергеевну они обнаружили на кухне.

Одетая в нарядное фланелевое платье в горошек, причесанная и накрашенная, женщина свисала с потолка. Шелковый шнурок удерживал исхудалое тело.

– Здравствуйте, – сказал вежливый Савва, но остекленевшие, подведенные тушью глаза смотрели куда-то в сторону.

– Мертвая она, – тихо произнесла Яна, – убила себя.

Девочка пересекла кухню, стала по очереди открывать ящики, пока не нашла нож. С ножом она вскарабкалась на обеденный стол. Заскоблила тупым лезвием по шнурку. Стелла Сергеевна раскачивалась в петле и будто вальсировала.

– Почему она себя убила? – спросил Савва.

Превозмогая горячую боль в затылке, Яна ответила:

– Может быть, потому, что ее никто не навестил, когда она нуждалась, не поделился с ней.

– Едой? – Савва оценивающе покосился на печь, глиняный горшочек в пятнах жира.

– Да при чем тут еда? – озлобилась Яна, и в этот момент нож перерезал веревку. Труп упал вниз. Звук был такой, словно уронили охапку хвороста. – Отнесем ее в гостиную, – велела девочка. – Бери за ноги. Ну же. Вот так, еще давай. Давай же… Стой.

Яна отпустила Стеллу Сергеевну, задышала тяжело.

Сколь легким бы ни было тело, двое голодных истощенных детей не могли волочь его.

– Сбегай за мамой.

Савва послушно удалился.

Яна присела на корточки возле трупа, зажмурилась.

Звон в голове, звон, сопровождавший ее с Нового года, усилился, колокола били пасхально, взахлеб.

Она хотела подумать о чем-то хорошем, о чем-то из прошлого. О папе, который всегда привозил маме цветы, а им с Саввой шоколад. О прогулочном пароходе. О поездке в солнечный Киев к тете Марине.

Но мысли путались.

Вместо красочных картинок приходили серые и черные.

Артобстрел, сгоревший трамвайчик на площади Нахимсона, красноармеец с оторванными руками, навзрыд зовущий Олю. Образ чистого неба заменил просевший потолок бомбоубежища.

У шоколада вкус конских котлет и дурандовых лепешек, которых тоже нет.

И тысячи живых ленинградцев волокли саночки со своими мертвыми на Марата, 76.

– Отмучилась Стелла.

Мама вошла на кухню, переступила через труп. Сняла крышку с горшочка. Он был полным. Женщина поддела указательным пальцем белую гущу, продегустировала.

– Это что, кашка? – спросил Савва с надеждой.

– Столярный клей. Добавим лавровый лист, перец, будет лучше любой каши.

Яна непонимающе заморгала:

– Нужно оттащить Стеллу Сергеевну на кровать…

Мама точно не слышала ее. С горшочком под мышкой она направилась в гостиную. Там Яна застала ее, исследующей книжные полки. Карточки нашлись между пятым и шестым томами Маяковского. Женщина застонала от счастья, прижала их к груди.

– Ты что… – Голос Яны срывался. – Ты что делаешь…

Мама повернула к ней землистое лицо.

– Дочечка, мы же жить будем…

Сухие губы Яны подрагивали.

– Воровка, – прошептала она, – тварь… Воровка…

С каждым произнесенным словом-приговором голос креп, становился громче:

– Мразь. Воровка. Спекулянтка.

– Доченька…

Яна ринулась к дверям, отталкивая Савву. Куда угодно, только бы подальше от этой чужой, сломанной, старой тетки.

Февральский ветер зарылся под пальто, опалил.

Она бежала по двору, спотыкаясь. Нарастающий звон норовил выдуть изнутри глазные яблоки, ушные перепонки. В голове орало, сводя с ума, радио, транслирующее вопли раненых, гул авианалета. Колокольный бой смешался с воем сирен, с сообщением о взятии Киева, голосами Сталина, Жданова, Левитана, со стихами Берггольц.

А потом шум стал белым-белым, и Яна рухнула него.

Была глубокая ночь, когда она очнулась.

Пошевелилась, соображая, как оказалась на полу холодной незнакомой квартиры.

Вспомнила, как бежала по улице, потеряла сознание. В ноздри ударила вонь, запах гнили, испражнений и еще чего-то удушливо-сладкого.

Вслед за запахами пришел страх.

Взгляд заметался по комнате. Бабочкой порхнул к горящей в углу керосиновой лампе. От нее – по стенам, измазанным калом. Отпечатки ладоней на коричневых кляксах. Ящики. Вылизанные консервные банки. Лопата. Метлы. Измочаленный, бурый от запекшейся крови оренбургский платок. Детская курточка. Кости.

Яна вскочила.

Они были всюду на полу, белые кости, обломки костей.

Прикрывая рукавом лицо, Яна отступила к пирамиде из ящиков. Уперлась в нее спиной.

– Здесь кто-нибудь есть?

Кирпичные стены, с которых содрали обои, чтобы полакомиться клеем, исказили голос.

Прямо над собой она услышала утробное, желудочное урчание.

Запрокинула голову к верхушке ящичной горы.

Обнаженный мужчина восседал на ней, сгорбившись. Скелет с распухшим, обросшим черепом. Щеки украшали горизонтальные коричневые мазки, от чего он походил на дикаря. Вышедшего на охоту индейца.

В узловатых пальцах мужчина сжимал сапожное шило.

Воспаленные глаза сверлили перепуганную добычу.

– Дядя Архип? – узнала Яна человека. – Почему вы голый?

Вместо ответа дворник Лядов издал неприличный звук, и кроваво-черный понос потек по ящикам.

Яна медленно, как дрессировщик в клетке с хищником, двинулась по комнате. В пяти метрах от нее темнел дверной проем.

«Спокойно, – говорила она себе, – дядя Архип повредился рассудком, но зла мне он не причинит. Он всего лишь несчастный калека…»

Лядов спрыгнул с ящиков и перегородил выход.

Оскалился.

Зубы у него были удивительно крепкие и крупные, как кости домино. От вида этих зубов у Яны кольнуло в сердце.

– Дядя Архип, прекратите сейчас же, мне страшно!

Он нацелил стальной штырь ей в лицо. Она отшатнулась, всхлипнув. Косточки захрустели под башмаками. Плавно, на четвереньках, безумец шел за ней. Охотник и жертва закружились по комнате.

Дворник забормотал:

– Остался один котелок. Голод растет. Невозможно насытиться. Крысы в кишках. Их надо кормить, или они съедят внутренности.

Штырь описал дугу. Все ближе к девочке.

– Мертвое мясо не насыщает. Крысы просят свежее. Как те малютки. Как ты.

Он сделал выпад. Шило оцарапало рукав пальто. Яна отпрянула, врезалась в груду хлама. Схватила лопату и принялась размахивать ею перед Лядовым. Он погладил впалый живот, словно утешал живущих внутри грызунов: потерпите, через минуту я вас покормлю.

Лопата со свистом рассекала воздух.

– Не подходи!

Он клацнул челюстью и по-звериному прыгнул. Хотел пронырнуть под лопатой, но не успел. Металл вонзился в висок. Ням! Завибрировало в мокрых ладошках Яны древко.

Она с ужасом уставилась на Архипа. Черенок разрубил его череп сбоку до самой глазницы. Что-то густое, но не гречка, струилось из-под черенка. Дворник захрипел, выпустил газы и умер. Труп осел на костяное покрывало.

Еще не до конца осознавая, что произошло, девочка выронила лопату.

В клубящемся тумане покинула комнату. На кухне царил полумрак, и пахло чем-то смутно знакомым. Аромат, проникающий сквозь вонь испражнений, трогал позабытые струнки души.

Яна приблизилась к печке, к чугунному котелку.

«Мне мерещится, – подумала она. – Я свихнулась, как дядя Архип».

Она помассировала веки, ожидая, что содержимое котелка исчезнет или обратится в клей, в дуранду, в картофельные очистки.

Но ничего не изменилось. Чугунный котелок был до середины наполнен бульоном, чей душистый запах разогнал смрад и вернул прошлое во всей яркости красок. У Яны заслезились глаза, она сглотнула слюну. Наваристый бульон – не из копыта, нет. Из сочного мяса, его кусочки плавали на поверхности, и переливались драгоценными камушками кружочки жира, хотя было темно, и скорее Яна додумывала подробности…

Словно в бреду, она опустила руку в котелок, зачерпнула золотистую жидкость. Оправила в рот. Желудок принял подношение с восторгом. Вкус жизни. Сама жизнь.

Она выловила кусок мяса, замерла, катая его языком.

Папа с цветами. Пароход на Неве. Шашлыки. Клецки. Бабушкины блины со сгущенным молоком. Конфеты. Фантики. Киевские каштаны. Победа. Суп харчо. Весна. Зажаренный гусь с яблоками. Яблоки, малина с куста, клубника с грядки, Савва, какао, борщ, боржоми, шашлыки, папа, мирное небо, есть, есть, есть…

Бульон стекал по подбородку.

В ушах звучал нежный, как мясо, голос:

«Ешь… ешь…»

Она так увлеклась, что проглотила собственные волосы. Вытащила их изо рта. Нет, не собственные. На ладони лежал черный промасленный локон.

«Кости в комнате, – подумала она, – крысы просят свежее мясо. Те малютки…»

«Ешь…» – голос в голове стал жестче.

Ешшшь.

Ешшжь…

Ежжжь…

Голос жужжал, как мясные мухи, копошился в сознании девочки липкими лапками, требовал продолжать.

Яна подняла глаза и посмотрела на Африкана.

Он заглядывал в окно снаружи, огромный, как горе, страшный, как голод.

Котелок звякнул об пол, разбрызгивая бульон.

С воплем Яна вылетела из кухни, из квартиры, из подъезда. Она убегала от лица в окне и от чувства сытости. Потом, распластавшись на земле, долго пыталась вызвать рвоту, но желудок не желал расставаться с едой, как бы глубоко она не просовывала пальцы. В зубах застряли мясные волокна.

Она молила холодное ленинградское небо об одной-единственной бомбе, но в ту ночь бомбежек не было.

Сытая девочка рыдала в снегу посреди вымершего города.

Шел февраль.