Серафима томилась не так долго, как другие дети в подобных случаях; легкие её были так слабы, что у неё быстро развилась смертельная болезнь. Всю зиму она прокашляла, иссохла как щепка; но искривление позвоночного столба еще не успело видимо образоваться, как дни её уже были сочтены. Она в последнее время уже почти не оставляла постели, где она не могла лежать, a сидела, вся обложенная подушками. Сидя так, она слушала рассказы Нади, её игру на фортепиано, её чтение, к которому она особенно пристрастилась. Казалось, что понятия Серафимы росли и расширялись по мере того, как она ближе подходила к вечности. Ее занимали такие книги, которых дети, гораздо старше её, не поняли бы даже, a она заслушивалась их и часто бывала обязана им не только удовольствием и развлечением, но и облегчением своих страданий.

Зимние праздники прошли весело и шумно для всех детей Молоховых, кроме больной и старшей сестры, упорно не желавшей ни принимать в них участия, ни даже почти выходить из своей комнаты. Она выходила из неё только раза два-три в то время, когда дом бывал полон гостей, и то затем только, чтоб усмирять расшумевшихся детей или принять меры против того, чтоб покой Серафимы не был нарушен. Софья Никандровна заходила аккуратно каждый день узнавать о здоровье больной дочери, иногда являлась и вторично, когда бывала дома и не занята, но тем и ограничивалось её участие. Николай Николаевич тоже проводил каждый день несколько времени возле больной, преимущественно перед вечером, в то время, когда старшая дочь его играла на фортепиано. Девочки, кроме Клавдии, которая очень часто бывала у больной, редко заходили «посмотреть на Фимочку». Именно посмотреть, потому что они, едва взглянув на нее, сейчас же исчезали затем, чтобы тотчас за дверьми поахать над тем, как она изменилась, какая страшная сделалась, и в ту же минуту забыть о её существовании. Елладий никогда не заходил к сестре, и она никогда о нем не спрашивала. Она, впрочем, и двух средних сестер не любила видеть в своей комнате, почти всегда упорно молчала, когда они приходили, a иногда, проводив их взглядом за дверь, спрашивала недовольным голосом:

— Зачем они приходят?.. Что им нужно?.. Я не хочу их. Бог с ними!..

Раз даже Надежда Николаевна сделала ей замечание, что нехорошо так относиться к сестрам, что Поля и Риада навещают ее потому, что беспокоятся об её здоровье. Фимочка покачала головой и, недоверчиво усмехнувшись, сказала:

— Нет, Надечка, ты ошибаешься. Не могут они обо мне беспокоиться, потому что совсем меня не любят, a приходят так, из любопытства…

Однако, она с тех пор воздерживалась от замечаний и кротко сносила непродолжительные посещения сестер.

Прошли самые суровые морозы, наступил февраль — туманный, сырой, с легкими морозами, но зато сильными ветрами. При такой гнилой погоде размножились болезни; доктора не успевали лечить тифы, воспаления, дифтериты. Понятно, что и хроническим больным было хуже. Бедная Фимочка еле дышала, измученная кашлем, вырывавшимся со свистом и хрипом из её ввалившейся наболевшей груди. Несколько дней, в особенности несколько ночей, было таких тяжелых, что всем стало ясно, что она не жилица. Но с Серафимой в самое последнее время произошла странная перемена: насколько прежде она равнодушно относилась к смерти, настолько вдруг, теперь стала усиленно думать о жизни. Она начала мечтать о теплых, светлых днях; ей страстно хотелось скорей увидать весну, подышать свежим воздухом…

Полумертвая, лежала она, едва дыша, и жадно слушала рассказы Нади о том — как придут скоро вешние дни, как заблистает солнышко на свежей зелени, как выставят все рамы, раскроют окна и пахнет в них теплый ласковый ветерок…

— Ну, — чуть слышно подгоняла она сестру, едва та замолкала, — ну, и что ж?.. Мы выйдем? Ты вынесешь меня в сад? Мы поедем с тобой гулять?..

— Поедем, дорогая моя, еще бы! Велим запрячь карету…

— Не хочу карету, — капризно перебила Фима, — коляску, открытую, чтоб все было видно!..

— Ну да, коляску… Мы поедем за город в лес, в поле. Везде будем кататься… Я нарву тебе цветов, — много, много красивых цветов…

— Я сама хочу рвать…

— Сама и будешь, — подтвердила сестра, дивясь тому, откуда берутся у неё силы совладать с собой, с своим голосом… Она говорила о прогулках, о цветах на лугах и в рощах, a ей в тоже время отчетливо представлялась другая, близкая, неизбежная, последняя прогулка Фимы. — не в коляске, a в белом гробике, покрытом её любимыми цветами, и сердце её надрывалось в то время, когда лицо её должно было оставаться спокойным… Она говорила ровным, ласковым голосом. Она рисовала самые веселые и яркие весенние картины умирающей, которая с наслаждением слушала её, смотря с восторгом и доверием в улыбавшееся ей лицо любимой сестры. Надя взялась беречь эту маленькую, никем не любимую страдалицу; она дала себе слово, не жалея себя, лелеять ее, облегчить последние дни разлуки её с жизнью, и свято исполняла пропятую ею на себя обязанность. Сила любви превозмогла силу собственного горя; она забывала его, вся проникнутая одним чувством, одним страстным желанием — дать облегчение страданиям умиравшей. И Бог помог ей это сделать. Во всю остальную жизнь свою Надежда Николаевна с отрадой вспоминала, как, тихо угасая, уже в агонии, благодарение Богу, подкравшейся незаметно, без особых страданий, Серафима взяла ее за руку и чуть слышно прошептала:

— Я, кажется, засну… Мне хочется поспать, но ты не уходи… Посиди здесь… Рассказывай мне еще, как мы летом будем искать ягоды в роще… A если я засну, мне, может быть, это приснится… Рассказывай, милая…

И она в последний раз, посмотрела на неё глубоким, ласковым взглядом и не переставала улыбаться ей, пока глаза её не сомкнулись и предсмертный холодный пот не выступил на потемневшем лице…

Что было после этого — Надя ясно уже не помнила. Она видела, что кругом двигались все домашние, кажется, созванные нянькой; видела, что доктор присел на край маленькой кроватки, взял из рук её исхудалую, похолодевшую ручку Фимы, щупая пульс, затем давал ей самой нюхать спирт, потом отец взял ее за руку, обнял, назвал ее своей бедной, дорогой девочкой и отвел прочь. Они сели на её диванчик, — тот самый, на котором лежала Фима, когда ее привезли осенью. Это была последняя сознательная мысль, мелькнувшая в голове Нади; затем она оперлась головой на плечо отца, и, вероятно, голова у неё закружилась, потому что она окончательно перестала на несколько секунд видеть и сознавать происходившее.

Ее привели в себя неистовые вопли Софьи Никандровны и её дочерей. Надя с трудом приподняла голову и обвела всех сухими, воспаленными от бессонницы глазами. На креслах, среди комнаты, мачеха её металась в истерике. Возле неё суетился откуда-то взявшийся другой доктор, a не их Антон Петрович, — тот стоять опершись к стене, заложив руки за спину, и смотрел издали на кроватку Фимы, где та, вытянувшись, лежала неподвижно. Надежда Николаевна поняла, что все кончено, что она Фиме более не нужна. Она встала и сделала несколько шагов к дверям. Отец, не выпуская её руки, спросил:

— Куда ты, милочка?

— Я…. выйду… пройдусь по галерее… Пусть уж теперь без меня сделают все, что нужно.

И, не поднимая более ни на кого взгляда, она вывила из комнаты, и только там, на просторе, в холодной галерее, дала волю воспоминаниям об умершей и слезам, которые облегчили её стесненную грудь.

Отец, по совету Антона Петровича, оставил ее одну и распорядился, чтоб кроватку умершей и все, что ей принадлежало, как можно скорее вынесли из комнаты его старшей дочери. Двери во временную спальню Фимочки заперли, и все в комнате Надежды Николаевны в тот же вечер привели в порядок, так что она, вернувшись к себе, могла подумать, что последние полгода — только тяжелый сов, кошмар, бесследно рассеявшийся. Когда она, среди ночи, вдруг проснулась после глубокого забытья, вызванного страшной усталостью, ей так и подумалось, что Фимочка возле неё… С трудом припомнила она действительность. Она быстро встала, зажгла свечу, накинула блузу и вышла в коридор. Ее охватило холодом, хотя из коридора отапливался весь дом. Полоса слабого света ложилась вдоль него из залы и оттуда доносился монотонный голос читавшего над мертвым ребенком читальщика. Слезы подступили к глазам её и хлынули неудержимо, когда она подошла к столу, на котором лежало, прикрытое белой кисеей то, что несколько часов тому назад было Серафимой…

Читальщик досмотрел на вошедшую и снова начал читать псалтырь. Свет восковых свечей заколебался и тени заходили по крошечному личику умершей. Спокойно до торжественности было это личико. Все резкие линии, проведенные на нем страданием, теперь изгладились; черные брови, почти всегда сведенные, расхмурились и лежали только слегка приподнятыми дугами на бледном лбу, будто она чему-то удивилась в последнюю минуту, да так и застыла. На бесцветных губах будто бы даже играла улыбка…

Надя склонилась и долго смотрела на неё и мысленно задавала вопросы: «Фима, Фимочка, — думалось ей, — видишь ли ты меня? Знаешь ли, что я здесь, возле тебя?.. Где ты?.. Что с тобой теперь?.. Хорошо ли тебе? Не мучаешься больше, бедная, бедная моя девочка?!.. Или не до нас тебе?.. Быть может, ты теперь далека от всего здешнего, забыла то, чего так горячо только что желала: светлого, теплого лета, солнца, цветов…»

И пред ней восставали картины прошлого, в уме воскресали их разговоры, пытливые расспросы Фимы, и сама она теперь готова была ей задавать такие же неразрешимые вопросы, какими, бывало, озадачивала её Фима. Долго простояла она над мертвой сестрой. Она прощалась с ней навеки…

Совсем разбитая вернулась Надежда Николаевна к себе и легла; по заснуть не могла до самого утра. Вид умершей девочки напоминал ей другую покойницу, — её бабушку Ельникову. Их одних только и видывала она мертвыми. Но семь лет тому назад она была еще дитя и, несмотря на горячую любовь к бабушке, боялась смотреть на нее после смерти.

Теперь она дивилась, вспоминая это чувство безотчетного страха, и старалась вспомнить яснее покойную старушку. Воспоминания, печальные мысли и горе по Серафиме не дали ей заснуть до тех пор, пока заря не окрасила восток.