Главная опасность миновала: от дифтерита Клавдия была спасена. Ho у неё оказалась необыкновенно сильная, хотя и ветряная оспа. Это чрезвычайно затянуло её выздоровление. Между тем, дифтерит, скарлатина и всякие горловые болезни продолжали свирепствовать в городе. Софья Никандровна непритворно боялась за старших детей, a меньшую невозможно было еще везти в деревню. Доктор советовал ей отправить их с гувернанткой, но она отговаривалась ненадежностью гувернантки, утверждая, что боится ей доверить дочерей.
— Помилуй Бог! Зачем же вы такую особу держите? — удивлялся Антон Петрович. — Десять лет она в доме, и ей на десять дней нельзя детей доверить?..
— Я не понимаю, — вмешалась раз Надя в такой разговор, происходивший в кабинете её отца, — я решительно не понимаю, зачем вам здесь оставаться?.. Клаве теперь ничего не нужно, кроме внимательного ухода и присмотра, a на это, я надеюсь, меня одной хватит; на что же вам жариться в этой духоте и рисковать здоровьем детей?..
— Как? Ты думаешь… Ты хочешь, чтоб я уехала с ними без вас? — нерешительно спросила Молохова; но блеснувшие удовольствием глаза её выдали, что и ей уже приходило такое соображение, и что она рада предложению падчерицы. — Как вы думаете, доктор?..
Доктор молчал, не глядя на нее.
— И уверена, что Антон Петрович не побоится доверить мне одной Клавочку, — заметила Надежда Николаевна.
Доктор взглянул на неё вскользь, со странной усмешкой.
— Не побоюсь, — процедил он и снова нахмурился, встретив просящий взгляд молодой девушки.
— Нет, так как же вы в самом деле думаете? — повторила генеральша, выжидая его прямого ответа.
Доктор махнул рукой, открыл рот, будто сбираясь сказать что-то решительное и, быть может, не совсем учтивое, но, повстречавшись снова нечаянно с серыми честными глазами, так выразительно на него устремленными, вместо резкого ответа, снова махнул рукой и очень тихо промолвил:
— Ну, что ж?.. Уезжайте себе с Богом… Справлялись без вашей помощи до сих пор, справимся и до конца…
Последнюю фразу он пробурчал едва внятно, отвернувшись к окну, будто бы рассматривал на свет склянку с микстурой, и тут же прибавил:
— Прикажите переменить! Она застоялась… Лучше брать свежую, каждый день.
Госпожа Молохова между тем тот час же приняла к сведению новое положение дела, шумно встала и вышла, чтобы сделать распоряжения.
Когда мачеха вышла из комнаты, Надежда Николаевна, что-то усердно складывавшая на диване, какое-то белье или платье больной, вдруг разогнулась и с улыбкой посмотрела на доктора.
— Вы заставили меня поступить против совести, — сердито сказал он. — Честно ли это одобрить?.. Какая мать может позволить себе оставить больного ребенка?!.
— Такая именно, которой присутствие ему не приносит никакой пользы, — тихо сказала Надя. — Зачем ее стеснять и детей подвергать опасности?.. Бог с ней!.. Пусть себе едут, a я, по правде сказать, этому буду и за себя рада.
— Чего тут радоваться? — буркнул Антон Петрович. — Одиночеству?.. Ответственности?
— Ответственность — вы со мной разделите. Я ведь только послушный инструмент в ваших руках… A одиночества я не боюсь: общество, если оно мне не по душе, для меня гораздо неприятней, — прибавила она с печальной улыбкой. — Да я и не буду одна: Маша Савина целые дни тогда будет со мной.
— Ох! Все бы вам по душе.. A много ли задушевных-то людей найдется? — сам особенно задушевным голосом сказал Антон Петрович, поглаживая её руку в своих.
— A вот вы самый задушевный у меня человек, — лукаво заметила девушка.
— Гм! Гм!.. — крякнул доктор и тот час же, нахмурившись, распрощался, посоветовав ей не забывать каждый день выходить прогуляться.
Молоховы уехали в деревню все, кроме Нади и Клавы. С первого же дня их отъезда, как и говорила Надежда Николаевна, Савина стала проводить все свободные часы у подруги. Эта подмога была как раз кстати, потому что Клавдия, выздоравливая, была ужасно требовательна и капризна, a сестра её выбилась из сил и, вместе с физической слабостью, следствием усталости от неправильной жизни и продолжительного недостатка сна, явился упадок нравственных сил. Смерть маленького Вити с новой силой воскресила в её воспоминании Серафиму, её последние дни, её несбывшееся желание — видеть расцвет нового лета, ту самую зелень, те самые цветы, которые теперь всем били в глаза своей пестротой и изобилием. Бедные дети! Они не дождались их, a уж как бы теперь они были им рады! Как бы играли в тени этих развесистых деревьев в саду, как бы забавлялись роскошными цветами на клумбах!.. Здесь все раздражало горе Надежды Николаевны, напоминая о потерянных сестре и брате, — об этом, всегда веселом, толстом мальчугане, которого она при жизни как-то мало замечала, a теперь не могла себе простить этого равнодушия и того, что она не обратила вовремя внимания на начало его болезни. Это ее мучило несказанно. Она положительно обвиняла себя в смерти ребенка, как ни старался ее разуверить в этом доктор.
О переезде в деревню Надя не могла и думать. Она шагу там не сделает, не вспомнив, как наслаждалась бы этим Фима, и как она, бедняжка, страдала здесь без неё прошлым летом, тогда как, если бы не эгоизм её, если б она поехала с ней в деревню, так, может быть, её болезнь не развилась бы с такой силой, ее можно было бы вылечить, и теперь она была бы жива, могла бы пользоваться ясным Божьим светом вместо того, чтоб лежать в могиле, рядом со своим бедняжкой, недолго ее пережившим, братом…
Все это было просто сильное нервное расстройство. Антон Петрович все это знал и не особенно тревожился. «Молодость и природное здоровье скоро осилят это временное страдание», — думал он и возлагал все надежды в этом случае на возвращение генерала и их поездку за границу. К тому же, зная с детства прекрасное здоровье Надежды Николаевны, ему не приходило в голову, что нравственное расстройство и её, как всякого другого человека, должно было сделать восприимчивее ко всякой болезни…
Оспенные нарывы Клавдии сходили; благодаря заботам сестры, никогда не дававшей ей возможности трогать лица, на нем не осталось ни одной рябинки. Период шелушения, как известно, самый опасный для окружающих больных сыпными болезнями. Доктор предупреждал об этом Надю и просил ее быть осторожной и всегда вымываться уксусом и курить им в комнатах. Кроме того, он не позволял ей спать возле Клавдии, но этого она не исполняла: ей было жаль девочки, умолявшей не оставлять ее и, к тому же, она не верила заразе. Через неделю или дней десять, Клавдии уже можно было ехать в деревню, но Надя мечтала отправить ее туда с няней, a самой уж не ездить: зачем, когда уж был конец июня, и отец её должен был на днях вернуться?.. Он писал своей старшей дочери всегда отдельно от жены и часто телеграфировал. В последнем письме он говорил, что надеется к десятому числу быть дома.
Но еще не наступил желанный июль, как в одно утро Надежда Николаевна проснулась с сильной головной болью и ломотой во всех членах. Мысль о болезни никогда ее не тревожила; она встала, как всегда, и только решила, что сегодня надо непременно прогуляться после обеда, чтоб расходить головную боль. Так она сказала и Маше Савиной, когда та пришла к ней, по обыкновению, в полдень.
— Мы с тобой, как жар спадет, сходим сегодня на кладбище. Мне надо посмотреть, как идут посаженные на той неделе цветы.
— A мне кажется, если уж гулять и для здоровья, так совсем не надо ходить на могилки, — возразила Маша. — Там тебе лучше не станет; уж лучше просто прогуляться за город…
— Не в сад ли прикажешь?.. Музыку слушать и со знакомыми развлекаться? — раздражительно прервала Надя. — Кроме кладбища, я никуда не пойду!
— Как хочешь; я для тебя же…
Савина замолчала, не без удивления заметив её раздражительность. Доктор теперь наведывался к ним не каждый день; выходя из дому, они с ним повстречались на подъезде. Он был очень озабочен и спросил торопливо:
— Ну, что, как?.. Хорошо?.. Гулять идете?.. Ну, отлично. Так уж я не зайду… До завтра.
— До завтра, Антон Петрович! Клаве сегодня совсем хорошо. Она ела бульон и цыпленка и еще просила сладкого. Я ей велела сделать желе. Можно?
— Можно. А?.. Просила кушать?.. Это хорошо, — улыбаясь, говорил доктор, направляясь к своим дрожкам. — Значит, к своим нормальным вкусам возвращается? Это хорошо…
— Клавдии хорошо, — собралась с духом заметить Савина, — но посмотрите, Антон Петрович, на Надю… Мне что-то кажется ей не ладно…
— Что-с? — быстро обернулся доктор. — Кому не ладно? Вам, Надежда Николаевна?
— Ах, какие пустяки! — укоризненно вскричала Молохова. — Ну, что ты городишь, Маня! Просто, я сказала ей, что у меня голова болит, a она уж и Бог знает, что сочинила.
— A нет, в самом деле?.. Дайте-ка руку… Постойте! Куда вы бежите?.. Ах, беспокойная, ах, своевольная какая!..
— Да, уж не вам меня укрощать! — засмеялась Надя, убегая от пытливого взгляда доктора и его протянутой руки, готовой взять её пульс.
Сделай он это — все бы ограничилось, может быть, легкой болезнью; но молодая девушка так быстро увернулась и, замахав на него руками, так искренно рассмеялась, что озабоченный, спешивший к опасным больным доктор только покачал головой и, проговорив:
— Ну, смотрите! Уложу я вас, чуть что, в постель, до возвращения Николая Николаевича! — поехал себе дальше, никак не думая, что его пожелание так скоро сбудется.
Девушки пошли за город, на кладбище.
Вечер был облачный, но очень тихий. Кладбище было красивое, на высоком берегу реки. Осмотрев цветы, посаженные вокруг общего памятника детей, посидев на скамеечке у могилы и не чувствуя облегчения, Молохова предложила пройтись к краю обрыва.
Савина следила давно с беспокойством за воспаленными глазами подруги, за необыкновенным её лихорадочным оживлением и несколько раз предлагала вернуться домой, пугая тяжелыми тучами, надвигавшимися с запада. Но Надей овладел дух упрямства, a Савина к тому же не противоречила ей слишком решительно, боясь её раздражать. Надя сняла шляпу; ей хотелось, чтоб ветерок обвевал её горячий лоб, но в воздухе не было ни малейшего движения, напротив: чем более небо заволакивалось, тем становилось тише и душнее. Они посидели на выступе берега, a потом Надя легла на высокую траву, доложив голову на маленький надгробный памятник, вполовину ушедший в землю, и промолвила:
— Славно тут!.. Тихо… Иногда, право, так и тянет полежать вот так…
И она сложила руки на груди, закрыв глаза и вытянувшись.
— Это глупые шутки и бессмысленные слова, Надя! — с неудовольствием возразила Савина. — Перестань!.. Все успеем там належаться, a таким, как ты, надо думать не о смерти, a жить как можно дольше.
— Жить?.. Кабы так жилось, как хочется!
— И это пустые слова; кому живется, как хочется? Нет таких людей… Тебе лучше, во всяком случае, жить, чем многим, чем огромному большинству. Пожалуйста, не выдумывай хандрить!..
— Я?.. Хандрить!.. Вот уж вздор!.. Нет, душа моя. Я иногда могу побалагурить вздор; пожалуй, и в самом деле погоревать, если, как теперь, печаль на сердце заведется, a уж хандрить да скучать — спасибо! Таких слов в моем лексиконе не полагается. Вот, когда бы я себя навеки несчастной сочла, если б ко всем удовольствиям жизни я бы еще приобрела милую способность скучать… Не дай Бог! Ты знаешь, как я терпеть не могу это бессмысленное, унизительное, по-моему, чувство в других…
Надежда Николаевна протестовала с необычайным, собственно говоря, не стоившим дела, жаром. Она говорила скоро и долго, смотрела по сторонам как-то беспокойно. Странные манеры её и вид не на шутку начали пугать Савину. Она заметила на лице и руках Молоховой какие-то неровности, красные пятна. Прежде у неё не было этих пятен…
— Ну, право же, Надечка, ты нездорова! — говорила она несколько раз. — Право, пойдем лучше…
— Вздор! Ну, что ты заладила: пойдем да пойдем! Я рада, что вырвалась на свежий воздух из больничной комнаты, рада подышать вольным воздухом… Какое там нездоровье! Голова, правда, болит и глаза что-то режет; да ведь головная боль скорей пройдет на свежем воздухе, чем дома… Ах, как хорошо! Ведь это же прелесть, как пахнет сеном. Ты чувствуешь? Это из-за реки, с лугового берега… Там стога, покосы… И как это красиво, это солнце там, вдали… Погляди!
Она с наслаждением втягивала в себя воздух, пропитанный ароматами лугов, и показывала за реку. На том берегу было очень живописно. Солнечные лучи прорвались сквозь густые тучи и, как золотые стрелы, прорезав наискось воздух, вонзались в землю, играя на зелени, мимоходом задевая вершины деревьев, стога сева, озлащая береговой кустарник и дальние нивы. Янтарем, изумрудом и пурпуром горело все, к чему прикасались лучи по берегам; яркой бирюзой отливала под ними спокойная река, и все эти яркие пятна, все это волшебное освещение выступало еще красивей по сравнению с однообразно-серой пеленой, затянувшей все окрестности и все небо.
Надежда Николаевна стояла под руку со своей подругой и любовалась, восхищаясь этой необыкновенной картиной, как вдруг что-то отрывисто зашлепало по траве и широкому лопушнику. Савина огляделась: это были крупные капли дождя. Свинцовая туча подкралась к ним сзади и висела над их головами…
— Ах, ты Господи! — вскричала она. — Вот и дождались!.. Что теперь делать?!.
— A что такое? — равнодушно спросила Молохова.
— То, что сейчас будет страшный ливень! Ты промокнешь и простудишься… Пойдем поскорее!..
Они побежали. Дождь, точно приноравливаясь к их поспешности, тоже зачастил. Савина чувствовала, что Надя с трудом переводит дыхание, все сильнее опираясь ей на руку, и все замедляет шаг, приставая, будто на ногах у неё привязаны свинцовые гири. Она боялась остановиться, боялась взглянуть на нее, чтобы не убедиться, что она не может идти. Все её помышление стремились только к сторожке, где можно было приютиться и послать за извозчиком.
«Если дождь будет сильным, заедем к нам, — думала она, — к нам здесь близко. Возьмем зонтик, платки… Ведь, вот, напасть! Я уверена, что она заболеет… И как это я не приметила, как подошла эта туча?!.»
Дождь усиливался. Становилось очень скользко, a сторожка была еще довольно далеко. Вдруг Савина увидела впереди какую-то фигуру под большим дождевым зонтиком, которая быстро шла им навстречу. Человек с зонтиком часто останавливался, осматриваясь. Вдруг, завидев их, он добежал к ним. Маша Савина узнала своего брата.
— Паша, — закричала она, — сюда! Скорее!.. Вот, спасибо!.. Как ты узнал? Кто послал тебя?..
— Никто меня не послал. Я давеча из дому видел, как вы шли, и думал, что, верно, сюда. Ну, a как дошел дождь, я и подумал: как же теперь Надежда Николаевна, — вымокнет, пожалуй!.. Вот, схватил — и побежал.
Павел едва переводил дух, но улыбался, пока не взглянул на спутницу своей сестры. Взглянув, он вдруг перестал улыбаться и, передавая ей зонтик, вопросительно посмотрел на сестру.
На горевшем лице Надежды Николаевны, в её сдвинутых над отяжелевшими веками бровях, в губах, полуоткрытых, но болезненно прижатых к зубам, как это бывает у людей, с величавшим трудом справляющихся со своим дыханием, — все в ней ясно выказывало ненормальное состояние, болезненное страдание. Савина тоже взглянула на подругу и отчаянно пожала плечами.
— Ты устала, Наденька? — спросила она. — Опирайся на меня крепче… Теперь нам можно идти потише, под зонтиком…
— Да, — как-то безучастно отвечала Надя, — Потише… Пойдем… Хорошо…
Павел молча взял ее под руку с другой стороны, бережно закрывая ее одну зонтиком, и так они вдвоем довели ее, с величайшим трудом, до избушки кладбищенского сторожа и там усадили на лавке. Тогда Павел побежал за извозчиком, и только чрез добрый час привезли они ее, под сильным ливнем, домой.