Надежда Николаевна внесла, как перышко, Фиму в свою комнату и положила её у себя на розовом диване, подложив ей под голову подушку. Девочка, истомленная переездом, слабо улыбалась ей: но, отдохнув немного, она обвила руками шею сестры, будто боясь, чтоб та опять её не оставила.
— Что болит у тебя, Фимочка? — спрашивала старшая сестра, стоя на коленах у дивана.
— Не знаю… Все… — отвечала девочка.
— Но что же именно?… Где больше болит?.. Головке, или ножкам? Ты, говорят, совсем ходить перестала… Не можешь ходить?
— Да, не могу.
— Тебе больно?
— Нет… А трудно… Не стоят ноги… Будто их нет… Больше всего болит спинка. Иногда очень болит… Иногда тоже вот тут…
Она приложила исхудавшие, как щепки, ручонки к впалой груди.
Сердце у Нади все сильнее ныло. Она старалась улыбаться, сдерживая невольную дрожь в углах рта, явно показывавшую, как ей трудно бороться с волновавшими ее чувствами сожаления к больной сестре.
У дверей, оставшихся полуоткрытыми, послышался голос Клавы:
— Можно и мне к тебе, Надечка?
Она не вошла сразу, потому что гувернантка ей не советовала тревожит m-lle Nadine, во избежание неприятностей. Но любопытство превозмогло: Клаве очень хотелось узнать; что такое удивительное появилось в отсутствие их в комнате старшей сестры, чем она так прельщала Фиму в своем письме.
На её голос, Надя неохотно обернулась, a на бледном лице больной появилось беспокойное выражение; она боялась, что это одна из старших сестер, но, узнав Клавдию, тихо проговорила, словно успокаивала Надежду Николаевну:
— Ничего, это Клавочка. Она добрая…
— Войди, Клава! — позвала старшая сестра. — Иди сюда… Я, кажется, с тобой не здоровалась?
— Да… нет… Ты ушла с Фимой…
Клавдия медленно двигалась, окидывая комнату зорким взглядом.
— Ах, это что? — вскричала она, остановясь среди комнаты и указывая пальцем на пианино, заслоненное от больной девочки горкой цветов.
Фимочка чуть-чуть приподняла голову, но тот час же ее опустила на подушку.
— Ах, это то! — слабо вскричала она. — Надечка, это, верно, то?..
Надежда Николаевна с трудом сообразила.
— Что?.. Ну, да, разумеется! — улыбаясь, отвечала она. — Ты еще не видела папиного подарка, Фима? Посмотри… Вот, погоди, я тебя подкачу…
И, отодвинув стол, молодая девушка зашла за спинку дивана и осторожно покатила его по мягкому ковру. Фимочка повернула голову; глаза её оживились любопытством и нетерпеливым ожиданием.
— Фортепиано! — радостно вскричала она, когда сестра подкатила ее. — И какое чудесное… Хорошенькое… Прелесть!.. Ты мне сыграешь что-нибудь, Надечка?
— Что хочешь, душечка. Ты ведь охотница слушать песни?.. Ну, вот, я буду тебе играть всякие…
— Да, я люблю, очень люблю, только редко я слышала. A теперь ты часто будешь мне играть и петь? — радовалась Серафима.
— Петь-то я не умею, a есть у меня знакомые, которые знают много песен, и мы будем просить их, когда они ко мне придут. Только надо лечиться, Фимушка, надо непременно вылечиться…
— M-lle Наке говорить, что она не может выздороветь, — брякнула Клава, осматривая пианино.
— Какой вздор! — вскричала старшая сестра. — Что ты говоришь, Клавдия?.. М-lle Наке не доктор. Она ничего не понимает в болезнях… Вот Антон Петрович осмотрит Фиму и вылечит ее… Увидишь, Фима, каким ты молодцом недельки через две-три станешь! Мы еще с тобой в горелки побегаем, пока тепло, увидишь!
Больная девочка смотрела на сестру печальными глазами, и взор её, казалось, говорил, что она втайне думала: «Вряд ли этому быть… С каждым днем я слабею», но она не сказала этого. Она часто и прежде дивилась, почему не может, как другие девочки, думать о том, что будет чрез несколько лет, представить себя взрослой, здоровой девочкой. Она смолчала ради того, чтоб не огорчить сестры, но не могла верить её обещаниям.
По просьбе её, Надя села к пианино и наигрывала ей песни, которые приходили им в голову. Их больше вспоминала и требовала Клавдия, не перестававшая дивиться, как хорошо Надя играет. Самой Фимочке хотелось бы, чтоб сестра сыграла ей что-нибудь другое, хорошее, что-нибудь настоящее, как называла она серьезные пьесы, которых названия не знала; но видя, что все эти «Птички» да «Серые козлики» веселят Клаву, которая и подпевала их, и хохотала от удовольствия, она молчала. Когда же здоровая, растолстевшая еще больше на деревенском воздухе девочка ушла «чай пить», Серафима сказала:
— Ну, милочка, теперь сыграй мне что-нибудь такое хорошее, тихое и печальное, знаешь? Вот как раз ты мне играла зимой, когда никого не было дома, a мы с тобой пошли в гостиную, помнишь?
Надежда Николаевна вспомнила, что ей тогда понравилась серенада Шуберта, и сыграла ее. Девочка слушала внимательно, со счастливой улыбкой на бледном личике, иногда закрывая глаза, но не переставая вслушиваться в звуки.
— Как хорошо! — вскричала она. — Точно летишь, куда-то, точно кто-нибудь зовет… Кто-то хороший, светлый… Сыграй еще, Наденька!
— Тоже самое?
— Тоже, или другое, такое же…
— Постой, я тебе сыграю новое. Может быть, тебе понравится. Ты, верно, никогда этого не слышала.
И Надежда Николаевна открыла ноты и заиграла «Легенду» Венявского. Это была её любимая вещь. Она сама заслушалась чудных умирающих звуков и забылась под свою игру…
Когда последний тихий аккорд замер в воздухе, Надя оглянулась на сестру, удивленная её молчанием. Серафима приподнялась на локоток и смирно сидела, устремив взгляд в пространство, словно ища там чего-то или ожидая новых звуков. По лицу её катились слезы, a между тем она улыбалась счастливой и, вместе, печальной улыбкой. Надя вскочила и бросилась к ней в испуге.
— Что ты, Фимочка? Бог с тобой!.. Чего ты плачешь, милая моя?
— Разве я плачу? — изумилась больная. — Нет, это так… не бойся… Я не плачу… мне хорошо… Где это ты выучилась так чудесно играть, Надечка? Чудесно… Пока ты играла, мне казалось, что мы плывем куда-то, плывем так тихо-тихо, по блестящей реке, и мне так было хорошо…
И она стала умолять сестру играть еще. Но Надежда Николаевна не хотела больше играть для неё в этот вечер, боясь, что это повредит больной. Да пора было подумать и о ночном покое её. Нянька уже два раза приходила сказать, что в детской все готово: пора принять лекарство, кушать чай и ложиться спать. Надя сама снесла Фимочку, раздела ее и сидела над ней, рассказывая все, что ей приходило в голову, пока бедняжка не задремала. Тогда она тихонько высвободила свою руку и пошла в столовую, где вся семья собралась к ужину. Она едва поздоровалась давеча с мачехой и её другими детьми. Их шумная веселость, a в особенности довольное оживление отца её, который смеялся, слушая их болтовню, неприятно поразили молодую девушку, ослепленную светом и слезами. Она не сдерживала их более, когда больная сестра её заснула, и теперь глаза её были красны и вспухли. Теперь, когда серьезность болезни Фимочки была так очевидна, беспечность отца показалась ей более неизвинительной, чем равнодушие мачехи, потому что она так несравненно выше ставила его в нравственном отношении.
Она, не глядя ни на кого, сердито подошла и стала за его стулом. Николай Николаевич тот час же обернулся к ней, a Софья Никандровна только недовольно взглянула на нее и обменялась изумленным взглядом с гувернанткой своих дочерей. Высокая, худая, как щепка, m-lle Наке сидела прямо против хозяйки дома, между Риадой и Полей. По её безукоризненной прическе и наряду никто не подумал бы, что она только что совершила сотню верст по проселочной дороге. Она слегка пожала плечами и тот час же скромно опустила глаза на свой прибор.
— Садись, Надюша! — ласково промолвил генерал, указывая на место возле себя.
Но, посмотрев в лицо старшей дочери, он закусил губы: он вспомнил про свою больную дочь… Он так мало знал эту девочку, вечно прикованную болезнью к своей детской, что отсутствие её могло пройти для него незаметно среди общего оживления и удовольствия первого свидания с семьей; но, вспомнив о ней, он внутренне жестоко упрекнул себя в бессердечии.
— Ты была с Фимочкой? — продолжал он очень мягко. — Что она, заснула?
Надежда Николаевна молчала, не поднимая глаз и нахмурив брови. Сказать по правде, она боялась и заговорить, не зная, совладает ли со своим голосом и с собой.
— Вероятно, бедняжка утомилась дорогой и теперь уснет крепче, — отвечала за нее мачеха. — A ты все с ней возилась, Наденька? Напрасно! У неё прекрасная, внимательная нянюшка… Садись; уж извини, что мы без тебя начали…
— Я не хочу есть; я никогда не ужинаю, — резко отвечала ей падчерица. Голос мачехи рассердил ее и придал ей силы совладать с своим собственным. — Папа, — обратилась она к отцу, — завтра необходимо собрать консилиум. Шутить болезнью Серафимы долее нельзя…
— Разве она так серьезно больна? Ты находишь?.. — начал было генерал, но жена его прервала:
— Завтра будет Антон Петрович, — сказала она, — Фима больна, как всегда… Разумеется, если он найдет нужным…
— Нашел бы и ты тоже самое, — отвечала Надя отцу, не обращая внимания на замечание Софьи Никандровны. — Жаль, что тебе не пришло в голову посмотреть на нее…
— Я хотел, моя милая, но… Мне сказали, что уж ее уложили спать.
— Этак ее на днях и в гроб уложат, a ты и знать ничего не будешь! — резко закричала Надя, не совладав-таки с собой, и упала на стул, залившись слезами и закрыв обеими руками лицо.
Госпожа Молохова шумно отодвинула свой стул, помянув что-то о драматических сценах. Но муж её не слышал: он был поражен и сильно тронут.
— Ну, Надюша, Надюшенька… — растерянно повторял он, ухаживая за дочерью. — Бог с тобой..: Перестань… Успокойся… Завтра же я соберу докторов… Бог даст… Да разве же Фимочка так сильно больна? — вдруг отчаянно обратился он к жене. — Как же мне ничего не сказали?.. Ты не писала.
— Я писала все, что следовало писать, — недовольным голосом отвечала Молохова. — С какой стати мне было беспокоить тебя и пугать преувеличениями?.. Фима родилась слабой и больной и останется, вероятно, всю жизнь болезненной. Что ж с этим делать? Мы ее лечили, будем лечить, Бог даст, с летами, она поправится, окрепнет…
— Или умрет, — злобно вставила Надя.
— В этом Бог волен, — возразила ей мачеха.
— Да, но, быть может, мы недостаточно серьезно относились к её болезни? — смущенно сказал Молохов. — Может быть, при более внимательном отношении… Не нужны ли ей какие-нибудь воды?
— Теперь дело к зиме идет, какие же воды? — резко перебила его жена. — Будущим летом, если велят… Я думаю, я своим детям мать, сама позабочусь.
«Не поздно ли спохватилась?» — подумала Надежда Николаевна, с трудом воздержавшись от громкого ответа. Она сделала над собой усилие, отерла глаза, выпила воды, которую ей подал, по приказанию отца, Елладий. Не обратив никакого внимания на его насмешливую гримасу, заставившую сестер её потупиться, чтобы скрыть невольные улыбки, она встала и сказала:
— Так пожалуйста, папочка, сегодня же с вечера напиши Антону Петровичу, чтобы он пораньше приезжал. Надо завтра же успеть попросить других докторов, если будет нужно… Не знаю, но мне кажется, что Фима совсем безнадежна…
Софья Никандровна квело улыбнулась.
— Её счастье, мы имеем право не совсем доверять твоей опытности в этом отношении, — сказала она.
— Я сейчас же напишу Антону Петровичу в велю отвести к нему записку, — решил Николай Николаевич, вставая вслед за дочерью и взяв ее за руку.
— Мой друг, — попыталась было остановить его жена, — не тревожься! Уверяю тебя, что Надя преувеличивает…
Но генерал ушел в кабинет, не слушая жены, и в коридоре обнял и крепко поцеловал свою старшую дочь. Он словно чувствовал себя виноватым и благодарил ее за то, что она ему напоминала его обязанность.
С уходом его в столовой все заговорили разом. Софья Никандровна не могла сдержать свое негодование по поводу влияния, которое «эта девчонка» имела на своего отца; Елладий осведомился о медицинских сведениях старшей сестры и, предположив, что она в течение лета выдержала экзамен на доктора медицины, начал юмористический рассказ о том, что она завтра наденет фрак и синие очки и выйдет на консилиум назидать латинской речью господ докторов; сестры шумно смеялись, стараясь тоже вставлять свои остроумные замечания; Софья Никандровна горячо беседовала с гувернанткой на ту же тему. Только Клавдия, по обыкновению, усердно кушая, не разделяла общего враждебного настроения против сестры и даже заметила, что Надя очень желала бы, чтобы Фима была здорова. Замечание это прошло без всякого внимания.