Всё ли равно было ей или не всё, однако глубокое отчаяние дочери, не успевшей проститься с отцом, не успевшей принять его благословения, после многолетнего гнева, тяготевшего над неповинной головой молодой женщины, так было очевидно искренно, произвело на всех такое сильное впечатление, что и мачеха её взволновалась.

Анна Юрьевна была похожа на отца, насколько может быть похожа молодая, стройная, хорошенькая женщина на пожилого человека со строгими чертами и атлетическим сложением, каким отличался генерал Дрейтгорн. Но несмотря на нежность сложения и кротость взгляда, в чёрных глазах её иногда загоралась искра очень похожая на вспышки в отцовском взоре, и волей своей, сильным характером и непреклонной настойчивостью на том, что ей казалось правым и необходимым, Анна была двойником покойного.

Почти десять лет, со дня замужества её с любимым человеком, которого злонамеренные люди успели оклеветать во мнении генерала, дочь его покорно несла его гнев. Не переставая писать ему, умоляя простить её, понять, что он ошибался, что муж её честный человек, и что она была бы совершенно, вполне счастлива, если бы не тяжесть гнева отцовского и разлука с ним, она никогда, до последнего времени, не получала его ответов. Лишь в последний месяц случилось что-то непонятное: отец не только написал ей, что желал бы повидаться с ней и детьми в Петербурге, куда должен тотчас ехать, но через несколько дней написал опять, — длинное нежное письмо, где прямо просил её прощения. Ничего не объясняя, он говорил, что получил такие явные доказательства невинности и рыцарской честности её мужа, что чувствует себя пред ним глубоко виноватым и несчастным своей несправедливостью. В следующих письмах Дрейтгорн, умоляя дочь поспешить приездом, потому что он болен и по мнению докторов «долго не протянет», её окончательно поразил уведомлением о смысле своего нового духовного завещания, о непременной воле разлучить меньшую дочь «с такою матерью» и мольбами к ней и мужу её не отказаться принять к себе на воспитание маленькую Ольгу.

— Что случилось? Чем так могла эта пустая женщина так жестоко оскорбить отца? — в недоумении рассуждала Анна.

— Если бы она только была пуста! — пожав плечами, отвечал ей муж. — Но она так зла, так хитра и так беззастенчиво смела, что от неё всего можно было ждать!

— Но в таком случае был бы скандал! Мы бы наверное что-нибудь знали… Нынче погляди, вон, даже в газетах расписывают такие истории, а мой отец такой известный, заметный человек!

— Вот и причина почему не пишут! — улыбаясь, заметил Борисов.

Сам ехать он отказался наотрез. Он с ужасом вспоминал тот первый год своей женитьбы, когда он ещё не мог добиться перевода в другой город и поневоле терпел встречи с этой ненавистной ему женщиной, — «с этой женой Пентефрия», — как он мысленно со смехом над собой самим, порою обзывал Ольгу Всеславовну; да и с ним, с её мужем, этим честным умным стариком, так унизительно отдавшимся в распоряжение хитрой и низкой интриганке! Анна Юрьевна знала, что муж презирает её мачеху; что он ненавидит её за всё горе, им перенесённое чрез неё, а ещё более за её дурное влияние на отношения отца её к её брату.

Борисов шесть лет жил учителем и воспитателем при Пете Дрейтгорне и очень любил его. Мальчик был уж в последних классах гимназии, когда сестра, на два года старше его, кончила курс и вернулась в отцовский дом почти одновременно с вторичной женитьбой генерала.

То что молодой учитель старался не замечать и терпеть, ради дружбы к своему воспитаннику, в первый год свадьбы Дрейтгорна, стало невыносимо, когда приехала его дочь, и ко всем осложнениям трудного положения Борисова ещё прибавилось сознание их взаимной любви… Тут он повёл дело начистоту и всё скоро разыгралось. Никогда, никому в свете не заикался молодой человек о причине ненависти к нему генеральши Дрейтгорн. Он искренно надеялся для спокойствия своего тестя, что он никогда о ней не узнает. Анна была убеждена, что всему причиной гордость её мачехи, сумевшей и отцу её внушить предубеждение против такого, по её мнению, «mésalliance'а». Отчасти она была права, но главные причины вражды остались ей навсегда неизвестны. К несчастью не так было с её отцом.

В последние годы он всё сильней разочаровывался в достоинствах своей жены. Дошло наконец до того, что генералу стало спокойнее житься, когда его супруга отсутствовала… До последней болезни Юрия Павловича, которая, сказать к слову, едва ли не была и первой, — Ольга Всеславовна уехала на год путешествовать с дочкой по чужим краям; но пробыла не более двух месяцев, как генерал неожиданно решился ехать в Петербург искать развода, увидаться с дочерью и переменить своё духовное завещание… Быть может он и не решился бы никогда на такие крутые меры, если бы не случилось нечто никем не предусмотренное.

Борисов напрасно думал, что он так тщательно уничтожал все письма к нему молодой генеральши в то время, когда не был ещё женат, — что не осталось никаких вещественных доказательств её раннего вероломства. У неё и до замужества была поверенная, исполнявшая многие маленькие поручения красивой барышни, слава которой гремела в трёх приволжских губерниях, — арене её ранних лет. Впоследствии молодая барыня нашла себе в чужих краях новую любимицу, эту самую Риту, которая и ныне была при ней. Марфа, русская наперсница, конечно возненавидела «немку» и пошли между ними такие баталии, что не только генеральша, но и сам генерал лишились покоя. Марфа была не промах: её Ольге Всеславовне приходилось беречь; она и берегла, но и сама не знала до какой степени находится в её руках. Предвидя чёрный день неблагодарности, Марфа с удивительной предусмотрительностью откладывала по одному или по несколько писем из каждой серии тайных переписок барыни, неуклонно проходивших через руки её, в разные времена. Быть может она и не воспользовалась бы ими так зло, если бы не последняя смертельная обида барыни!.. Ценя в слуге, кроме расторопности, знание языков, барыня её услугами не пользовалась обыкновенно заграницей, но брала с собой в путешествие, доныне, обеих горничных. Но в предпоследнюю поездку Марфа до того надоела ей вечными слезами и ссорами, что генеральша задумала обойтись без её услуг, тем более, что с нею ехала ещё гувернантка при дочери. Штат выходил чересчур велик.

Не стало меры озлоблению Марфы, когда она узнала, что остаётся дома… Дерзость её была так велика, что она прямо сказала барыне, что «жалея её», советует ей её не обижать, потому что она «такой обиды без отместки не оставит». Но барыне и в голову не приходило, что Марфа замыслила и чем она рискует.

Едва генеральша уехала, Марфа попросила генерала отпустить её, говоря, что она поищет дела в другом месте. Задерживать её генерал не видел возможности, да и не желал, видя в ней вздорную сварливую бабу. Доверенная слуга ушла из дому, уехала даже из города! И тут-то началось её мщение и пытка Юрия Павловича, сразу подкосившая его счастье, здоровье, едва ли не самую жизнь. Почти каждый день начал он получать письма из разных мест России, — у Марфы кумовей и друзей было множество!.. С беспредельной жестокостью Марфа начала свои присылки с менее важных документов шалостей его жены. Вначале приходили записочки, ещё подписанные её девичьим именем; потом два-три письма из серий последних лет, и, наконец, пришла целая пачка посланий генеральши в первый год брака, «к учителю» — когда Борисов ещё не знал Анны.

Коварная Марфа, прекрасно зная всё, о чём в этих записочках говорилось, часто передавала их содержание на словах, а их припрятывала и сберегала, ввиду того, что «ведь Бог знает, что может со временем приключиться?..»

«Не будут нужны — сожгу! а может пригодятся?.. Господ завсегда хорошо в руках держать!» — рассуждала сметливая баба — и не ошиблась в расчётах, хотя эти письма послужили не к выгоде ей, а только к кровавой мести.

Они самые, — записочки и письма эти, открывшие окончательно глаза генералу на личность его супруги и собственную его вопиющую несправедливость к родным детям, и лежали теперь в шкатулке покойного, аккуратно завёрнутые в пакет, с надписанным доктором адресом, на имя «её превосходительства, Ольги Всеславовны Дрейтгорн».

По первому же письму отца Анна стала собираться в Петербург, но на беду её задержали болезни сначала одного ребёнка, потом другого. Если бы не последние телеграммы его, она и теперь бы ещё не выехала, потому что не знала о его опасной болезни.

Но теперь, приехав слишком поздно, бедная женщина простить себе не могла этого.

Вчуже тяжко было видеть, как она убивалась над гробом отца, после панихиды!.. Княгиня Рядская разливалась в слезах, на неё глядя; и все многочисленные знакомые и родственники гораздо более расстроились её отчаянием, нежели смертью самого генерала. Ольга Всеславовна втайне была скандализирована такой несдержанностью; но по наружности была очень расстроена и тронута положением своей бедной падчерицы… Однако она не рискнула, при людях, явно высказывать ей симпатию, помня слово, вырвавшееся «у этой сумасшедшей», когда её привели в себя из обморока и она было бросилась к ней с объятиями.

— Уйдите от меня! — закричала, увидав её, Анна. — Я не могу вас видеть, вы убили моего отца!

Хорошо, что в передней были одни лакеи! Но вновь это выслушать, при многочисленных свидетелях, генеральша рисковать не желала.

При том она была чересчур встревожена: гости, собравшиеся на панихиду, навезли цветов и «полоумная княгиня» вздумала, с помощью других двух дам, сама украшать ими гроб и в особенности изголовье… Трудно представить себе, что вынесла Ольга Всеславовна, глядя, как все эти руки рылись в складках кисеи, в рюше, под покровом, чуть ли не под самой атласной подушкой… Ещё немного и она могла бы непритворно упасть в обморок.

Она всегда хвалилась, что у неё крепкие нервы, и точно это была правда; однако за эти дни и их крепость, видно, не выдержала, потому что она долго не могла в ту ночь заснуть, и ей то и дело Бог весть что мерещилось… Едва к утру заснула Ольга Всеславовна, да и то ненадолго.

Тёмная ночь ещё стояла над спавшим городом. Мрак и тишина воцарились наконец в успокоившихся меблированных комнатах, где в целой анфиладе пустых покоев крепче и спокойнее всех спал вечным сном генерал Дрейтгорн. Невыразимо торжественно и спокойно рисовалось лицо его среди пёстрых цветов, лоснясь в свете нагоревших восковых свечей. Между чёрными бровями застыла складка, словно он не переставал и теперь озабоченно решать глубокую думу; а тонкие губы крепко были сжаты, как и при жизни, когда он принимал твёрдое, непоколебимое решение.

В этот самый неподвижный час ночи, когда над усопшим смолкло монотонное чтение псалтыри, и чтец, еле добравшись до ближнего дивана, растянулся на нём и храпел богатырски, — Анна Юрьевна видала во сне отца своего, но в совершенно новом виде. Она рассказывала впоследствии, что на неё, против ожидания, как только легла она, истомлённая слезами, вдруг снизошло такое полное, ясное спокойствие духа, будто кто снял с неё невидимый гнёт. Не то чтобы она забыла, что отец её умер, что его нет в живых, — нет! Она ни на секунду не забывала свершившегося; но оно не казалось более таким тяжким, горьким, непоправимым бедствием… У неё явилось вдруг не размышление и не вывод из каких-либо умствований, а безотчётное сознание, убеждение, что не из чего так убиваться, что в конце концов — всё равно! Немного ранее или позже — разве в том суть?.. Отец её умер; она — ещё жива; а через каких-нибудь полстолетия — не всё ли это равно?.. Оба будут мертвы, — и оба будут живы!.. Да! — будут, будут живы!.. Как оба живы и ныне и вовеки. Они не виделись десять лет; отец не успел благословить её. Но он хотел её благословить, и благословение на ней пребудет; пребудет тоже, несмотря на продолжение временной разлуки и их любовь, — бессмертная любовь, всё переживающая, единый вечный союз духа…

И торжественный покой снизошёл на неё в силу этой уверенности, сразу её осенившей как бы вышним, животворящим светом. Не успела она сомкнуть в сладкой дремоте усталых глаз, как увидала его пред собою. И видя, всё же помнила, что для земной жизни он мертв, но не смущалась этим более… Пусть так, — если таков закон предвечный! Пусть так, — если земная смерть возрождает к такой неизъяснимо-светлой чистоте и сияющей радости, облечённым в которые явился он ей ныне.

Он подошёл к ней. Он положил ей на голову руку, и она почувствовала, что он о ней молится… Так делывал он иногда, когда она ещё была ребёнком, при жизни её матери. Но тогда она не знала, что отец мысленно творил молитву; теперь же она чувствовала это, как чувствовала и знала каждое слово этой знакомой молитвы, вторя ей, молясь вместе и заодно с отцом.

Это была такая ей родная, такая чудная молитва! Каждый звук в ней, каждое слово порождало отрадные чувства, — трепетное умиление, радость, светлую надежду!.. Она горячо молилась и в то же время думала, как могла она забыть эту молитву?.. Как могла так долго не говорить её, не помнит её высокого смысла?

Она знала, что давно не молилась этой простой, умиротворяющей и всеразъясняющей молитвой. Она сознательно давала себе слово отныне всегда ею молиться и научить ей мужа и детей, радуясь их радости, когда они узнают от неё истинный смысл её и утешительное значение.

И с чувством глубочайшего мира в душе, с радостным сознанием великого откровения сообщённого ей отцом, Анна спокойно, крепко уснула…

* * *

Зато почти в то же мгновение проснулась, за пять комнат оттуда, едва успевшая забыться тяжёлым беспокойным сном Ольга Всеславовна. Она пробудилась от сознания чьего-то присутствия, чьего-то враждебного тяготения. Села в кровати и оглядела комнату… По полу и стенам бродили, колыхаясь, тени от огня в ночнике, по которому прошло откуда-то дуновение… В спальни не было никого.

«Не разбудить ли Риту? Приказать ей здесь лечь, возле меня?..» — подумала Ольга Всеславовна, — но тут же устыдилась своего детского страха.

Она легла, повернулась к стене и заснула сейчас же.

Заснула и увидала сон.

Она спускалась с какой-то тяжёлой, неуклюжей ношей на плечах, по бесконечным лестницам и тёмным переходам. Впереди ей мерцал яркий, переменчивый огонёк: то красный, то жёлтый, то зелёный, он всё мерцал и метался перед нею, из стороны в сторону… Она знала, что если бы удалось ей достигнуть его, — ноша её с неё снялась бы… Но он словно дразнил её, то появляясь, то исчезая, и вдруг пропал из глаз совсем! И она очутилась во мраке в сыром подземелье с виду пустом, но переполненном чьим-то невидимым присутствием… Чьим?.. Она не знала! Но это переполнение её страшно пугало, душило её, отовсюду на неё наседая, отымая последний воздух! Она задыхалась! Ужас охватил её при мысли, что верно это смерть… Ей умереть?.. Возможно ли?.. Да ведь этот блестящий, весёлый огонёк только что сулил ей жизнь, веселье и блеск! Ей надо его скорей догнать!

И она хотела бежать. Но ноги её не слушались, — она не могла пошевелиться.

«Господи! Господи! — закричала она, — да что ж это такое?.. Откуда такая напасть?.. Кто меня держит?.. Пустите меня на воздух, не то я задохнусь в этом смраде, под этой непосильной тяжестью!..»

Отчаянный вопль её пронёсся под бесконечными сводами, и со всех сторон эхо, дробясь и переливаясь на тысячу ладов, вернуло ей его обратно, обратив его в раскатистый хохот, в насмешливый, визгливый смех. Она рванулась вперёд в смертельном ужасе, поскользнулась и упала…

Тогда её обступили со всех сторон. Всё то или все те, что невидимо переполняли мрачную пустоту бесконечного подземелья, приступили к ней и то кричали ей, то шептали в самые уши:

«Зачем не уходишь?.. Никто тебе не мешает!.. Ты сама захотела придти сюда. Сама ты нас породила, сама нас возле себя держишь!.. Не задохнёшься!.. Это родная тебе атмосфера. И ношу эту ты доброй волей сама же на себя взвалила… Так иди же! Иди же вперёд!. На избранном тобою пути нет отдыха, нет остановок, — или назад, — или вперёд! Иди!.. Иди!..»

И она силилась встать, она сознавала, что обязана идти; но ужас, тоска и мучительный страх приковывали её к месту.

Вдруг мимо неё прошёл Юрий Павлович. Она тотчас его узнала и радостно вцепилась в полу его развевавшейся генеральской шинели.

«Юрий! Прости! Помоги мне!» — закричала она.

Муж остановился, посмотрел на неё печально и отвечал:

«Я бы и рад, да ты сама помешала… Пусти! Пока не распалось это платье, — надо же мне исполнить твоё поручение!»

В эту секунду она проснулась.

Она была вся в холодном поту и судорожно зажимала обеими руками свои простыни. Возле неё никого не было, но она чувствовала ясно ещё чьё-то присутствие и была убеждена, что точно видела сейчас своего мужа.

В ушах её ещё явственно звучал его голос: «Надо же мне исполнить твоё поручение…»

Поручение?.. Какое?..

Она вскочила и торопливо зашаркала босыми ногами по ковру, разыскивая туфли. Её охватило страшное убеждение… Ей надо было удостовериться сейчас, сию минуту!..

«Взять завещание! Взять его оттуда! Сжечь! Уничтожить!..» — мелькало в её уме, пока она лихорадочно вздевала пеньюар, накидывала шаль.

— Рита! Вставай скорее! Скорее!.. Пойдём!

Перепуганная горничная спросонья вскочила, тёрла глаза, ничего не понимая. Холодные как лёд руки барыни теребили её и куда-то тащили.

— Ach lieber Gott… Lieber Gott im Himmel — бормотала она, — что случилось?.. Что вам угодно?

— Молчи! Идём скорее!

И Ольга Всеславовна, со свечей в дрожавших руках, шла и тащила за собою Риту, тоже дрожавшую со страха…

Она отворила дверь спальни и отступила назад…

Все двери были открыты настежь, и прямо перед ней, среди четвёртой, блистал в золоте парчовых покровов и сиянии высоких свечей на траурном катафалке гроб её мужа.

— Что это? — прошептала генеральша. — Зачем отворили все двери?

— Не знаю…. Все они вечером были заперты! — пробормотала в ответ горничная, стуча зубами от бившей её лихорадки.

Ей очень хотелось спросить госпожу, куда, зачем она идёт? Очень хотелось остаться сзади, не идти в ту комнату, но она не посмела.

Они быстро прошли первые комнаты; у дверей последней генеральша поставила подсвечник на ближайший стул и на секунду приостановилась… Их обеих поразил громкий храп чтеца.

— Это дьячок! — успокоительно шепнула генеральша.

Рита едва смогла кивнуть головой.

Однако её успокоил этот здоровый храп живого человека. Не доходя до того места, горничная остановилась, вся дрожа, завернулась в свой шерстяной платок и стала отвернувшись, стараясь только видеть диван со спавшим на нём псаломщиком.

Нахмурив брови, стиснув зубы до боли, Ольга Всеславовна решительно подошла ко гробу и запустила обе руки под цветы в изголовье… Вот рюш… Вот и атлас подушки… и… и дно… где же?! Стучавшее, как молот громко сердце — вдруг ёкнуло и замерло… Завещания тут не было…

«Я, может быть забыла? Может быть оно с другой стороны!» — подумала Ольга Всеславовна и перешла по левую сторону гроба.

Нет… и здесь нет свёртка.

Где же он?.. Кто взял его?!

Вдруг сердце её упало, и сама она схватилась за край гроба, чтобы не упасть с ним рядом. Ей показалось, что из-под окоченелых, крепко сложенных, тяжело осевших рук покойника белеет, сквозь прозрачную кисею покрова, угол бумаги.

«Вздор! Наваждение!.. Быть не может! Мне померещилось!» — вихрем проносилось в её мутившемся сознании.

Озлобленно заставила она себя скрепиться и ещё раз взглянуть…

Да!.. Она не ошиблась. Белый уголок сложенной бумаги явственно выделялся на чёрном мундире генерала.

В эту секунду ветер, откуда-то пронёсшийся по свечам, расшатал их нагоревшее пламя… Тени пошли танцевать по всей комнате, по гробу, по лицу покойника, и в этих быстрых переливах теней и света застывшие черты, казалось, оживились, на губах мелькала печальная усмешка, дрогнули крепко сомкнутые веки…

Раздирающий душу женский крик пронёсся по всему дому.

С отчаянным воплем: «Глаза! Он смотрит!» — генеральша пошатнулась и упала на пол, у мужнина гроба.

Это случилось 23 декабря, в седьмом часу утра.