Большие парадные покои в доме генерала Молохова с утра приводились в порядок; свечи вправлялись в люстру, бра и канделябры всех величин; в корзинах у окон гостиных, на консолях и в углах большой залы расставлялись цветы, букеты и группы высоких растений. Было семнадцатое сентября, день именин хозяйки дома и падчерицы её Надежды. Софья Никандровна Молохова ждала вечером множество гостей; она давала бал не столько по случаю своего ангела, сколько потому, что Наденьке в тот же день минуло шестнадцать лет, и она непременно желала отпраздновать её совершеннолетие с особым торжеством. Так она рассказывала своим знакомым, таинственно добавляя на ухо некоторым:

— Вы понимаете, что я не так бы старалась для родной своей дочери, но Наденька такая нелюдимка, такая бука, что меня, пожалуй, обвинят в том, что я её не приучаю к обществу… Ведь, знаете, мачехи всегда виноваты во мнении сердобольных тетушек и бабушек!.. Меня, я знаю, родство покойной госпожи Молоховой и без того недолюбливает и винит в том, что Надежда Николаевна воспитывалась не дома, a виновата ли я, что с ней ни одна гувернантка не уживалась?.. Вот и теперь: кончила прекрасно курс, с золотой медалью, чего же лучше?.. На что ей восьмой класс?.. Что она, по урокам, что ли, будет бегать? Из-за куска хлеба биться?.. Баловство одно! Рисовка одна только!.. A меня, поди, тоже винить станут, что я не вывожу взрослую девушку… A я что же поделаю, когда она не только о выездах, даже о приличных туалетах слышать не хочет? Заладила свою форму и в будни, и в праздники, и ничем её не переупрямишь!.. Характерец, я вам скажу! Не дай Бог!.. Что я с ней горя терплю — одна я знаю.

Так жаловалась Софья Никандровна своим близким, и все её друзья качали головами и сожалели о её неприятном положении и о тяжелом нраве её падчерицы.

В тот самый вечер, когда у Молоховых шли деятельные приготовления к вечернему приему, — приготовления, в которых родная дочь Софьи Никандровны, Полина, принимала самое горячее участие, Надежда Николаевна, по-видимому, не обращала ни малейшего внимания на общую суету. С трудом удалось ее вытянуть утром в гостиную для приема гостей, которые не переставали подниматься по устланной коврами лестнице в роскошно убранную маленькую приемную госпожи Молоховой (большие были заперты ради особо эффектного убранства их к вечеру); с трудом высидела она обед en famille (в семье), который все же, благодаря наружному этикету, введенному хозяйкой дома, был довольно церемонный, и тотчас же удалилась в свою уютную комнатку, куда поджидала двух гостей, — единственных ей дорогих и желанных: свою кузину Веру Алексеевну Ельникову и Машу Савину, любимую подругу свою по гимназии. Вера Алексеевна была гораздо старше Нади, служила учительницей в той самой гимназии, где кончила курс, но они были очень дружны, хотя Ельникова не любила семьи своего дяди и не бывала почти никогда у госпожи Молоховой. Савина тоже никогда не бывала гостьей в доме генеральши. Эта смуглая, миниатюрная, вечно занятая девушка была всего лишь на несколько месяцев старее своей подруги, но казалась гораздо старше её, потому что ранние лишения и заботы уже провели преждевременную морщинку между её черными бровями и на вид сделали ее неприветливой и слишком серьезной. Она дичилась и сторонилась от всех, кроме близких ей людей, которых было очень мало. Генеральша невзлюбила ее с первого взгляда и очень тяготилась её посещениями. Савина, впрочем, и сама их боялась и, несмотря на настойчивые просьбы Нади, предпочитала видеться с ней в гимназии, в своей крошечной комнатке в квартире матери, a более всего у Веры Алексеевны, где они втроем проводили самые веселые часы. Однако, в этот день они провели отлично время в комнате Надежды Николаевны, которую та тщательно оградила от вторжения своих меньших сестер и братьев. Она угощала своих гостей шоколадом, фруктами и конфетами и совсем было позабыла о неприятных вечерних обязанностях, если б о них ей не напомнила сестра её Полина, постучавшись в запертую дверь и закричав весьма пронзительным голоском, что пора одеваться, что maman причесывает уже парикмахер, что сейчас и их, Полину и Риадочку, позовут завиваться и что maman велела спросить у неё, не хочет ли и она, чтоб ее причесал парикмахер.

— Нет, спасибо, — смеясь, отвечала через двери Надя. — Я сама оденусь и причешусь; мне никого не надо!

— Ну, как хочешь! — отвечала Полина. — Только мама приказала, чтобы ты, как будешь готова, пришла ей показаться. Слышишь?.. Непременно!..

— Слушаю-с. Непременно!.. — насмешливо-недовольным голосом отозвалась старшая сестра. — A теперь иди себе с Богом, тебе пора завивать свои локоны.

Она посмотрела на золотые прелестные часы, подаренные ей в этот день отцом. Всего только восьмого половина: «До десяти я успею пятьдесят раз одеться», — подумала она.

За дверьми раздался смех и восклицание, судя по тону, весьма не лестное для Надежды Николаевны, и Полина удалилась быстрой походкой, свойственной её живой и юркой натуре.

— Зачем ты так недружелюбно обращаешься с сестрой? — заметила Ельникова Наде. — Ведь она только передала слова матери, a Софья Никандровна о тебе же заботится…

— Ах, Верочка, оставь! Ты не знаешь… Ведь это все лицемерно, чтоб пред вами порисоваться и в то же время выведать, что мы здесь делаем?.. Не даром же я на ключ двери заперла. Я знала, что без этого не обойдется!..

— A мне, право, кажется, что ты преувеличиваешь. Тебе самой жилось бы лучше, если б ты не портила так отношений к мачехе и её детям.

— Ну, про то мне знать! — со сдержанным вздохом возразила Надя. Но в ту же минуту, спохватившись, что резко ответила Вере Алексеевне, обняла ее одной рукой, крепко поцеловала в щеку и продолжала: — Душечка, я, право, не злая и рада была бы, чтоб все иначе было… Но ничто меня не возмущает так, как ложь, a в Софье Никандровне — все лживо, все напускное и деланное! Я бы никогда не могла с ней сойтись лично, но может быть еще ладила бы как-нибудь, если б не эти несчастные дети! Как их ведут? Среди чего они растут?.. Это заставляет меня ненавидеть эту женщину!

— Очень скверное чувство! — серьезно сказала Ельникова. — Этим дела не поправишь, и тебе такое отношение к семье не приносит чести. Лучше бы старалась противопоставить свое доброе влияние…

— Ах, полно, пожалуйста! — сердито прервала молодая девушка. — Легко говорить вчуже… Будто бы я не люблю этих детей и не перепробовала все, что в моей власти?..

— Не власть нужна, a любовь, — настойчиво перебила Вера. — Власти у тебя, — ты не можешь жаловаться! — в отцовском доме довольно. Потому-то я и простить тебе не могу твоих отношений к сестрам. Если б ты их умела привязать к себе, так могла бы очень быть им полезна.

— Очень! Нечего сказать… Пробовала я… Про брата и Аполлинарию Николаевну и говорить нечего: они с рождения сами себе и всему дому господа; я от них никогда доброго слова не слыхивала. Да и с Ариадной Николаевной, как ни старалась дружить, ничего не выходит! Риада вся под влиянием этой лицемерки m-lle Наке. Клавдя, хоть и нелюбимая, a тоже бедовая, своевольная, капризная девчонка… Все три так избалованы, что к ним и подступиться страшно… Только бедная маленькая Фимочка любит меня, потому что больная; все ею тяготятся, так она, бедняжка, и льнет ко мне… Да и то, вероятно, скоро влияние старших сестриц и братца на ней скажется. Ариадна и Клава прежде тоже были гораздо лучше, добрее, послушней, a как только подходят к десяти годам — и начинают выказывать фамильные черты маменьки.

— Перестань, Надя! Право, мне это неприятно… Я особой дружбы к твоей мачехе не имею, — ты это знаешь; но нахожу, что с твоей стороны бестактно, даже недобросовестно постоянно ее бранить…

— A ты хотела бы, чтоб я лучше воспевала ей гимны? Уж извини: лгать не умею!..

— Я и не хочу, чтобы ты лгала, но… На все мера и манера. Гимнов незачем воспевать, но без нужды не нужно и осуждать её недостатков. Можно просто помолчать… Хотя из любви к отцу.

— Из любви к нему я во многом себя ломаю и даже часто сама грешу против своей совести, но с вами-то уж двумя, кажется, мне незачем притворяться… Полно тебе читать нравоучения, Вера; мы тут с тобой не ученица с наставницей, a сестры!

И она еще раз поцеловала кузину, схватив ее за талию и, насильно повернув ее кругом себя, смеясь, повалила на диванчик, воскликнув:

— Извольте смирно сидеть, назидательная азбука!

Ельникова смеялась, качая головой. Улыбалась, глядя исподлобья на эту сцену, и другая гостья, Маша Савина, во все время последнего разговора не проронившая ни слова из уважения к Вере Алексеевне столько же, сколько из любви к своей подруге, на стороне которой она была всегда и во всем.

Надежда Николаевна, усадив таким образом свою родственницу, схватила с окна глиняный цветочный горшок с прекрасно распустившимся кустом ландышей, прижала его к груди и, вдыхая его аромат, воскликнула:

— Ах, прелестный мой цветок!.. Ничего так не люблю, как ландыши!.. Все сегодняшние подарки никуда не годятся в сравнении с вашими двумя.

— Ну, где же сравнивать цветок, от которого через неделю следа не останется, с прекрасными вещами, какие ты получила от своих родных!.. Книга Веры Алексеевны — другое дело.

— Напротив, Манечка, — отозвалась с своего дивана Вера Алексеевна. — По времени года, ваш подарок очень редкая и ценная вещь. Я удивляюсь, где вы могли его достать?

— Я просила брата Пашу мне взрастить. Ведь он служил при казенном саде, садоводству учится, — очень тихо отвечала Савина, почему-то покраснев.

— Славный мальчик! — вскричала Надя. — Какой он красавец! Ты видела его, Верочка?

— Пашу? Да!.. Нынешней весной мне привелось быть в оранжереях: Александре Яковлевне хотелось к именинам букет заказать, так он составлял. Мне его главный садовник очень хвалил… Это хорошее ремесло, и выгодное, — похвалила Ельникова.

— Отец ни за что не хотел меньших братьев отдавать в училище, — объяснила Маша, не поднимая глаз. — С тех пор, как со старшим братом, Мишей, так не заладилось, он решил, что ремеслом вернее прокормиться бедным, простым людям…

— Ну, это он напрасно… Один мог с толку сбиться, но это не причина, чтобы и другим…

Ельникова вдруг спохватилась и замолчала, заметив, что Савина низко пригнула голову и побледнела.

— Не надо, Вера Алексеевна! — отрывисто проговорила она, нахмурив брови. — Умер уж ведь… Все поправил…

— Душа моя, да он ни в чем таком виноват не бывал! — поспешила сказать Ельникова. — Это скорее несчастье, чем вина.

— Понятно — несчастье! — прервала ее горячо Надя. — Попал, бедный мальчик, на одну скамью с негодяями; выдавать товарищей не хотел, ну и был вместе с ними исключен. Другим всем ничего: нашли себе место по другим училищам, a Савину пришлось на чужом пиру похмелье терпеть!

— Бедным людям всякое горе — вдвое! Это уж известно, — сказала Маша Савина, — Вот потому-то и незачем нам в высокие хоромы залетать… После того отец и слышать не хотел о том, чтобы меньших братьев в гимназию отдавать. Пашу из первого класса взял и к садовнику в выучку отдал, a Степу прямо в ремесленную школу…

— Отчего же не вместе обоих?

— A не хотел Павел; обидным ему казалось после гимназии: ведь он учился очень прилежно… A к садоводству он большую охоту имел; еще крошечным ребенком все в земле рылся да огороды устраивал… Может, и выйдет толк, — вздохнув, прибавила Савина, — если пошлют его, как обещают, в училище садоводства.

— И наверное выйдет! — убедительно вскрикнула Надя.

— Разумеется. Знающих людей у нас по этому делу немного — поддержала ее Ельникова.

— Да, — задумчиво продолжала вспоминать Савина, — дорого поплатился за своих приятелей Миша!.. Так хорошо почти первым кончал курс… И потом, как он терзался!.. Работал за четверых, и в доме, и по грошовым урокам в дырявом пальтишке бегал… Вот и схватил тиф!.. Еще хорошо, что скоро его, беднягу, скрутило: не успел отца разорить на лекарства.

— Не люблю я у вас этого резкого тона, Манечка, — ласково заметила Вера Алексеевна.

— Эх, — горько отозвалась девушка, — будешь резкой, как вспомнишь все, что было перенесено!.. Брат, слава Богу, был без памяти, a потом умер, — ему ничего, a что маме пришлось терпеть?!.. Да и теперь еще…

— Что ж теперь-то?

— Как что?.. Ты не знаешь, Верочка, — оживленно заговорила Надя, — ведь старик совсем изменился со смерти сына: бедную Марью Ильиничну поедом с утра до ночи ест, — все в том, что сын так покончил; ее упрекает и в том, что, будто бы, и с Маней то же самое будет…

— Это он с чего взял?

— A вот, изволишь ли видеть, потому что Маня в шестом классе два года оставалась, a того не берет в расчет, что она целую зиму почти в классах не бывала, потому что за больной матерью ухаживала и всю домашнюю работу справляла!.. A теперь?.. Я даже удивляюсь, когда она находит время уроки готовить… Ведь она, как вернется из гимназии, завалена делом: до полуночи сидит — за отца бумаги переписывает. Прежде он сам это делал, a теперь часто болеет, и глаза стали плохи, так он дочь в свое дело впрягает. A ведь если бы Маня теперь в уроках поотстала, он ее одну обвинял бы…

— Ну, этого, благодаря Бога, нет; Савина на отличном счету.

— Да, хорошо, что Бог ей сил посылает…

— Теперь отец добрее стал. Это три года тому назад, как с братом несчастье случилось, он и рвал, и метал. Ведь насилу мы с мамой его умолили оставить меня доучиваться!

— Да, я помню. Это уж благодаря Александре Яковлевне уладилось, ей вы обязаны, Маня…