У меня нет имени. Я – старое одеяло.

Все мои дни проходят одинаково: я лежу в темноте, на верхней полке шкафа с рассыхающимися стенками. Пылинки бесконечных часов оседают на волоски моей коричневой шерсти, едва заметные в лучах света, падающих сквозь щели.

Здесь редко что-то меняется. Вокруг царит спокойствие, рассеянное оттенками молчания, каждый из которых мне знаком. Внизу – скрипучее деревянное молчание, торчащее занозами серых углов. Посередине – вельветовое молчание висящей одежды, плотное, не дышащее. Рядом – шерстяное молчание, задумчивое, сложенное в несколько рядов.

Иногда мне кажется, что в шкаф спрятан целый мир, который сам об этом не догадывается.

Когда я слышу шаги за стенками, меня переполняют чувства. Эти шаги многое значат: через несколько секунд двери откроются, и все вокруг преобразится, наполнится дыханием живущей снаружи комнаты и той особенной теплотой, которая в ней обитает. Эту теплоту излучает каждая линия, каждый предмет и каждое произнесенное слово.

Меня касается легкая рука с длинными тонкими пальцами. Приятно царапают лакированные ногти.

В такие мгновения я чувствую себя чем-то важным, необходимым, существующим не просто так, ради места на полке. Я хочу дарить тепло.

Разверните же меня скорей, мама и папа, укройте мальчика и расскажите ему на ночь сказку. Любую, мне нравятся все они: и про трусливого зайца, и про рогатую козу, которая идет бодаться, и про медведя, севшего на теремок. Вы же знаете, я не пошевелюсь, я прекрасно понимаю, каким должно быть укутывающее сонное молчание. Мальчик положит голову на подушку, закроет глаза, и эта ночь станет спокойной и легкой. Прозрачной, словно вода, в которую только-только поставили цветы.

– Ну-ка, кто у нас тут не собирается спать? – с улыбкой спрашивает мама.

– Не-е-ет… не хочу это одеялко! Оно колкое!

– Зачем ты его обижаешь? Смотри, одеялко увидело тебя и радуется.

Мама трясет меня. Из складок выпадает неудачно сложенный угол и тут же начинает нелепо болтаться в воздухе, не понимая, как он здесь оказался, и что теперь делать. Ворсинки отливают желтым в свете ночника, и я слышу, как где-то за его стеклянными боками гудит-смеется старая тусклая лампочка.

Лет ей точно не меньше, чем мне. Так что нечего обижаться.

Прости, мальчик, но я ничего не могу поделать. Когда-то давно меня связали из очень строптивой шерсти, и с годами она, к сожалению, не стала мягче. Все так же остра на ощупь, но… я правда рад видеть и тебя, и маму.

Папы пока еще нет дома, но он вот-вот вернется с работы, и я буду радоваться ему тоже.

Это мое самое любимое молчание – молчание приятных слов. Важно не то, что они говорятся вслух, не то, какие они, и что ими сказано. Слова произносятся лишь затем, чтобы каждый из вас улыбался и был счастлив от того, что находится здесь и сейчас, а это сродни молчанию.

По крайней мере мне так кажется.

Думаю, я провожу в шкафу достаточно времени, чтобы научиться разбираться в таких тонкостях.

Мальчик смотрит на мой болтающийся угол, смеется и говорит:

– И правда радуется. Ладно, немного потерплю.

– Ну вот и договорились, Сережка. Укутывайся теплее, а я пока схожу за книжкой.

Мама подает меня мальчику. Он откладывает в сторону пластмассового солдатика и его оторванную руку, пострадавшую в боях с тряпичным крокодилом, разворачивает непослушные шерстяные складки и укрывается мною до самой шеи.

Теперь он тоже ждет маминых шагов, несущих тепло и ласку.

Старая лампочка продолжает хохотать, и мне хочется смеяться вместе с ней.

* * *

Сквозь растрепанный мятый картон голоса звучали глухо, размазано, словно сжатые кляпом скомканной грязной пустоты. Я терпеливо ждал, когда торопливые шаги утихнут и лезвие кухонного ножа пробьет надо мной полосы липкого бугристого скотча, но там, снаружи, продолжал шуметь дождь серой усталости.

Шаги измеряли комнату, и им не было дела до вещей, раскиданных впопыхах по сумкам и коробкам.

– Милая, ну зачем ночью-то? Я завтра не работаю, мог бы завезти вас с Сережкой…

– Саша, хватит. Хва-атит… Пожалуйста. Езжай домой.

– Давай помогу с вещами…

– Мы с Сережкой сами. Сами. Пожалуйста…

Я услышал тяжелый вздох и дребезжащий звук расстегиваемой куртки. Пальцы начали что-то искать во внутреннем кармане. Щелчок колпачка – и мутную пленку клейкой ленты надо мной пробило острие шариковой ручки.

– Александр Михайлович… – Голос женщины дрожал, но она старалась произносить слова как можно спокойнее. – Прошу вас. Покиньте мою квартиру.

– Анют, я один черт уже кругом сволочь. Одной выходкой больше, одной меньше – не так уж и заметно. Потерпи, ладно?

Я почувствовал, как эти слова затронули что-то очень хрупкое внутри женщины и отдались болью в ее правой руке, замотанной растрепавшимся марлевым бинтом. Там, под повязкой, спряталась затвердевшая трескающаяся корка обожженной кожи, кровоточащая от каждого неловкого движения.

То, что она забрала с собой из покинутого дома.

Это была долгая история, и закончилась она только сегодня.

Помню, как однажды я заметил, что руки мужчины день ото дня стали прикасаться ко мне все легче и легче – так, словно в спрятавшемся за форточкой городе его окружала теплом еще одна семья, с другой женщиной и другим ребенком. Даже пахло от него не так, как обычно. Я улавливал застревавшие в одежде ароматы еды, которой никогда не было в нашем доме, и еще – запах другой заботы и ласки.

Иногда мужчина садился в кресло, пил чай из большой фарфоровой чашки с нарисованными на ней горными лугами и задумчиво смотрел в окно, будто видел там те самые далекие луга. Это казалось чем-то странным: он вроде бы сидел рядом с нами, разговаривал, улыбался, но одновременно находился в другом месте.

Что-то очень важное было оставлено им в том чужом доме, и я не мог понять, почему он не забирает это назад.

Женщина тоже почувствовала неладное. По вечерам она заходила в ванную, включала воду, делая вид, что собирается смыть с себя усталость прошедшего дня, но на самом деле ей просто не хотелось, чтобы мальчик и мужчина видели слезы, сами собой текущие по щекам. Она зачерпывала ладонями воду и смывала их: раз за разом, целую бесконечность душных воспаленных минут, каждую из которых приходилось выковыривать из кричащего тела в надежде, что потом станет легче.

Но легче не становилось.

Два дня назад, разбирая вещи, оставленные мужчиной рядом со стиральной машинкой, она нашла в кармане его куртки чужое белье.

Женщина положила это белье перед собой, села на бортик ванны и долго-долго смотрела сквозь него. Будто бы на самом деле этого белья здесь не было.

Потом взяла стоявшую рядом с унитазом банку чистящего средства и начала оттирать им стены. Пол. Плинтусы. Трубы. Сантиметр за сантиметром, отскребая каждое пятнышко.

Ванную, прихожую, кухню, зал. Желтоватый порошок с запахом лимона жег ее кожу, но женщина не чувствовала ничего, кроме тягучей слизистой пустоты, вытекающей из лопнувшего нарыва где-то глубоко в душе, и теперь всего лишь навсего пыталась отмыть ее.

Когда квартира заблестела от чистоты, она перебинтовала обожженную руку, принесла из магазина пакеты и пустые коробки и стала складывать туда вещи.

Через полчаса из школы вернулся мальчик. Он учился во вторую смену.

Звонок по первому попавшемуся объявлению – и вот, новая квартира.

Торчащая из скотча ручка прошла по разрезу слева направо. Пальцы мужчины раскрыли горловину коробки и вытащили меня наружу.

Я почувствовал, как сквозь мою ткань стал просачиваться воздух комнаты. Щекочущий, резкий, пропитанный запахом моющих средств. Пять часов назад здесь были уборщики. Видимо, после разговора о переезде хозяин квартиры позвонил в компанию, предоставляющую услуги по уборке помещений, и попросил их приехать сюда как можно быстрее. Уборщики очень старались, протирали каждую дощечку и каждый угол, нервничали, переживали и хотели поскорее довести работу до конца. Покинуть квартиру.

Они все сделали идеально, но есть вещи, которые невозможно отмыть.

Молчание квартиры отличалось от молчания шкафа. Оно было ждущим, настороженным. Тени лежали сетями паутины в углах комнаты. Мрачная дымчатая чернота липла лужами плесени к потолку, свисала, всматривалась в новых жильцов. Ее глаза отражали людей: хрупких, искаженных, нелепо шевелящихся, словно проволочные фигурки.

– Ань, этому одеялу уже тысяча лет… давно пора выкинуть, – сказала большая фигурка. Она держала меня в руках – огромное, коричневое с выцветшими блеклыми пятнами, с торчащими наружу шерстинками-когтями, острыми, словно иголки.

Чернота зашевелилась.

Оттуда один за другим вылезали тонкие извилистые отростки. Они ощупывали потолок, затекали дымчатыми завитками в трещины и щели, натягивались, словно ребристые резиновые ленты.

Цепляясь кончиками теней за выступы и продавленности, существо поползло к проволочным фигуркам.

– Надо будет – выкину, – сказала фигурка поменьше.

Существо попыталось заглянуть в ее глаза, но голова фигурки была окружена облаком волос – длинными, падающими на плечи неровными линиями.

Я почувствовал, как дымчатая чернота наполняется ненавистью к этим волосам.

Грязные кривые росчерки, уходящие рядами внутрь, слабые, ломкие – так и просят вырвать их по одному. Наслаждаться криками женщины. Наверняка эти крики сладкие, тягучие…

Существо остановилось и потянулось к линиям волос.

Большая проволочная фигурка пожала плечами и кинула меня в руки фигурки поменьше. Чернота с шипением втянула отростки назад, отползла на полшага в сторону и затаилась, выжидая.

Самая маленькая проволочная фигурка, третья, молча сидевшая на одной из коробок и глядевшая в пол, вдруг подняла голову и посмотрела вверх, прямо в глаза существа.

– Мам… Может, поедем домой? Мне здесь страшно. Как будто кто-то смотрит…

– Ну что же ты, хороший мой? – разволновалась женщина. Она наклонилась к мальчику и суетливо стала поправлять на нем сбившуюся рубашку. Застегнула на рукаве любопытную пуговицу, вылезшую из петельки посмотреть на новый дом. Прижала нагло оттопырившийся край воротничка. – Никто на тебя не смотрит, не переживай. Просто вещи еще не разложены, вот и жутковато. Хочешь игрушки?

– Потом…

– Тогда на вот… возьми одеялко и еще, если несложно, надуй кровать. Ты же умеешь?

Мальчик кивнул.

Он протянул ко мне руки, и меня в который раз захлестнуло чувство вины. Опять эти… шерстинки… будут царапать ему ладошки. Неужели и в самом деле я страшный, а каждый мой волосок колкий, словно маленький торчащий коготь? Даже черное существо на потолке их боится: смотрит в мою шерсть бусинами глаз на вытянутых отростках-языках и ждет… ждет…

Если бы я мог говорить. Если бы я мог сказать женщине о том, что мальчик прав, и отсюда надо выбираться как можно скорее.

Молчание этой черноты – нехорошее.

Я вспомнил, как однажды мальчик тяжело заболел. Он кашлял так громко и хрипло, что перестал напоминать ребенка и казался старой сломанной вещью, с которой секунда за секундой отваливается краска, и под ней – гнилые ржавые кости, готовые надломиться от легкого прикосновения.

В те дни мама ставила на пол кастрюлю, где кипели пахнущие солью и содой травы. Вода в ней была зеленой, и казалось, что поднимавшийся вверх пар тоже отливал изумрудным цветом.

Мальчика укрывали мною, и он дышал этим изумрудным паром, все больше кашляя. Горячие дымчатые капельки, побывавшие в его теле, возвращались назад бесцветными.

Но так казалось лишь на первый взгляд.

Глубоко внутри они были черными. Их шершавые извивающиеся пальцы скребли пластинами ногтей мои нитки, но не могли выбраться наружу и умирали, издавая стоны ненависти.

Это молчание было похожим.

Неужели то облако на потолке когда-то тоже было бесцветным отчаянием, выбиравшимся из тела какого-то больного мальчика? Как громко и хрипло должен был он кашлять, чтобы его дыхание осталось на потолке большим черным пятном?

Сережка положил меня на спущенную резиновую кровать и стал искать в сумках электрический насос.

Одну за другой он доставал оттуда знакомые вещи и с интересом замечал, что они больше не кажутся ему знакомыми. Здесь, в новой квартире, привычные линии меняли свое значение. Кастрюли, ложки, футболки, туфли, бутылочки с шампунями и гелями для душа выглядели так, словно на самом деле никогда не лежали на кухне, в шкафу или в ванной. В пустой комнате они напоминали палки, камни и мотки веревок, из которых потерпевшие кораблекрушение должны построить себе хижину на берегу необитаемого острова.

– Держи, – мужчина протянул мальчику электронасос, лежавший в одном из пакетов.

Мальчик воткнул вилку в розетку, вставил трубку в раструб надувной кровати и положил палец на тумблер питания.

– Мам, пап… сейчас будет громко.

Сморщившись, он нажал на переключатель.

Электронасос истошно захрипел, его испуганный голос стал метаться по пустой комнате, от стены к стене.

Женщина присела на лежащий рядом пакет и закрыла уши руками. Только сейчас я понял, насколько она устала. Казалось, что вместе со звуком работающего насоса к ней в голову прорывалась вся тяжесть разбросанных по квартире вещей, каждая из которых просила вернуться назад, домой – туда, где так тепло и уютно.

Резиновая кровать расправлялась и становилась частью нового мира, который предстояло построить из обломков позавчерашнего дня.

Черное облако застонало от невыносимой боли, стало корчиться в судорогах, царапая отростками старую известку. Завитки дыма выпадали из трещин изувеченного потолка и разрезали воздух шипящими извивающимися когтями.

«Больно».

Как же больно…

Существо завыло и прыгнуло на раскаленную лампочку, облепив ее заплесневелыми лапами. Паутина отростков сжала стекло, выломала его из плафона и шлепнулась на пол вместе с пузырящимся от ненависти облаком.

Чернота сдавливала осколки один за другим, сминала их, словно оторванные крылья стрекоз. Всхлипывая, стекло надламывалось и дробилось.

Женщина вскочила и уцепилась за рукав мужчины. Мальчик испуганно схватил провод электронасоса. Потянул на себя.

Вилка выскочила из розетки, и на комнату обрушилась тяжелая звенящая тишина.

– М-да… – произнес мужчина. – Теперь понятно, почему в тумбочке на кухне так много свечек. Проводка ни к черту.

– Саш… осколки… шевелятся…

– Ань, да ничего они не шевелятся. Устала ты, вот и мерещится всякое. Поехали домой, а? Ну зачем вам ночевать в таком месте?

Женщина посмотрела на притихшего мальчика, выпустила из рук пахнущий уютом краешек одежды и коснулась пальцами выключателя на стене.

– Пойду выкручу лампочку из прихожей. Завтра надо будет не забыть купить в магазине.

– Господи, милая, как же с тобой иногда тяжело… Принеси свечки и убери здесь. Сережка, марш под одеяло! Сказку буду рассказывать.

Женщина не стала спорить и пошла за свечками, щеткой и совком.

Мальчик послушно взял меня за угол, поправил складку простыни и лег на кровать. Мягко отпружинив, она слегка покачала его, будто колыбельная, затерянная где-то в смутной памяти.

Я чувствовал, как его пальцы дрожат от беспомощности и непонимания. Почему папа и мама разошлись? Зачем он должен ночевать здесь, в этой страшной комнате?

Он сжимал меня так, словно все вокруг тонуло в водовороте черной змеящейся пустоты, и я – единственное, что могло бы удержать его, маму и папу от падения туда.

Мне хотелось бы, чтобы так и было на самом деле. Очень хотелось бы.

Существо ползло по полу к стене. Через его глаза мальчик из проволочной фигурки превращался в чернильно-кровавое пятно, такое же яркое, как и сломанная лампочка. Его дыхание было громким и режущим. Оно напоминало о захлебывающемся в клокочущем крике электронасосе.

«Больно».

Каждый отросток дрожал от ненависти и желания обвиться вокруг шеи мальчика: сжимать ее, сжимать, пока не послышится хруст ломающихся костей, пока не утихнет стучащее сердце.

Черная плесень вползла на обои и стала подбираться ближе.

Мальчик замер. Крепче сжал мой край.

Он смотрел на то, как мама сметает в совок осколки стекла, как папа ищет в карманах зажигалку, чтобы поджечь одну из принесенных свечей, а по его спине бежали маленькие костлявые мурашки, быстро-быстро перебирая холодными лапками.

«Не поворачивай голову направо.

Ни за что не поворачивай голову направо».

Он подтянул меня повыше – так, чтобы мой краешек коснулся шеи.

Существо на стене остановилось и терпеливо стало ждать.

* * *

– Жила-была добрая тучка, и плыла она как-то по своим делам, – начинает папа. Одна его ладонь сжимается в кулак, а другая обхватывает ее. Папа двигает руками вверх-вниз – и тень на стене оживает, ползет по дрожащему желтому небу, нарисованному огоньком свечи, которую мама держит рядом.

Мама улыбается, потому что тучка очень неуклюжая, и видно, что ей тяжело ползти по этому волшебному сумеречному небу, но она старается: шевелит отъевшимися боками, натужно пыхтит и карабкается дальше, как будто там, на другой стороне, ее ожидает что-то очень важное.

– А навстречу тучке зайчик, – папа поднимает два пальца вверх: и вот он, зайчик. Шевелит веселыми ушами, скачет по траве, принюхивается любопытной мордочкой к таинственному ветру свечного королевства. – Грустит, нос повесил. «Что с тобой?» – спрашивает тучка. «Да вот, день пасмурный, и что-то мне печалится с утра». «Не грусти», – отвечает тучка и проливается на зайчика дождиком.

Папина рука снова сворачивается в кулак, только теперь пальцы не обхватывают ее, а торчат наружу пятью шевелящимися карандашами. Они поливают лесную поляну летним дождиком.

Зайчик скачет выше. Теперь становится видно, что ему по-настоящему весело, потому что все вокруг блестит и переливается.

Мама смеется. Ей хочется сказать, что не таким уж и грустным зайчик ходил по полянке до дождика. Была же любопытная мордочка, были веселые ушки. Но она молчит, потому что мальчик слушает, затаив дыхание, и видит эту сказку гораздо глубже, чем способны разглядеть ее глаза.

– Плывет тучка дальше, а навстречу ей олень, – папина рука растопыривается и поднимается вверх гордыми ветвистыми рогами. Олень неторопливо шагает через лес, слизывая шершавым языком ярко-желтые свечные листья, покачивает головой в такт передвигающимся ногам и смотрит куда-то вдаль внимательным мудрым взглядом. – «Как дела, олень?» – спрашивает тучка. «Да вот, грустно мне отчего-то. Вроде как обычно иду куда-то, а настроения нет…» «Знаю я, как помочь твоему горю», – говорит тучка и проливается на оленя дождиком. И поднялось у оленя настроение, и заскакал он весело по лесу – так, что только ветки зашуршали!

Оленьи рога радостно шевелятся, переливаются на солнце, искрятся. Согнутые ноги рыхлят лесную траву, и теперь олень напоминает молнию, которую мальчик когда-то нарисовал на последней странице школьной тетрадки: смелую, храбрую, прорезающую любые облака.

В голове у мамы крутится мысль о том, что на самом деле рога у оленей не шевелятся, даже если олени очень радостные, но зачем говорить об этом папе, когда мальчик так восторженно смотрит в движущиеся тени?

– Плывет-плывет дальше тучка, а навстречу ей волк…

Папин рассказ обрывается.

Его ладони сложены вместе, большие пальцы подняты вверх, мизинцы опущены вниз беззубой волчьей пастью, но почему-то эта пасть шевелится… не так, как обычно.

Она оживает гораздо больше, чем мог бы ей позволить огонек свечи.

Серая тучка пролилась на волка огромными пепельными карандашами, и теперь они извивались у его ног, залезали под шкуру голодными червями и двигались внутри, прогрызая дорогу к голове, превращая волка во что-то другое: взъерошенное, пузырящееся текущей по стене шерстью.

Тучка оживает внутри зверя, выползает из него скорченными голодными отростками. Они шуршат бледными обоями так, словно сделаны из высохших осенних листьев. Черные змеиные языки ощупывают мертвую чешую свечного королевства и ищут в ее складках запах мальчика, стискивающего краешек старого шерстяного одеяла.

Папины руки дрожат, безымянные пальцы медленно опускаются вниз, и волчья морда на стене расслаивается. Из нее появляется вторая пасть, набитая огромными заостренными клыками, подергивающимися в желтом свете.

Волк часто-часто дышит, поворачивает голову в сторону мальчика и смотрит на него черными немигающими глазами. Кажется, что обои начинают трещать, потому что все звериное тело вдруг становится больше. Он вытягивает в комнату сотканную из теней лапу и собирается ступить на пол.

Мальчик кричит.

Мама испуганно задувает свечку. Папа достает из кармана платок и вытирает со лба пот.

– Не знаю, что на меня нашло, Ань, – говорит он. – Просто пальцы отогнулись… я не хотел…

В голове у папы сказка заканчивалась по-другому.

Тучка помогает волку и вдруг понимает, что у нее больше не осталось дождя. Она начинает грустить от того, что просто так истратила всю воду. Но звери утешают ее: они танцуют и веселятся, потому что лес стал ярким и красивым. Тучка понимает это, перестает печалиться и радуется вместе с зайчиком, оленем и волком.

Но была ли тучка на самом деле доброй?

Никем не видимая в темноте, волчья пасть ползет по стене вверх.

* * *

Под лучами бьющего из окна солнца мне становилось все теплее и теплее. Казалось, что даже переливающиеся капельками радуги шерстинки вели себя куда как сноснее и не хотели царапаться. Это чувство почти стерлось из моей памяти, заполненной одним лишь прохладным шкафом. Редкие минуты настоящего тепла, живущего где-то там, с обратной стороны стекла, далеко-далеко вверху.

Я всегда ему немного завидовал, потому что оно согревало весь город, а я мог согреть только одного мальчика.

Зато какого мальчика.

Он разлегся на полу и старательно закрашивал черным фломастером пустой альбомный лист. Линии ложились одна к одной, плотной сеткой ровных полосок, так точно и гладко, словно все свободное время мальчик только и делал, что рисовал их.

Когда с обеих сторон не осталось ни единого белого пятнышка, мальчик скомкал бумажный лист, улегся на меня и положил его перед собой. Достал из пакета пластмассового солдатика с оторванной рукой и тряпичного крокодила. Посмотрел в циферблат висящих на стене часов.

Время еще есть, можно поиграть минут двадцать, а потом – в школу, ко второй смене.

– Что-то ты сегодня какое-то мягкое, – заметил мальчик, проведя рукой по ворсинкам. – Всегда бы так.

Разве я когда-то был против?

Солдат с оторванной рукой и тряпичный крокодил легли около смятого листа, ожидая новой игры. Это было странно, потому что обычно они были врагами: крокодил строил коварные планы по захвату маминой плойки для волос или папиного бритвенного станка, а солдат вступал с ним в бой и постоянно побеждал.

Как-то раз, когда солдат еще был целым, мальчик надавил на его руку чуть сильнее обычного. Она была гордо поднята вверх, сжимая в пальцах пластмассовую гранату, и ему до последнего верилось, что однажды солдат швырнет гранату в крокодила по-настоящему, так, что от того останутся только пух и перья.

И граната действительно полетела. Вместе с отломившейся рукой.

Поначалу мальчик переживал: как же солдат будет жить дальше, без руки, – но потом подумал, что так куда интереснее.

Это не он оторвал руку – это все тряпичный крокодил со своими злодейскими выходками.

Но не тут-то было.

В секретной исследовательской лаборатории, нарисованной на вырванном из тетрадки листке, ученые смогли оживить пострадавшую руку, и теперь она, словно маленькая гусеница, ползала по столам и подоконникам, сжимая в пальцах все ту же пластиковую гранату, и подкрадывалась исподтишка к врагу, заставая его врасплох.

Бум!

Тряпичный крокодил переворачивался потертым зеленым брюхом вверх и беспомощно шевелил лапами. Как же это унизительно – в который раз проворонить наглую вероломную конечность и опять остаться без маминой плойки, с помощью которой можно было бы поработить этот мир, но… не судьба.

– Я злая тучка, – грозно начал мальчик, тряся в воздухе черным комком бумаги. – Я пришла вас съесть, у-у-у.

Тучка стала нападать на крокодила и солдата, а рука в это время ползла вдоль моих краев, терпеливо подбираясь к ней сзади. Бой шел нелегкий: крокодил то и дело устало переворачивался животом вверх, но солдат помогал ему подняться на ноги и продолжить сражение. С каждой минутой это давалось ему все сложнее и сложнее: он терял силы, а тучка настойчиво кружила рядом, распахнув черную бумажную пасть.

Вот она укусила за ногу тряпичного крокодила, но тот не закричал от боли, а стойко вытерпел, потому что не захотел оставлять солдата одного на верную смерть в теплых ворсинках коричневой шерсти.

Рука совсем-совсем близко.

Еще чуть-чуть.

Бум!

Крутясь и переворачиваясь, комок бумаги подлетел в воздух и упал назад. Мальчик потянулся к нему и вдруг понял, что у комка нет лапок, чтобы поверженно пошевелить ими.

Комок все такой же живой и черный, и даже кажется, что с боков у него появилось еще несколько ртов, чтобы кусать притихшие игрушки.

От мысли, что злую тучку нельзя взорвать пластмассовой гранатой, мальчику стало не по себе. Он схватил лежащий на полу портфель и побежал в прихожую.

Дрожащие пальцы вставили в замок ключ, повернули его против часовой стрелки.

Быстрее, быстрее! В коридор.

Дверь за мальчиком захлопнулась.

Я знал, что с другой стороны металлической щеколды он тяжело дышит и борется с желанием посмотреть в замочную скважину. Он боится, потому что там, по полу, к нему ползет черный комок бумаги с торчащей из пасти крокодильей ногой.

«Убить…»

Замок щелкнул, и я услышал удаляющиеся торопливые шаги.

Из нависшей черноты спустился длинный липкий язык. Он слизнул пластмассовую руку и потащил ее в черную пасть.

* * *

– Ань, прошу тебя… – Мужчина выкинул в пакет с мусором цоколь сломанной лампочки и повернулся к женщине. – Я разговаривал с соседями. Они рассказывают страшные вещи. Говорят, до тебя здесь жила нехорошая семья. Колотили своего ребенка. Так, что по ночам тяжело было заснуть. А несколько дней назад крики прекратились, и они после этого съехали. Черт, да его же могли убить! Я не хочу, чтобы вы здесь оставались. Милая, да посмотри на Сережку, он от страха даже в комнату боится зайти.

Мальчик стискивал пальцами юбку женщины и смотрел в окно. Там, в небе, огромными свинцовыми дирижаблями плыли облака, такие молчаливые и равнодушные, будто на свете не было ни его, ни мамы с папой, ни живущего в комнате кошмара.

– Злая тучка съела руку…

– Какую руку?

– У солдата.

Женщина выдвинула из-под кухонного стола старый деревянный стул и тяжело опустилась на него.

Ее ладони закрыли глаза, словно она решила сыграть в прятки. Только ей не хотелось, чтобы ее нашли.

Сидеть бы вот так вечно, укрывшись трескающимися от времени ладонями, и не думать о злых тучках и ползущих сквозь темноту осколках лампочек.

В глазах прилипшего к потолку существа плечи проволочной фигурки стали вздрагивать. Линии-волосы беззащитно ожидали, когда голодные отростки станут выдергивать их клочками, один за другим. Запустить дымчатые когти в окровавленную голову, ковырять ими оголившуюся кость и наслаждаться этим скрежетом.

А потом очередь за мальчиком.

Облако крепче уцепилось за бороздки потолка и всем телом стало опускаться вниз. Его бока раскрывались цветочными бутонами, внутри которых извивались маленькие острые язычки. Они мечтали прикоснуться к тонкой шее, порезать ее на полоски и утащить в распахнутые пасти, пережевывать, давить, рвать черными жадными лепестками.

Все что я мог – лишь наблюдать за этим и кричать: «Бегите! Бегите отсюда!»

Но моих криков никто не услышал. Молчание безответного одиночества заполняло кухню надвигавшейся бедой, и в нем тонули усталые проволочные фигурки, такие хрупкие и беспомощные.

– Почему я должна быть плохой? – едва слышно спросила женщина. – Что я сделала не так, скажи мне? Когда твоим пальцам больно, ты отдергиваешь руку А почему мне нельзя? Терпеть дальше… это жестоко, Саша.

Мужчина мягко сжал ее плечо и повернулся к мальчику:

– Сережа, иди в комнату.

– Но, папа, там же…

– Иди. В комнату.

Голос звучал грубо и устрашающе.

Мальчик отвернулся и затопал к зеву дверного проема. С каждым шагом проем становился все больше и больше, оборачиваясь горлом волшебной пещеры из сказок. Стоит сделать шаг через порог – и вход за ним закроется, спрячется в бетонных песках холодного города.

Папа просто так взял и отдал его злой тучке. Просто так. Взял и отдал.

Глаза щипало от подступившей изнутри соли, но он старался не плакать.

Его пальцы коснулись меня, и я почувствовал, что сейчас он не выдержит, упадет на пол, побежденный, словно неуклюжий тряпичный крокодил.

К нему на подмогу никогда не приползет оторванная пластмассовая рука, да и если бы приползла – какой толк от ее бесполезной гранаты?

Мальчик посмотрел на мою взъерошенную шерсть и прошептал:

– Помоги нам… пожалуйста.

* * *

Мужчина обнимал сидящую перед ним женщину, гладил ее волосы и говорил теплые слова. Его руки дрожали от каждого прикосновения, как будто к ним само собой вернулось то, что было оставлено в далекой чужой квартире.

Никто никогда не обижался и не хотел уйти.

Никто и никогда.

– Скажи мне, что ты соврал… не было никакой нехорошей семьи. Мы просто переволновались вчера. Подумаешь, сломалась лампочка. Да и свечка как свечка: так уж совпало, что у тебя пальцы разжались, вот и вышла страшная пасть на стене. Я же все сделала правильно, правда?

– Да, конечно, хорошая моя, ты все сделала правильно. Хочешь, я останусь здесь, а вы с Сережкой поезжайте домой. Приберусь тут, проводку поменяю. Вернетесь – не узнаете. Никаких страстей. Обычная квартира. Господи, Аня, я такой дурак, такой дурак… Прости меня. Прости меня, пожалуйста.

Его пальцы стыдливо скользили по волосам, к которым не заслуживали прикасаться… и вдруг остановились.

Локоны женщины стали подниматься вверх, сами собой, один за другим, зачарованно покачиваясь в пылинках душного воздуха. Словно щупальца плывущей в воде медузы.

Одна из волосинок дернулась и ужалила его в мизинец.

На подушечке выступила блестящая красная капелька.

Мужчина осторожно отпустил волосы и прижал кровоточащий палец к ладони, так, чтобы женщина не увидела этой раны и не испугалась. Медленно отвел руку в сторону и опустил в карман.

В ладонь легла серебристая квадратная зажигалка.

«Только бы с первого раза, – пронеслось у него в голове. – Только бы с первого раза…»

Нужно всего лишь откинуть в сторону крышку и крутануть кремниевое колесико.

Сердце бешено стучало, потому что перед его глазами проступали чудовищные очертания, плясавшие вчера на стене. Он не мог заснуть ночью, ворочаясь в постели и задавая себе один и тот же вопрос: «А что, если они были живыми?»

Что, если они спрятались среди теней желтой свечки?

Теперь он знал ответ.

В волосах его жены копошились когти огромного черного облака, свисающего с потолка на шипастых карандашных нитях. И самое страшное – оно было здесь всегда, с того самого момента, когда они всей семьей зашли в дом.

Просто никто не хотел замечать.

– Что там, Саша? – прошептала женщина. – За мной кто-то дышит… Там… там…

– Не двигайся, милая. Все будет хорошо.

– Но я…

– Смотри мне в глаза. Только мне в глаза, никуда больше. Анечка, все будет хорошо, я тебе обещаю. Только не оборачивайся. Пожалуйста. Пожалуйста, милая моя.

Он достал зажигалку из кармана и медленно приподнял ногтем большого пальца металлическую крышку.

Щелк!

Вот он, фитиль и кремень.

«Ты сможешь. Давай же. Давай».

– Смотри мне в глаза, – повторил он снова. – Смотри мне в глаза.

Большой палец повернул тяжелое неуклюжее колесико.

Послышался хриплый скрежет, но фитиль не загорелся.

Когти в волосах замерли и с интересом повернулись острыми языками к дрожащей руке.

– Мне страшно, Саша…

– Не переживай, моя хорошая, тебе просто мерещится. Ничего нет. Ничего здесь нет.

Он повернул колесико еще раз. Фитиль по-прежнему не загорался.

Еще раз. Еще. Еще. Еще.

Существо зашевелилось. Черные лепестки раскрывались все шире и теперь шипели так громко, что в этих звуках тонул весь мир.

Щелк!

Щелк!

Огонь…

Мужчина сунул пламя в опутанные черным облаком волосы.

Когти заскрежетали и стали яростно вырываться из горящего плена, выдергивая из головы клочки обламывающихся проволочных нитей. Женщину дернуло вместе со стулом назад – она ударилась об угол стены и завопила от боли, перебирая по полу ногами и хватаясь перевязанной рукой за острые, словно бритвы, отростки.

Из порезов текли липкие тугие ручейки. Клочки марлевой повязки падали на пол, пропитанные кровью.

– Здесь ничего нет! – кричал мужчина, схватив копошащуюся тварь. – Все хорошо, милая! Держись! Слышишь, держись!

Изо всех сил он рванул облако на себя, и оно оторвалось от потолка, шлепнувшись тяжелой мясистой тушей в коридор. Его чудовищные отростки стучали по полу, словно просмоленные канаты, и из них выпадали обгоревшие волосы, которые тут же слизывались мокрыми черными лепестками.

Пасти на боках захлопывались и жевали ненавистную тонкую проволоку.

«Убить! Каждого».

К-а-ж-д-о-г-о.

Где-то здесь чернильное пятно мальчика. Совсем рядом. О-о-о, мальчик умеет делать больно так, как никто другой. Его руки умеют включать черный электрический насос, и этот звук сводит с ума.

Вырвать. Раздавить. Разрезать на куски.

«Нельзя делать больно! Нельзя!»

Отростки потянулись в комнату, закрывая за собой дверь. Когда-то давно здесь был ключ, но существо теперь могло справиться с дверью и без ключа: всего-то и надо, что залезть когтями в замочную скважину, выдернуть пружину – и металлический брусок сам собой провалится в прорезь деревянной перегородки.

Я смотрел его глазами – жадными, жестокими.

Они остановились на коричневой шерстяной твари, ощетинившейся остриями ворсинок, и там, под нею, всхлипывал маленький сжавшийся комок страха.

Чернота сгустилась, сквозь нее проступили очертания волчьих пастей, глядящих в пустоту комнаты с застрявшими среди обоев детскими криками. Мохнатые лапы опустились на пол. Дымчатый хвост двигался сам собою, будто не принадлежа существу: с него свисали плети сверкающих от слюны раздвоенных языков.

«Отдай его мне», – потребовало существо, не произнося ни слова: только глядя на меня круглыми голодными зрачками и клубясь удушливым серым молчанием.

«Подойди и возьми», – ответил я.

Мальчик испуганно подтянул под себя ноги. Он понимал: злая тучка может пролезть через любую щелку, и тогда я не смогу его защитить. Его руки плотнее стягивали мои бока.

Нет ли где-нибудь дуновения ветра?

Вместе с ветром может прийти дымчатая липкая смерть: вползет страшными пальцами-карандашами под кожу, и сколько бы он после этого не кашлял, бесцветный воздух никогда не покинет его горло.

Когтистый хвост подкрался к нам и воткнулся в бок надувной кровати. Оттуда хриплым мокрым стоном потянулся освобожденный воздух.

Мальчик схватил мои расползающиеся края и закричал:

– Уходи, тучка! Уходи! Пожа-а-алуйста!

Волчья шкура зашевелилась. Из морды, разделенной двумя пастями, капали дымящиеся завитки слюны, корчились в агонии на полу и ползли назад, чтобы воткнуться иголками в сложенную из теней лапу и забраться внутрь.

Я услышал грохот шагов за дверью. Прыжок – и на нее навалилось что-то тяжелое. Хлипкая деревянная перегородка не выдержала, проломилась, и в комнату упал мужчина.

Быстро поднявшись на ноги, он уставился на стоящего перед ним зверя.

Никогда раньше я не видел его таким.

Он не испытывал страха перед чудовищем. Весь страх пропал тогда, когда он понял, что готов остаться здесь навечно, лишь бы его жена и сын больше не страдали и не хотели уезжать из дома.

Волк повернулся к нему оскалившейся пастью, и его хвост задел мой краешек.

Больше ты никому не сделаешь больно.

Слышишь, никому!

И еще – прости меня, потому что я не умею по-другому.

Одна за другой мои ворсинки впились в черное дымчатое тело, за доли секунды полностью обхватив его, поймав, словно муху, залетевшую в паучью сеть.

Шерсть стягивала существо огромной липкой лентой. Скручивала, словно мокрую тряпку.

Коричневые клыки разгрызали тонкую черную кожу, и из нее сочилась кровь.

Обычная, красная.

Она пропитывала мою ткань и растекалась по полу бесформенной багряной лужей, оставляя блеклые разводы там, где корчившаяся в агонии тварь извивалась и колотила в страхе хрипящими отростками.

Она кричала.

Она плевалась тугими бурыми сгустками, но моя шерсть продолжала резать и потрошить свою добычу.

– Боже мой… – произнес мужчина. – Одеяло… оно… поедает его…

Мальчик подбежал к нему и уцепился за руку. Он смотрел широко раскрытыми глазами на то, как секунда за секундой я убиваю его обидчика, и… чувствовал боль. Ему было жалко страдающую злую тучку. Жалко подошедшую сзади маму с сожженными волосами. Жалко папу, который никак не мог простить себя из-за того, что его семья прошла через этот кошмар.

Жалко всех.

И даже меня. Старое одеяло, которое должно было стать солнечным героем доброй сказки, так и не доведенной до конца папой, но вместо этого… вместо этого я…

Прости, мальчик, но мы такие, какие есть. Мне хотелось бы, чтобы эта история закончилась по-другому. Злая тучка заползает под одеяло к мальчику, и там ей становится тепло и уютно, так, что ее ненависть улетучивается, и она сразу же становится хорошей. Мальчик обнимается с нею, и вот они уже не разлей вода. Играют вместе, спасая от тряпичного крокодила мамину плойку. Или папин бритвенный станок. Или еще что-нибудь.

Однако складки моей ткани колкие, и даже больше – они именно такие, какими их видит кричащее от боли облако. Я – чудовище, может быть гораздо более страшное, чем злая тучка. Я медленно распарываю на кусочки беспомощное тело, и оно страдает.

Я хотело бы быть другим, но кого мне винить в том, что я такое, какое есть?

Как и твой папа, уходивший в чужой дом ради чужого тепла. Как и твоя мама, захотевшая спрятаться от клыков страшного злого мира, пытавшегося съесть ее через ткань белья, найденного в кармане мужа.

Как и ты, сваливший оторванную руку солдата на несчастного, вечно проигрывающего тряпичного крокодила.

Зато теперь вы все вместе, и почему-то я знаю, совершенно точно знаю, что больше ничто в этой жизни вас не разлучит.

Мама подала папе зажигалку, и тот чиркнул кремнем.

На этот раз огонек зажегся сразу.

– Папа, нет! – закричал мальчик. – Не надо! Это же наше одеялко! Оно же нас спасло! Не надо.

Мужчина крепко прижал его к себе и бросил зажигалку в мою сторону.

Пропитанные кровью ворсинки тут же вспыхнули, словно эта кровь была горючей. Так ярко, что я превратился в то самое тепло, которое все это время пряталось где-то за окнами, над бетонными коробками города.

Даже сгорая, моя шерсть царапала свою жертву.

Неужели теперь я согреваю всех? Или же… или же…

Я чувствую, как внутри, среди линий изрезанного кровоточащего тела бьется маленькое испуганное сердце. И рядом с ним – пластмассовая рука, сжимающая ненастоящую гранату, неспособную причинить кому-либо вред.

Кажется, она очень дорога этому сердцу.

«Папа, пожалуйста, не надо, я буду хорошим… отпусти мои волосы… им больно… больно…»

Я вижу другого мальчика, истосковавшегося по теплу. Он радостно улыбается, даже засыпая в объятиях одеяла, пропитанного его кровью. Он держит в ладонях руку пластмассового солдата и с нетерпением ждет, когда ему можно будет забыть о причиненных обидах, о том, как над головой черной пеленой смыкается грязный прокуренный потолок. Он хочет развернуть меня в каком-нибудь хорошем солнечном месте, чтобы положить на краешек шерсти украденную игрушку и начать неторопливо передвигать ее, словно гусеницу, бормоча себе под нос захватывающую историю, в которой будут взрывы, погони и – обязательно – счастливый конец.

«Мама, свечки текут на мои руки… ты же знаешь, что это больно, почему ты заставляешь меня их держать? Скажи, что тебе во мне не нравится, и я исправлюсь, я обязательно исправлюсь».

Мои когти сжимают сердце мальчика, и оно утихает.

Тебе нечего бояться, хороший мой. Тебе больше никогда не будет больно.

Обещаю.

Где-то там, с другой стороны огня, остается маленькая проволочная фигурка, за которой теперь будут присматривать храбрый солдат и неуклюжий крокодил. И мне приятно думать об этом, а еще приятно от того, что теперь в каждой слезинке этой фигурки спрячется воспоминание обо мне – коричневом одеяле с белыми выцветшими пятнами.

Крепче обнимая замолкнувшее сердце, я чувствую, как нас с ним наполняет особенная теплота, для которой у меня впервые не нашлось подходящих слов.

Я понимаю, что больше не могу называть ее молчанием.