Воспоминание об исчезновении единственного сына прадеда, Павла Петровича, давно обратилось в семейную легенду нашего дома. Бабушка моя, Коловницына, наследовавшая всё состояние Рамзаевых, передавала сыну (моему отцу), что несмотря на деятельные розыски брата отцом её, на все его письма и публикации никогда не было ответа. В ней и сомнения не оставалось в смерти князя Павла и в том, что капитал, «на всякий случай» отложенный прадедом моим, со временем перейдёт к её прямым наследникам, детям её единственного сына.

Отец мой был женат два раза; но дети его от первого брака все умерли в малолетстве. Оставалась одна я, дочь второй жены, рождённая в старости его, когда уж он не думал иметь наследников.

Я знала из наших семейных воспоминаний, что отец мой был очень несчастлив с первою женой; это была болезненная, капризная и недобрая женщина, отравившая последние годы жизни бабушки, а после смерти её, положительно притеснявшая, дожившего до глубокой старости отца её, князя Петра Павловича…

Вообще воспоминание об этой дурной и несчастной женщине легло каким-то кошмаром на всю семью Рамзаевых и Коловницыных.

Мать моя, женщина чрезвычайно богобоязненная, никогда не говорила о ней; но старушка-няня, Мавра Емельяновна, почётное лицо в нашем доме, старушка служившая верой и правдой ещё первой семье отца моего, рассказывала мне часто, тайком от отца с матерью, эпизоды из прошлого, интересовавшие меня, как всякого ребёнка интересуют нянины сказки. От неё узнала я, что её первая «покойница-барыня — не тем будь помянута! — нрава была крутого, своеобычного и непокладливого»; что она много сама повинна была в семейных несчастьях своих, в потере детей… «Никого покойница не любила опричь их, — а их уж без ума, без разуму баловала! — рассказывала Мавра Емельяновна. — Всё позволяла им! Ни в чём не было им запрету, ни завету, — вот и накликала сама на них беду»…

Отчасти это была правда. Старшая сестра моя, едва дожив до шестнадцати лет, во всём околотке приобрела славу какой-то полоумной, беспардонной сорвиголовы. И умерла-то она по своей вине. Страстная охотница до лошадей и верховой езды, она, в отсутствие отца, выдумала себе забаву: сама заводских лошадей объезжала. Ну и не совладала с горячим конём! Сбросил он её на землю, на всём скаку, и убилась, бедняжка, на месте… Мать чуть не умерла сама от горя, но за ум не взялась — с сыном не стала строже; а напротив, вечно из-за него поднимала ссоры с отцом, крик и брань с няньками, гувернёрами и учителями и положительно в ад превратила семейную жизнь своего мужа. Наконец и сын несдобровал: по двенадцатому году он курил и кутил и до того извёлся, что душа в теле едва держалась. А потом вздумалось ему, позднею осенью, когда уж пруды салом затягивало, искупаться; простудился, схватил горячку и умер, едва не уморив и родителей своею смертью. Мать не вынесла этого горя, заболела душевною болезнью и года через три скончалась в жестоких страданиях.

Вторично мой отец женился нескоро, лет через десять, и совершенно неожиданно для самого себя. Он так исстрадался в семейной жизни, что не хотел и думать о втором браке.

Случилось ему приехать по делам наследства в этот самый город, где жили мы теперь. Надо сказать, что город и губерния эти искони были гнездом всех князей Рамзаевых; здесь был старый дом бабушки Коловницыной, где отец мой провёл всё своё детство и первое время женитьбы, живя у неё и у своего деда. Возвратясь на родину, он снова поселился в этом доме, но долго не нажил. Его мучили там воспоминания, отравлявшие счастье вторичного его брака, в который он вступил, как я уже сказала, нежданно-негаданно, тотчас по приезде сюда. За десять лет вдовства отец мой привык к переменам, к кочевой жизни; года через три после моего рождения, не довольствуясь постоянными поездками заграницу, он вздумал совсем уехать; и несмотря на печаль матери моей и нежелание её экспатриироваться, дом и поместья наши здесь были проданы, а семейное гнездо перенесено в подмосковные вотчины Коловницыных. Там я взросла, там умерли мои родители, там я вышла замуж, и вот теперь, по службе мужа, пришлось мне снова водвориться на прадедовском пепелище.

Дом, где я родилась, интересовал меня чрезвычайно, не умею сказать почему, так как воспоминаний о нём я никаких не могла сохранить; разве по той особой привлекательности, какую сообщили ему рассказы няни Мавры Емельяновны, да ещё одной старой тётушки, когда-то гостившей здесь в нашей семье и упорно утверждавшей, будто отец мой оттого в нём не ужился, что имел там какие-то «видения»…

— Твой отец был оригинал и фантазёр! — говорила мне эта допотопная тётушка. — Il était d'humeur fantasque et portè au mysticisme; но не он один, другие видывали в вашем доме странные явления… C'était une maison hantée, il n'y a pas a y redire!

Несмотря на эти предостережения, очень может даже быть, что именно вследствие их, я ещё на дороге мечтала, что найму этот дом и поселюсь в прадедовских покоях. Но это оказалось невозможным. Новые хозяева давно в нём не жили и в течение тридцати лет не ремонтировали его. Он стоял холодный, заплесневелый, наглухо заколоченный и в немом запустении доканчивал свой долгий век… При одном взгляде на него я поняла, что жить в нём невозможно, и втайне подумала, что если могут быть дома «посещаемые», как о нём утверждала тётушка, то именно теперь в нём удобно расхаживать на просторе посетителям-привидениям. Громко я не высказала своей мысли, зная, что муж мой, человек практический и реалист по образу мыслей, не любит таких фантазий…

Однако, дня два тому назад, увидав сторожа у ворот этого дома, я не воздержалась от желания хоть взглянуть на старые комнаты, в особенности на детскую, которую, казалось мне, я ещё помнила…

В самом деле, в ней была оригинальная печь с колонками и выпуклыми изразцами, на которую я взглянула, как на милое воспоминание детства. С неизъяснимым чувством любопытства, печали и неопределённого страха, пошла я по тёмным теперь, запущенным покоям, с покосившимися потолками и скрипучими половицами, со старинною мебелью, сложенною и сдвинутою в бесформенные груды. При виде этих кресел, вычурных столиков и бюро с выпуклыми крышками, со множеством отделений и ящиков, у меня глаза разбежались…

— Не продаётся ли эта мебель? Нельзя ли купить что-нибудь из неё? — спросила я сторожа.

— Ой, нет, сударыня! — отвечал тот. — Это всё заповедные вещи, господами отобранные, которые я должон беречь… Для них больше и печи протапливаю.

— Жаль!.. Я бы купила хоть их. Дом разваливается — не то бы я его наняла! Да и мебель всё равно, даром пропадёт… Скажите, не знаете ли вы: это всё ваших, теперешних господ вещи или ещё между ними старинная, Рамзаевская мебель? От старых владельцев не осталось ли в доме чего?..

— Не могу доложить вам. Может что и найдётся, да я не знаю, потому я при доме не боле годов пяти состою… А вот, ежели угодно вашей милости, извольте у купца Барского в складах мебельных побывать. У него там этакой старины до пропасти!.. И наша барыня, когда напоследок отсюда уезжала, тоже очень много чего ему продала и на комиссию также отдали, для продажи. А отселева никак невозможно!.. По той ещё причине, что я господ ожидаю.

— Как?.. Неужели они хотят жить в этой развалине?

— Нету-с, не жить; а прибудут сюда молодые господа отобрать: что в деревню отошлют, а что может сами продавать станут, не знаю. А дом никак снести желают, по ветхости, и новый строить будут.

Юрий Александрович спешил домой, к своим занятиям; назвал меня фантазёркой и мечтательницей и не дал даже времени всё осмотреть в моём старом доме…

— Неужели ты не боишься, что от сотрясения половиц под нашими ногами на голову нам свалится балка? Или мы сами сквозь пол провалимся в подвал, наподобие настоящих привидений? — смеялся он. — По моему это весьма вероятное и единственное «проявление» и «посещение», которое может нас перепугать в этой сгнившей скорлупе… И признаюсь: я страшусь его гораздо более знакомства с тенью одного из наших предков.

Я согласилась, что самим провалиться или на голову принять потолок несколько страшней, чем увидать привидение; а всё-таки вздохнула о старом доме, выходя из него и долго оглядывалась на его пожелтевшие от лет деревянные стены, сожалея о том, что скоро их снесут, и с ними исчезнет последняя память о старом роде князей Рамзаевых в этих местах.

Всё это я вспомнила теперь, входя, после нашего бурного обеда, к себе в комнату, при взгляде на мой старомодный диван-кушетку. Ведь и он принадлежал «старому дому». По крайней мере купец Барский, у которого я его разыскала по указанию сторожа, клялся мне, что купил его ещё при распродаже Коловницынских вещей, забракованных новыми владельцами нашего дома. Юрий был убеждён, что это невинная выдумка старого торговца, смекнувшего из наших разговоров в чём дело и желавшего повыгоднее сбыть товар, считавшийся никуда не годным старьём. Но я склонна была верить, что Барский не лгал. Мне было приятно думать, что я нашла вещь, принадлежавшую искони моей семье; что на этом диване сиживали деды мои и бабушка, и быть может отец мой игрывал, будучи ребёнком…

Чем более я вглядывалась в мою кушетку, тем более она мне нравилась. Её мягкие, спокойные изгибы так и манили прилечь… И я прилегла, попробовала свой диван и очень уютно свернулась в глубине его, на атласистых, нежных подушках. Так уютно и спокойно, что мне уж и встать не захотелось. Я только потянулась, улыбаясь от удовольствия, когда Юрий вошёл ко мне с сигарой и чашкой кофе, которые вероятно успокоили и его расходившиеся нервы.

Он сел возле в кресло, тоже улыбаясь, и сказал по обыкновению с лёгкою иронией в тоне:

— Ага!.. Первый литературно-мечтательный кейф на допотопном самосоне?.. Прекрасно!

«Самосон» было у нас посвящённое слово; термин прилагавшийся к спокойным диванам, на которых удобно было не только сидеть, но и спать, потому что они «сами сон нагоняли».

— Да, — отвечала я. — Лучше этого самосона у меня никогда не бывало!

— Ну, а где ж другой атрибут необходимый для твоего счастья? — продолжал посмеиваться Юрий. — Где книга в парижской жёлтой обёртке, со свежеизмышленными бреднями Золя или Флобера?..

— Что ты, Бог с тобой! — протестовала я. — Уж назвал бы Доде, моего единственного избранника в нынешней французской литературе!.. Да я сегодня и того читать не стану. Ты забыл, что сочельник…

— Да, да! Твоя правда. Я вот отдохну полчасика, — устал с разборкой книг! — а потом съездим ко всенощной. Хотелось бы лоб перекрестить, хоть под великий праздник; а то после, как втянешься в службу, так уж некогда будет в церкви ездить, пожалуй!.. Ох! — потянулся он и сладко зевнул, — тяжела ты шапка Мономаха!.. Дела много, а лень одолевает!

— Тебе-то уж грешно себя в лени упрекать! Что ж мне про себя сказать?.. Я и встаю позже, и службы у меня нет, а вот тоже к самосонам большое пристрастие имею! — засмеялась я.

И видя, что его дурное расположение духа прошло, решилась вернуться к сильно занимавшему меня вопросу.

— Но вряд ли я сегодня засну… Знаешь, это известие выбило меня из колеи!

— Какое известие?.. Да! Моряка-то этого сказка?.. Вот уж вздор!.. Я бы давно забыл, если б не отвратительный, перестоявшийся обед!

— Однако нельзя же предположить, чтоб этот господин всё это выдумал?

— Он ли выдумал, его ли обманули, — я в это дело не вхожу и не намерен разбирать. Надеюсь, что ты меня достаточно знаешь, чтоб не заподозрить в алчности? Нам с тобой совершенно и даже более нежели достаточно того, что мы имеем; а детей у нас, по всей вероятности, уж и не будет… Жадничать мне не для кого. Но зря отдавать капитал, каким-нибудь авантюристкам, нет у меня ни малейшей охоты! Лучше на богоугодные заведения пожертвовать.

— Ну, а если в самом деле эти Рамсей — Рамзаевы?.. Как знать! Нет у них документов, — положим; но согласись, что пропажа документов — дело самое обыкновенное!.. Они не могут доказать нам кто они; но и мы не имеем положительных данных опровергать то, что они говорят… Почему же ты так убеждён в их лжи?

— Потому что правда, если б была она в их рассказах, стала бы известна десятки лет тому назад. Одно письмо — могло пропасть; но десятки писем — не исчезают. А поверь, мой друг, что князь Пётр, или тем более Павел, действительно существовавший и прекрасно знавший, что семья должна искать его, что отец тоскует по нём, — не раз и не два написал бы в Россию из Америки или Австралии, где бы он там ни очутился. Если он не писал и сыну не завещал, кому и куда писать, то лишь потому, что никакого сына у него не было, и сам он сразу попал в такие страны, откуда несть возврата… Надо быть ребёнком или восторженной мечтательницей, чтоб думать иначе и сочинять романы в нескольких томах на самое обыкновенное дело: смерть человека, погибшего более шестидесяти лет тому назад.

Я не стала противоречить, заметив в муже вновь пробуждавшееся раздражение; но втайне решила, что ещё повидаюсь с Торбенко, напишу его клиенткам. Юрий словно понял мои размышления:

— Поверь, что я не оставил бы этого дела, сам написал бы этим женщинам, если б не очевидная нелепость и фальшь… Это выдумка и шантаж, больше ничего… Подумай сама: могли ли люди нуждаться в помощи, быть может в насущном хлебе, весь век — и забыть о своём состоянии, о своих правах?.. Если князь Павел и предполагаемый сын его Пётр были не идиоты, — как могли они не попытаться восстановить свои права? Как объяснить, что в течение пятидесяти лет этот «Пётр» не только не домогался своего титула и наследия, но даже не написал ни разу?.. Ведь при нём и пары? и почтовые учреждения, и телеграфы, — что там ни рассказывай твой капитан, легковер он или мошенник, его дело! — вошли в употребление и действовали исправно. Что же мешало ему ими воспользоваться?

— А может быть недостаток предприимчивости, равнодушие, лень, апатия… — предположила я. — Мало ли странностей в людях!

— Ну, значит он был форменный идиот.

— Не идиот, положим, а просто человек неразумный и равнодушный к благам мирским. России он не знал — и в титуле, а может и в состоянии, не нуждался… Теперь вдова его и дочь, как Торбенко говорит, бедствуют. Но при нём они жили безбедно, быть может богато… Все эти права покойного князя, его русское происхождение и сама Россия, вероятно, казались им такими далёкими, туманными, мифическими. Право, мой друг, это предположение возможно…

— При полном идиотстве — согласен.

— Ах, какой ты! Заладил — идиотство… А хотя бы и так. Разве жена его и дочь ответственны за поступки князя Петра?.. Должны страдать…

— Князя Петра?.. Ты удивляешь меня, Елена, — сердито оборвал меня муж. — Ты уж признаёшь формально этот миф?.. Право, можно подумать, что этот моряк околдовал тебя!

— Да! Он околдовал меня своим честным лицом, своим правдивым, ясным взглядом, своею убеждённою речью! — ответила я. — А подумай, Юрий, если не мы правы, а он — какой ответ дадим мы за несчастье Елены Рамзаевой и её бедной матери?

— Елены Рамзаевой!.. — развёл руками мой муж. — Ну, матушка моя, час от часу не легче!.. Ты положительно невозможна, своим невероятным легкомыслием, Hélène.

Юрий Александрович встал и отодвинул выпитую чашку кофе. Несмотря на шуточный тон его, я видела, что в настоящую минуту лучше не возражать своему главе и повелителю; а потому лишь улыбалась на его дальнейшие оскорбления.

— Да, да! — посмеивался он. — Ты была бы весьма лёгкою добычей г-д Торбенко, Рамсей и КR, если б эта почтенная фирма имела дело с одной тобою!.. Ну, так если я засплюсь, ты прикажи Маше разбудить меня ровно в шесть часов и поедем, ко всенощной.

— Я сама тебя разбужу, друг мой.

Муж вышел, а я улеглась половчее на своём диване, взяла нечитанную ещё в тот день газету и стала читать, без разбору, что попадалось на глаза.

Мне хотелось развлечься посторонними мыслями, но это оказалось трудно. Мысль моя не хотела оторваться от неожиданно открывавшегося семейного романа. Буквы мелькали предо мной, и я читала, но слова не имели никакого смысла. Читая эти слова, я продолжала думать о своём когда-то пропавшем родственнике; о романической судьбе, которая могла его постигнуть, если он не тотчас погиб; о жизни его, полной опасностей, лишений, тоски по родине и семье; о постепенном отчуждении, вследствие бессилия напрасных попыток, привычки и приобретения новых связей… Впрочем, если верить моряку, он прожил недолго. Но вот странный человек — это сын его! Возможно ли, хотя бы он и не нуждался материально, всю жизнь прожить, не попытавшись не только вернуться в своё настоящее отечество, но даже войти в сношения с родными, о которых он не мог не знать? Как не попробовать известить их, восстановить свою личность и права?.. Или действительно письма его пропадали?.. Это невероятно!..

А эти бедные женщины, мои американские родственницы… Всю жизнь проводят они в неизвестности, в заботах о куске хлебе, быть может в нищете. О, как ждут они теперь этого добродушного моряка, своего адвоката!.. Надежды их возбуждены. Они утешают друг друга, стараются не унывать, ожидая известий из дальнего, чуждого им края, откуда может придти к ним спасение… Может свалиться благосостояние и спокойствие: здоровье — матери, обеспечение от нужды и горя всей жизни — дочери, счастье им обеим… Может! Но придёт ли?.. Вернее, что не дождутся бедняжки, по неразумию мужа и отца, обречённые на вечный тяжкий труд и страдания…

И не придёт желанное спасение — по нашей вине! По нашему недоверию, педантизму, сухости сердца и недоброжелательству… Впрочем, нет! Я бы с радостью отдала им должное, поделилась бы даже своим, если бы только знать и доказать мужу, что они не обманщицы… Но им-то наши побуждения безразличны! Какое дело им, из-за корысти и по недобросовестности или только по принципу мы овладели положением и не отдаём им их собственности?

Эти размышления меня возмущали.

Я ставила себя на их место и понимала, что они должны нас презирать и ненавидеть. У меня никогда не было детей, но я сочувствовала страданиям бедной матери, её беспокойству за будущность дочери. Я бы искренно желала утешить её, осчастливить их обеих, даже гораздо более дорогой ценою, чем эти ненужные нам деньги, им принадлежащие по праву… «То есть, вероятно принадлежащие им!» — поправила я самое себя, вспомнив разумные доводы мужа.

Но чем более я думала о них, тем сильней хотелось мне верить правам их и убедить в них мужа. Что-то говорило мне, что он ошибается, и я всей душой верила, что так или иначе права наших заморских родственниц будут восстановлены.

Я так утомилась, что чувствовала, как меня одолевала дремота и не противилась ей, хотя всё продолжала думать о них…

«Бедная маленькая Елена! — думалось мне в сладком полузабытьи, — ведь он, кажется, назвал её маленькою?.. Бедная девочка… как она мне приходится? Двоюродною… нет! троюродною сестрой. Неужели она так и проживёт, не получив своего?.. И она тоже промается, как отец её и дед промаялись всю жизнь… Но то были мужчины! Им легче было работать… А она бедная… маленькая, больная девочка»…

Тут уж не сознательные мысли, а какие-то образы, полусонные видения маленькой девочки, «Елены Рамзаевой», начали представляться мне. Я почувствовала, что совсем засыпаю, свернулась поуютней на мягкой кушетке и отлично заснула.